Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Путешественник по времени.- Вера. Вспомогательные материалы: ХХ век.

Голда Меир

МОЯ ЖИЗНЬ

К оглавлению

 

У НАС ЕСТЬ СВОЕ ГОСУДАРСТВО

1946 год был тяжелым, но о 1947 годе я могу сказать, что британцы полностью утратили контроль над тем, что происходило в стране. Борьба против нелегальной иммиграции превратилась в открытую войну, не только с ишувом, но и с самими беженцами. У Бевина, казалось, только одно и было на уме: как бы не впустить еврейских беженцев в еврейское отечество. И то, что мы отказались разрешить для него эту проблему, привело его в такое бешенство, что он и вовсе перестал рассуждать, честно говоря, я думаю, что некоторые его решения определялись именно бешенством против евреев, которые не могут и не желают согласиться с мнением британского министра иностранных дел о том, как и где им жить.

Не знаю - да сейчас это и неважно, - помешался ли слегка Бевин, или просто был антисемитом, или то и другое вместе. Знаю лишь, что настойчиво противопоставлял мощь Британской империи еврейской воле к жизни и принес этим не только тяжкие страдания народу, и так уже вынесшему страдания невероятные, но и навязал тысячам английских солдат и моряков такую роль, которая должна была преисполнить их ужасом. Я побывала в 1947 году на Кипре, и, глядя на молодых англичан, стороживших лагеря, думала, как же могут они примириться с тем, что еще совсем недавно они освобождали из нацистских лагерей тех самых людей, которых теперь держат за колючей проволокой только потому, что те не хотят жить нигде, кроме Палестины. Я смотрела на этих славных английских ребят и меня переполняла жалость. Нельзя было не думать, что они такие же жертвы британской одержимости, как и те мужчины, женщины и дети, на которых день и ночь были нацелены их винтовки.

На Кипр я поехала, чтобы выяснить, что можно сделать - если вообще это возможно - для сотен находившихся там в заточении детей. В это время в кипрских лагерях находилось около 40 тысяч евреев. Ежемесячно англичане выдавали ровно 1500 разрешений на въезд в Палестину. 750 евреям Европы и 750 тем, кто был на Кипре. Принцип отправки с Кипра был "кто первый приехал, первый уедет", а это означало, что множество маленьких детей были обречены месяцами находиться в очень тяжелых условиях. Наши врачи в кипрских лагерях были этим очень озабочены, и однажды в моем иерусалимском кабинете появилась медицинская делегация.

"Мы не можем взять на себя ответственность за здоровье детей, если они проведут в лагерях еще одну зиму", - заявили они.

И я вступила в переговоры с палестинским правительством. Мы предложили, чтобы семьи с ребенком до года были отправлены с Кипра "вне очереди", с тем, чтобы потом их количество вычли из месячной квоты разрешений "очередникам". Таким образом, надо было одновременно убедить палестинские власти, чтобы они проявили несвойственную им рассудительность и гибкость, а самих "перемещенных" - чтобы они установили специальную систему очередности. Мне понадобилось немало времени, чтобы договориться с властями, но, в конце концов, это удалось, и удалось даже получить разрешение отправлять с Кипра детей-сирот как можно быстрее.

После этого мне надо было ехать на Кипр договариваться с "перемещенными". "Они тебя и слушать не станут, - предупреждали меня друзья. - Ты только нарвешься на неприятности. Люди только и ждут, когда им разрешат уехать с Кипра, а ты хочешь просить их, чтобы они позволили рвануть оттуда тем, кто там находится всего неделю-другую. Это не пройдет!"

Но я представляла себе это не так, и считала, что во всяком случае придется попытаться. И я поехала.

Прибыв на Кипр, я тут же представилась коменданту лагеря, пожилому, высокому, сухопарому англичанину, который много лет прослужил в Индии. Это было что-то вроде визита вежливости. Я вкратце объяснила ему, кто я такая и что мне нужно, и спросила, не будет ли он возражать, если я завтра начну обход лагерей.

Он выслушал меня и сухо сказал: "О семьях с детьми мне все известно, но я не получил никаких инструкций по поводу сирот".

"Но это входит в мое соглашение с верховным комиссаром", - сказала я.

"Придется проверить", - сказал он довольно нелюбезно. Тем не менее мы продолжали беседовать, и вдруг он сказал. "Да ладно! Включайте и сирот!" Я не могла понять, почему он так быстро сдался, но утром мне стало известно, что он получил телеграмму из Иерусалима, где говорилось: "Остерегайтесь миссис Меерсон, это незаурядная личность". По-видимому он решил отнестись к предупреждению серьезно.

Лагеря производили еще более удручающее впечатление, чем я ожидала, и в чем-то были еще хуже, чем американские лагеря для перемещенных лиц в Германии. Выглядело это как тюрьма - уродливое скопление лачуг и палаток со сторожевыми вышками по углам, а вокруг только песок: ни деревьев, ни травы. Питьевой воды было мало, воды для мытья - еще меньше, несмотря на жару. Лагеря находились на берегу, но плавать беженцам не разрешалось, и они проводили почти все время в грязных, душных палатках, по крайней мере защищавших их от палящего солнца. Когда я проходила по улице, "перемещенные" толпами собирались у колючей проволоки, отделявшей их от меня, а в одном из лагерей двое крошечных детей поднесли мне букет бумажных цветов. Много букетов получила я с тех пор, но ни один не растрогал меня так, как этот, изготовленный кипрскими детьми, вероятно, забывшими - если они когда и знали! - на что похожи настоящие цветы и которым помогали в работе посланные нами в лагеря учительницы. Кстати, на Кипре в это время находилась палестинская еврейка - потом ей удалось бежать - по имени Аян, хорошенькая радистка с корабля, принадлежавшего Хагане; теперь она детский психиатр в Тель-Авиве и моя невестка.

Первым делом я встретилась с комитетом, представлявшим всех беженцев, которому я объяснила цель своей миссии. Затем, прямо под открытым небом, я выступила на митинге кипрских лагерников; выразив свою уверенность, что они не останутся здесь надолго и через некоторое время их всех отпустят, я сказала, что в ожидании этого я нуждаюсь в их содействии ради спасения детей. Сторонники Эцела, имевшиеся в лагерях, яростно возражали против моей договоренности с британцами. "Все или ничего!" - кричали они; кто-то даже попытался наброситься на меня с кулаками. Но, в конце концов, они успокоились, и мы обо всем договорились.

Оставался еще один беспокоивший меня вопрос. Мы просили, чтобы сиротам было разрешено въехать в Палестину вне очереди - и как же поступать с теми, у кого в живых остался только один из родителей? Вернувшись в Иерусалим, я отправилась к верховному комиссару, сэру Алэну Каннингэму и поблагодарила его за то, что он сделал. "Но у нашего договора есть один трагический аспект, - сказала я. - Получается несправедливо: ребенок, у которого мать или отец убиты в Европе, остается на Кипре, а его друг, которому "посчастливилось" потерять обоих родителей, может уехать. Нельзя ли что-нибудь сделать?"

Каннингэм - последний верховный комиссар Палестины, добрый и порядочный человек - покачал головой, подавил вздох с выражением покорности судьбе, улыбнулся и сказал: "Не беспокойтесь, миссис Меерсон, я сейчас же об этом позабочусь".

Я изредка встречалась с ним и потом, и какой бы напряженной и хаотичной ни была обстановка в Палестине, мы с ним всегда разговаривали как друзья. После того как Каннингэм 14 мая 1948 года уехал из Палестины, я уже не думала, что когда-нибудь о нем услышу. Но через много лет, когда я стала премьер-министром, я получила от него письмо. Оно было написано от руки, послано из сельской местности в Англии, куда он удалился после своей отставки, и в нем говорилось, что какое бы сильное давление на нас ни оказывали, Израиль не должен уходить с территорий, занятых во время Шестидневной войны, пока у него не будет надежных и хорошо защищенных границ. Это письмо меня очень тронуло.

Но куда менее приятное воспоминание о том времени мне пришлось пережить в 1970 году в Хайфе, когда у прелестного подножия горы Кармел произошло перезахоронение ста детей, умерших в ужасных кипрских лагерях. Я не могла отогнать от себя мысль, что те две девочки, которые так торжественно поднесли мне бумажные цветы в 1947 году, быть может, находятся среди них. Но я часто сталкивалась с людьми, присутствовавшими на митинге кипрских лагерников и хорошо его помнившими. Пять лет тому назад в негевском киббуце ко мне робко подошла женщина средних лет.

- Вы меня простите за беспокойство, - сказала она, - но мне впервые предоставляется случай вас поблагодарить.

- За что? - спросила я.

- Я в 1947 году была на Кипре с маленьким ребенком, и вы нас спасли. А теперь я бы хотела познакомить вас с этим маленьким ребенком.

"Маленький ребенок" оказался крепкой, хорошенькой двадцатилетней девушкой, только что окончившей военную службу, которая, видно, решила, что я свихнулась, когда я, не говоря ни слова, крепко расцеловала ее у всех на глазах.

На Базельском сионистском конгрессе в 1946 году было решено, что Моше Шарет возглавит политический сектор Еврейского Агентства в Вашингтоне, а я - в Иерусалиме. Но жизнь в Иерусалиме в 1947 году была подобна жизни в городе, оккупированном враждебной державой. Британцы замкнулись в импровизированной крепости в центре города (мы прозвали ее Бевинградом) под сильной охраной и по малейшему поводу высылали на улицы танки, причем войскам было запрещено входить в какие бы то ни было отношения с евреями. Когда Эцел или группа Штерна брали дело в свои руки - что, к несчастью, происходило довольно регулярно, - британцы обрушивали репрессии на весь ишув, особенно на Хагану, и не проходило недели, чтобы чего-нибудь не случалось: то обыски (искали оружие), то массовые аресты, то комендантский час, на несколько дней парализовавший нормальную жизнь, то депортации евреев без предъявления обвинений, не говоря уже о суде. Когда британцы начали наказывать членов Эцела или группы Штерна, диссидентские организации ответили похищением и казнью двух британских сержантов - и все это происходило в разгар нашей борьбы за свободную иммиграцию и устройство страны.

Конечно, теперь я вижу, что почти любая колониальная держава, стремясь подчинить себе строптивых туземцев (чем мы и были в глазах англичан), вероятно, действовала бы еще более сурово. Но и британцы не были мягкосердечными. Невыносимой ситуацию делали не только их жестокие карательные меры, но и то, что мы знали - они поддерживали и покрывали арабов, если и не прямо, их науськивали. С другой стороны, вечное кровопролитие в Палестине тоже не устраивало Англию, особенно при ее послевоенных настроениях, и в феврале 1947 года сам г-н Бевин решил, что его правительству все это надоело, о чем и заявил на заседании Палаты общин. Пусть палестинской проблемой занимаются Объединенные Нации. С британцев хватит. Не думаю, чтобы Объединенные Нации пришли в восторг оттого, что на них столкнули эту ответственность, но и отказаться они не могли.

Специальная комиссия Организации Объединенных Наций по Палестине прибыла в страну в июне. 1 сентября 1947 года она должна была доложить Генеральной Ассамблее свои выводы и конкретные предложения. Палестинские арабы, как всегда, отказались с ней сотрудничать, но все остальные хоть и без энтузиазма, согласились - и лидеры ишува, и палестинское правительство, и, под конец, даже лидеры некоторых арабских государств. Я проводила много времени с одиннадцатью людьми, составлявшими комиссию, чье полное незнание истории Палестины и сионизма приводило меня в ужас. Но поскольку очень важно было, чтобы они ознакомились с этим как можно скорее, мы стали им все объяснять и показывать, как столько раз делали прежде, и через некоторое время они стали понимать, из-за чего разгорелся весь сыр-бор и почему мы не собираемся отказываться от права привезти в Палестину уцелевших после Катастрофы.

Затем, как раз перед тем, как комиссия должна была покинуть Палестину, британцы - по причинам, не понятным для меня, да и для всех - решили продемонстрировать, как жестоко и беспощадно они относятся к нам и к проблеме еврейской иммиграции. На глазах у потрясенных членов комиссии они насильно отправили назад в Германию 4500 беженцев, прибывших в Палестину на корабле Хаганы "Эксодус-1947", и, думаю, этим в значительной мере повлияли на рекомендации, которые дала комиссия. Сколько жить буду - не забуду кошмарную картину: сотни британских солдат в полной боевой форме с дубинками, пистолетами и гранатами наступают на несчастных беженцев "Эксодуса", из которых 400 - беременные женщины, решившие дать жизнь своим детям в Палестине. И не забуду отвращения, узнав, что этих людей перевезут, как животных в клетках, в лагеря перемещенных лиц, находящиеся в стране, ставшей символом кладбища для европейского еврейства.

За несколько дней до того, как пассажиры "Эксодуса" были отправлены в свое печальное обратное путешествие, я, выступая на митинге Национального комитета, попыталась выразить возмущение и горесть ишува - и проблеск надежды, что кто-нибудь, где-нибудь, как-нибудь вмешается, чтобы спасти беженцев от новых страданий:

"Британцы надеются, что депортация "Эксодуса" поможет им запугать евреев, содержащихся в лагерях, и терроризировать нас. Мы можем дать на это только один ответ: корабли будут прибывать сюда по-прежнему. Я знаю, какие трудности предстоят евреям, желающим въехать в Палестину, и тем, кто им помогает: вся мощь Британской империи сейчас сконцентрирована против этих утлых суденышек, нагруженных человеческим страданием. И все-таки я уверена, что ответ может быть только один - непрерывное прибытие новых и новых "нелегальных" кораблей. У меня нет сомнений, что евреи в лагерях готовы преодолеть все опасности - только бы покинуть эти лагеря. Уцелевшие в европейских странах евреи не могут оставаться там, где они находятся.

Если мы, евреи Палестины, а также американское, южно-африканское и английское еврейство не дадим себя запугать, прибытие кораблей не прекратится. Им придется положить на это еще больше тяжкого труда, чем раньше, - но они будут прибывать. Ни на минуту я не закрываю глаза на то, что предстоит в ближайшем будущем тысячам таких кораблей. Знаю, что каждый из нас с радостью был бы на них и сделал все возможное. Всех нас тревожит судьба, которая постигнет евреев "Эксодуса" в Германии, при том, что никто не помешает британской армии проучить этих "нарушителей закона". Они-то будут упорствовать, как упорствовали до сих пор. Вопрос лишь в том, есть ли надежда, что в последнюю минуту британцы смягчатся.

Мы не умеем отчаиваться и потому обращаемся еще раз теперь и отсюда ко всему миру, к народам, которые так тяжело пострадали от войны, к тем, на чьих фронтах евреи сражались и помогали освобождению. К этим народам мы обращаемся сейчас. Возможно ли, чтобы ни один голос не поднялся, чтобы сказать британскому правительству: перестаньте размахивать бичом и винтовкой над головами евреев "Эксодуса"? Британцам же мы должны сказать: считать нас слабаками - большое заблуждение. Пусть знает Британия с ее мощным флотом, с ее пулеметами и самолетами, что не так уж слаб этот народ и не намерен расслабляться".

Но судьба "Эксодуса" уже была решена, и корабль вернулся в Германию.

А лето 1947 года тянулось и тянулось. Несмотря на то, что дорога Тель-Авив - Иерусалим все больше попадала под контроль арабских вооруженных банд, с вершин холмов обстреливавших еврейские машины и грузовики, я не могла отказаться от челночных поездок между этими городами, совершаемых под защитой двух молодых членов Хаганы. Дело было не в том, что меня могли убить или ранить; на очереди стоял вопрос, удастся ли арабам, как они хотели, полностью перерезать дорогу и уморить иерусалимских евреев голодной смертью. И уж, конечно, не я стала бы им в этом помогать, избегая единственной дороги, соединявшей Иерусалим с еврейскими центрами страны. Раза два пули со свистом влетали в окно машины Еврейского Агентства, в которой я обычно ездила; один раз мы свернули не там и въехали в арабскую деревню, известную как разбойничье гнездо, - но нам удалось уйти без единой царапины.

Бывали и другие "приключения". Однажды британские солдаты стали искать в моей машине оружие - как раз после того, как сам главный секретарь обещал мне, что эти обыски прекратятся ввиду растущей опасности для еврейского транспорта на этой дороге. Мои протесты были бесполезны. У сопровождающей меня девушки (члена Хаганы) нашли пистолет - и ее тут же арестовали.

- Куда вы ее потащите? - спросила я у офицера, возглавлявшего эту блистательную операцию.

- В Маэждал, - ответил он.

Маэждал (сейчас Ашкелон), арабский городок, явно не годился для ночлега молодой девушки, и я сказала командиру, что если ее туда повезут, то я буду настаивать, чтобы и меня повезли туда же. К этому времени он уже знал, кто я такая, и вряд ли ему улыбалось давать объяснения своим начальникам, почему член правления Еврейского Агентства отправился ночевать в Маэждал, поэтому он отказался от своего намерения, и все мы отправились в полицейский участок ближайшего еврейского города. Была уже полночь, но мне все-таки надо было добраться до Тель-Авива, что я и сделала под королевским эскортом британских полицейских и девушки из Хаганы, которую тут же освободили. Но не всем так везло. Количество жертв на дороге возрастало каждую неделю, и в ноябре 1947 года арабы, на глазах у британцев, начали осаду Иерусалима.

31 августа, за минуту или две до того, как истекло их время, одиннадцать членов комиссии, собравшейся в Женеве, представили свой отчет о Палестине. Восемь членов комиссии рекомендовали - как и комиссия Пиля, - чтобы страна была разделена на два государства - арабское и еврейское, с интернациональным анклавом, включающим Иерусалим и его окрестности. Меньшинство (в которое входили представители Индии, Ирана и Югославии - стран с большим мусульманским населением) предложило создание федерального арабско-еврейского государства. Генеральная Ассамблея ООН должна была теперь принимать решение. В это же время все заинтересованные стороны довели до ее сведения свой ответ - и нельзя сказать, чтобы ее ожидали какие-либо сюрпризы. Мы, разумеется, этот план приняли - без восторга, но с большим облегчением - и потребовали, чтобы мандату немедленно был положен конец. Все арабы ответили, что им дела нет до каких бы то ни было рекомендаций и пригрозили войной, если вся Палестина не будет объявлена арабским государством. Британцы заявили, что пока арабы и евреи не примут план раздела с восторгом, они не будут сотрудничать при его осуществлении - а мы хорошо понимали, что это значит. Америка и Россия опубликовали - каждая со своей стороны - заявление, поддерживающее рекомендацию большинства.

На следующий день я дала пресс-конференцию в Иерусалиме. Поблагодарив комиссию за быстрое завершение работы, я подчеркнула, что "нам трудно представить себе еврейское государство без Иерусалима" и что "мы все еще надеемся, что Ассамблея ООН исправит этот недочет". Нас также очень огорчило, сказала я, исключение Западной Галилеи из еврейского государства, и мы рассчитываем, что и это будет принято Ассамблеей, во внимание. Но главное, что я особенно выделила, было наше страстное желание установить иные, новые отношения с арабами, которых, как я думала, в еврейском государстве будет 500000. "Еврейское государство в этой части мира, - сказала я представителям прессы, - это не только решение вопроса для нас. Оно может и должно помочь каждому жителю Ближнего Востока". Сердце разрывается, как подумаешь, что мы без конца повторяем эти слова с самого 1947 года.

Голосование произошло 29 ноября в Нью-Йорке, в Лейк-Саксес.* Как и весь ишув, я сидела, словно прикованная, у радиоприемника с бумагой и карандашом и записывала, как кто голосует. Наконец, около полуночи по нашему времени, были объявлены результаты: тридцать три нации, включая Соединенные Штаты и Советский Союз, голосовали за план раздела; тринадцать, в том числе все арабские страны, голосовали против; десять, в том числе Великобритания, воздержались. Я немедленно отправилась в Еврейское Агентство. У здания уже толпился народ. Это было невероятное зрелище: сотни людей, среди них и британские солдаты, пели и танцевали, держась за руки, и к зданию, один за другим, подъезжали грузовики с толпами. Я вошла в свой кабинет одна, не в силах принять участие в общем ликовании. Арабы отвергли план раздела и говорили только о войне. Пьяная от радости толпа требовала речей; я поняла, что нехорошо портить им настроение отказом. Выйдя на балкон своего кабинета, я сказала короткую речь. Но обращена была моя речь, в сущности, не к массам народа под балконом, но опять-таки к арабам.

* Там помещалось временное здание ООН. (Прим. перев.)

"Вы провели битву против нас в Объединенных Нациях, - сказала я. - Объединенные Нации - большинство стран мира - выразили свое решение. План раздела - компромисс: не то, чего хотели вы, не то, чего хотели мы. Но давайте теперь жить в мире и дружбе". Нельзя сказать, чтобы моя речь разрешила создавшееся положение. На следующий день по всей Палестине вспыхнули арабские волнения (семь евреев было убито из засады), а 2 декабря толпа арабов подожгла еврейский коммерческий центр в Иерусалиме, на глазах у британской полиции, которая вмешивалась только тогда, когда попытки активности проявляла Хагана.

Конечно же, мы были совершенно не готовы к войне. То, что нам так долго удавалось более или менее удерживать в известных границах местных арабов, вовсе не означало, что нам удастся справиться с регулярными армиями. Нам срочно нужно были оружие - если мы сумеем найти кого-нибудь, кто захочет нам его продать; но прежде этого нам нужны были деньги - и не те малые деньги, на которые мы озеленили страну или перевезли в нее беженцев, а миллионы долларов. Во всем мире была только одна группа людей, от которой, может быть, можно было эти доллары получить: американские евреи. Больше некуда и не к кому было обращаться.

Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы Бен-Гурион в это время покинул Палестину. Он играл ту самую главную роль. Думаю, он и сам чувствовал, что никто другой не сможет собрать сумм, о которых говорилось на наших закрытых заседаниях в Тель-Авиве в декабре 1947 года и в начале января 1948 года, и я, конечно, была с ним согласна. Но он должен был оставаться в стране. Кто же поедет? На одном из этих заседаний я окинула взглядом своих усталых и измученных коллег, сидевших за столом, и впервые подумала: не предложить ли мне свою кандидатуру? В конце концов, мне уже приходилось собирать деньги в Соединенных Штатах, и по-английски я говорила свободно. Моя работа в Палестине могла подождать недельку-другую. Хоть я и не привыкла предлагать себя, я почувствовала, что надо подсказать Бен-Гуриону. Сначала он и слышать об этом не хотел. Он сказал, что поедет сам и возьмет с собой Элиэзера Каплана, казначея Еврейского Агентства.

- Но тут тебя никто не может заменить, - возразила я, - а в Соединенных Штатах я, может быть, и сумею.

Он был непоколебим.

- Нет, ты мне нужна здесь.

- Тогда поставим вопрос на голосование, - сказала я. Он посмотрел на меня, потом кивнул. Мое предложение прошло.

- Но ехать немедленно, - сказал Бен-Гурион. - Даже в Иерусалим не возвращайся.

В тот же день я улетела в Соединенные Штаты - без багажа, в том же платье, в каком я была на заседании, - только надела сверху зимнее пальто.

Первое мое появление в 1948 году перед американским еврейством было не запланировано, не отрепетировано и, разумеется, не объявлено. Таким образом, люди, перед которыми я выступала, совершенно меня не знали. Это произошло 21 января в Чикаго, на общем собрании совета еврейских федераций и благотворительных фондов. Это не были сионистские организации. Палестина у них не стояла на повестке дня. Но это было совместное заседание профессиональных сборщиков денег, людей с огромным опытом, контролировавших еврейскую машину денежных сборов в Соединенных Штатах, и я понимала, что если мне удастся их пронять, то, возможно, и удастся собрать нужные суммы - ключ к нашей самообороне. Я говорила недолго, но высказала все, что у меня было на сердце. Я описала положение, создавшееся в Палестине ко дню моего отъезда, и продолжала:

"Еврейское население в Палестине будет сражаться до самого конца. Если у нас будет оружие - мы будем сражаться этим оружием. Если у нас его не будет, мы будем драться камнями.

Я хочу, чтобы вы поверили, что цель моей миссии - не спасение семисот тысяч евреев. За последние несколько лет еврейский народ потерял шесть миллионов евреев, и было бы просто дерзостью беспокоить евреев всего мира из-за того, что еще несколько сот тысяч евреев находятся в опасности.

Речь не об этом. Речь идет о том, что, если эти семьсот тысяч останутся в живых, то жив будет еврейский народ как таковой и будет обеспечена его независимость. Если же эти семьсот тысяч теперь будут перебиты, то нам придется на много веков забыть мечту о еврейском народе и его государстве.

Друзья мои, мы воюем. Нет в Палестине еврея, который не верил бы, что, в конце концов, мы победим. Таков в стране моральный дух... Но этот дух не может противостоять в одиночку винтовкам и пулеметам. Без него винтовки и пулеметы не много стоят, но без оружия дух может быть сломлен вместе с телом.

Наша проблема - время... Что мы сможем получить немедленно? И когда я говорю "немедленно", я имею в виду не месяц. И не через два. Я имею в виду - сейчас, сегодня.

Я приехала довести до сознания американских евреев один факт: в кратчайший срок, не более, чем за две недели, нам нужно собрать чистоганом сумму от двадцати пяти до тридцати миллионов долларов. Через две-три недели после этого мы уже сумеем укрепиться. В этом мы уверены.

Египетское правительство может провести такой бюджет, который поможет нашим противникам. То же самое может сделать и правительство Сирии. У нас нет правительств. Но в диаспоре у нас миллионы евреев, и я верю в евреев США не меньше, чем в нашу палестинскую молодежь; верю, что они поймут, в какой опасности мы находимся, и сделают то, что должно.

Знаю, что сделать это будет нелегко. Мне приходилось участвовать во всяких кампаниях по сбору средств, и я знаю, как непросто сразу собрать ту сумму, которую мы просим. Но я видела таких людей там, дома. Видела, как, когда мы призвали общину отдавать кровь для раненых, они пришли прямо со службы в больницы и стояли в длинных очередях, чтобы отдать свою кровь. В Палестине отдают и кровь, и деньги.

Мы не лучшей породы; мы не лучшие евреи из еврейского народа. Случилось так, что мы - там, а вы - здесь. Уверена, что если бы вы были в Палестине, а мы в Соединенных Штатах, вы делали бы там то же самое, что делаем мы, и просили бы нас здесь сделать то, что придется сделать вам.

В заключение я хочу перефразировать одну из самых замечательных речей времен Второй мировой войны - речь Черчилля. Я не преувеличиваю, говоря, что палестинский ишув будет сражаться в Негеве, в Галилее, на подступах к Иерусалиму до самого конца.

Вы не можете решить, следует нам сражаться или нет. Решать будем мы. Еврейское население Палестины не выкинет белый флаг перед муфтием. Это решение уже принято. Никто не может его изменить. Вы можете решить только одно: кто победит в этой борьбе - мы или муфтий. Этот вопрос могут решить американские евреи. Но сделать это надо быстро - за дни, за часы.

И прошу вас - не запаздывайте. Чтобы не пришлось вам через три месяца горько сожалеть о том, что вы не сделали сегодня. Время уже настало".

Они слушали, они плакали, они собрали столько денег, сколько еще не собирала ни одна община. Я провела в Штатах шесть недель - больше я не могла находиться вне дома - и повсюду евреи слушали, плакали и давали деньги, иногда даже делая для этого банковские заемы. В марте я вернулась в Палестину, собрав 50000000 долларов, немедленно ассигнованные на тайные закупки в Европе оружия для Хаганы. И даже когда Бен-Гурион сказал мне: "Когда-нибудь, когда будет написана история, там будет рассказано о еврейской женщине, доставшей деньги, необходимые для создания государства", - я никогда не обманывалась. Я всегда знала, что эти доллары были отданы не мне, а Израилю.

В этот год эта поездка в Штаты была моей единственной поездкой. За полгода, предшествовавшие созданию государства, я дважды встречалась с трансиорданским королем Абдаллой - дедом нынешнего короля Хуссейна. И хотя содержание наших переговоров много лет хранилось втайне - даже долгое время после 1951 года, когда Абдалла был убит своими арабскими врагами (думаю, людьми муфтия) - никто до сих пор не знает, какие слухи об этих переговорах вызвали его убийство. Убийство - эндемическая болезнь в арабском мире, и первое, что узнает каждый арабский правитель, это прямая связь между соблюдением секретности и продолжительностью жизни. Убийство Абдаллы произвело незабываемое впечатление на всех арабских лидеров, пришедших затем к власти; однажды Насер сказал посреднику, которого мы направили в Каир: "Если бы Бен-Гурион приехал в Египет переговорить со мной, его встретили бы дома, как героя-победителя. Но если бы я поехал к нему, то по возвращении меня бы застрелили". И я боюсь, что в этом смысле ничего не изменилось.

Впервые я встретилась с королем Абдаллой в начале ноября 1947 года. Он согласился встретиться со мной - как с главой Политического отдела Еврейского Агентства - в Нахараиме (на реке Иордан), в доме, где помещалась электростанция, принадлежавшая палестинской компании. Я приехала туда с одним из наших экспертов по арабским делам - Элияху Сассоном. Мы выпили, как полагается по этикету, по чашечке кофе и потом начали беседовать. Абдалла был невысокий, очень стройный человек, обладавший большим обаянием. Вскоре главное стало ясным: он не присоединится к нападающим на нас арабам. Он сказал, что всегда останется нашим другом, и больше всего, как и мы, он хочет мира. В конце концов, враг у нас был общий - иерусалимский муфтий, хадж Амин эль-Хуссейн. Мало того: он предложил, чтобы после голосования в Объединенных Нациях мы встретились опять.

По дороге обратно в Тель-Авив Эзра Данин, не раз встречавшийся с Абдаллой прежде, объяснил мне его концепцию роли евреев на Ближнем Востоке: Бог рассеял евреев по Западному миру для того, чтобы они усвоили европейскую культуру и потом принесли ее с собой обратно на Ближний Восток, чтобы его опять оживить. Однако в его надежности Данин сомневался. "Абдалла - не то чтобы лгун, - сказал он, - но он бедуин, а у бедуинов свое представление о правде, куда менее абсолютное, чем наше". Но, по его мнению, Абдалла был совершенно искренен в своих выражениях дружбы, хотя он из-за этого и не будет чувствовать себя связанным по рукам и ногам.

И в январе, и в феврале мы продолжали поддерживать контакт с Абдаллой, обычно через общего друга, передававшего ему мои послания. Эти послания постепенно стали выражать все большее беспокойство. Атмосфера была насыщена предположениями; были сведения, что, несмотря на свои обещания, Абдалла собирается вступить в Арабскую лигу. "Так ли это?" - спрашивала я. Из Аммана очень скоро пришел отрицательный ответ. Король был изумлен и обижен моим вопросом. Он просил меня запомнить три вещи: во-первых, он - бедуин, и потому человек чести; во-вторых, - король, и потому дважды человек чести; в-третьих, он никогда не нарушит обещания, данного женщине. Поэтому моя тревога ничем не оправдана.

Но мы-то знали другое. Уже к первой неделе мая не оставалось сомнений, что, несмотря на все свои заверения, Абдалла связал свою судьбу с Арабской лигой. Мы обсудили, стоит ли попросить о новой встрече, пока еще не поздно. Может, удастся его отговорить в последнюю минуту. А если нет, то, может, удастся у него выяснить, что именно он и его обученный англичанами и возглавляемый английскими офицерами Арабский легион собираются пред принять в войне против нас. Многое тогда лежало на чаше весов: легион не только намного превосходил все остальные арабские армии, но тут перемешивались и другие жизненно важные соображения. Если случится чудо и Трансиордания не вступит в войну, то и иракской армии будет куда труднее вступить в Палестину и напасть на нас. Бен-Гурион считал, что мы ничего не потеряем, если сделаем еще одну попытку, - поэтому я попросила о новой встрече, договорившись с Эзрой Данином, что он будет меня сопровождать.

Но на этот раз Абдалла отказался приехать в Нахараим. Как передал нам его посланец, это будет слишком опасно. Если я хочу его увидеть - я должна приехать в Амман, приняв риск на себя: он не может поднять легион по случаю того, что ожидает еврейских гостей из Палестины, и никакой ответственности за то, что может произойти с нами по дороге, он тоже на себя не возьмет. Начать с того, что в Тель-Авив попасть тогда было почти так же трудно, как и в Амман. Я с самого утра и до семи вечера ожидала в Иерусалиме тель-авивского самолета, а когда он, наконец, приземлился, то было так ветрено, что ему трудно было взлететь. В нормальной обстановке я отложила бы полет на завтра, но уже почти не было "завтра". Было 10 мая, а 14 мая должно было быть провозглашено еврейское государство. Это был наш последний шанс переговорить с Абдаллой. Поэтому я настояла, чтобы мы полетели, хотя, казалось, что наш "пайпер каб" перевернется от простого ветра, не говоря уже о буре. Когда мы уже взлетели, на иерусалимский аэродром сообщили, что погода слишком опасна для полета, - но мы уже были в воздухе.

На следующее утро я поехала в Хайфу, где должна была встретиться с Эзрой. Было решено, что он только наденет на голову арабскую "куфию". Он свободно говорил по-арабски, знал арабские обычаи и его легко было принять за араба. Я же должна была надеть традиционное, темное и широкое арабское платье. По-арабски я не говорила вовсе, но было маловероятно, чтобы от мусульманки, сопровождающей своего мужа, потребовались какие-то разговоры. Арабское платье и покрывало для меня уже были заказаны, а Эзра объяснил мне дорогу. Мы будем часто менять машины, предупредил он, чтобы убедиться, что за нами не следят, а вечером, в назначенном месте, недалеко от королевского дворца нас будет ожидать человек, который проводит нас к Абдалле. Главное было - не вызвать подозрений у арабских легионеров на проверочных пунктах по дороге к дворцу.

Это была длинная поездка, в темноте, с некоторыми пересадками. Сначала мы ехали на одной машине, потом вышли, потом пересели в другую, проехали еще несколько километров, потом, в Нахараиме, пересели в третью. Друг с другом мы во время пути не разговаривали. Я полностью доверяла способностям Эзры провезти нас через неприятельские линии и слишком занята была вопросом об исходе нашей миссии, чтобы думать о том, что случится, если нас, сохрани Боже, схватят. К счастью, хоть нам и пришлось несколько раз предъявлять удостоверения, мы прибыли на место встречи вовремя и не разоблаченные. Человек, который отвез нас к Абдалле, был его самым доверенным сотрудником, это был бедуин, с детства живший в его семье и привыкший исполнять самые опасные поручения своего господина.

Он отвез нас к себе домой в своей машине, с затянутыми плотной черной материей окнами. В ожидании Абдаллы я разговорилась с привлекательной и умной женой нашего проводника, происходившей из богатой турецкой семьи; она горько жаловалась на монотонность своего существования в Трансиордании. Я подумала, что некоторая монотонность мне лично сейчас бы не помешала, но продолжала сочувственно кивать головой.

В комнату вошел Абдалла. Он был очень бледен; казалось, его что-то мучило. Эзра переводил; мы беседовали около часу. Я сразу же взяла быка за рога, спросив: "Итак, нарушили вы данное мне обещание?"

Он не ответил на вопрос прямо. Он сказал: "Когда я давал обещание, я думал, что судьба моя в моих руках и я могу делать все, что считаю правильным, но с тех пор я узнал кое-что другое". Он объяснил, что прежде был один, а теперь "я - один из пяти". Мы поняли, что четверо остальных - это Египет, Сирия, Ливан и Ирак. И все-таки он считал, что войны можно избежать.

- Почему вы так торопитесь провозгласить создание своего государства? - спросил он. - К чему такая спешка? До чего же вы нетерпеливы!

Я сказала, что о народе, ожидавшем этого две тысячи лет, нельзя говорить, что он слишком тороплив. Он, по-видимому, принял это возражение.

- Неужели вы не понимаете, - сказала я, - что мы - ваши единственные союзники во всем районе? Все остальные - ваши враги.

- Да, - сказал он, - я это знаю. Но что я могу сделать? Это зависит не от меня.

И тогда я сказала:

- Вы должны знать, что если нам навяжут войну, мы будем сражаться и мы победим.

Он вздохнул и повторил:

- Да. Я это знаю. Ваш долг сражаться. Но почему бы вам не подождать несколько лет? Бросьте ваше требование свободной иммиграции. Я стану во главе всей страны, и вы будете представлены в моем парламенте. Я буду очень хорошо с вами обращаться и войны не будет.

Я попыталась объяснить, почему этот план невозможен.

- Вы знаете все, что мы сделали, вы знаете, как тяжело мы работали, - сказала я. - И вы думаете что мы сделали все это ради того, чтобы быть представленными в чужом парламенте? Вы знаете чего мы хотим, к чему стремимся. Если вы больше ничего не можете нам предложить, значит, будет война и мы победим. Но, может быть, мы встретимся снова - после войны, когда будет существовать еврейское государство.

- Вы слишком уж полагаетесь на свои танки, - сказал Эзра. - У вас нет настоящих друзей в арабском мире, и мы разгромим ваши танки, как была разгромлена линия Мажино.

Это была очень смелая речь, особенно если учесть, что Данину было точно известно наше положение с оружием. Но Абдалла стал еще серьезнее и снова повторил, что мы должны исполнить свой долг. И еще он добавил - с грустью, как мне показалось, - что события должны идти своим чередом. В свое время мы все узнаем, что нам уготовила судьба.

Очевидно, говорить больше было не о чем. Я хотела сразу же уехать, но Данин и Абдалла затеяли новую беседу.

- Надеюсь, мы останемся в контакте и после того, как начнется война, - сказал Данин.

- Конечно, - ответил Абдалла. - Вы будет приезжать ко мне.

- Но как я смогу до вас добраться? - спросил Данин.

- О, я не сомневаюсь, что уж вы-то найдете дорогу, - с улыбкой сказал Абдалла.

Но потом Данин попенял ему, что он недостаточно осторожен. "Вы молитесь в мечети, - сказал он, - и позволяете своим подданным целовать край вашей одежды. Какой-нибудь злодей, чего доброго, может учинить что-нибудь дурное. Пора вам отменить этот обычай ради своей безопасности".

Абдалла был, видимо, шокирован этими словами. "Никогда я не стану пленником своей охраны, - сурово сказал он Данину. - Я родился бедуином, свободным человеком, и останусь свободным. Пусть те, кто хочет убить меня, попробуют это сделать. Я на себя цепей не надену". После этого он попрощался с нами и ушел.

Жена хозяина пригласила нас к столу. В конце комнаты стоял огромный стол, уставленный яствами. Я совершенно не чувствовала голода, но Данин сказал, что я должна наполнить свою тарелку, буду я есть или нет, а то получится, что я отказываюсь от арабского гостеприимства.

Я наполнила свою тарелку до краев, но только поковыряла еду. У меня не осталось сомнений, что Абдалла поведет против нас войну. И, несмотря на всю браваду Данина, я хорошо знала, что танки арабского легиона не игрушка, и сердце мое падало при мысли о том, какие известия я привезу в Тель-Авив. Время близилось к полуночи. Нам предстоял длинный и опасный путь - на этот раз без всяких обманчивых надежд.

Через несколько минут мы простились и уехали. Была очень темная ночь, и арабский шофер, который вез нас в Нахараим (откуда мы должны были отправиться в Хайфу), приходил в ужас всякий раз, когда машину останавливали на контрольном пункте легионеры. В конце концов, на некотором расстоянии от электростанции он велел нам выходить. Было около трех часов ночи, и мы должны были сами найти дорогу. Мы не были вооружены, и должна признаться, что я была и подавлена, и испугана. Из окон машины мы видели иракские части, скопившиеся у лагеря Мафрак; шепотом мы рассуждали о том, что может случиться 14 мая. Помню, как застучало мое сердце, когда Данин сказал: "Если нам повезет и мы победим, мы потеряем только десять тысяч человек. Если же нам не повезет, наши потери могут дойти до пятидесяти тысяч". Я была подавлена. Тогда мы решили переменить тему разговора, и все остальное время пути мы беседовали только о мусульманских обычаях и об арабской кухне. Когда же мы остались одни в кромешной тьме, мы уже не разговаривали ни о чем. Мы боялись даже вздохнуть. Арабская одежда мешала мне двигаться, притом я вовсе не была уверена, что мы идем в нужном направлении, да еще не могла избавиться от подавленности и ощущения полного провала моих переговоров с Абдаллой.

Вероятно, шли уже полчаса, когда нас заметил молодой солдат Хаганы, целую ночь с тревогой ожидавший нас. Я не могла разглядеть его лица, но никогда я так крепко и с таким облегчением не сжимала чужую руку. Без всякого затруднения он провел нас в Нахараим. Второй раз я увидела его несколько лет назад: пожилой человек подошел ко мне в фойе иерусалимского отеля и сказал "Миссис Меир, вы меня не узнаете?" Я стала вспоминать, но так и не вспомнила. Тут он ласково улыбнулся и сказал: "Это я привел вас в ту ночь в Нахараим".

Но Абдаллу я больше никогда не видела, хотя после Войны за Независимость с ним велись долгие переговоры. Потом мне передавали, что он сказал обо мне: "Если кто-нибудь лично ответственен за войну, то это она, ибо она слишком горда, чтобы принять мое предложение". Признаться, когда я думаю о том, что случилось бы с нами, если бы мы были меньшинством в государстве и под протекцией арабского короля, убитого арабами через каких-нибудь два года, я не жалею о том, что в ту ночь так разочаровала Абдаллу. Жаль, что ему не хватило храбрости на то, чтобы не вступать в войну. Насколько лучше было бы для него - да и для нас, - если бы он был чуть более горд.

Прямо из Нахараима меня повезли в Тель-Авив. На следующее утро в помещении Мапай было назначено заседание - разумеется, в эти дни заседания шли беспрерывно, одно за другим, - на котором, как я знала, будет присутствовать Бен-Гурион. Когда я вошла, он поднял голову и спросил "Ну?" Я села и написала ему записку "Не удалось. Будет война. Мы с Эзрой видели у Мафрака скопления войск и огни". Мне тяжело было смотреть на лицо Бен-Гуриона, читавшего мою записку, но, слава Богу, он не изменил ни своего, ни нашего решения.

Окончательное решение надо было принимать через два дня. Провозглашать еврейское государство или нет? После моего доклада о переговорах с Абдаллой множество народу из так называемой "Минхелет хаам" (буквально - народная администрация), куда входили члены Еврейского Агентства, Национального совета (Ваад Леуми) и некоторых Малых партий и групп, и которая позднее стала временным правительством Израиля, стали просить Бен-Гуриона в последний раз взвесить "за" и "против". Они хотели знать, в какой мере Хагана подготовлена к решающему часу. Бен-Гурион вызвал Игаэля Ядина - начальника оперативного отдела Хаганы и Исраэля Галили - фактического главнокомандующего. Они ответили одинаково, одинаково жестко. Только в двух вещах можно быть уверенными, сказали они: британцы уйдут и арабы вторгнутся. И тогда? Оба замолчали. Через минуту Ядин сказал: "В лучшем случае, шансы наши - пятьдесят на пятьдесят. Пятьдесят, что победим, пятьдесят - что потерпим поражение".

На этой оптимистической ноте и было принято окончательное решение. 14 мая 1948 года (пятого ияра 5708 года по еврейскому календарю) будет провозглашено еврейское государство с населением в 650000 человек, шанс этого государства пережить день своего рождения зависел от способности этих 650000 отразить нападение пяти регулярных армий, активно поддерживаемых миллионом палестинских арабов.

По первоначальному плану я должна была в четверг вернуться в Иерусалим и там остаться. Нечего и говорить, что мне очень хотелось остаться в Тель-Авиве, хотя бы на церемонию провозглашения государства, время и место которой держалось в тайне от всех, кроме 200 приглашенных, и должно было быть объявлено лишь за час. Всю среду я, несмотря ни на что, надеялась, что Бен-Гурион уступит, но он был непоколебим. "Ты должна ехать в Иерусалим", - сказал он. И в четверг 13 мая я опять сидела в "пайпер кабе". Пилоту был дан приказ отвезти меня в Иерусалим и немедленно возвращаться с Ицхаком Гринбаумом, которому предстояло стать министром внутренних дел временного правительства. Но как только мы, перевалив за Прибрежную равнину, оказались над Иудейскими холмами, мотор забарахлил. Я сидела рядом с пилотом (крошечные "примусы", как мы их ласково называли, имели только два сиденья) и видела, что даже он очень беспокоится. По звуку казалось, что мотор вот-вот вообще оторвется, почему меня и не удивило, когда пилот сказал: "Прости, пожалуйста, но я, кажется, не смогу перелететь холмы. Надо возвращаться". Он развернул самолет, мотор продолжал угрожающе гудеть, я заметила, что пилот оглядывает окрестности под нами. Я не сказала ни слова, машина чуть-чуть поднялась, пилот спросил: "Ты понимаешь, что происходит?"

"Понимаю", - ответила я.

"Я искал арабскую деревню, где мы могли бы приземлиться". (Помните, это происходило 13 мая.) "Но, пожалуй, - сказал он, - я смогу приземлиться в Бен-Шемене". Звук мотора улучшился. "Нет, - сказал пилот, - пожалуй, мы сможем вернуться в Тель-Авив".

Таким образом мне удалось присутствовать на церемонии, а бедному Ицхаку Гринбауму пришлось остаться в Иерусалиме, и он сумел подписать Декларацию Независимости только после первого прекращения огня.

Утром 14 мая я участвовала в собрании Ваад Леуми, где решалось, какое имя мы дадим нашему государству, и окончательно формулировалась Декларация. Вопрос об имени оказался менее дискуссионным, чем формулировка Декларации, ибо в последнюю минуту возник спор: упоминать ли в ней Бога. Собственно говоря, выход был найден накануне. Небольшой комитет, которому было поручено составить последнюю версию Декларации, получил текст, в котором самая последняя фраза начиналась словами: "Уповая на Твердыню Израиля, мы скрепляем нашими подписями.." Бен-Гурион надеялся, что слова "Твердыня Израиля" своей недвусмысленностью могут удовлетворить и евреев, не допускавших мысли, чтобы документ о создании еврейского государства мог обойтись без упоминания о Боге, и евреев, которые наверняка будут упорно протестовать против малейшего намека на клерикализм.

Но принять этот компромисс оказалось не так-то легко. Представитель религиозных партий, рабби Фишман-Маймон, потребовал, чтобы ссылка на Бога была сделана безо всяких экивоков, и сказал, что одобрит выражение "Твердыня Израиля" только если будет прибавлено "и его Искупитель"; представитель левого крыла Рабочей партии Ахарон Цизлинг столько же решительно выступил с противоположных позиций. "Я не могу подписать документ, в какой бы то ни было форме упоминающий Бога, в которого я не верю", - сказал он. Бен-Гуриону понадобилось чуть ли не все утро, чтобы убедить обоих, что слова "Твердыня Израиля" имеют двойное значение. Для многих, может быть, для большинства евреев они означают "Бог", но могут рассматриваться и как символ, означающий "силу еврейского народа". В конце концов, Маймон согласился, чтобы слово "Искупитель" не было включено в текст. Забавно то, что в первом английском переводе, опубликованном в этот день для заграницы, не было вообще никакого упоминания о "Твердыне Израиля"; военный цензор вычеркнул весь последний параграф из соображений безопасности, ибо в нем было указано время и место церемонии.

Может показаться странным, что за несколько часов до провозглашения государства, да еще под угрозой иностранного вторжения, будущий премьер-министр тратит время на такие споры, но надо иметь в виду, что эти споры отнюдь не были чисто терминологическими. Мы глубоко сознавали, что Декларация не только объявляет о конце двухтысячелетней еврейской бездомности, но и выражает основные принципы Государства Израиль. И потому каждое слово имеет огромное значение. Кстати, мой добрый друг Зеев Шареф, первый секретарь будущего правительства, заложивший основы государственности, нашел время проследить за тем, что грамота, которую нам предстояло днем подписать, была сразу после церемонии отправлена в подвал Англо-Палестинского банка, и таким образом сохранена для потомства, на случай, если государство и все мы проживем не очень долго.

Около двух часов дня я вернулась к себе в гостиницу на набережной, вымыла голову и надела свое лучшее черное платье. Потом я посидела несколько минут - для того, чтобы перевести дух и впервые за несколько дней подумать о детях. Менахем в то время учился в Штатах, в Манхэттенском музыкальном училище. Я понимала, что теперь, когда война неизбежна, он вернется, и думала, когда и где мы увидимся. Сарра была в киббуце Ревивим - относительно не очень далеко; но мы были совершенно отрезаны друг от друга. Несколько месяцев назад банды палестинских арабов вместе с вооруженными египтянами, перешедшими границу, блокировали дорогу, соединявшую Негев со всей страной, и систематически взрывали или перерезали водопровод, снабжавший двадцать семь еврейских поселений, там находившихся. Хагана делала что могла, чтобы прорвать осаду. Она открыла грунтовую тропу, параллельно главной дороге, по которой прорывались конвои, доставлявшие пищу и воду тысяче южных поселенцев. Но кто знает, что будет с Ревивимом, да и с любым маленьким, плохо вооруженным и плохо оснащенным негевским поселением, когда начнется широкое египетское вторжение в Израиль, что почти наверняка произойдет через несколько часов? И Сарра, и ее Зехария были в Ревивиме радистами, и до сих пор мне удавалось поддерживать связь с ними. Но уже несколько дней я ничего о них не слышала и очень беспокоилась. Именно от таких молодых людей, как они, от их духа и отваги зависело будущее Негева и, следовательно, Израиля, и я содрогалась при мысли о том, что им придется противостоять вторгнувшимся частям регулярной египетской армии.

Я так углубилась в свои мысли о детях, что телефонный звонок заставил меня вздрогнуть: оказалось, меня ждет машина, чтобы отвезти в музей. Решено было провести церемонию провозглашения государства в тель-авивском музее на бульваре Ротшильда, не потому, что это было особенно импозантное здание - таким оно не было! - а потому, что оно было маленькое и поэтому его легко было охранять. Когда-то этот дом, один из первых домов Тель-Авива, принадлежал его первому мэру, Дизенгофу, и он завещал его гражданам города с тем, чтобы они устроили там художественный музей. Огромная сумма - двести долларов! - была отпущена на его украшение к этому дню; полы были выскоблены, картины на стенах, изображавшие наготу, целомудренно задрапированы, окна затемнены на случай воздушной тревоги, а над столом, за которым должно было разместиться тридцать человек - члены временного правительства, - висел большой портрет Теодора Герцля. Однако, хотя предполагалось, что только 200 человек приглашенных знают, когда и где будет происходить церемония, у музея, когда я подъехала, уже собралась большая толпа.

Через несколько минут, ровно в четыре часа, началось торжественное заседание. Бен-Гурион, в темном костюме и при галстуке, встал и постучал председательским молотком. По плану этим подавался знак оркестру, упрятанному на галерею второго этажа, сыграть "Ха-Тиква". Что-то не сработало, и музыка так и не раздалась. Но мы все поднялись со своих мест и спели наш национальный гимн. Тогда Бен-Гурион откашлялся и негромко сказал: "Сейчас я прочту Декларацию Независимости". Чтение заняло всего четверть часа. Он читал медленно, очень внятно, и помню, как изменился и слегка усилился его голос, когда он дошел до одиннадцатого параграфа.

"На этом основании мы, члены Национального Совета, представители еврейского населения Эрец-Исраэль и сионистского движения, собрались в день истечения британского мандата на Эрец-Исраэль и в силу нашего естественного и исторического права и на основании решения Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций настоящим провозглашаем создание еврейского государства в Эрец-Исраэль - Государства Израиль".

Государство Израиль! Глаза мои наполнились слезами, руки дрожали. Мы добились. Мы сделали еврейское государство реальностью, - и я, Голда Мабович-Меерсон, дожила до этого дня. Что бы ни случилось, какую бы цену ни пришлось за это заплатить, мы воссоздали Еврейскую Родину. Долгое изгнание кончилось. Отныне мы будем жить в стране своих отцов не потому, что нас соглашаются терпеть; теперь мы - такая же нация, как другие, и, впервые за двадцать веков, мы - хозяева своей судьбы. Мечта осуществилась - слишком поздно для спасения погибших при Катастрофе, но не слишком поздно для грядущих поколений. Пятьдесят лет назад, после Первого сионистского конгресса в Базеле, Теодор Герцль записал в дневнике: "В Базеле я основал еврейское государство. Если бы я сказал это сегодня - это было бы встречено общим смехом. Может быть, через пять лет - и без всякого сомнения, через пятьдесят - это увидят все". Так оно и произошло.

Пока Бен-Гурион читал, я опять думала о своих детях, и о детях, которые у них родятся, - как непохожа их жизнь будет на мою, и как теперь изменится моя собственная жизнь; я думала о своих коллегах в осажденном Иерусалиме, которые сейчас, собравшись в помещении Еврейского Агентства, слушают торжественное заседание по радио, а я, по чистой случайности, нахожусь в музее. И я почувствовала, что большей привилегии, чем у меня в этот день, не было ни у одного еврея на земле.

Вдруг, словно по сигналу, мы все поднялись со своих мест, плача и аплодируя: Бен-Гурион сорвавшимся (впервые за все время) голосом прочитал "Государство Израиль будет открыто для репатриации и объединения в нем всех рассеянных по свету евреев". В этих словах билось самое сердце Декларации, в них была выражена и причина, и смысл создания государства. Я плакала в голос, услышав, как эти слова прозвучали в жарком, переполненном зале. Но Бен-Гурион опять постучал молотком, призывая к порядку, и продолжал:

"Призываем сынов арабского народа, проживающих в Государстве Израиль, - даже в эти дни кровавой агрессии, развязанной против нас много месяцев тому назад, - блюсти мир и участвовать в строительстве Государства на основе полного гражданского равноправия и соответствующего представительства во всех его учреждениях, временных и постоянных".

И далее:

"Протягиваем руку мира и предлагаем добрососедские отношения всем соседним государствам и их народам и призываем их к сотрудничеству с еврейским народом, обретшим независимость в своей стране. Государство Израиль готово внести свою лепту в общее дело развития всего Ближнего Востока".

Когда он прочел все 979 ивритских слов, из которых состояла Декларация, он попросил всех встать и "принять акт, устанавливающий создание еврейского государства", так что все мы поднялись еще раз. И тогда произошло нечто очень трогательное и непредвиденное. Рабби Фишман-Маймон встав, дрожащим голосом произнес традиционную еврейскую молитву-благодарение: "Благословлен Ты, Господь Бог наш, Царь вселенной, сохранивший нас в живых и давший нам все претерпеть и дожить до этого дня. Аминь". Часто мне приходилось слышать эту молитву, но никогда она не звучала для меня так, как звучала в тот день.

Но перед тем, как все мы, в алфавитном порядке, стали подходить и подписывать Декларацию, надо было покончить еще с одним делом, требовавшим нашего внимания: Бен-Гурион прочел первые декреты нового государства. "Белая книга" объявлялась недействительной и отменялась, остальные же распоряжения и правила мандатного правительства, во избежание законодательного вакуума, подтверждались и объявлялись временно действующими. После этого началась церемония подписания Декларации. Когда пришла моя очередь, я заметила Аду Голомб, стоявшую неподалеку. Мне хотелось подойти к ней, обнять, сказать, что я знаю, что вместо меня здесь должны были бы быть Элияху и Дов, но я не могла задерживать движение очереди и потому прямо подошла к столу, за которым сидели Бен-Гурион и Шарет; между ними лежала Декларация. Я плакала открыто, даже не утирая слез. Шарет подвинул ко мне Декларацию, а Давид Пинкас, член религиозной партии Мизрахи, стал меня успокаивать. "Почему ты так плачешь, Голда?" - спросил он.

"Потому что сердце мое разрывается при мысли о тех, кто должен был бы тут быть и кого здесь нет", - ответила я, не переставая плакать.

14 мая Декларацию Независимости подписали только двадцать пять членов Народного Совета. Одиннадцать были в Иерусалиме и один - в Штатах. Последним в тот день подписался Моше Шарет. В сравнении со мной он казался совершенно спокойным и ровным, словно исполнял свои обычные обязанности. Потом, когда мы говорили об этом дне, он сказал, что ему почудилось: он стоит на скале, а вокруг бушует буря, и удержаться не за что - только и было у него, что твердое решение не быть сброшенным в бушующее море. Но ничего этого нельзя было угадать по его лицу.

Палестинский филармонический оркестр сыграл "Ха-Тиква". Бен-Гурион в третий раз постучал своим молотком. "Государство Израиль создано. Заседание окончено". Мы пожимали друг другу руки, обнимались. Церемония окончилась. Израиль стал реальностью.

Как и следовало ожидать, вечер не принес нам успокоения. Я сидела у себя в гостинице и беседовала с друзьями. Открыли бутылку вина и выпили за наше государство. Некоторые из гостей и молодые солдаты Хаганы, охранявшие их, стали петь и плясать, с улицы тоже доносились песни и взрывы смеха. Но мы знали, что ровно в полночь мандат окончится, британский верховный комиссар отплывет на корабле, последние британские солдаты тоже покинут Палестину, и мы не сомневались, что арабские армии перейдут границы государства, которое мы только что основали. Да, мы теперь независимы, но через несколько часов у нас начнется война. Я не только не была весела - я испытывала страх, а другое - не иметь веры, а я была уверена, что хотя еврейское население нового государства и составляет всего 650 тысяч, мы уже вросли в него, и никто никогда не сможет опять нас рассеять или переместить.

Но, кажется, я только на следующий день осознала, чем было чревато торжественное заседание в тель-авивском музее. Три как бы не зависевших друг от друга, но в действительности тесно связанных события с предельной ясностью дали мне понять, что все бесповоротно изменилось и для меня, и для еврейского народа, и для Ближнего Востока. Начать с того, что в субботу перед рассветом я увидела в окно фактическое начало Войны за Независимость: четыре египетских "Спитфайра" прожужжали над городом, направляясь бомбить тель-авивскую электростанцию и аэропорт - это был самый первый воздушный налет. Затем, несколько позже, я увидела, как в тель-авивский порт свободно и гордо вошел корабль с еврейскими репатриантами - уже не "нелегальными". Больше никто не охотился за ними, не гнал их, не наказывал за то, что они приехали домой. Постыдная эра "сертификатов" и счета человеческого поголовья окончилась, и когда я, не прячась от солнца, смотрела на этот корабль (старое греческое судно "СС Тети"), я почувствовала, что никакая цена за это не может быть слишком высока. Первый легальный иммигрант, высадившийся на землю государства Израиль, был усталый, бедно одетый старый человек по имени Сэмюэль Бранд, узник Бухенвальда. В руке он держал скомканный клочок бумаги, на котором стояло: "Дано право поселиться в Израиле". Но бумага была подписана "Отделом иммиграции" государства Израиль" - и это была первая выданная нами виза.

И третье событие - прекрасная минута нашего формального вступления в семью наций 14 мая, через несколько минут после полуночи, мой телефон зазвонил. Он звонил весь вечер; подбегая, я готова была к дурным известиям. Ликующий голос прокричал: "Голда? Ты слушаешь? Трумэн признал нас!" Не помню, что я ответила, что я сделала, но хорошо помню свои чувства. То, что случилось в минуту нашей наибольшей уязвимости, накануне вторжения, показалось мне чудом; я почувствовала облегчение, сердце мое переполнилось радостью. Весь Израиль испытывал эти же чувства, но мне кажется, что для меня то, что сделал президент Трумэн, значило больше, чем для моих коллег, потому что я была "американка" среди них, я больше всех знала о Соединенных Штатах, об их истории, их людях - ведь только я выросла в этой великой демократической стране. И хотя быстрота признания удивила меня не меньше, чем всех прочих, великодушные и добрые побуждения, стоявшие за этим действием, ничуть меня не изумили. Теперь я думаю, что, как и большинство чудес, это чудо было вызвано двумя очень простыми вещами: во-первых, Гарри Трумэн понимал и уважал наше стремление к независимости, потому что такой человек, как он, при других обстоятельствах сам мог бы стать одним из нас; во-вторых, Хаим Вейцман, которого он принимал в Вашингтоне, так объяснил ему ситуацию и так защищал перед ним наше дело, как никто еще в Белом доме этого не делал - и произвел на него большое впечатление. То, что совершил Вейцман, - бесценно. Признание Америки стало для нас величайшим событием этой ночи.

Признание Советского Союза, последовавшее за американским, имело другие корни. Теперь я не сомневаюсь, что для Советов основным было изгнание Англии с Ближнего Востока. Но осенью 1947 года, когда происходили дебаты в Объединенных Нациях, мне казалось, что советский блок поддерживает нас еще и потому, что русские сами оплатили свою победу страшной ценой, и потому, глубоко сочувствуя евреям, так тяжело пострадавшим от нацистов, понимают, что они заслужили свое государство. Как бы радикально ни изменилось советское отношение к нам за последующие двадцать пять лет, я не могу забыть картину, которая представлялась мне тогда. Кто знает, устояли бы мы, если бы не оружие и боеприпасы, которые мы смогли закупить в Чехословакии и транспортировать через Югославию и другие балканские страны в черные дни начала войны, пока положение не переменилось в июне 1948 года? В первые шесть недель войны мы очень полагались на снаряды, пулеметы и пули, которые Хагане удалось закупить в Восточной Европе, тогда как даже Америка объявила эмбарго на отправку оружия на Ближний Восток, хотя, разумеется, мы полагались не только на это. Нельзя зачеркивать прошлое оттого, что настоящее на него непохоже, и факт остается фактом: несмотря на то, что Советский Союз впоследствии так яростно обратился против нас, советское признание Израиля 18 мая имело для нас огромное значение. Это значило, что впервые после Второй мировой войны две величайшие державы пришли к согласию в вопросе о поддержке еврейского государства, и мы, хоть и находились в смертельной опасности, по крайней мере, знали, что мы не одни. Из этого сознания - да и из суровой необходимости - мы почерпнули ту, если не материальную, то нравственную силу, которая и привела нас к победе.

Позвольте мне добавить, раз уж я об этом говорю - что второй страной, признавшей Израиль в день его рождения, была маленькая Гватемала, чей представитель в Объединенных Нациях, Хорхе Гарсиа Гранадос, был одним из активнейших членов Специальной комиссии по Палестине.

Итак, наше государство уже приняли как факт. Оставался один вопрос - который, как это ни невероятно, останется в силе и теперь - как мы сможем выжить. Не "сможем ли мы", но "как". Утром 15 мая Израиль был атакован с трех сторон: Египтом с юга, Сирией и Ливаном - с севера и северо-востока, Иорданией и Ираком - с востока. По газетам складывалось представление, что арабская похвальба уничтожить Израиль за десять дней имеет, возможно, некоторое основание.

Самым серьезным было наступление Египта, хотя в смысле какой бы то ни было выгоды оно сулило ему меньше, чем остальным. У Абдаллы было объяснение хоть и дурное, и он мог его сформулировать: он хотел всю страну и, в особенности, Иерусалим. Причины для войны были и у Сирии с Ливаном: они рассчитывали разделить между собой Галилею. Ирак желал принять участие в кровопускании и, в качестве дополнительной выгоды, приобрести выход к Средиземному морю, если будет необходимо - через Иорданию. Но у Египта не было никаких военных целей - только разграбить и разрушить все созданное евреями. Вообще, меня всегда поражало, что арабы так стремились к войне против нас. Почти с самого начала, с первых сионистских поселений и до сегодняшнего дня их сжигает ненависть к нам.

С другой стороны - чем мы когда-либо угрожали арабским государствам? Правда, мы не становились в очередь, чтобы поскорее возвращать территории, выигранные в затеянных ими войнах, но арабская агрессия затевалась вовсе не ради территорий, и, уж конечно, не потребность в территориях толкнула Египет на север в 1948 году, чтобы разрушить Тель-Авив и еврейский Иерусалим. Тогда что же? Иррациональное всепобеждающее стремление физически нас уничтожить? Страх, что мы принесем прогресс на Ближний Восток? Отвращение к западной цивилизации? Кто знает. Что бы это ни было, оно не перестает существовать, - но и мы тоже, - и решение, вероятно, нескоро еще будет найдено, хотя я не сомневаюсь, что придет время, когда арабские государства нас признают и примут. Коротко говоря, мир зависит - и всегда зависел - лишь от одного условия: арабские лидеры должны согласиться с нашим присутствием.

Но в 1948 году было ясно, что арабские государства, как всегда увлекаемые игрой воображения, в своих мечтах за несколько дней проносятся как буря по территории, ставшей ныне Израилем. Прежде всего, войну начали они, что давало им важные тактические преимущества. Во-вторых, у них был легкий, чтобы не сказать - незатруднительный, доступ в Палестину с ее арабским населением, которое долгие годы натравливалось на евреев. В-третьих, у арабов не было проблем передвижения из одной части страны в другую. В-четвертых, арабы контролировали почти все высотные районы Палестины, откуда было нетрудно атаковать наши поселения, расположенные в низинах. Наконец, у арабов было абсолютное преимущество в людях и вооружении, причем они разными путями получали прямую и косвенную помощь от англичан.

А что было у нас? Всего понемножку - но и это будет преувеличением. Несколько тысяч винтовок, несколько сот пулеметов, еще кое-какое огнестрельное оружие, но на 14 мая 1948 года - ни пушки, ни одного танка, хотя, правда, целых девять самолетов (но только один из них двухмоторный). Благодаря изумительному предвидению Бен-Гуриона за границей было закуплено оборудование для производства вооружения, но до ухода англичан его нельзя было ввезти в страну, а его еще предстояло собрать и пустить в ход. Судя по статистике, с кадрами офицеров и солдат дело тоже обстояло не блестяще. 45000 мужчин, женщин и подростков в Хагане, несколько тысяч членов в подпольных диссидентских организациях и несколько сот вновь прибывших, прошедших какое-то подобие военного обучения (с деревянными винтовками и игрушечными пулями) в германских лагерях для перемещенных лиц, в кипрских лагерях и в стране, после объявления независимости; еще несколько тысяч еврейских и нееврейских добровольцев из-за границы. Вот и все. Но мы не могли позволить себе роскошь пессимизма, поэтому мы строили совершенно другие расчеты, базировавшиеся на том, что у всех нас - у всех 650000 - была такая сильная воля к жизни, которая даже и не могла быть понята за предела Израиля; если мы не хотели, чтобы нас столкнули в море, нам оставалось только победить. И поэтому мы победили. Не легко, не быстро и не малой ценой. С того дня, как в Объединенных Нациях была принята резолюция о разделе Палестины (29 ноября 1947 года) и до подписания первого перемирия между Израилем и Египтом (24 февраля 1949 года), было убито 6000 молодых израильтян - 1 % всего населения, и, хотя мы еще не могли этого знать, даже ценой всех этих жизней мы не купили мира.

Трудно выразить, как тяжело было мне покидать страну в момент, когда только что было провозглашено государство. Меньше всего на свете хотелось мне тогда ехать за границу. Но 16 мая пришла телеграмма от Генри Монтора, вице-президента организации Юнайтед Джуиш Аппил (Объединенный Еврейский Призыв). Американское еврейство, говорилось там, глубоко тронуто тем, что произошло. Если я приеду сейчас, даже на небольшой тур, то, по его мнению, мы сможем собрать еще 50 миллионов долларов. Мне ли было не знать, что значат эти деньги для Израиля, как отчаянно мы нуждаемся в оружии, которое на эти деньги можно будет купить, как дорого будет стоить перевозка и устройство 30000 евреев, запертых на Кипре и так долго ожидавших отправки в Израиль! При одной мысли - оторваться от Израиля сейчас - у меня падало сердце, но выбора не было. Обсудив все с Бен-Гурионом, я тотчас телеграфировала, что вылечу первым же самолетом. К счастью, готовиться к поездке не приходилось. Вся моя незатейливая одежда была в Иерусалиме, недоступном как луна, так что багаж мой состоял из зубной щетки, щетки для волос и чистой блузки; правда в Нью-Йорке я обнаружила, что покрывало, которое я носила в Аммане, все еще лежало у меня в сумке. Мне удалось немного поговорить с Саррой и сообщить ей, что я вернусь самое большее через месяц, - а также получить наскоро изготовленный пропуск (лессепассэ), первый выездной документ, выданный государством Израиль своему гражданину. После этого на первом же самолете я улетела.

В Штатах меня приветствовали так, как если бы я была живым воплощением Израиля. Снова и снова я рассказывала, как было провозглашено государство, как началась война, как происходит осада Иерусалима - и снова, и снова заверяла евреев Америки, что с их помощью Израиль выстоит. Я выступала в разных городах Америки, на завтраках, обедах и чаепитиях Объединенного еврейского призыва, на встречах в частных домах. Когда меня смаривала усталость - а это бывало нередко, - мне стоило вспомнить, что я выступаю как посланец еврейского государства, и усталость моя испарялась бесследно. Понадобились недели, чтобы я привыкла к звуку слова "Израиль" и к тому, что теперь у меня новое подданство. Но цель моей поездки была отнюдь не сентиментальная. Я приехала, чтобы собрать деньги, как можно больше, как можно скорее, и говорила об этом в мае так же недвусмысленно, как несколько месяцев назад, в январе.

"Государство Израиль не может прожить на аплодисменты, - сказала я евреям Америки. - Войну не выиграешь речами, декларациями и даже слезами радости. И главное - это время, а то аплодировать будет нечему".

"Мы не можем обойтись без вашей помощи, - повторяла я в десятках, публичных выступлений и в частных разговорах. - Мы просим вас разделить нашу ответственность и все, что входит в это понятие - трудности, проблемы, беды и радости. Ведь то, что происходит в еврейском мире сейчас, так серьезно, так жизненно важно, что и вы можете изменить свой образ жизни - на год, на два, на три - пока мы все вместе не поставим Израиль на ноги. Решайтесь же и дайте мне ответ".

Ответ был дан - невиданно щедрый и скорый, от всего сердца, от всей души. Считалось, что тут не может быть "слишком много" или "слишком хорошо". И, ответив таким образом, они, как я и надеялась, подтвердили, что они наши партнеры. И хотя и это время еще не было отдельного счета для Израиля, и хотя Израилю досталось менее 50% собранных ОЕП в 1948 году 150 миллионов - остальное было передано Джойнту для помощи евреям в Европе, - эти 50% бесспорно помогли нам выиграть войну. А кроме того, мы узнали, что американское еврейство вовлечено в дела Израиля настолько, что мы вправе на него рассчитывать в дальнейшем.

Во время своей поездки я познакомилась с людьми, позднее ставшими "пропагандистами" Израиля; до 1948 года они не имели особых связей с сионизмом, но теперь Израилю предстояло стать делом их жизни. Когда в 1950 году мы основали организацию займа Израилю, они были моими ближайшими помощниками. Раньше я приезжала в Соединенные Штаты как посланец Гистадрута и почти все время проводила среди сионистов - членов рабочей партии. Теперь же я познакомилась с другими американскими евреями - богатыми, очень деловитыми, полностью преданными делу. Прежде всего назову самого Генри Монтора; резкий, одаренный, одержимый Израилем, он стал чем-то вроде надсмотрщика беспощадно подгонявшим и себя, и других в попытках сбора новых и новых средств. Но были и жесткие бизнесмены, опытные капиталисты, как Билл Розенвальд, Сэм Ротберг, Лу Бойер, Хэролд Голденберг. Это лишь немногие из тех, с кем я сумела поговорить во время своего стремительного тура и обсудить возможности продажи облигаций займа для Израиля, помимо призывов к филантропии.

Но все время я стремилась домой, хотя и знала, что только что созданное министерство иностранных дел имеет на меня другие планы. За день до моего отъезда мы встретились с Шаретом в гостинице, где я жила, он говорил, что трудно набрать людей для посольств и консульств Израиля в странах, которые уже его признали или признают в ближайшие недели.

- У меня никого нет для Москвы, - говорил он, очень озабоченный.

- Ну, слава Богу, этого ты мне предложить не можешь - сказала я. - Я-то русского языка почти не знаю.

- Собственно говоря, это не имеет значения, - ответил он.

Но он не развивал эту тему, а я постаралась принять это все как шутку. И хоть иногда вспоминала наш разговор в самолетах между американскими городами, но искренно надеялась, что Шарет о нем забыл.

Но однажды из Тель-Авива пришла телеграмма. Я сперва взглянула на подпись - не о Сарре ли это или о Менахеме, уже участвующем в боях со своей бригадой. Но увидев подпись Моше, я поняла, что речь идет о Москве, и мне пришлось взять себя в руки, чтобы прочесть текст телеграммы. Государству не было и месяца. Война не кончилась. Дети не были в безопасности. В Израиле у меня была семья, близкие друзья - мне казалось очень несправедливым, что меня опять просят срочно собраться и отправиться к такому далекому и незнакомому месту назначения. "Почему всегда я?" - пожалела я себя. Многие могли справиться с таким постом не хуже, чем я, и даже лучше. Подумать только - Россия, откуда я уехала маленькой девочкой, которая не оставила у меня ни одного приятного воспоминания! В Америке я занималась реальным, конкретным и практическим делом, а что я знаю о дипломатии? Меньше, чем любой из моих товарищей. Но я понимала, что Шарет заручился согласием Бен-Гуриона, а уж Бен-Гуриона не смягчишь никакими личными просьбами. К тому же это был вопрос дисциплины. Кто я такая, чтобы ослушаться или скромничать, когда ежедневно приходят сообщения о новых потерях? Долг есть долг, и справедливость тут ни при чем. Мне хочется жить в Израиле - ну и что? Другим людям хотелось, чтобы их дети были целыми и невредимыми. И я, после короткого обмена теле граммами и телефонными звонками, ответила Шарету согласием, хоть и без особого энтузиазма. Себе же я обещала: "Когда вернусь в Израиль, постараюсь убедить Моше и Бен-Гуриона, что они сделали ошибку". Но в конце первой недели июня сообщение о моем назначении послом в Москву было опубликовано.

Я взяла выходной день, чтобы повидать старые друзей в Нью-Йорке и проститься с новыми. Я хотела перед отъездом посетить Фанни и Джейкоба Гудмэнов. Ни я, ни дети никогда не теряли контакта с ними; я надеялась, что часок-другой с ними в разговорах о Сарре с Зехарией и Шейниных детях, которых они так давно не видели, поднимет мое настроение. Но я так до них и не добралась. По дороге в Бруклин на мое такси налетела другая машина, и пришла в себя с переломанной ногой, уже положенной в гипс. На ближайшие несколько недель моим адресом оказался не Тель-Авив и не Москва, а нью-йоркский хирургический госпиталь. Вспоминая свое тогдашнее настроение, я думаю, что ничто, даже начавшийся у меня тромбофлебит, не удержало бы меня в госпитале, не подоспей сообщение о том, что 11 июня сражения в Израиле временно закончились.

К 11 июня продвижение арабов было остановлено. Попытка египтян взять Тель-Авив провалилась несмотря на то, что иорданцы все еще воевали к востоку и западу от Иерусалима, и Еврейский квартал старого города был захвачен арабским легионом Абдаллы. Сирийцы, хоть их продвижение на севере было остановлено, все еще удерживали предмостное укрепление на реке Иордан, а иракские войска по-прежнему стояли у самой узкой части страны в Самарии. Объединенные Нации уже несколько недель старались добиться перемирия, но пока у арабов оставалась надежда сломить Израиль, они не были в этом заинтересованы. Однако, едва только им, как и нам, стало ясно, что этого не произойдет, они согласились на прекращение огня. Это было первое перемирие, длившееся двадцать восемь дней, давшее нам передышку, возможность перегруппироваться и выработать план наступательных операций, в июле закончившихся ликвидацией угрозы Тель-Авиву и прибрежной полосе, снятием осады Иерусалима и разгромом всех крупнейших арабских баз в Галилее.

Казалось бы, несмотря на боли, я могла бы отдохнуть в госпитале - физически и морально, - но я не имела ни минуты покоя. Прежде всего - из-за телевизионных камер и журналистов. В 1948 году женщина-посол в Москве была для них в новинку, но женщина-посол в Москве, да еще представлявшая крошечное воюющее государство - Израиль, да еще неподвижно лежащая в нью-йоркском госпитале, - это уже была находка. Вероятно, я могла бы отказаться давать интервью, и сегодня, в подобных обстоятельствах, я бы так и сделала. Но тогда я думала, что чем больше "паблисити", тем лучше для Израиля, и потому не считала себя вправе отвергать кого бы то ни было из представителей прессы, хотя моих близких, особенно Клару, просто пугали толпы, набивавшиеся в мою палату.

Но было нечто и похуже - давление, которое на меня оказывали, чтобы я поехала в Москву. Израиль бомбил меня телеграммами: "Когда сможешь уехать из Нью-Йорка?", "Когда сможешь заступить на свой пост?", "Как себя чувствуешь?" В Израиле носились слухи, что у меня "дипломатическая" болезнь и все дело в том, что я не хочу ехать в Россию. И, словно мало было этого противного шепотка, были признаки того, что советское правительство задето моим промедлением, которое есть не что иное, как тактический прием, чтобы задержать обмен послами, и таким образом американский посол приедет в Израиль первым и станет главой дипломатического корпуса. Несмотря на состояние здоровья, я должна была отнестись к этому со всей серьезностью. И я начала мучить докторов, чтобы они разрешили мне выписаться из госпиталя. Надо ли говорить, что этого делать не следовало. Надо было оставаться в больнице до полной поправки. Оба министерства иностранных дел, и наше, и советское, обошлись бы еще несколько недель без меня, а я бы избежала всяких хлопот со здоровьем и еще одной операции. Но недостаток всякого служебного положения в том и заключается, что человек утрачивает меру вещей, и я была уверена, что если в ближайшее время не явлюсь в Москву, произойдет какой-нибудь ужасный кризис.

Прибыв в Израиль, я сделала еще одну попытка переубедить Шарета, но я сама уже не надеялась н успех. К тому же мне рассказали историю, поднявшую мое настроение: Эхуд Авриэль, член Хаганы много сделавший для доставки нам оружия из Чехословакии и позже ставший первым послом Израиля в Праге, был приглашен там на беседу с советским послом. В разговоре посол сказал Авриэлю: "Вы вероятно, ищете человека для посылки в Москву. Не думайте, что он должен свободно говорить по-русски или быть экспертом по марксизму-ленинизму. Ни то, ни другое не обязательно". Через некоторое время, как бы между прочим, он спросил: "Кстати, что с миссис Меерсон? Она остается в Израиле, или у нее другие планы?" Из этого мои друзья, и Шарет в том числе, заключили, что русские по-своему запросили меня, - и я стала относиться к своему назначению по-другому.

Среди немногих приятных минут, пережитых мною в госпитале, была та, когда я получила из Тель-Авива телеграмму: "Не возражаешь ли против назначения Сарры и Зехарии в московское посольство радистами?" Я была растрогана и преисполнена благодарности. Иметь Сарру и Зехарию в России, рядом - для того чуть ли не стоило покинуть Израиль. Приехав в Тель-Авив, я первым делом спросила Шейну, можно ли обвенчать Сарру и Зехарию в маленьком доме, который они с Шамаем купили много лет назад. Мы решили, что это будет чисто семейное торжество с немногими приглашенными. Отец мой умер в 1946 году - еще один из самых дорогих мне людей, не дождавшийся создания государства, - а бедная мама уже несколько лет как стала совершенно беспомощной - ничего не помнила, плохо видела и так потускнела и изменилась, что почти и следов не осталось от той насмешливой, энергичной, задорной женщины, которой она была. Но Моррис был тут, такой же милый как всегда, и весь лучащийся от гордости, и тут же были родители Зехарии, тоже сияющие. Отец его явился в Палестину из Йемена, когда страной еще правили турки. Он был очень беден, очень религиозен и не получил никакого формального образования - его учили только Торе. Но он вырастил прекрасную и любящую семью - хотя сам Зехария к тому времени и отошел от йеменских обычаев и традиций.

Я опять поселилась в гостинице на набережной. Сарра, приехавшая в Тель-Авив из Ревивима, поселилась на несколько дней у меня, а Зехария, который тяжело болел и несколько недель лежал в больнице под Тель-Авивом, был, наконец, оттуда выписан. Из нашей семьи в саду Шейны, где происходила свадьба, не было только Менахема и Клары. Конечно, я вспоминала собственную свадьбу и думала, как не похожа эта была на ту, да и начали мы с Моррисом нашу совместную жизнь в совершенно иных условиях. Не стоило думать теперь, кто был виноват и почему наш брак не удался, но я предчувствовала (и в этом не ошиблась), что Сарра и Зехария, хоть и стоят под брачным балдахином в том самом возрасте, в котором стояли когда-то мы, были зрелее и больше подходили друг другу, и то, что не удалось нам с Моррисом, удастся им.

Но в предотъездной суматохе, между партийными собраниями, последними деловыми указаниями и дорожными сборами я сосредоточенно думала: какого типа должно быть наше представительство в Советском Союзе? В каком виде мы хотим показаться за границей? Какое представление о себе хотим внушить миру и, в частности, Советскому Союзу? Что за государство мы создаем, и что нам сделать, чтобы отразить его качества? Чем больше я об этом думала, тем меньше хотела, чтобы наше правительство просто копировало другие. Израиль был мал, беден и все еще находился в состоянии войны. Правительство там все еще было временным (первые выборы в Кнессет состоялись только в январе 1949 года), но большинство в нем, разумеется, представляло рабочее движение. Я была убеждена, что мы должны показать миру свое лицо без всяких прикрас. Мы создали халуцианское государство в осажденной стране, лишенной природных и иных богатств; в это государство уже устремились сотни тысяч беженцев - у которых тоже ничего не было - в надежде для себя построить новую жизнь. И если мы хотим чтобы нас понимали и уважали другие государства, мы и за границей должны оставаться такими же, как дома. Роскошные приемы, великолепные квартиры всякого рода потребительство - это не для нас. Мы можем проявлять лишь строгость, воздержанность, скромность и понимание нашего значения и задач - все остальное будет фальшью.

Какая-то смутная мысль была у меня все время, и, наконец, мне удалось ее сформулировать. Наше посольство в Москве будет управляться самым типичным израильским способом: как киббуц. Мы будем вместе работать, вместе есть, получать равное количество денег на карманные расходы и нести по очереди дежурства. Как в Мерхавии или Ревивиме, люди будут делать ту работу, которой они обучены, и для которой, по мнению нашего министерства иностранных дел, они подходили, но дух и атмосфера нашего посольства будут те же, что и в коллективном поселении; я верила, что помимо всего прочего, русским это должно было особенно понравиться (хотя их собственный коллективизм не вызывал особых восторгов ни тогда, ни потом). Всего нас должно было быть двадцать шесть человек, включая Сарру, Зехарию, меня и советника посольства Мордехая Намира, вдовца с пятнадцатилетней дочерью по имени Яэль. (Потом Намир стал послом Израиля в СССР, затем он был министром труда, а позже, в течение десяти лет - мэром Тель-Авива.) В личные помощницы для себя я выбрала Эйгу Шапиро, которая не только говорила по-русски, но и знала куда больше меня об изящной стороне жизни и которой смело можно было поручить решение страшного для меня вопроса - как обставить помещение и как одеть персонал посольства.

Еще до приезда в Тель-Авив я написала Эйге письмо и просьбой поехать со мной, если я в самом деле отправлюсь в Москву, и, к моей большой радости, она согласилась немедленно. Передо мной лежит записка, которую я от нее получила в конце июня в Нью-Йорке и, по-моему, из нее видно, что надо было предусматривать, посылая на высший дипломатический пост женщину, особенно такую как я, не сомневавшуюся, что в России она сможет жить как дома. Она писала:

"Я поговорила с Эхудом. Он говорит, что мы должны быть очень "comme il fault". Так что, Голда, пожалуйста - как насчет мехового пальто для вас? Там, куда вы едете, очень холодно, и зимой там очень многие носят шубы. Норку покупать необязательно, но хорошая персидская цигейка очень пригодится... Вам понадобится несколько вечерних платьев, и еще купите себе всякие шерстяные вещи, ночные рубашки, чулки, белье. И еще, пожалуйста, купите пару хороших зимних ботинок".

Конечно, вопрос туалетов не слишком меня занимал, но тут я пожалела немножко, что у нас нет национального костюма - это бы, по крайней мере, разрешило для меня хоть одну проблему, как для миссис Пандит, которая тоже была дипломатом в Москве, и, разумеется, на всех официальных приемах появлялась в сари. В конце концов мы с Эйгой согласились, что на вручении верительных грамот я буду в длинном черном платье, которое мне сшили в Тель-Авиве, и, если надо, надену на голову маленькую черную бархатную шляпу-тюрбан. Обстановка для посольства Эйга решила покупать в скандинавских странах, как только мы найдем постоянное помещение. В ожидании этого мы устроили свой "киббуц" в гостинице. Кроме всего, надо было найти и привезти в Россию кого-нибудь, в совершенстве владеющего французским языком, поскольку было принято решение, что дипломатическим языком Израиля станет французский. Эйга познакомила меня с умной, забавной, тоненькой, как былинка, Лу Каддар; она родилась в Париже, ее французский был безупречен, она прожила в Иерусалиме все время осады и была тяжело ранена. Она понравилась мне с первого взгляда - и это было очень хорошо, потому что на долгие годы она стала моим ближайшим другом, незаменимой помощницей и почти настоящей спутницей в поездках. Как бы то ни было, она согласилась отправиться с нами в Россию.

Я пробыла в Израиле в то лето достаточно долго, чтобы приветствовать первого посла Соединенных Штатов, восхитительно-искреннего и теплого человека - Джеймса Дж. Макдональда, с которым уже была знакома прежде, и русского посла - Павла Ершова. Государство было новое, подходящих зданий не хватало и - типичная черта этого времени - американское и советское посольство расположились в Тель-Авиве в одном и том же отеле, недалеко от меня; я так и не привыкла к виду обоих этих флагов - со звездами и полосами, и с серпом и молотом, - развевавшихся с разных сторон одной и той же крыши. За первые недели этого "сосуществования" произошло немало инцидентов. Например, во время гала-представления в Израильской Национальной опере оркестр сыграл сначала "Ха-Тиква", потом, в честь Макдональда - "Звездно-полосатый флаг", но "Интернационал" так и не сыграл, хотя советник Ершова тут присутствовал - во всяком случае до той минуты, когда он и сопровождавшие его довольно шумно удалились.

В министерстве иностранных дел все трепетали, пока Ершов лично не дал согласие принять наше объяснение, что если бы он сам присутствовал, то, конечно, был бы исполнен советский гимн. Сегодня эти мелкие несчастья кажутся смехотворными, но тогда мы относились к этому очень серьезно. Все казалось нам важным, а Шарет, от природы щепетильно-точный, считал - как, кстати, и русские, - что протокол имеет огромное значение, хотя я никогда не могла понять, почему.

Второе перемирие началось 19 июля, открыв собой длинную и трудную череду переговоров по поводу Негева, который, по рекомендации посредника ООН, шведского графа Фольке Бернадота, следовало передать арабам. Учитывая, что он был судьей в этом вопросе, надо признать, что он проявил крайнюю необъективность, и его очень невзлюбили, особенно же когда к нанесенной обиде он прибавил еще и оскорбление, выступив за отрыв Иерусалима от еврейского государства и передачу израильских портов и аэродромов под наблюдение ООН. Конечно же, эти рекомендации были неприемлемы и доказывали только, что Бернадот так никогда и не понял, ради чего было создано еврейское государство. Но тупость - еще не преступление, и я буквально пришла в ужас 17 сентября, всего через две недели после приезда в Москву, узнав, что Бернадота застрелили на тихой улице Иерусалима. И хотя напавшие на него люди так и не были найдены, мы знали: все решат, что это сделали евреи. Мне казалось, что наступил конец света. Чего бы я только не дала за то, чтобы полететь домой и быть там во время неминуемого кризиса! Но в это время я уже была глубоко вовлечена в совершенно новый и не дававший спуску образ жизни.

ПОСЛАННИК В МОСКВЕ

Мы прибыли в Москву через Прагу серым дождливым утром 3 сентября 1948 года. Первым делом чиновники советского министерства иностранных дел, встретившие меня на аэродроме, сказали, что сейчас добраться до гостиницы будет непросто, поскольку хоронят Андрея Жданова, одного из ближайших сотрудников Сталина. Поэтому первым моим впечатлением от Советского Союза были продолжительность и торжественность этих похорон и сотни тысяч - а то и миллионы - людей на улицах по дороге к гостинице "Метрополь". Это была гостиница для иностранцев, и она казалась пережитком другой эпохи. Огромные комнаты со стеклянными подсвечниками, длинные бархатные занавеси, тяжелые плюшевые кресла и даже рояль в одной из комнат. На каждом этаже сидела строгая немолодая дама, которой полагалось сдавать ключи при выходе, но, по-видимому, главное ее дело было доносить госбезопасности о посетителях, хотя вряд ли она была единственным источником информации. Мы так и не обнаружили микрофонов в своих комнатах, хотя систематически их искали, и старые аккредитованные в Москве дипломаты не сомневались, что каждое слово, сказанное в двух комнатах, которые мы занимали с Саррой и Зехарией, было записано.

Прожив в гостинице неделю, я поняла, что если мы немедленно не начнем жить "по-киббуцному", то останемся без копейки. Цены были невероятно высоки, первый гостиничный счет меня совершенно оглушил. "У нас есть только один способ уложиться в наш тощий бюджет, - сказала я членам миссии, - столоваться в гостинице только один раз в день. Я добуду продукты для завтраков и ужинов, а в пятницу вечером будем обедать все вместе". На следующий день мы с Лу Каддар купили электроплитки и распределили их по номерам, занятым нашей делегацией; посуду и ножи с вилками пришлось одолжить в гостинице - купить это в послевоенной Москве было невозможно. Раза два в неделю мы с Лу нагружали корзинки сыром, колбасой, хлебом, маслом, яйцами (все это покупалось на базаре) и клали все это между двойными рамами окон, чтобы не испортилось. По субботам я готовила что-то вроде второго завтрака на электроплитке - для своей семьи и холостяков, в том числе Эйги и Лу.

Пожалуй, эти походы на базар ранним утром были самым приятным из всего, что мне пришлось делать в течение семи месяцев пребывания в Советском Союзе. Ни я, ни Лу не говорили по-русски, но крестьяне на базаре были с нами приветливы и терпеливы и давали понять улыбками и жестами, что мы можем не торопиться, выбирая. Я, как и почти все, была очарована вежливостью, искренностью и теплотой простых русских людей, хотя, разумеется меня как социалистку поражало то, что я наблюдала в этом так называемом бесклассовом обществе. Я не верила своим глазам, когда, проезжая по московским улицам, при сорокаградусном морозе, увидела, как пожилые женщины, с тряпками, намотанными на ногах, роют канавы и подметают улицы, в то время как другие, в мехах и на высоких каблучках, садятся в огромные сверкающие автомобили.

С самого начала мои комнаты по пятницам были открыты для посетителей. Я надеялась, что местные люди будут, как в Израиле, заходить на чашку чая с пирогом, но это была наивная надежда, хотя традиция пятничных вечеров сохранялась долго и после того, как я покинула Москву. Приходили журналисты, приходили евреи и неевреи из других посольств, приходили заезжие еврейские бизнесмены (например, меховщики из Штатов), но русские - никогда. И ни разу, ни разу - русские евреи. Но об этом позже.

Первым моим официальным демаршем было письмо к советскому министру иностранных дел г-ну Молотову с выражением соболезнования по поводу смерти Жданова, после чего я вручила верительные грамоты. Президент СССР Николай Шверник отсутствовал, так что церемония происходила при его заместителе. Не отрицаю, я очень нервничала. А вдруг я сделаю или скажу не то, что нужно? Это может иметь дурные последствия для Израиля. А если я разочарую русских? Мне никогда не приходилось делать ничего в этом роде и меня переполняло чувство ответственности. Но Эйга меня успокоила, уговорила надеть ее ожерелье, и я, в сопровождении Намира, Арье Левави (нашего первого секретаря) и Йоханана Ратнера (военного атташе) более или менее спокойно приняла участие в коротком ритуале, отметившем начало официального существования израильского посольства в СССР. После того, как верительные грамоты были прочитаны, я сказала короткую речь на иврите (предварительно мы послали ее начальнику советского протокольного отдела, чтобы был приготовлен перевод), а потом в мою честь состоялся скромный, довольно приятный официальный прием.

После того как с главными формальностями было покончено, мне страстно захотелось завязать связи с евреями. Я уже сказала членам миссии, что как только я вручу верительные грамоты, мы все пойдем в синагогу. Я была уверена, что уж тут-то мы во всяком случае встретимся с евреями России; тридцать лет, с самой революции, мы были с ними разлучены и почти ничего о них не знали. Какие они? Что еврейского осталось в них, столько лет проживших при режиме, объявившем войну не только всякой религии, но и иудаизму как таковому, и считавшем сионизм преступлением, наказуемым лагерями или ссылкой? Но в то время как иврит был запрещен, идиш еще некоторое время терпели и даже была создана автономная область для евреев, говорящих на идиш, - Биробиджан, близ китайской границы. Ничего из этого не получилось, и после Второй мировой войны (в которой погибли миллионы русских евреев) советские власти постарались, чтобы большая часть еврейских школ и газет не были восстановлены. К тому времени, как мы приехали в Советский Союз, евреев уже открыто притесняли и уже начался тот злобный, направляемый правительством антисемитизм, который пышно расцвел через несколько лет, когда евреи преследовались широко и беспощадно и еврейские интеллигенты - актеры, врачи, писатели - были высланы в лагеря за "космополитизм" и "сионистский империализм". Положение сложилось трагическое: члены миссии, имевшие в России близких родственников - братьев, сестер, даже родителей, - все время терзались, не понимая, можно ли им увидеться с теми, о встрече с которыми они так мечтали, ибо если откроется, что у них есть родственники-израильтяне, это может закончиться судом и ссылкой.

Трудная это была проблема: бывало, мы несколько дней подряд взвешиваем "за" и "против" - должен ли Икс встретиться со своей сестрой, надо ли передать продукты и деньги старой больной матери Игрека - и, как правило, приходили к выводу, что это может причинить им вред и ради них же лучше не предпринимать ничего. Были, конечно, исключения, но я и сегодня не решаюсь о них написать, потому что это может быть опасно для евреев, все еще находящихся в России. Теперь весь цивилизованный мир знает, что случается с советскими гражданами, если они игнорируют извращенные правила, с помощью которых руководители стремятся их себе подчинить. Но был 1948 год, время нашей, так сказать, "первой любви", и нам было очень трудно понять и принять систему, в которой встреча матери с сыном, которого она не видела тридцать лет, да который, к тому же, член дипломатического корпуса и "персона грата" в Советском Союзе, приравнивается к государственному преступлению.

Как бы то ни было, в первую же субботу после вручения верительных грамот, все мы пешком отправились в главную московскую синагогу (другие две - маленькие деревянные строения); мужчины несли талесы и молитвенники. Там мы увидели сто - сто пятьдесят старых евреев, разумеется, и не подозревавших, что мы сюда явимся, хотя мы и предупредили раввина Шлифера, что надеемся посетить субботнюю службу. По обычаю, в конце службы было произнесено благословение и пожелание доброго здоровья главным членам правительства - а потом, к моему изумлению, и мне. Я сидела на женской галерее, и когда было названо мое имя, все обернулись и смотрели на меня, словно стараясь запомнить мое лицо. Никто не сказал ни слова. Все только смотрели и смотрели на меня.

После службы я подошла к раввину, представилась, и мы несколько минут поговорили. Остальные члены миссии ушли вперед, и я пошла домой одна, вспоминая субботнюю службу и тех немногих, бедно одетых, усталых людей, которые, живя в Москве, все еще ходили в синагогу. Только успела я отойти, как меня задел плечом старый человек - и я сразу поняла, что это не случайно. "Не говорите ничего, - шепнул он на идише. - Я пойду вперед, а вы за мной". Немного не доходя до гостиницы, он вдруг остановился, повернулся ко мне лицом, и тут, на прохваченной ветром московской улице, прочел мне ту самую благодарственную молитву - "Шехехиану", ту самую, которую прочитал рабби Фишман-Маймон 14 мая в Тель-Авиве. Я не успела открыть рта, как старый еврей скрылся, и я вошла в гостиницу с полными слез глазами, еще не понимая, реальной была эта поразительная встреча или она мне пригрезилась.

Несколько дней спустя наступил праздник Рош-ха-Шана - еврейский Новый год. Мне говорили, что по большим праздникам в синагогу приходит гораздо больше народу, чем просто по субботам, и я решила, что на новогоднюю службу посольство опять явится в полном составе. Перед праздником, однако, в "Правде" появилась большая статья Ильи Эренбурга, известного советского журналиста и апологета, который сам был евреем. Если бы не Сталин, набожно писал Эренбург, то никакого еврейского государства не было бы и в помине. Но, объяснял он, "во избежание недоразумений" государство Израиль не имеет никакого отношения к евреям Советского Союза, где нет еврейского вопроса и где в еврейском государстве нужды не ощущается. Государство Израиль необходимо для евреев капиталистических стран, где процветает антисемитизм. И вообще, не существует такого понятия - "еврейский народ". Это смешно, так же, как если бы кто-нибудь заявил, что люди с рыжими волосами или с определенной формой носа должны считаться одним народом. Эту статью прочла не только я, но и все евреи Москвы. И так же, как я, поскольку они привыкли читать между строк, они поняли, что их предупреждают: от нас надо держаться подальше. Тысячи евреев сознательно и отважно решили дать свой ответ на это мрачное предостережение - и этот ответ, который я видела своими глазами, поразил и потряс меня в то время и вдохновляет меня и теперь. Все подробности того, что произошло в тот новогодний день, я помню так живо, как если бы это было сегодня, и волнуюсь, вспоминая, ничуть не меньше, чем тогда.

В тот день, как мы и собирались, мы отправились в синагогу. Все мы - мужчины, женщины, дети - оделись в лучшие платья, как полагается евреям на еврейские праздники. Но улица перед синагогой была неузнаваема. Она была забита народом. Тут были люди всех поколений: и офицеры Красной армии, и солдаты, и подростки, и младенцы на руках у родителей. Обычно по праздникам в синагогу приходило примерно сто-двести человек - тут же нас ожидала пятидесятитысячная толпа. В первую минуту я не могла понять, что происходит, и даже - кто они такие. Но потом я поняла. Они пришли - добрые, храбрые евреи - пришли, чтобы быть с нами, пришли продемонстрировать свое чувство принадлежности и отпраздновать создание государства Израиль. Через несколько секунд они обступили меня, чуть не раздавили, чуть не подняли на руках, снова и снова называя меня по имени. Наконец, они расступились, чтобы я могла войти в синагогу, но и там продолжалась демонстрация. То и дело кто-нибудь на галерее для женщин подходил ко мне, касался моей руки, трогал или даже целовал мое платье. Без парадов, без речей, фактически - без слов евреи Москвы выразили свое глубокое стремление, свою потребность - участвовать в чуде создания еврейского государства, и я была для них символом этого государства.

Я не могла ни говорить, ни улыбнуться, ни даже помахать рукой. Я сидела неподвижно, как каменная, под тысячами устремленных на меня взглядов. Нет такого понятия - еврейский народ! - написал Эренбург. Евреям Советского Союза нет дела до государства Израиль! Но это предостережение не нашло отклика. Тридцать лет были разлучены мы с ними. Теперь мы снова были вместе, и, глядя на них, я понимала, что никакие самые страшные угрозы не помешают восторженным людям, которые в этот день были в синагоге, объяснить нам по-своему, что для них значит Израиль. Служба закончилась, и я поднялась, чтобы уйти, - но двигаться мне было трудно. Такой океан любви обрушился на меня, что мне стало трудно дышать; думаю, что я была на грани обморока. А толпа все волновалась вокруг меня, и люди протягивали руки и говорили "наша Голда" и "шалом, шалом", и плакали.

Две фигуры из всех я и теперь вижу ясно: маленького человека, все выскакивавшего вперед со словами: "Голделе, лебн золст ду, Шана това" (Голделе, живи и здравствуй, с Новым годом!) и женщину, которая только повторяла: "Голделе! Голделе!", улыбаясь и посылая воздушные поцелуи.

Я не могла бы дойти пешком до гостиницы, так что, несмотря на запрет евреям ездить по субботам и праздникам, кто-то втолкнул меня в такси. Но такси тоже не могло сдвинуться с места - его поглотила толпа ликующих, смеющихся, плачущих евреев. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать этим людям, чтобы они простили мне нежелание ехать в Москву, недооценку силы наших связей. Простили мне то, что я позволила себе сомневаться - есть ли что-нибудь общее между нами Но я не могла найти слов. Только и сумела я пробормотать, не своим голосом, одну фразу на идиш: "А данк айх вос ир зайт геблибен иден!" ("Спасибо вам, что вы остались евреями!") И я услышала, как эту жалкую, не подходящую к случаю фразу передают и повторяют в толпе, словно чудесное пророчество. Наконец, еще через несколько минут, они дали такси уехать. В гостинице все собрались в моей комнате. Мы были потрясены до глубины души. Никто не сказал ни слова. Мы просто сидели и молчали. Откровение было для нас слишком огромным, чтобы мы могли это обсуждать, но нам надо было быть вместе. Эйга, Лу и Сарра рыдали навзрыд, несколько мужчин закрыли лицо руками. Но я даже плакать не могла. Я сидела с помертвевшим лицом, уставившись в одну точку. И вот так, взволнованные до немоты, мы провели несколько часов. Не могу сказать, что тогда я почувствовала уверенность, что через двадцать лет я увижу многих из этих евреев в Израиле. Но я поняла одно: Советскому Союзу не удалось сломить их дух; тут Россия, со всем своим могуществом, потерпела поражение. Евреи остались евреями.

Кто-то сфотографировал эту новогоднюю толпу - наверное, фотография была размножена в тысячах экземпляров, потому что потом незнакомые люди на улице шептали мне еле слышно (я сначала не понимала, что они говорят); "У нас есть фото!" Ну, конечно, я понимала, что они бы излили свою любовь и гордость даже перед обыкновенной шваброй, если бы швабра была прислана представлять Израиль. И все-таки я каждый раз бывала растрогана, когда много лет спустя русские иммигранты показывали мне эту пожелтевшую от времени фотографию, или ту, где я вручаю верительные грамоты - она появилась в 48-м году в советской печати и ее тоже любовно сохраняли два десятилетия.

В Иом-Киппур (Судный день), который наступает через десять дней после еврейского Нового года, тысячи евреев опять окружили синагогу - и на этот раз я оставалась с ними весь день. Помню, как раввин прочитал заключительные слова службы: "Ле шана ха баа б'Ирушалаим" ("В будущем году в Иерусалиме") и как трепет прошел по синагоге, и я помолилась про себя: "Господи, пусть это случится! Пусть не в будущем году, но пусть евреи России приедут к нам поскорее!" Но и тогда я не ожидала, что это случится при моей жизни.

Некоторое время спустя я удостоилась чести встретиться с господином Эренбургом. Один из иностранных корреспондентов в Москве, англичанин, заглядывавший к нам по пятницам, спросил, не хочу ли я встретиться с Эренбургом. "Пожалуй, хочу, - сказала я, - мне бы хотелось кое о чем с ним поговорить", "Я это устрою", - обещал англичанин. Но обещание так и осталось обещанием. Несколько недель спустя, на праздновании Дня независимости в чешском посольстве он ко мне подошел. "Г-н Эренбург здесь, - сказал он, - подвести его к вам?" Эренбург был совершенно пьян - как мне сказали, такое с ним бывало нередко - и с самого начала держался агрессивно. Он обратился ко мне по-русски.

- Я, к сожалению, не говорю по-русски, - сказала я. - А вы говорите по-английски?

Он смерил меня взглядом и ответил: "Ненавижу евреев, родившихся в России, которые говорят по-английски".

- А я, - сказала я, - жалею евреев, которые не говорят на иврите или хоть на идиш.

Конечно, люди это слышали и не думаю, чтобы это подняло их уважение к Эренбургу.

Гораздо более интересная и приятная встреча произошла у меня на приеме у Молотова по случаю годовщины русской революции, на который всегда приглашаются все аккредитованные в Москве дипломаты. Послов принимал сам министр иностранных дел в отдельной комнате. После того, как я пожала руку Молотову, ко мне подошла его жена Полина. "Я так рада, что вижу вас наконец! " - сказала она с неподдельной теплотой, даже с волнением. И прибавила: "Я ведь говорю на идиш, знаете?"

- Вы еврейка? - спросила я с некоторым удивлением.

- Да! - ответила она на идиш. - Их бин а идише тохтер (я - дочь еврейского народа).

Мы беседовали довольно долго. Она знала, что произошло в синагоге, и сказала, как хорошо было, что мы туда пошли. "Евреи так хотели вас увидеть", - сказала она. Потом мы коснулись вопроса о Негеве, обсуждавшегося тогда в Объединенных Нациях. Я заметила, что не могу отдать его, потому что там живет моя дочь, и добавила, что Сарра находится со мной в Москве. "Я должна с ней познакомиться", - сказала госпожа Молотова. Тогда я представила ей Сарру и Яэль Намир; она стала говорить с ними об Израиле и задала Сарре множество вопросов о киббуцах - кто там живет, как они управляются. Она говорила с ними на идиш и пришла в восторг, когда Сарра ответила ей на том же языке. Когда Сарра объяснила, что в Ревивим все общее и что частной собственности нет, госпожа Молотова заметно смутилась. "Это неправильно, - сказала она. - Люди не любят делиться всем. Даже Сталин против этого. Вам следовало бы ознакомиться с тем, что он об этом думает и пишет". Прежде чем вернуться к другим гостям, она обняла Сарру и сказала со слезами на глазах: "Всего вам хорошего. Если у вас все будет хорошо, все будет хорошо у всех евреев в мире".

Больше я никогда не видела госпожу Молотову и ничего о ней не слышала. Много позже Герни Шапиро, старый корреспондент Юнайтед Пресс в Москве, рассказал мне, что после разговора с нами Полина Молотова была арестована, и я вспомнила тот прием и военный парад на Красной площади, который мы смотрели накануне. Как я позавидовала русским - ведь даже крошечная часть того оружия, что они показали, была нам не по средствам. И Молотов, словно прочитав мои мысли, поднял свой стаканчик с водкой и сказал мне: "Не думайте, что мы все это получили сразу. Придет время, когда и у вас будут такие штуки. Все будет в порядке".

Но в январе 1949 года стало ясно, что русские евреи дорого заплатят за прием, который они нам оказали, ибо для советского правительства радость, с которой они нас приветствовали, означала "предательство" коммунистических идеалов. Еврейский театр в Москве закрыли. Еврейскую газету "Эйникайт" закрыли. Еврейское издательство "Эмес" закрыли. Что с того, что все они были верны линии партии? Слишком большой интерес к Израилю и израильтянам проявило русское еврейство, чтобы это могло понравиться в Кремле. Через пять месяцев в России не осталось ни одной еврейской организации, и евреи старались не приближаться к нам больше.

Я в то время наносила визиты другим послам в Москве и ожидала постоянного помещения. Наконец нам предоставили дом, двухэтажный особняк с большим двором, где размещалось несколько маленьких зданий, пригодных для жилья. Трудно мне было не думать о том, что происходит в Израиле, и трудно было рассуждать об обстановке для нового дома на обедах и файф оклоках, которые мне приходилось посещать. Но чем скорее мы переедем, тем лучше! - и я послала Эйгу в Швецию купить мебель, занавеси и лампы. Нелегко было найти то, что нам нужно по тем ценам, которые мы могли себе позволить, но Эйга за несколько недель великолепно с этим справилась и обставила семь спален, приемную, столовую, кухню и все кабинеты - недорого и мило. Кстати, уезжая в Стокгольм, она захватила с собой все наши письма в чемодане, но по дороге решила, что Израилю нужна настоящая "сумка дипкурьера" и заказала ее по спецобразцу в стокгольмском магазине. Купила она для нас и теплую одежду, и консервы.

За семь месяцев, что я была послом в Москве, я возвращалась в Израиль дважды, и каждый раз с таким чувством, будто возвращаюсь с другой планеты. Из огромного холодного царства всеобщей подозрительности, враждебности и молчания я попадала в тепло маленькой страны - все еще воюющей, стоящей перед огромными трудностями, но открытой, преисполненной надежд, демократической и моей собственной - и каждый раз я отрывалась от нее с трудом. В первый же мой приезд - после выборов в январе 1949 года - Бен-Гурион спросил, не войду ли я в кабинет, который он тогда формировал. "Я хочу, чтобы ты была министром труда", - сказал он. Партия труда, Мапай, одержала сокрушительную победу на выборах, завоевав 35% всех голосов (на 20% больше, чем Мапам, ее ближайшая соперница), при том, что в голосовании приняло участие 87% всех имеющих право голоса. Первое правительство государства представляло коалицию, куда вошли: Объединенный религиозный фронт, Прогрессивная партия и сефарды (крошечная партия, представлявшая интересы так называемых восточных евреев).

Религиозный блок восстал было против назначения женщины министром, но через некоторое время пошел на уступки, согласившись, что в древнем Израиле Дебора была судьей - что во всяком случае равнялось министру, если не больше. Религиозный блок возражал против моего назначения (потому что я женщина) и в пятидесятые годы, когда я была кандидатом в мэры Тель-Авива - и в этом случае, в отличие от 49 года, победа осталась за ним. Как бы то ни было, предложение Бен-Гуриона очень меня обрадовало. Наконец-то я буду жить там, где хочу, делать то, что я больше всего хочу, притом на этот раз - то, что я по-настоящему умею. Конечно, ни я, ни другие члены правительства еще не знали, что, собственно, входит в юрисдикцию министерства труда. Но более благодарной и конструктивной работы, чем эта, в которую, кроме всего прочего, во всяком случае, входило трудоустройство и расселение сотен тысяч эмигрантов, которые уже начали приезжать в Израиль, я и представить себе не могла. Я сейчас же, ни минуты не колеблясь, дала Бен-Гуриону согласие и никогда об этом не пожалела. Те семь лет, что я была министром труда, были, без сомнения, самым счастливым временем моей жизни. Эта работа приносила мне глубокое удовлетворение.

Но перед тем, как окунуться в эту работу, я должна была вернуться в Москву еще на несколько недель. И очень скоро благотворное влияние путешествия домой сошло на нет. Явное социальное неравенство, общий страх, изоляция, в которой пребывал дипломатический корпус, - все это угнетало меня неимоверно, и к этому присоединялось чувство вины, что я-то скоро уеду, а Намир, Левави и все прочие останутся. Сарра и Зехария очень хотели уехать, как и Лу, но им предстояло провести в посольстве еще несколько месяцев. У меня началась серия прощальных приемов. Я простилась с немногими советскими официальными лицами, лично мне известными. Эти люди всегда были вежливы и, в девяти случаях из десяти, всегда уклончивы, отвечая на наши запросы. Однако с нами обходились не хуже (если не лучше), чем с другими дипломатическими миссиями и, как и те, мы постепенно привыкли к полному отсутствию утвердительных ответов - да и ответов вообще. Конечно, больше всего мне хотелось сказать евреям не "прощайте", а "до свидания", - но почти никто не отважился появляться в посольстве, да и в синагоге больше не было толпы.

20 апреля 1949 года я вернулась в Израиль. Пожалуй, тут надо рассказать о том, что там происходило, ибо в течение 1949 года и 1950 годов Израиль пережил нечто такое, чего не пережила ни одна страна: его население за это время удвоилось. Война за Независимость закончилась (если считать, что она закончилась) весной 1949 года, и перемирие - но не мир - было подписано с Египтом, Ливаном, Иорданией и Сирией при помощи и содействии д-ра Ральфа Банча (ставшего посредником от ООН вместо графа Бернадота). Увы, это не означало, что арабские страны примирились с нашим существованием. Это означало лишь, что война с нами, к которой они так стремились и которую проиграли на полях сражений, теперь будет вестись по-иному, так, чтобы она не могла окончиться их поражением и, как они надеялись, привела бы к разрушению еврейского государства. Побитые арабы сменили военное оружие на экономическое. Они бойкотировали компании и частных лиц, торговавших с нами. Они закрыли Суэцкий канал для еврейского судоходства, пренебрегая международной конвенцией о том, что канал должен быть всегда открыт для всех государств.

И они не перестали нападать на евреев. Годами продолжалось проникновение вооруженных арабских шаек на нашу территорию; они убивали и грабили, поджигали поля и сады, уводили скот и вообще превращали жизнь наших пограничных поселений в сплошные невзгоды. Когда мы протестовали или пытались убедить Объединенные Нации, что эти постоянные рейды на нашу территорию являются, в сущности, продолжением войны и полным нарушением условий перемирия, арабские государства кричали, что они к этому непричастны и потому не в силах прекратить подобные "инциденты"; мы же знали, что они поставляют деньги, оружие, и даже могли это доказать. При обычных обстоятельствах, полагаю, они бы довели нас своими вечными коварными и очень опасными вылазками до такого бешенства, что мы бы ответили по-настоящему, как полагается суверенному государству. Но в то время мы были так озабочены проблемой прокорма, расселения и трудоустройства 684000 евреев, прибывших в Израиль из семидесяти стран между 14 мая 1948 и концом 1951 года, что поначалу только жаловались в Объединенные Нации, надеясь, что они хоть что-нибудь предпримут.

Трудно представить себе сегодня, что являл собой этот человеческий поток. Они были не такие, как иммигранты нашего с Шейной времени - здоровые, крепкие молодые идеалисты, им не терпелось поскорее осесть на земле и все неудобства, они считали, были частью великого сионистского эксперимента, в котором с таким жаром приняли участие. И не такие, как специалисты, коммерсанты и ремесленники, прибывавшие в 30-е годы с собственными сбережениями, которые стали помогать развитию экономики ишува, едва доехали до Палестины. Сотни тысяч евреев, прибывших в Палестину в те первые годы, были совершенно неимущими. У них не было ничего, кроме воли к жизни и желания уйти от своего прошлого. Многие были сломлены, если не духовно, то физически, многие тысячи - и физически, и духовно. Евреи Европы пережили страшную трагедию, евреи арабских стран Ближнего Востока и Северной Африки жили там в бедности, терроризированные в своих гетто самыми угнетательскими режимами мира, и вообще не слишком хорошо представляли себе жизнь в двадцатом веке. Словом, это был поток евреев с разных концов земли, они говорили на разных языках, ничего не знали о чужих традициях и обычаях, ели разную еду и вообще разнились, казалось бы, во всем - кроме одного: все они были евреями. А это значило много - в сущности, все.

Я знаю, что статистика - чтение скучное, во всяком случае для меня, но с вашего разрешения я все-таки приведу некоторые цифры, иллюстрирующие круг проблем, которыми нам - и израильскому министру труда, в частности - пришлось заниматься. В 1949 году 25000 европейских евреев приехали в Израиль из кипрских лагерей и 75000 - из немецких и австрийских лагерей перемещенных лиц. Из 80000 евреев, живших в Турции, 33000 к концу 1950 года оказались в Израиле. Чехословакия тоже выпустила своих выживших евреев - по 20000 в год. Осенью 1950 года 37000 болгарских евреев и 7000 югославских - почти все, оставшиеся в живых после Катастрофы, - добрались до Израиля. Известие о создании еврейского государства вызвало иммиграцию 5000 евреев из Шанхая и 35000 из Марокко, Туниса и Алжира - менее чем за три года. Польша и Румыния поначалу не отпускали евреев, но в 1949 году у их правительств - на короткое время - переменилось настроение, и с декабря 1949 по февраль 1951 года из Польши приехало 28000 человек. В 1950-1951 годы присоединилось еще 88000 евреев из Румынии. В 1950 году началось движение венгерских евреев - по 3000 в месяц, и прежний подпольный ручеек эмигрантов из Ирана превратился в целый поток, захвативший тех, кто приезжал ради этого из соседних с Ираном стран. В том же 1950 году в Ираке был принят закон, дававший право на эмиграцию в течение двенадцати месяцев, и 121000 иракских евреев была перевезена в Израиль самолетами, пока еще было время.

Каждая из этих миграций, каждый из этих массовых ответов на создание Израиля имели собственную историю, не похожую на другую. Но, конечно, самой замечательной была переправка на самолетах евреев Йемена. Никто не знает, когда впервые евреи пришли в Йемен. Может быть, в дни царя Соломона, а может быть, были евреи, которые пересекли горы Аравии с римскими войсками, сражавшимися здесь в начале христианской эры. Как бы то ни было, евреи прожили с мусульманами-йеменитами много столетий, отрезанные от еврейского мира, преследуемые, лишенные политических прав, обедневшие, но не изменившие своей религии и Библии, в течение веков остававшейся единственным источником их знаний и учености. Они жили как рабы, как собственность правителей Йемена; им запрещалось заниматься профессиями, разрешенными для других, им запрещалось даже ходить по той же стороне улицы, что и мусульмане. В этой отсталой, изуверской, бедной стране евреи были самыми бедными, самыми униженными гражданами, но, в отличие от других, они были грамотными. В своих синагогах и школах они учили мальчиков читать и писать на иврите; помню, мое первое впечатление от йеменских евреев было, что они умеют читать "вверх ногами". Книги были так редки, что дети, сидевшие кружком в хатках-мазанках, служивших школами в еврейских кварталах, должны были научиться читать Библию под любым углом.

Как они сохранились? Они стали мастерами-ремесленниками - серебряных и золотых дел мастерами, ткачами, каменщиками. Сегодня вы можете увидеть - и купить - где угодно в Израиле их изящные, экзотические, филигранные работы. Конечно, те, кто не мог поддержать существование семьи ремеслом, становились сезонными рабочими и разносчиками; но жизнь евреев там была не только унизительной, но и опасной. Из 1000 рождавшихся еврейских детей умирало 800, и всех осиротевших мальчиков вынуждали перейти в мусульманство. И все-таки еврейская община в Йемене так и не исчезла никогда, бывало, имам сам кому-нибудь разрешал покинуть Йемен, или они убегали через пустыню в Аден, надеясь оттуда перебраться в Святую землю - хотя это удавалось очень немногим.

И все-таки, когда я приехала в Палестину в 1921 году, там уже были йеменские евреи. Они меня очаровали. Я знала, что они способны на чудеса силы и ловкости, но мне они казались темными хрупкими куколками в своих разноцветных традиционных одеждах (в Йемене им разрешалось одеваться как арабам). Женщины тогда поверх узких великолепно расшитых брюк носили прелестные платья с капюшонами, а мужчины - все поголовно с длинными пейсами - носили полосатые халаты. Во время войны несколько тысяч йеменитов, получивших разрешение англичан уехать из Адена в Палестину, приплыли через Красное море и Суэцкий канал. Но большинство все еще оставалось в западне. В 1947 году, через несколько дней после голосования в Объединенных Нациях по поводу раздела Палестины, в Адене произошли сильные арабские волнения, и положение евреев в Йемене ухудшилось. В отчаянии и ужасе тысячи йеменских евреев, прослышав, что создано, наконец, еврейское государство, взяли свою судьбу в собственные руки и решились бежать. Они побросали свое небольшое имущество, собрали семьи и, как библейские дети Израиля, двинулись из рабства к свободе, веря, что так или иначе достигнут Обетованной страны. О новом движении за создание поселений в Палестине они узнали от Явнеэли, восточноевропейского еврея из Палестины, проехавшего в 1908 году через Йемен Они шли группами, по 30-40 человек; на них нападали арабы-разбойники, они ели только питты (арабские лепешки), мед и фиги, которые смогли унести, они платили огромные выкупы за каждого мужчину, новорожденного младенца и отдельно за Библию в бесчисленных княжествах пустыни, через которые они проходили. Большая часть их дошла до Адена, где были лагеря для них, организованные Объединенной комиссией по распределению, укомплектованные израильскими врачами и социальными работниками; там они отдыхали, молились и читали свои Библии. Но когда египтяне закрыли Суэцкий канал для израильского судоходства, остался один лишь путь - по воздуху. И ежедневно в Израиль прибывало 500-600 йеменских евреев на огромных транспортных самолетах, перелетавших Красное море. Эта операция вскоре получила название "Ковер-самолет". Переброска шла в течение всего 1949 года. К концу года в Израиль было доставлено 48000 йеменских евреев.

Иногда я приезжала в Лод, видела, как приземляются самолеты из Адена, удивлялась терпению и доверию измученных пассажиров.

- Вы видели когда-нибудь самолет? - спросила я бородатого старика.

- Нет, - отвечал он.

- И не побоялись лететь?

- Нет, - ответил он твердо. - Все это написано в Библии. В книге Йсайи. "Поднимешься ты на крыльях орла".

И тут же, на аэродроме, он прочел мне весь отрывок, и лицо его сияло радостью - от того, что пророчество сбылось и путешествие окончилось. Теперь в Йемене фактически не осталось евреев, и шрамы, нанесенные долгим изгнанием, начинают исчезать. Бен-Гурион говорил, что счастливейшим днем для него будет тот, когда йеменский еврей будет назначен начальником штаба израильской армии, и я думаю, что этот день уже недалек.

Перечитав все это, я опять изумилась количеству иммигрантов, которых мы абсорбировали. Но тогда мы имели дело не с абстрактными цифрами. В Законе о возвращении, принятом в июле 1950 года, по которому все евреи получают право въезда и автоматически израильское гражданство, - нас беспокоила не арифметика. Нас беспокоило, как мы сумеем прокормить, одеть, расселить, дать образование и вообще - позаботиться об этих людях. Как и на что? Когда я вернулась в Израиль, 200000 человек жило (если это можно так назвать) в палатках, чаще всего - по две семьи в одной палатке. И не обязательно обе семьи были из одной страны или с одного континента. Не говоря уже о том, что все наши службы, созданные второпях, работали не слишком хорошо и что их не хватало на такую массу людей - было множество больных, истощенных, увечных, которые в нормальных условиях еще могли бы кое-как справиться, но тут были совершенно беспомощны. Человек, переживший годы нацистского рабства и лагеря перемещенных лиц, отважившийся на путешествие в Израиль, в лучшем случае - не вполне здоровый, в худшем - с физическими увечьями, которому полагались бы идеальные условия, оказывался - вместе со своей семьей, если она сохранилась, - в невыносимой тесноте, бок о бок с людьми, с которыми у него не было даже общего языка. В девяти случаях из десяти он считал своих соседей дикарями, потому что они никогда не видели ватер-клозета. Но при всем том он пришел бы в себя скорее, если бы мы могли сразу же предоставить ему работу, или переселить его в более пригодное жилье, или еще как-нибудь дать ему то чувство стабильности, к которому он стремился, как все беженцы.

Или вообразите неграмотную женщину из Ливии, Йемена или пещер Атласского хребта, которую вместе с детьми сунули в открытую всем ветрам и дождям палатку с польскими или чешскими евреями, которые готовят не так, едят то, от чего ее тошнит, и, по ее представлению, даже и не евреи вовсе - не то неверующие, не то соблюдают другие обряды и молятся по-другому.

Теоретически это не должно иметь значения. Теоретически ни теснота, ни нищета, ни интеллектуальные или культурные различия не должны иметь значения для людей, переживших Катастрофу или ушедших пешком из Йемена через кишащую разбойниками раскаленную пустыню. Но теория - это для теоретиков. Люди - это люди, а те неудобства и надрывы, которые я сама наблюдала в "палаточных городках" 1949 года, были поистине невыносимы. Их всех надо было немедленно как-то расселить и создать для них рабочие места. О здоровье их и о питании заботились более или менее прилично; с болезнями, которые привезли с собой иммигранты - туберкулез, трахома, глисты, малярия, тифоид, дизентерия, корь, пеллагра, - удавалось справиться, хоть я и не понимаю, как наши измученные доктора и сестры это делали. И во всех "палаточных городках" были какие-то школы, где шло интенсивное преподавание иврита. Но проблема расселения в 1949 году казалась неразрешимой.

Несмотря на замечательную поддержку мирового еврейства, денег у нас всегда было недостаточно. Благодаря соседям, наш военный бюджет оставался самым высоким, да и другие потребности государства надо было как-то удовлетворять. Мы не могли закрыть школы, больницы, общественный транспорт, промышленность (какая бы она ни была), мы не могли каким бы то ни было образом сдерживать государственное развитие. Все надо было делать одновременно. Но были вещи, без которых можно было обойтись - и мы обошлись. Мы ввели карточки на все - на еду, на одежду, на обувь - и это длилось годами, и мы к этому аскетизму привыкли. Недавно я нашла свои карточки - коричневый буклет, выпущенный в 1950 году министерством торговли и промышленности, - и вспомнила часы, которые я проводила в очередях, - за несколькими картофелинами, за тремя яйцами, за мороженой рыбой. Когда мы ее получали, это был настоящий пир.

К счастью, после России у меня осталась одежда. Но большинству израильтян приходилось по-настоящему нелегко. Уровень жизни резко снизился. То, чего в 1948 году хватало на одну семью, теперь надо было разделить между двумя или тремя. Если бы ветераны-израильтяне, только что закончившие тяжкую многомесячную войну, возмутились - их можно было бы понять. Но никто не возмущался. Некоторые говорили, что, возможно, иммигрантам следовало бы переждать на местах и приехать сюда, когда дела пойдут лучше. Но никто, ни один человек, никогда даже не заикнулся, что это бремя нам не под силу и что новорожденное государство может его и не вынести. Мы все туже и туже затягивали пояса - но все-таки дышали. И в одном мы все были согласны: без этих евреев не стоило иметь Израиля.

С чего-то надо было начинать в первую очередь, и мне казалось, что начинать надо с расселения и трудоустройства иммигрантов. Не все коллеги по министерству со мной соглашались. Эксперты встали стеной и подробно, с картами и планами объясняли мне, почему моя идея расселения не годилась. Это все приведет к инфляции, утверждали они. Куда умнее - вложить те небольшие деньги, которыми мы можем распоряжаться, в фабрики или в рационализацию сельского хозяйства. Но я не могла ни принять, ни поддержать никаких рекомендаций, которые бы решали проблемы абсорбции без учета простых человеческих потребностей. И с точки зрения будущего страны, я была уверена, что никакие меры не будут "продуктивнее", чем расселение. Мне было совершенно ясно, что гражданские чувства, ощущение принадлежности, начало интеграции - то есть само создание общества, - главным образом зависит от того, в каких условиях люди живут. Все возвышенные рассуждения о социальной ответственности, образовании и даже здравоохранении ни к чему, пока мы не вытащим хоть часть иммигрантов из этих страшных палаток и не переселим их в подходящие дома.

Через несколько недель после приезда из Москвы я пришла в Кнессет с планом домостроительства (на 30000 единиц) и провела его, несмотря на возражения. Но строить дома из молока и меда невозможно (и достать молоко и мед - тоже!), и поэтому я поехала в Штаты для сбора средств и опять обратилась к американским евреям с просьбой о помощи. На этот раз "не для того, чтобы выиграть войну, но для того, чтобы поддержать жизнь". Я сказала:

"Две недели назад, во вторник, я представила нашему парламенту план - построить 30000 домов до конца этого года. Парламент одобрил мое предложение, и в стране очень обрадовались. Но, собственно говоря, я сделала странную вещь: представила план, на выполнение которого у меня нет денег.

Мы хотим предоставить каждой семье роскошную квартиру - из одной комнаты; комнаты мы построим из бетонных блоков. Мы даже не будем штукатурить стены. Мы подведем дома под крышу, но не будем делать потолки. Мы надеемся, что, строя свои дома, люди поучатся ремеслу, и закончат их сами, а позже - пристроят к одной комнате другую. Мы будем довольны, и они будут довольны, хотя это значит, что семья из двух, трех, четырех, пяти человек будет жить в одной комнате. Но это все же лучше, чем две или три семьи в одной палатке.

Это ужасно - подделать подпись на чеке, - но я это сделала. Я обещала людям в лагерях, что правительство выстроит тридцать тысяч домов; и мы уже начали строить на те небольшие деньги, что у нас есть. Но на тридцать тысяч домов этих денег не хватит. От вас зависит - держать ли этих людей в лагерях, посылая им продуктовые посылки, или дать им работу, которая восстановит в них чувство собственного достоинства".

Деньги я собрала, и мы начали строить. Что говорить, поначалу немало мы наделали ошибок, в том числе - и в планировке, и в выполнении. Мы плохо рассчитывали, плохо выбирали места застройки, не поспевали за потоком иммигрантов. Под конец мы научились строить довольно быстро - и довольно хорошо, но к октябрю 1950 года мы выстроили только треть запланированных домов, потому что из-за необычно суровой зимы нам пришлось потратить предназначавшиеся для строительства деньги на покупку тысяч металлических бараков; на зиму они годились, но летом - а лето в Израиле длинное - превращались прямо-таки в духовки. И все же ни одна семья, въехавшая в Израиль, не осталась без крова. Каким-то образом мы находили или изобретали жилье для всех. Когда ржавые металлические бараки пришли в негодность, мы создали десятки тысяч хижин из парусины, прибитой к деревянным рамам; когда и они вышли из строя, мы на некоторое время, вздыхая, вернулись к палаткам. Но никто никогда не спал под открытым небом, и мы продолжали строить.

Однако к концу 1950 года мы поняли, что нельзя считать наши лагеря "временными центрами" абсорбции, которым предстоит прослужить всего несколько месяцев. Ясно было, что пользоваться ими придется в течение нескольких лет, а раз так, то они должны были измениться. Их надо было превратить в рабочие поселки на окраинах городов, чтобы иммигранты жили поблизости от мест, где потребуется их труд. Организовать их следует так, чтобы люди могли обслуживать себя сами: готовить, а не ходить в общественные столовые, и участвовать в системе обслуживания. Мы не могли взимать налоги с совершенно неимущих людей, но могли избавить их от ощущения иждивенчества.

Новые лагеря были названы "маабараот", от ивритского слова "маабара" - транзитный пункт, и к ноябрю 1951 года у нас было 112 маабараот, где жило 227000 иммигрантов. Но, поскольку мы не желали создать в Израиле два класса - сравнительно благополучных "старожилов", с одной стороны, и новых иммигрантов в их перенаселенных и уродливых маабараот - с другой, то думать надо было не только о расселении. Надо было обеспечить людей работой и зарплатой, и я считала, что сделать это можно только создав программу общественных работ.

Это тоже было нелегко. Большая часть так называемых восточных евреев (уроженцев Ближнего Востока и Северной Африки) не имела профессий, применимых в новом государстве. Мы опасались, как бы многие из них не приучились годами жить на подачки, ничего не делая, что расширило бы брешь между нами и ими. Благотворительность, даже просвещенная, ничего тут не решает. Надо было создать рабочие места, и создать их должны были мы; поэтому мы пустили в ход целый ряд проектов, по которым людям, в жизни не державшим в руках сверла или кирпича и даже не знавшим, что такое сельскохозяйственный труд, предоставлялась работа. Министерство труда решило строить дороги по всей стране - и сотни акров каменистой, неудобной земли были очищены, пересыпаны и обсажены лесом вручную. А мы все это время продолжали строить и обучать иммигрантов, хотя волна иммиграции не снижалась до 1952 года.

Но ни трудности в подготовке рабочей силы, ни домостроительство, ни абсорбция тысяч новых иммигрантов в нашу экономику не являлись главной проблемой. Конечно, это все было важно, но не это заботило нас больше всего. По-настоящему в те дни нас заботило то, что и сегодня заботит в немалой степени мыслящих израильтян, - как объединить людей, у которых по всей видимости так мало общего и которым так трудно понять друг друга. Но опять-таки потому, что у нас не было выбора, нам удавались порой самые безнадежные предприятия. Помню, как пессимистически - чтобы не сказать отрицательно - кое-кто из моих коллег относился к строительству дорог. Не говоря уже о том, что такая дорожная сеть нам вообще не нужна, самый ввоз строительного материала - непозволительная роскошь, да и дороги, в конце концов, плохие, потому что у нас не такие рабочие, какие тут нужны. Я же рассчитывала на три вещи: на преданность и изобретательность старожилов; на возрастающее стремление новых иммигрантов честно зарабатывать свой хлеб вместо того, чтобы быть на содержании у государства или у Еврейского Агентства; на понимание и щедрость мирового еврейства, которое снова и снова отзывалось на наши бесконечные просьбы о помощи.

Надо сказать теперь, что меня очень редко постигало разочарование, хотя вспоминая, как прокладывались в 1949-м и в начале 1950 года эти дороги, я признаю, что посторонним мы могли показаться сумасшедшими. Мы обычно нанимали одного квалифицированного рабочего-строителя из Иерусалима или Тель-Авива, тут же делали его десятником (и он отправлялся строить дорогу где-нибудь на юге, начальствуя над десятком людей из десяти стран), говорящим на десяти разных языках и пробывшим в Израиле каких-нибудь несколько месяцев. Как он с ними договаривался - ему одному известно. Но так или иначе, может быть, и не слишком хорошо и не слишком дешево, эти дороги (в мою честь их иронически прозвали "золотые дороги"*) были построены.

* Голда - золотая (идиш).

В 1952 году, когда иммиграция стала уменьшаться вплоть до 1000 человек в день, мы стали направлять вновь прибывших из маабараот в новые кварталы городов и пограничных деревень по всему Израилю, нажимая более на сельское хозяйство, чем на общественные работы. Мы давали каждой семье не только крошечный дом, но и участок земли, скот и уроки по обработке земли. Тут мы тоже наделали ошибок. Мы, вероятно, слишком рано стали торопиться с нашим "плавильным котлом", создавая деревни как строительные дорожные бригады - из людей очень разных. Между ними было очень мало общего, и им было трудно (а подчас и невозможно) жить вместе в совершенно изолированной части страны; к тому же у них не было никакого земледельческого опыта и никакого желания заниматься земледелием. Многие не подчинились и бежали и города, где поселились в трущобах. Но большинство осталось на месте, превратившись в первоклассных фермеров, и их дети теперь выращивают израильские фрукты, овощи и цветы, которые покупаются во всем мире.

Не уверена, что мои посещения строительных площадок, новых дорог и поселений доставляли большое удовольствие ответственным за строительство инженерам и архитекторам. Не могла я не замечать, заходя в эти крошечные домики, что стена между так называемой столовой и кухней делает домик еще меньше, и что сама кухня спроектирована так, что ее невозможно содержать в чистоте, особенно для женщины, в жизни не готовившей под крышей; что для домика, стоящего на откосе, недостаточно двух ступенек крыльца - нужна третья, особенно для семей, где есть семь-восемь детей, и мать беременна, и есть еще старики. "Но тогда это будет стоить гораздо дороже", - слышала я в ответ на свои пожелания.

Конечно, можно было согласиться, что иммигрантам - особенно из Йемена и Северной Африки - теперь, даже в плохо спроектированных домах, лучше, чем было. "Они не знают, как жить в домах, которые вы хотите для них построить, - говорили мне. - Они не знают, что такое ванные и уборные со сливом. Они превратят их в кладовки для всякого хлама". Это правда, они не знали, что такое ванные и как пользоваться душем, но это не значило, что они не имеют на них права и что их не надо учить, как всем этим пользоваться. Все это, кстати, относилось и к кухням, и к школам, и к самому государству. Но мы и впрямь ничего не могли сделать без денег.

И хотя я терпеть не могла отрываться от Израиля, я снова пускалась в путь - произносить речи и собирать деньги: в Европу, в Соединенные Штаты, в Южную Америку. Но и сбор денег надо было приспособлять к нашим изменившимся обстоятельствам. Объединенный Еврейский Призыв стал великолепным инструментом для сбора средств - но это все еще был "призыв", и деньги нам давали "даром". Уже не один год меня смущал образ еврейского государства, рассчитывающего на благотворительность, которая, не говоря ни о чем прочем, никак не могла соответствовать нашей растущей потребности в капиталовложениях. Я не была ни экономистом, ни инженером-строителем; но чтобы понять, на какой высоте должна находиться кухонная раковина, мне не нужна была рулетка, и чтобы понять, что филантропические деяния будут уменьшаться, мне не надо было быть финансистом.

Однако меня беспокоило не только количество денег, меня тревожило их происхождение. Я считала, что вечная зависимость от филантропии разрушает основные идеи сионизма - опираться на себя, работать на себя, не говоря уже о национальной независимости. И я стала думать о других источниках средств, источниках, которые сделали бы мировое еврейство партнерами и в наших предприятиях, и в собирании изгнанников. После моей поездки в США в 1948 году я постоянно переписывалась по этому поводу с Генри Монтером, и когда мы встречались - он, я и Элиэзер Каплан (первый израильский министр финансов), - мы подробно и тщательно обсуждали возможность новых путей, в частности - возможность выпуска израильских облигаций.

Идея выпуска облигаций впервые была высказана публично в сентябре 1950 года в Иерусалиме, на трехдневной конференции, созванной Бен-Гурионом с участием представителей главнейших еврейских общин в США. Вначале она не вызвала энтузиазма. А что если продажа облигаций подорвет усилия Объединенного Еврейского Призыва? И кому придет охота делать деньги в Израиле, или, что более вероятно, - потерять их? Филантропические деяния списываются с налогов - но не облигации. А что если правительство США не отнесется благосклонно к выпуску облигаций? Но под всеми этими явно выражаемыми тревогами и опасениями я чувствовала одну скрытую тревогу, и касалась она изменения характера отношений с Израилем. Никто не сказал напрямик, что рисковать не стоит, но я видела, что сама идея долговых обязательств в настоящее время крайне нежелательна. Однако она нашла мощного защитника, куда более влиятельного, чем Бен-Гурион, Каплан, Монтор и я, вместе взятые. Генри Дж. Моргентау, бывший председатель Объединенного Еврейского Призыва, в свое время - министр финансов США, с которым я в 1948 году много разъезжала по еврейским общинам, сразу все понял и одобрил. Он сделал больше. Он пошел в Белый дом к Трумэну, и выяснилось, что президент тоже понял и одобрил. Новая конференция была созвана - на этот раз в Вашингтоне - и мне было поручено трудное дело: убедить неверующих и превратить их скептицизм и сопротивление в поддержку и сотрудничество.

И тут я прямо взяла быка за рога. Для того, чтобы Израиль мог развиваться, расти и расцветать, даже для того, чтобы он мог сам себя прокормить, нам нужно было полтора миллиарда в течение предстоящих трех лет. Мы сами - все миллионное население - берем на себя треть этой огромной суммы Но две трети, разными способами, должны будут обеспечить американские евреи, в частности путем покупки наших облигаций.

"Часть денег может быть принесена в дар, но часть - большая часть - должна быть вложена нами в доходные предприятия и возвращена с процентами. В помощь широкому и сильному Объединенному Еврейскому Призыву мы хотим получить еще и капиталовложения; хотим продавать облигации; хотим взять у вас деньги взаймы. Не знаю, какое обеспечение мы можем вам предоставить, какого обеспечения вы можете от нас потребовать. Думаю, что от имени правительства Израиля я смогу предложить вам только одно обеспечение. Обеспечение самого лучшего качества, народ Израиля, сотни тысяч евреев, которые еще приедут в Израиль, и десятки тысяч тех, кто уже приехал и живет в палатках. Могу еще предложить и наших детей - детей наших "ватиков", старожилов, и йеменских, иракских, румынских детей, которые растут в Израиле гордыми, ничего не боящимися и уважающими себя евреями. Они уплатят этот долг, и честь заставит их выплатить его с процентами".

Говоря это, я видела этих детей и их родителей, которые каждое утро длинными рядами выходили из палаток, деревянных бараков и парусиновых лачуг сажать деревья на холмах и строить дороги. Многие были немолоды, одежда у всех износилась, тела казались хрупкими - но ведь всего несколько месяцев назад они, согнувшись и понурившись, ходили до йеменским улицам или, безучастные ко всему, сидели в европейских лагерях перемещенных лиц. Теперь они подняли головы, выпрямились, и в руках у них кирки и лопаты. Я знала, что они - хорошее капиталовложение, и слава Богу, не ошиблась. С мая 1951 года, когда мы начали свою кампанию, по сегодняшний день продано было на миллиарды облигаций и один миллиард уже выплачен. Влившись в израильскую экономику, в бюджет развития, эти облигации сразу и в очень большой степени помогли ее жизнеспособности.

Но, конечно, я не только работала. Были у меня и личные радости и горести в жизни, как у всех. В 1951 году, когда я была в поездке - в одной из бесконечных поездок по сбору средств, - я получила телеграмму о смерти Морриса. Я немедленно полетела в Израиль - на похороны, и всю дорогу думала, какую жизнь мы бы прожили вместе, если бы я была не такая, какая есть. О своей печали я не могла и не хотела говорить ни с кем, даже с родными. И писать об этом теперь я не могу. Скажу лишь, что над его могилой я снова поняла, какую тяжкую цену я заплатила - и заставила заплатить Морриса - за все, что пережила и совершила в годы нашей разлуки.

И была Саррина беременность, болезнь, мертворожденный первенец, и невыносимая тревога за нее, когда мы с Зехарией старались добиться от врачей заверения, что все будет хорошо, а вместо этого слышали, что надежды очень мало. Я не могла в это поверить, может быть, потому, что много лет назад я уже слышала эти самые слова, а может быть, потому что человек вообще им не верит. Но она выкарабкалась и на этот раз и - уж такая она была! - захотела тут же вернуться в Ревивим и обязательно родить второго ребенка. Несмотря ни на что, страх за нее у меня не проходил несколько месяцев и всякий раз, когда я вспоминала ее страшную болезнь, мне хотелось тут же перетащить ее из Ревивима в Иерусалим, чтобы ухаживать за ней самой. Но я знала, что мне это не удастся, что я должна позволить ей жить своей жизнью, где и как она хочет, несмотря на все мои тревоги.

В дни, когда я была министром труда, больше всего удовольствия мне доставляла моя квартира в Иерусалиме. Меня никогда особенно не интересовала обстановка жилища - было бы чисто, удобно и уютно. Дом - это всего-навсего дом, и я переменила немало домов с тех пор, как было создано государство; резиденцию министра иностранных дел, резиденцию премьер-министра, а теперь - маленький домик в дачном предместье Тель-Авива, в другой половине которого живут Менахем, Айя, их три сына и кокер-спаниель по имени Дэзи, который меня любит куда больше, чем я его. Но ни одно из этих жилищ не значило для меня столько, сколько прелестная квартира, которая была моей с 1949 по 1956 год. Ее история - это не просто рассказ про недвижимость. В конце 1949 года по распоряжению Бен-Гуриона Кнессет и многие министерства переехали из Тель-Авива в Иерусалим. Принять это решение было для Бен-Гуриона непросто, но зато - как типично для него! Несмотря на то, что открытие Кнессета произошло в Иерусалиме, что доктор Вейцман принес там свою президентскую присягу, казалось, что только израильтяне знают, какое место во все века занимал Иерусалим в сердцах евреев. Остальной мир и внимания не обращал на узы между нами и городом Давида. И комиссия Пиля, и комиссия Организации Объединенных Наций придерживались того взгляда, что Иерусалим не должен быть включен ни в еврейское (предполагавшееся), ни в арабское государство, а Генеральная Ассамблея постановила, что Иерусалим должен быть интернационализирован, управляться специальным советом и своим губернатором и охраняться интернациональными полицейскими силами. Очевидно, все это имело целью защиту святых мест, чтобы "мир и порядок" воцарился в Иерусалиме навеки. Арабы, конечно, отвергли этот план с порога, вместе с планом раздела Палестины. Но мы его приняли, хоть и очень неохотно, и утешали себя обещанием ООН провести через 10 лет референдум, "который может привести к некоторым изменениям". Так как в 1948 году в Иерусалиме было 100 000 евреев и только 65000 арабов, казалось не невероятным, что, в конце концов, Иерусалим будет наш. Мы никогда не собирались изгонять оттуда арабское население (что доказала Шестидневная война), и, конечно, нам было очень обидно предположение, что мы можем нарушить "мир и порядок" в священном для нас городе. Мы-то знали - даже если остальные об этом забыли - историю арабских беспорядков и бесчинств в Иерусалиме с самого 1921 года, и знали, что евреи не спровоцировали там ни одного инцидента.

"Специальный совет" так никогда и не был создан, зато Иерусалим попал под огонь арабов на долгие месяцы. Во время осады Иерусалима, когда город беспощадно обстреливали египтяне и иорданцы, попечение других государств о святых местах куда-то сразу испарилось. Если не считать нескольких слабеньких резолюций в Объединенных Нациях, никто, кроме евреев, не сказал и не сделал ничего, чтобы остановить арабский штурм города, и никто, кроме евреев, не стал спасать ни население, ни древние памятники. Арабский легион занял Старый город, и каждый еврей, оставшийся там, был оттуда выгнан. В сущности, мы стали единственным народом, кому был запрещен доступ к святым местам, - и опять никто, кроме евреев, не сказал ни слова. Никто даже не спросил: "Да почему это евреям больше нельзя ходить в синагогу в Еврейском квартале Старого города и молиться у Западной стены?" При таком оглушительном молчании мы уже, разумеется, не рассчитывали на чью бы то ни было помощь при защите Иерусалима и не принимали всерьез тревогу христиан или мусульман по поводу святых мест. Мы были вполне готовы охранять их сами, как и другие исторические и связанные с религией места Израиля. Более того - не было причин дожидаться референдума об Иерусалиме. Вместо него мы получили войну, которую нам навязали.

Тем не менее Бен-Гуриону потребовалась большая смелость, чтобы перевести правительство в Иерусалим, учитывая, что резолюция, призывающая к немедленной интернационализации города, была принята в ООН в декабре 1949 года, - и он не стал дожидаться ее проведения в жизнь. Даже в Израиле раздавались голоса против такого опасного - в политическом и военном отношении - действия. Но Бен-Гурион слушался своего внутреннего голоса, и, хотя большинство иностранных представительств (а потому и министерство иностранных дел) остались в Тель-Авиве, мое министерство и многие другие переехали в столицу - в Иерусалим. Это значило, что мне надо было найти в Иерусалиме жилье. Разумеется, я не хотела жить в гостинице или снимать комнату в чужой семье. И хотя я лучше кого бы то ни было знала, как плохо обстоит там дело с жильем, я упросила сотрудников по министерству поискать для меня комнату в городе. "Мне нужно только одну комнату с отдельным входом", - объясняла я. "Это найти можно".

На это понадобилось время, но, наконец, у меня зазвонил телефон. "Голда, мы нашли комнату с отдельным входом, но вряд ли она тебе подойдет. В общем, приходи, посмотри сама..."

Я, конечно, немедленно пошла посмотреть. Комната была в квартале "Талбие", в доме, где когда-то была штаб-квартира англичан и который назывался "Вилла Харун ар-Рашида" (подумать только!). Дом был двухэтажный, с огромной крышей, на которой была построена уже разрушившаяся комната, всюду была непроходимая грязь. Дом, не говоря уже о комнате на крыше, был не только неподходящий - он был совершенно непригоден. И все-таки я поднялась на крышу. Пять минут я смотрела оттуда на вид Иерусалима, потом спустилась и объявила: "Это то, что надо. Я устроюсь пока в этой комнатушке, а вы построите мне квартирку с другой стороны крыши". Начались протесты. Помещение слишком мало для министра. Слишком близко к границе. Когда еще квартира будет построена - а мне придется, кто знает, сколько прожить в этой ужасной комнатке. Но я только улыбалась и повторяла, что перееду, как только комнату вымоют. Квартиры пришлось ожидать несколько месяцев, но дело того стоило. Из огромного углового окна я видела весь Иерусалим на Иудейских холмах, и зрелищем этим я не могла налюбоваться, какой бы тяжелый день ни был позади, сколько бы новых поселений, сколько бы заседаний я ни посетила. Когда я закрывала за собой дверь, заваривала себе чашку чаю и, наконец, усаживалась перед окном и смотрела на бесчисленные рассыпавшиеся передо мной огни, я была совершенно счастлива. Тут я сиживала часами, с друзьями или одна, наслаждаясь красотой Иерусалима. Потом в этой же квартире были обвенчаны Менахем и Айя, и она стала частью нашей семейной истории.

Вспоминая это время, я понимаю, как мне повезло. Ведь я стояла у истоков столь многих событий! Не то, чтобы я влияла на их ход, но я была частью того, что происходило вокруг, - а иногда мое министерство и я даже имели возможность играть определенную роль в строительстве государства. Если, как я вынуждена сделать, ограничиться рассказом только о некоторых случаях, особенно для меня важных и плодотворных, то начать надо с законодательства, за которое министерство труда несло полную ответственность. Для меня оно было символом социального равенства и справедливости, без чего я не мыслила функции государства. В каждом уважающем себя обществе пенсии по старости, пособия вдовам и детям, отпуска и пособия матерям, страхование от несчастных случаев на производстве, по инвалидности, по безработице являются их неотъемлемой принадлежностью, и что бы мы ни отложили на потом, какие бы ни были у нас нехватки, эти основные законы мы провели.

Мы не могли сразу же возвести все завоевания лейбористской партии в ранг законов, но я считала, что мы должны провести как можно больше законов и как можно скорее! И когда в январе 1952 года я впервые поставила в Кнессете вопрос о национальном страховании - в значительной мере основанный на добровольном страховании Гистадрута, - это значило для меня очень много. Это проложило дорогу закону о национальном страховании, который вошел в действие весной 1954 года. Конечно, национальное страхование не было панацеей. Оно не отменило бедности в стране, не ликвидировало образовательного и культурного разрыва между гражданами, не решило проблем нашей безопасности. Но оно означало, как я сказала в тот день в Кнессете, что "государство не потерпит у себя бедности постыдной, из-за которой счастливейшие часы материнства омрачены тревогой о том, как прокормить младенца, а люди, достигшие старости, проклинают день, когда они родились на свет". Утечка средств? Конечно. Потому нам и пришлось все делать постепенно. Но это имело не только социальное, но и экономическое значение - способствуя наращиванию капитала и изыманию денег из свободного обращения, а это помогало нам бороться с инфляцией. И главное, финансовое бремя распределялось равномерно, одна возрастная группа несла ответственность за другую и разделяла риск. Было еще одно сопутствующее обстоятельство, весьма, по-моему, важное: в результате пособий по материнству (включавших цену госпитализации) вырос процент детей, родившихся в больничных условиях, и снизилась детская смертность, которая среди новых иммигрантов и арабов была высока. Я сама повезла первый чек первой арабской женщине, родившей ребенка в назаретской больнице, и, кажется, я волновалась больше, чем она.

Другой проект министерства труда, в котором я принимала большое участие, касался профессионального обучения детей и взрослых. Опять-таки, не надо думать, что можно было взмахнуть волшебной палочкой и превратить новых иммигрантов в ремесленников и техников. На обучение людей новым профессиям и ремеслам понадобились годы; сотни так никогда и не стали полноценными работниками - по старости, по болезни, по психологической склонности к безделью или просто потому, что они не могли приноровиться к требованиям современной жизни. Но тысячи других мужчин и женщин пошли в ремесленные училища, на курсы, научились управляться с машинами, разводить домашнюю птицу, работать водопроводчиками и электриками - и я не переставала дивиться переменам, происходившим у меня на глазах.

Каждый делал, что мог, чтобы обеспечить успех программе профессионального обучения: министерство труда работало вместе с министерством социального обеспечения, министерством образования, армией, Гистадрутом и старейшими добровольными организациями, как ОРТ (организация перевоспитания трудом), Хадасса, ВИЦО (женская международная сионистская организация), которые финансировали евреи из-за границы. Мы двигали это дело все вместе и получили работников, изготовлявших трикотажные изделия, гранивших промышленные алмазы, сидевших на конвейере или водивших тракторы. И все это не считая другого титанического труда: по ликвидации обыкновенной неграмотности и обучению ивриту.

По всему Израилю в это время начали как грибы расти города. Не все они получались такими, какими были на плане, некоторые совсем захирели; но другие выросли и расцвели, делая честь своим строителям и обитателям - и почти все они были построены государством. Один из этих городов - Кирьят-Шмона на севере, в Верхней Галилее: к этому городу я всегда относилась по-особенному - может быть, из-за изумительных по красоте окрестностей, а может быть, потому, что я с самого начала верила, что, несмотря на все препятствия, Кирьят-Шмона сумеет выстоять. В общем, связи мои с этим городом с 1949 года никак нельзя назвать чисто формальными. Город начался как транзитный пункт, маабара, жестяной городок, "бидонвиль", переполненный удивленными иммигрантами, которых только что свезли сюда с пристаней и аэродромов и которые не понимали, где они и почему. До соблазнов Тель-Авива отсюда было далеко. Поблизости не было ни одного города - только несколько киббуцов со своими полями и садами и болота долины озера Хула, которые мы только начали осушать. Тут-то правительство и решило основать город, центр, который станет сердцем вновь заселяемой области, долгими неделями мы сидели над планами и картами, стараясь предвосхитить будущие его потребности и нужды. На месте маабары стал подниматься город. В Кирьят-Шмона были построены школы, общинный центр, легкая промышленность, даже плавательный бассейн, и все было продумано до последнего гвоздя, кроме одного: как отнесутся новые иммигранты к тому, чтобы им тут жить. Да, ландшафт прекрасен и климат бодрящий, и новенькие домики очень хороши, говорили они, но - очень одиноко тут, и работы не хватает на всех. Европейские евреи говорили, что мы забросили их в сердце пустыни, а восточные - недвусмысленно заявили, что мы слишком торопимся навязать им новые обычаи, разрушая их собственные, и вообще обходимся с ними, как с гражданами второго сорта.

Население в городе все время менялось. Каждый раз я возвращалась оттуда в Иерусалим со списком новых предложений, на осуществление которых, как правило, не было денег. У меня сердце разрывалось при виде домов, построенных нами с таким трудом, которые стояли пустые. Тогда мы увеличили субсидии - прибыли новые группы иммигрантов и большинство из них осталось на месте. Остались и после Шестидневной войны, когда Кирьят-Шмона превратилась в излюбленную мишень арабских ракетчиков-террористов, действовавших из-за ливанской границы, и после того, как террористы, совсем недавно, вошли в город и стали убивать в самом городе. Как только предоставляется возможность, я отправляюсь в Кирьят-Шмона посидеть в городском сквере со старожилами, вспомнить то время, когда ни они, ни я не думали, что город сможет развиваться. Но и теперь я возвращаюсь оттуда со списком пожеланий - но и теперь не хватает денег на их выполнение.

То, что я сейчас скажу, вероятно, удивит сторонников "конструктивной критики" Израиля, в частности - так называемых "новых левых". В те напряженные семь лет мы, кроме новых зданий и поселений для евреев, строили и для арабов, потому что, говоря о гражданах Израиля, мы имели в виду всех граждан Израиля. Когда у меня возникали споры с жителями Кирьят-Шмона и других поселений, непременно кто-нибудь из толпы кричал, что арабам лучше, чем им. Конечно, это было не так, но неправда - и неправда злобная - то, что мы якобы арабов игнорировали. Правда, мы заняли дома арабов, бежавших из страны в 1948 году, под квартиры для новых иммигрантов, хотя арабское имущество оставалось под специальной охраной. В то же время мы ассигновали 10000000 фунтов на новые дома для арабов и предоставили жилье сотням из них, оставшимся в Израиле, но потерявшим кров в результате войны. Но из-за того, что мы поселили новых иммигрантов в домах бежавших арабов, поднялся такой крик - как будто можно было использовать эти дома по-другому! - что в 1953 году мы провели закон о приобретении земли, по которому, по крайней мере, две трети арабов, предъявивших претензии, получили за нее компенсацию и получили обратно свое имущество - или равное по стоимости. Притом никто из них не должен был приносить присягу верности перед тем, как его требование выполнялось.

У меня кровь закипает, когда я читаю или слышу об арабах, с которыми мы якобы жестоко поступили. В апреле 1948 года я стояла часами на хайфском побережье и буквально умоляла арабов Хайфы не уезжать. Никогда я этого не забуду. Хагана только что взяла Хайфу и арабы обратились в бегство - потому что их руководство так красноречиво убеждало их, что это будет самое умное, а британцы так щедро предоставили им десятки грузовиков. Что ни делала, что ни говорила Хагана - все было тщетно. И обращения через громкоговорители, установленные на машинах, и листовки на арабском и на иврите, подписанные еврейским рабочим советом Хайфы, которые мы сбрасывали на арабские районы города. В них было написано: "Не убегайте! Вы этим навлечете на себя бедность и унижение. Оставайтесь в нашем и вашем городе!" Британский генерал, сэр Хью Стокуэл, командовавший тогда британскими войсками, сказал: "Первыми убежали арабские лидеры, и никто ничего не сделал, чтобы предупредить начавшееся общее бегство, которое переросло в панику". Они решили уйти. Сотни уехали через границу, но некоторые собрались на берегу - ожидать кораблей. Бен-Гурион позвонил мне и сказал: "Поезжай немедленно в Хайфу, проследи, чтобы с арабами, которые там останутся, обращались как следует. Постарайся уговорить тех арабов, которые собрались на берегу, вернуться. Внуши ты им, что им нечего бояться". Я поехала немедленно. Я сидела там на берегу и умоляла их разойтись по домам. Но у них был один ответ: "Мы знаем, что бояться нам нечего, но мы должны уехать. Мы вернемся". Я не сомневалась, что они уезжают не потому, что боятся нас, а потому, что до смерти страшатся, как бы их не сочли изменниками арабского "дела". Я говорила и говорила до хрипоты, но тщетно.

Почему мы хотели, чтобы они остались? На то были две причины: прежде всего мы хотели доказать миру, что евреи с арабами могут жить вместе - о чем бы ни трубили арабские руководители, - а, во-вторых, мы прекрасно знали, что если полмиллиона арабов покинет сейчас Палестину, то это вызовет переворот во всей экономике страны. Тут уместно будет высказаться еще по одному вопросу. Я хочу, раз и навсегда, ответить на вопрос - сколько палестинских арабов в действительности покинуло свои дома в 1947-1948 годах? Ответ: максимум - 590 000. Из них 30000 уехало сразу после ноября 1947 года, после резолюции ООН о разделе: еще 200000 - зимой и весной 1948 года (в том числе большинство из 62000 хайфских арабов); еще 300000 - после провозглашения еврейского государства в мае 1948 года и арабского вторжения в Израиль. Это действительно была трагедия, и она имела трагические последствия - но надо посмотреть фактам в лицо, и тогда и теперь. Арабы кричат о "миллионах палестинских беженцев" - и это такая же неправда, как их утверждения, что мы заставили арабов покинуть свои дома. "Палестинские беженцы" появились в результате стремления (и попыток) арабов разрушить Израиль. Это был результат, а не причина. Конечно, в ишуве были люди, говорившие еще в 1948 году, что для Израиля было бы самое лучшее, если бы все арабы уехали, но я не знаю ни одного серьезного израильтянина, который бы так думал.

Во всяком случае арабам, оставшимся в Израиле, жилось легче, чем тем, кто уехал. До 1948 года по всей Палестине вряд ли была хоть одна арабская деревня с электричеством и водопроводом - а через двадцать лет не осталось, вероятно, ни одной, не присоединенной к электросети, и ни одного дома без водопровода. Когда я была министром труда, я проводила много времени в этих деревнях, и то, что мы там делали, радовало меня не меньше, чем исчезновение маабараот. Одно дело - слухи и пропаганда; другое дело - факты. Не "новые левые", а я, как министр труда Израиля, открывала новые дороги и посещала новые квартиры в арабских деревнях по всей стране. Кстати, мое любимое воспоминание этого времени - деревня в Нижней Галилее: деревня эта была на холме, а источник, из которого жители брали воду, - внизу, и таскать воду на холм было дело нешуточное. Мы построили для деревни дорогу, и по этому поводу был устроен праздник с угощением, флагами и речами. Неожиданно для всех слово взяла молоденькая женщина - для арабов это необычно. Она была очень хороша в своем длинном лиловом платье, и речь ее тоже была прелестна. Она сказала: "Мы хотим поблагодарить министерство труда и министра за то, что они сняли тяжесть с ног наших мужчин. Но теперь мы хотели бы попросить министра, если он может, снять тяжесть и с голов наших женщин". Этими поэтическими словами она дала понять, что хочет, чтобы провели водопровод и чтобы ей не надо было таскать воду на голове, даже по новой дороге. И через год я возвратилась в эту деревню отпраздновать новое радостное событие - и на этот раз я открыла десятки кранов.

В это время я чуть не лишилась своего поста в министерстве труда. В 1955 году подошло время выборов. Мапай очень стремился иметь мэром Тель-Авива лейбориста, и Бен-Гурион решил, что я - единственный кандидат, имеющий шансы быть избранным. Я была не очень довольна, потому что мне не хотелось покидать министерство, но, поскольку таково было партийное решение, у меня не было альтернативы.

- Но ты все-таки пойми, что в таком случае я должна буду выйти из кабинета, - сказала я Бен-Гуриону.

- Об этом не может быть и речи, - возразил он. - Мы тебя сделаем министром без портфеля.

- Нет, - сказала я. - Если я буду мэром, то я буду только мэром.

Он очень рассердился, но, к счастью для меня, мы не получили в Тель-Авиве большинства голосов. Поскольку мое избрание на тель-авивском совете зависело от двух мужчин, принадлежавших к блоку религиозных партий, и один из них отказался голосовать за женщину, я не стала мэром, а продолжала работать в министерстве труда, рассчитывая, что останусь там еще много лет.

Хотя я и была довольна таким исходом дела, но была вне себя от того, что блоку религиозников удалось в последний момент использовать в своих целях мою принадлежность к женскому полу, словно женщины Израиля не внесли своего вклада в построение государства. А ведь не было поселения в Негеве или в Галилее, где с самого начала ни трудились бы женщины. И разве представители религиозного блока не сидели в Кнессете вместе с женщинами в эту самую минуту? Разве они ни согласились с участием женщин в Еврейском Агентстве и в Ваад Леуми? Возражать против избрания меня мэром на том основании, что я женщина, - это та политическая тактика, которая внушает мне презрение, - и так я и сказала, не выбирая выражений.

Религиозные вопросы - я имею в виду случаи, когда религиозные партии старались настоять на своем, - возникали несколько раз в течение пятидесятых годов. Мы твердо решили не вступать в открытый конфликт с религиозным блоком, если только его можно было избежать: у нас и без этого хватало тревог. Тем не менее, периодически возникали стычки, приводившие к правительственному кризису.

В те дни израильтяне повторяли анекдот. Человек говорит, вздыхая: "Две тысячи лет мы дожидались еврейского государства - и надо же, чтоб дождался его именно я!" В эти первые годы все мы порой, хоть и очень мимолетно, испытывали это чувство. И так как в Израиле ничто не стоит на месте, в 1956 году у Бен-Гуриона появились на меня новые планы.

 

ПРАВО НА СУЩЕСТВОВАНИЕ

Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу, надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда, Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц - Сде-Бокер, в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, - и нельзя ему было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года, когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет остался опять только министром иностранных дел).

На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету - почти все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, - когда возникали по-настоящему трудные проблемы, мы все - и Шарет в том числе - обращались за советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест Израиля; поток писем и посетителей был неистощим - и Бен-Гурион, которому нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь. Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет, несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные - хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.

Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он задавал себе - и нам: "А это хорошо для государства?" Что означало: "Будет ли это в дальнейшем хорошо для государства?" В конце концов, история будет судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и, уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе. Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности, сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.

Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения которой ни одному израильтянину - и, разумеется, ему самому - никогда не пришлось бы стыдиться.

К счастью, долгое время - фактически до самых пятидесятых годов - оба они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец. Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на друга, они не дружили по-настоящему - но они друг друга дополняли и, конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году, когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом), разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.

Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу - как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо из нас, верил, что лучший способ - оказывать нажим на власть предержащих, чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо написанные протесты в Объединенные Нации, искусные и информативные дипломатические ноты и неустанные разъяснения в конце концов, окажут действия, в то время как вооруженные репрессалии вызовут бурю неодобрения и еще ухудшат наше и так не слишком благоприятное международное положение. Насчет бури неодобрения он был совершенно прав: это был настоящий смерч. Как только оборонные силы Израиля отвечали на террор - а при этом неизбежно бывали убиты и ранены ни в чем не повинные арабы - Израиль немедленно и очень сурово осуждался за "зверства".

Но Бен-Гурион считал, что он ответственен, в первую очередь, не перед западными государственными деятелями или международным трибуналом а перед нашими гражданами, живущими в израильских поселениях и подвергающимися постоянным атакам арабов. Он считал, что в любом государстве первейший долг правительства - защищать себя и своих граждан, как бы на это ни смотрели за границей. Было и еще одно очень важное для Бен-Гуриона соображение: граждане Израиля - весь конгломерат людей, языков и культур - должны были твердо усвоить, что за их безопасность отвечает правительство, и только правительство. Куда проще было под шумок сформировать антитеррористические группы, закрыть официально глаза на их частные акты отмщения и громогласно отрицать свою ответственность за "инциденты". Но это нам не подходило. Мы по-прежнему протягивали арабам руку мира, но в то же время дети израильских земледельцев на границе должны были по ночам спокойно спать в своих кроватях. И если этого можно добиться только нанося беспощадные удары по лагерям арабских разбойников, это должно быть сделано.

В 1955 году были проведены десятки таких израильских рейдов - в ответ на наши все увеличивающиеся потери, на минирование дорог, на нападения из засады на наши машины. Рейды наши не покончили с террором, но установили тяжелейшую расплату за жизнь наших поселенцев, а заодно и израильтян научили полагаться на свои вооруженные силы. Этим подчеркивалось - для новой части населения, по крайней мере, - какая разница между жизнью в стране, где тебя терпят, и в своей собственной стране. Но, к сожалению, в результате этого Бен-Гурион и Шарет еще больше отдалились друг от друга, ибо некоторых репрессалий Шарет не одобрял.

Через некоторое время Бен-Гурион перестал называть Шарета по имени и разговаривал с ним как с чужим человеком. Шарет невыносимо страдал от этой холодности. Он никогда ничего не сказал об этом публично, но дома, по ночам, он заполнял страницы своего дневника гневными анализами Бен-Гурионовского характера и поведения по отношению к нему, Шарету. В 1956 году Мапай стала подыскивать нового генерального секретаря. Бен-Гурион решил, что это - идеальная работа для меня, спросил моего мнения по этому поводу и предложил обсудить это вместе с другими коллегами у него дома в Иерусалиме. Не все отнеслись к его предложению с восторгом, я же, хоть это и означало, что мне придется уйти из кабинета, была готова принять решение партии и слушала возникшую дискуссию с большим интересом. Конечно, мне не хотелось передавать мое министерство кому бы то ни было, но будущее партии Мапай (пострадавшей на выборах 1955 года) меня очень заботило. Я считала, что она должна - и может - вырасти, и что угроза ей, как справа, так и слева, может быть отведена, если руководство партии, которое до сих пор - по понятным причинам - слишком уж перекладывало свою работу на плечи Бен-Гуриона, сделает необходимое усилие. Тут я услышала, как Шарет пошутил: "Уж не стать ли мне генеральным секретарем партии?" Все рассмеялись - кроме Бен-Гуриона, который прямо-таки вскочил на ноги при этой шутке. Не думаю, что он когда-нибудь сам попросил бы Шарета выйти из кабинета министров, - но тут неожиданно представился удобный случай, и не таков был Бен-Гурион, чтобы этим случаем не воспользоваться.

- Замечательно! - вскричал он. - Чудная мысль! Это спасет Мапай!

Остальные удивились, немного смутились, но, подумавши, решили, что это и в самом деле хорошая мысль, и партия с этим согласилась. Заседания кабинета все больше и больше превращались в арену политических споров между Бен-Гурионом и Шаретом; такое решение вопроса - пусть не слишком элегантное - было, или, по крайней мере, казалось, облегчением всем нам, ибо снимало напряженность, происходившую от постоянных пререканий этих двух людей.

- А тебе разве не кажется, что сделать Моше генеральным секретарем - хорошая мысль? - спросил меня Бен-Гурион пару дней спустя.

- Но кто же будет министром иностранных дел? - поинтересовалась я.

- Ты! - спокойно ответил он.

Я не могла поверить своим ушам. Это уж совсем никогда не приходило мне в голову, и я не думала, что смогу с таким постом справиться, да мне и не хотелось. Только в одном я была уверена: что мне не хочется уходить из министерства труда, и так я и сказала Бен-Гуриону. Сказала также, что мне неохота садиться в кресло Шарета. Но Бен-Гурион не слушал моих возражений. "Так и будет", - сказал он. Так и стало.

Шарет был глубоко потрясен. Думаю, ему всегда казалось, что если бы я не согласилась принять его любимое министерство, Бен-Гурион примирился бы с тем, что он там останется навсегда. Но в этом он ошибался. Их отношения уже не могли улучшиться, для этого было слишком поздно, хотя Шарет долго этого не понимал. Только когда его ближайшие друзья, Залман Аран и Пинхас Сапир, прямо сказали ему, что если он не выйдет из правительства, то Бен-Гурион опять уйдет, Шарет сдался. Однажды Леви Эшкол сказал: "Как премьер-министр Израиля Бен-Гурион стоит, по крайней мере, трех армейских дивизий". И то, что Шарет согласился с этой оценкой, дает понятие о силе и престиже Бен-Гуриона в то время. Конечно, позже противники Бен-Гуриона обвиняли его в том, что он отделался от Шарета специально, ибо тот затруднил бы ему проведение Синайской кампании. Но я уверена, что такого умысла тут не было. История их отношений на этом не закончилась. Шарет на некоторое время ушел от общественной жизни, а потом стал председателем Еврейского Агентства. В 1960 году, когда вспыхнуло так называемое "дело Лавона", Шарет, уже пораженный болезнью, которая его убила пять лет спустя, резче всех критиковал Бен-Гуриона за то, что он не давал этому "делу" умереть естественной смертью.

Раз уж я заговорила о "деле Лавона", то тут я о нем и скажу, хотя и не собираюсь посвящать ему исчерпывающий трактат. Все началось с ошибки, допущенной органами безопасности в связи со шпионажем в Египте в 1954 году (операция была не только плохо проведена, но и очень плохо задумана). В это время Шарет был премьер-министром и министром иностранных дел. Новым министром обороны, которого выбрал сам Бен-Гурион, стал Пинхас Лавон, один из самых способных членов Мапай, хотя и не очень устойчивый. Красивый мужчина, интеллектуал со сложной внутренней жизнью, он был всегда в числе голубей, но сразу превратился в хищного ястреба, как только занялся военными делами. Многие из нас считали, что он совершенно не годится для такого щекотливого министерства. У него не было ни необходимого опыта, ни, как мы считали, необходимой рассудительности. Не только я, но и Залман Аран, и Шаул Авигур, и другие коллеги тщетно пытались отговорить Бен-Гуриона от этого выбора. Это не удалось, разумеется. Он уехал в Сде-Бокер, и Пинхас Лавон сменил его в министерстве обороны. Но он не мог сработаться с талантливыми молодыми людьми, верными учениками Бен-Гуриона - среди них был Моше Даян, тогда начальник штаба, и Шимон Перес, генерал-директор министерства обороны. Они не любили Лавона, не доверяли ему и не скрывали этого; он же не скрывал, что не собирается оставаться в тени Бен-Гуриона и наложит на министерство свой собственный отпечаток. Так были посеяны семена грядущих раздоров.

Когда произошел провал в Египте, была назначена комиссия, чтобы разобраться, как и почему все случилось. Я не могу и не хочу входить в подробности. Достаточно сказать, что Лавон заявил, что ничего не знает о провалившейся операции и что начальник разведки задумал ее у него за спиной. Комиссия ничего значительного не обнаружила, но и не освободила Лавона полностью от ответственности за происшедшее. Общественность ничего не узнала об этом совершенно засекреченном эпизоде, а немногие, знавшие о нем, сочли все дело законченным. И все-таки, независимо от того, кто был виноват, тяжелая ошибка была допущена. Лавону оставалось только подать в отставку, и Бен-Гурион был призван из Сде-Бокера обратно в министерство обороны.

Шесть лет спустя вся эта история дала новую вспышку, превратившуюся в большой политический скандал, имевший трагические последствия внутри партии Мапай. Несколько месяцев израильская общественность переживала это дело; оно же, хоть и не впрямую, послужило причиной моего разрыва с Бен-Гурионом и его второй и окончательной отставки.

В 1960 году Лавон заявил, что на предварительном следствии были предъявлены фальшивые улики. И даже документы были подделаны. Поэтому он требовал, чтобы Бен-Гурион публично его реабилитировал. Бен-Гурион отказался: он сказал, что никогда ни в чем не обвинял Лавона и потому не может его оправдать. Это должен сделать израильский суд. Тут же была создана комиссия по расследованию действий армейских офицеров, которых Лавон обвинил в заговоре против него. Но еще до того, как комиссия закончила свою работу, Лавон передал дело на рассмотрение соответствующей комиссии Кнессета и через некоторое время о нем узнала пресса.

Дальнейшая битва Лавона с Бен-Гурионом разворачивалась на виду у всех. Леви Эшкол, как всегда, старался умиротворить участников, но Бен-Гурион не уступал и требовал судебной комиссии. Было ясно, что он готов оскорбить ближайших коллег, партию, которой руководил, - все ради того, чтобы разрешить дело тем способом, какой он считал правильным, - и не позволить никому замарать клеветой армию и министерство обороны. Он продолжал требовать суда, тогда как Эшкол, Сапир и я старались, чтобы конфликт был разрешен на уровне кабинета министров - пристойно и осторожно. Была создана специальная комиссия из семи министров, и все мы были довольны, что Бен-Гурион не возражал против этого. Но министерская комиссия, которая, как Бен-Гурион считал, поддержит его требование передать дело в суд, поработав, пришла к выводу, что больше ничего делать не надо: Лавон не несет ответственности за приказ, приведший к провалу, и нет смысла продолжать заниматься этим делом. Бен-Гурион яростно возражал, что если комиссия уверена, что приказа Лавон не давал, стало быть виной всему военная разведка. Но поскольку доказательств этому нет, то только суд может решить, кто несет ответственность за все. К тому же, сказал он, министерская комиссия повела себя неправильно. Она не сделала того, что должна была сделать, она покрыла Лавона и вообще никуда не годилась. В январе 1961 года Бен-Гурион снова ушел в отставку: по его предложению премьер-министром стал Леви Эшкол, и Бен-Гурион ринулся в новую кампанию за проведение судебного расследования. Но Эшкол не желал больше заниматься "делом Лавона" - и отверг идею суда вообще. Бен-Гурион был вне себя. Он рассчитывал, что Эшкол-то его послушается, - а Эшкол отказался. И бедный Эшкол, а заодно и все, кто поддерживал его в партии, стали первой мишенью для яростных нападок Бен-Гуриона.

Я не могла простить Бен-Гуриону того, как беспощадно он преследовал Эшкола и как он обзывал и третировал всех нас, меня в том числе. И это после того, как мы столько лет проработали вместе! Он видел в нас своих личных врагов и обращался с нами как с таковыми. Мы с ним после этого не виделись в течение многих лет. Когда в 1969 году отмечалось его восьмидесятилетие (на которое Эшкол не был приглашен), я, отдав себе отчет в своих чувствах, решила, что не пойду, хотя меня он приглашал специально. Я знала, что очень обижу его отказом, но я просто не могла принять приглашение. Он слишком оскорбил всех нас, и с этим я не могла примириться. Если мы в самом деле были такими глупцами, как он говорил, - ну что ж, с этим ничего не поделаешь, видно, такими мы родились. Но коррупция - это не прирожденное свойство, а он обвинял нас в коррупции. Если другие партийные лидеры могли пренебречь тем, что Бен-Гурион считал (или говорил, что считает) их продажными, - ну что ж Эшкол не мог и я не могла. Я не могла делать вид, что этого не было. Я не могу переписывать историю и не могу себя обманывать. На этот его юбилей я не пришла.

В 1969 году, когда я представляла Кнессету свой первый кабинет, Бен-Гурион - который к этому времени порвал с Мапай и создал РАФИ с Данном и Пересом - воздержался при голосовании. Но он выступил с заявлением. "Нет сомнения, - сказал он, - что Голда Меир сумеет быть премьер-министром. Но нельзя забывать, что она приложила руку к аморальному делу". И он снова начал рассказывать о "деле Лавона". Но к концу его жизни мы помирились. Я поехала в Сде-Бокер на празднование его восьмидесятипятилетия, и хотя мы не проделали никаких формальностей, мы снова стали друзьями. В свою очередь, когда Ревивим - Саррин киббуц - устроил празднование моего семидесятипятилетия в 1973 году, он специально туда приехал. Конечно, это был уже не прежний Бен-Гурион. И все-таки мы ликвидировали ужасный и ненужный разрыв, которого я и сейчас не могу по-настоящему объяснить. Вот, вкратце, "дело Лавона", которое началось еще до того, как в 1956 году я стала вторым по счету министром иностранных дел Израиля.

Обычно передача министерства происходит в присутствии обоих министров, старого и нового, но Шарет распрощался с министерством по-другому. Он пришел туда один, вызвал начальников отделов и простился с ними. Потом он позвал меня к себе и в течение трех дней инструктировал и вводил в курс дела с такой тщательностью, какой я ни прежде, ни потом ни у кого не встречала. В этом был весь Шарет: он знал о министерстве и о его персонале все, до малейших подробностей - имена, семейное положение, личные неурядицы - все, вплоть до того, как звали детей. Но прийти со мной вместе в министерство в мой первый день он не захотел, сказав, что мне придется пойти одной. И я пришла одна и чувствовала себя ужасно, и отдавала себе отчет в том, что прихожу на смену человеку, не только основавшему это министерство, но и возглавлявшему его с самого 1948 года.

Первые месяцы мои в этом министерстве были не слишком удачны. И не только потому, что я оказалась новичком среди знатоков. Уж очень стиль Шарета отличался от моего, и люди, которых он подобрал - конечно, очень компетентные и преданные своему делу, - были, вероятно, не те, с которыми я привыкла работать. Многие из тех, кто был постарше, получили образование в английских университетах, и их специфическая интеллектуальная утонченность, так восхищавшая Шарета, меня в восторг не приводила. К тому же, откровенно говоря, я не могла не понимать, что кое-кто тут думает, что я не подхожу для этой работы. И то сказать - я не славилась изяществом и тонкостью речей или особой приверженностью к протоколу, да и семь лет в министерстве труда были, по их мнению, не самой подходящей школой для министра иностранных дел. Но через некоторое время мы привыкли друг к другу и, в общем, хорошо сработались, может быть, потому, что от каждого решения зависело столь многое.

Я пришла в министерство иностранных дел летом 1956 года, когда действия арабских террористов - особенно федаинов (вооруженные банды, поддерживаемые и обученные Египтом) - дошли до нестерпимого предела. Федаины орудовали, в основном, базируясь в районе Газы, но у них были базы и в Иордании, и в Сирии, и в Ливане, и они убивали евреев в самом центре страны - в Реховоте, в Лоде, Рамле, Яффе. Арабские страны объяснили свою позицию уже давно. "Мы используем право войны!" - заявил в 1951 году египетский представитель, защищая отказ Египта пропускать израильские суда через Суэцкий канал. "Перемирие не прекращает состояния войны. Оно не воспрещает стране использовать некоторые права войны". Мы все очень даже хорошо знали, что эти "права" сохранялись полностью и в 1955, и в 1956 году.

Полковник Гамаль Абдель Насер, который пришел к власти в 1952 году и стал самой могущественной фигурой в арабском мире, открыто приветствовал федаинов. "Вы доказали, - сказал он, - что вы - герои, на которых может положиться вся наша страна. Пусть растет и ширится федаинский дух, одушевляющий вас, когда вы вступаете на вражескую землю". И каирское радио бесконечно прославляло убийц, в выражениях самых недвусмысленных. Его припевом было: "Плачь, о Израиль, день уничтожения близится".

Объединенные Нации не сделали ничего, чтобы прекратить действия федаинов. Секретарь ООН Дат Хаммаршельд весной 1956 года сумел добиться прекращения огня - оно продлилось несколько дней; но когда федаины опять стали переходить нашу границу, он уже не вернулся ни к этому вопросу, ни на Ближний Восток. Я знаю, что теперь вокруг фигуры г-на Хаммаршельда возник некий маленький культ, но я в нем не участвую. Я часто встречалась с ним после того, как они с Бен-Гурионом кончали толковать о буддизме и всяких философских вопросах, их обоих занимавших. Мы с ним толковали о вещах заурядных - например, о параграфе в договоре о прекращении огня с Иорданией, который нарушался, или об очередной нашей жалобе на Объединенные Нации. Ничего удивительного, что Бен-Гурион казался Хаммаршельду ангелом, а я - человеком, с которым невозможно иметь дело. Я никогда не считала его другом Израиля, и как я ни старалась это скрыть, он, думаю, чувствовал, что я считаю его далеко не беспристрастным в делах Ближнего Востока. Если арабы говорили "нет" - а "нет" они говорили все время, - Хаммаршельд никогда не шел дальше. Не скажу, чтобы У Тан (бирманский государственный деятель, сменивший его в ООН) был намного лучше. Несмотря на годы бирманско-израильской дружбы, несмотря на его личные, по-настоящему теплые отношения с нашей страной и с нами, с тех пор, как У Тан стал генеральным секретарем ООН, для нас наступило тяжелое время. По-видимому, и он не счел возможным проявлять твердость по отношению к русским или к арабам, зато по отношению к Израилю он был чрезвычайно тверд, и это ему было совсем не трудно.

Но все это я говорю просто к слову. Конечно, не генерального секретаря ООН следовало винить за ежедневные убийства, грабежи и акты саботажа, совершаемые федаинами. В одной из таких атак была обстреляна (из Иордании) группа археологов, работавшая в Рамат-Рахел, близ Иерусалима. Четыре человека было убито, многие ранены. Один из четырех был членом моей семьи - тесть Менахема, отец Айи, известный ученый, тихий человек, в жизни мухи не обидевший. Помню, я с горечью размышляла, что мир сошел с ума, спокойно принимая "право войны" и не думая о "правах мира". Винить за это - и не в последний раз! - приходилось русских.

В 1955 году между Чехословакией (читай - Советским Союзом) и Египтом было заключено соглашение. В результате Египет систематически снабжался всякого рода оружием, включая подводные лодки, истребители, танки и грузовики. Казалось бы - что вдруг толкнуло Советский Союз поставлять оружие государству, не скрывавшему своего намерения "отвоевать Палестину", как выразился полковник Насер. В том-то и дело, что вовсе не "вдруг". В глобальной схватке пятидесятых годов, известной (применительно к нам это не очень точно) как "холодная война", и Соединенные Штаты, и Советский Союз старались перещеголять друг друга, потрафляя арабским странам, особенно Египту. Но если Англия и США несколько стеснялись своего ухаживания за Насером, то Советский Союз не ведал никаких сомнений. То, что Советский Союз помогал Египту осуществить свою мечту о продолжении войны против Израиля, оправдывалось - в той мере, в какой Советский Союз считал нужным оправдываться, - тем, что такая гадкая вещь, как сионизм, должна подавляться повсюду. Для доказательства того, какая это гадкая вещь, в Москве в 1953 году был изобретен "заговор врачей". Русский народ был извещен, что девять врачей (шестеро из них - евреи) пытались убить Сталина и других советских лидеров, и уже инсценировался гнусный процесс, первая часть антиеврейской кампании, которую раздули на весь Советский Союз.

После этого однажды ночью в саду у советского посольства в Тель-Авиве взорвалась маленькая бомба. Русские немедленно обвинили правительство Израиля в том, что оно подстроило этот инцидент, и разорвали дипломатические отношения. Но и несколько месяцев спустя, когда отношения возобновились, антисемитская пропаганда в СССР, с постоянными ссылками на сионизм, продолжалась, и старая песня про "сионистских марионеток империалистических поджигателей войны" была подхвачена Чехословакией, начавшей собственную антиеврейскую кампанию.

Несмотря на все это, несмотря на нескрываемую советско-арабскую подготовку к следующей войне, США и Англия отказывались продавать нам оружие, как бы часто, как бы громко мы ни стучали в их двери.

Правда, в самом начале 1956 года Соединенные Штаты - по-прежнему отказываясь продавать нам оружие - дали понять Франции и Канаде, что не станут возражать, если это будут делать они. Но Франция не дожидалась американского разрешения. Руководствуясь собственными мотивами, она решила прийти на помощь Израилю, и хотя это нельзя было сравнить с советской "щедростью" к Египту, мы все-таки чувствовали себя не такими беззащитными и одинокими.

Летом 1956 года, когда я стала устраиваться в новом кабинете и привыкать к тому, что меня называют г-жа Меир - Бен-Гурион приказал принять ивритское имя, и "Меир" (на иврите это значит "озаряющий") было всего ближе к привычному "Меерсон", - петля у нас на шее стала затягиваться. Насер сделал знаменитый свой жест - в июле национализировал Суэцкий канал. Никогда еще ни один арабский лидер не совершал такого эффектного поступка, и арабский мир был поражен. Только одно оставалось Насеру совершить, чтобы управляемый им Египет был признан главной мусульманской державой: уничтожить нас. В остальном мире национализация канала с тревогой обсуждалась как политическая проблема для великих держав, нас же в Израиле больше беспокоил рост военной мощи Египта и Сирии, подписавших договор об объединении верховного командования. Не оставалось сомнений, что война неизбежна, что египтяне снова обольстились мечтой о победе над Израилем - той самопрославляющей мечтой, которую Насер развил в своей "Философии революции".

О Синайской кампании так много написано (кое-что верно, кое-что выдумано), что сама я могу добавить очень немного. Но должна подчеркнуть: независимо от неудавшейся французско-английской попытки захватить Суэцкий канал, борьба Израиля с Египтом в 1956 году имела одну-единственную цель - предотвратить разрушение еврейского государства. А угроза ему была нешуточная. Как потом я сказала на Ассамблее ООН: "Пусть другие не захотели этого сделать, но мы сами распознали ее симптомы". Мы знали, что страны диктатуры - в том числе и те, которые с обезоруживающей простотой сообщают о своих планах, - обычно сдерживают обещания, а в Израиле никто не забыл ни о крематориях, ни о значении слов "тотальное уничтожение". Если мы не хотели быть перебитыми, по частям или все сразу, мы должны захватить инициативу, хотя, видит Бог, не просто было принять такое решение. И все-таки оно было принято. Мы начали секретно планировать Синайскую кампанию (в Израиле ее имя - операция Кадеш).

Французы предложили нам оружие и стали готовить секретные планы объединенного англо-французского штурма Суэцкого канала. В сентябре они попросили Бен-Гуриона послать во Францию делегацию для переговоров с Ги Молле (возглавлявшим во Франции социалистическое правительство), Кристианом Пино (министр иностранных дел) и Морисом Буржес-Монури (министр обороны). Бен-Гурион попросил меня как министра иностранных дел присоединиться к делегации, куда вошли Моше Даян, Шимон Перес и Моше Кармел, наш министр транспорта (выдающийся военачальник времен Войны за Независимость). Нечего и говорить, что я даже намеком не смела дать понять Сарре, что еду за границу. Вообще, тех, кто знал об этом, не считая уезжавших, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Это действительно держалось в секрете. Даже кабинет министров узнал об отношениях с англичанами и французами и разработал детали кампании лишь за несколько дней до понедельника 29 октября, когда она началась, а члены оппозиции были извещены Бен-Гурионом еще позже, чем члены нового кабинета. Словом, это произошло внезапно для всех - не только для Насера!

Мы полетели во Францию с секретного аэродрома на ветхом французском военном самолете, очень плохо освещенном. Мы были молчаливы и напряжены. И настроение не улучшилось, когда Моше Кармел, расхаживавший по самолету, чуть не провалился в плохо закрытое бомбовое отверстие. К счастью, он сумел выкарабкаться, сломав при этом три ребра.

Первая наша остановка была в Северной Африке, где нас поместили в очень симпатичной французской гостинице и чудесно накормили. Наши хозяева не подозревали, кто мы такие, и очень удивились, что в секретную делегацию входит женщина. Оттуда мы полетели на военный аэродром под Парижем, чтобы встретиться с французами. Я вызвала к себе нашего посла Яакова Цура. Я даже не решилась съездить в Париж и страшно рассердилась на Даяна, который это сделал - хотя, к счастью, никто его не узнал. Целью переговоров было уточнить детали военной помощи, которую нам обещали французы, особенно в защите нашего воздушного пространства, если мы об этом попросим. Но это была только первая из нескольких конференций, в одной из которых участвовал сам Бен-Гурион.

24 октября мы начали совершенно секретно проводить мобилизацию. Общественность - и, вероятно, египетская разведка тоже - решила, что ввиду угрожающего вступления иракских войск в Иорданию (примкнувшую недавно к объединенному египто-сирийскому командованию), мы готовимся отразить нападение: сосредоточение наших войск на иорданской границе придавало вероятность этим слухам. За неделю до Синайской кампании в министерстве иностранных дел была устроена конференция израильских послов, частично для того, чтобы я могла встретиться с важнейшими из наших представительств за границей прежде, чем начнется Генеральная Ассамблея ООН. Они все вернулись на места за четыре дня до начала войны, ничего о ней не подозревали. Только Яаков Цур, наш посол в Париже, знал, о чем идет речь. Шарет, отправившийся в Индию как только я приняла министерство, беседовал с Неру, когда пришло известие о том, что началась война, и Неру не мог поверить, что его собеседник ничего не знал заранее. Но полная секретность была жизненно необходима.

Как часто хотелось мне в последние недели перед войной и в министерстве, и в резиденции министра иностранных дел, куда я переехала летом и все еще старалась организовать свой быт, поговорить хоть с кем-нибудь о том, что произойдет 29 октября! Неестественно для человека молчать о том, что, он знает, изменит жизнь всех окружающих, и для того чтобы молчать, нужно делать сверхчеловеческие усилия. Куда бы я ни пошла, что бы ни делала, я ни на минуту не забывала, что через несколько дней мы вступим в войну. Я не сомневалась, что мы победим, но какой бы великой ни была наша победа, предстоят великие страдания и опасности, смотрела на молодых людей в министерстве, на парня, доставлявшего мне газеты, на рабочих-строителей напротив моего дома и думала о том, что будет с ними, когда начнется война. Невеселые это были мысли, но не было у нас другого способа отделаться от федаинов или заставить Египет понять, что Израиль не проглотишь. Последний уик-энд этого длинного жаркого октября я провела в Ревивиме, с Саррой, Зехарией и детьми. Шаулу было тогда шесть месяцев, это был прекрасный ребенок, которого я не видела со дня его рождения. Я старалась не думать о войне по дороге в киббуц, но это было невозможно. Если дела пойдут плохо, то египетская армия будет пробивать себе дорогу в Израиль через Негев, через Ревивим. Я играла с детьми, сидела с Саррой и Зехарией в тени молодых деревьев, которыми Ревивим так гордился, вечером, как все израильтяне, разговаривала с нашими общими друзьями о международном положении - а это в любом году означает: об угрозе существованию Израиля. И все время я думала "Неужели так будет продолжаться вечно - тревога о детях и внуках, война, убийства и смерть?" Но я даже не могла предупредить их о том, что предстоит.

Когда я уже собиралась уезжать, ко мне подошел молодой человек. Я знала его в лицо (он был в киббуце старожилом), но не могла вспомнить его имя. Он представился, объяснил, что отвечает за безопасность в Ревивиме, и знает, что что-то готовится. Он не произнес слова "мобилизация", но мы прекрасно друг друга поняли. "Знаю, что вы ничего не можете мне сказать, - извинялся он, - и знаю, что я и спрашивать не должен. Но надо ли нам копать траншеи?" Я посмотрела на маленький киббуц - такой уязвимый, такой всему открытый посреди Негева, потом в глаза молодому человеку. "Я на вашем месте, пожалуй, копала бы", - ответила я ему и села в машину. Всю дорогу обратно в Иерусалим я видела признаки того, что призыв резервистов уже начался - устно, по телефону, по телеграфу: на каждой автобусной остановке стояли очереди мужчин в гражданском, отправлявшихся в свои воинские части.

Согласно плану, Синайская кампания началась после захода солнца 29 октября и закончилась, тоже по плану, 5 ноября. Менее ста часов понадобилось Армии Обороны Израиля, состоявшей в основном из резервистов, посаженных в какие попало военные и гражданские машины, чтобы пересечь и отнять у Египта район Газы и Синайский полуостров, превосходившие по площади Израиль в два с половиной раза. Мы рассчитывали на внезапность, быстроту и замешательство в египетской армии, но только приехав в Шарм-эль-Шейх - южная оконечность Синайского полуострова - и объехав район Газы на машине, я поняла масштабы нашей победы. Я увидела размеры и запустение этой территории, через которую танки, пикапы, грузовики для мороженого, частные машины и такси промчались за семь дней. Это было полное поражение Египта. Гнезда федаинов были очищены. Сложная египетская система обороны Синая - крепости и батальоны, скрытые в пустыне, - была полностью выведена из строя. Сотни тысяч единиц всевозможного оружия, миллионы патронов, большей частью русского происхождения, заготовленные против нас, теперь не могли им помочь. Треть египетской армии была разбита. Из 5000 египетских солдат, скитавшихся в песках, 3000 были взяты в плен, чтобы они не погибли от жажды (и впоследствии обменены на одного израильтянина, которого египтянам удалось захватить).

Но мы воевали в Синайскую кампанию не за территорию, не за добычу, не за пленных. Что касается нас, то мы завоевали единственное, чего хотели: мир, или хоть обещание мира на несколько лет - может быть, даже дольше. Хотя потери наши были "невелики", мы отчаянно надеялись, что 172 погибших израильтянина (раненых было около 800) - последние военные потери, которые нам суждено оплакать. Теперь мы будем настаивать, чтобы наши соседи заключили с нами соглашение - и примирились с нашим существованием.

Конечно, все получилось не так. Мы-то свою войну с Египтом выиграли, но французы и англичане ее проиграли - частью по причине неумелого ее ведения, но в основном из-за бурно-отрицательного отношения английской общественности к тому, что было расценено как империалистическое нападение на ни в чем не повинную страну. Я всегда думала, что будь англо-французская атака Суэца быстрой и эффективной, буря протеста улеглась бы ввиду fakt accompli - совершившегося факта. Но наступление провалилось, и французы с англичанами отступили, как только Объединенные Нации, под сильным нажимом США и Советского Союза, потребовали убрать их войска из зоны Суэцкого канала. Они также потребовали, чтобы Израиль отступил из Синая и района Газы.

Так началась дипломатическая битва, которую мы вели в ООН в течение мучительных четырех с половиной месяцев - и проиграли. Мы пытались убедить весь мир, что если мы отступим к линии перемирия 1949 года, то новая война на Ближнем Востоке будет неизбежна. Неплохо бы, если б те самые люди, те миллионы людей, которые и сегодня не вполне поняли, что означает борьба Израиля за свое существование, и с такой готовностью осуждают нас за "недостаточную гибкость" и за то, что мы каждый раз, когда нас ввергают в войну, не отступаем послушно к прежним границам, - неплохо бы, если бы они вспомнили о ходе событий после 1956 года и спросили себя, что хорошего вышло из того, что нам пришлось тогда отступить из Синая и Газы? Да ничего! Только войны, одна кровопролитнее и дороже другой. Если бы нам позволено было оставаться там, где мы были, пока египтяне не согласятся на переговоры с нами, история Ближнего Востока сложилась бы иначе. Но давление было слишком сильным, и мы, наконец, уступили. Президент Эйзенхауэр оказывал давление на Англию и Францию, и Иден был первым, кто сдался. Президент был разгневан и сказал, что если Израиль не отступит немедленно, Соединенные Штаты поддержат в ООН санкции против него.

Но самое большое давление оказывал Советский Союз. Он не только стал свидетелем полного разгрома Египта, несмотря на всю советскую помощь; он получил возможность затушевать свое вторжение в Венгрию, вопя о заговоре колониалистов против Египта и, особенно, об израильской "необузданной агрессии". Премьер-министр Николай Булганин пригрозил советской интервенцией на Ближний Восток; теперь думается, что это вряд ли привело бы к Третьей мировой войне, но тогда именно это прочитывалось в его мрачных предупреждениях. Фактически весь мир был против нас, но я не верила, что мы должны уступить без борьбы.

Когда в декабре 1956 года я поехала на заседание ООН, меня одолевали дурные предчувствия. Но перед поездкой я захотела сама увидеть Синай и Газу, и это было хорошо, ибо иначе я бы не полностью представляла себе, в каком опасном положении мы находились перед Синайской кампанией. В жизни не забуду вида египетских укреплений, воздвигнутых в Шарм-эль-Шейхе с полным пренебрежением к ООН, ради того, чтобы незаконно блокировать наше судоходство. Район Шарм-эль-Шейха невообразимо прекрасен; вода в Красном море, наверное, самая голубая и прозрачная в мире, а горы вокруг красные, сиреневые и фиолетовые. И в этом мирном пейзаже на пустынном берегу стояла нелепая батарея корабельных орудий, так долго парализовывавшая Эйлат. Эта картина показалась мне символической. Потом я объехала Газу, откуда так много месяцев шли убивать нас федаины и где Египет держал около четверти миллиона людей (60% которых составляли арабские беженцы) в постыдной нищете и лишениях. То, что я там увидела, меня просто испугало: более пяти лет эти несчастные жили в таких невыносимых условиях только для того, чтобы арабские лидеры могли демонстрировать лагеря беженцев посетителям и наживать на них политический капитал. Этих беженцев можно и нужно было немедленно поселить в любую из арабских стран Ближнего Востока - с которыми, кстати сказать, у них были общий язык, традиции и религия.

Не могла я не сравнить все это с тем, что сделали мы - при всех наших ошибках - для евреев, за те же восемь лет прибывших в Израиль. И потому, вероятно, я начала свое выступление на Ассамблее ООН 5 декабря 1956 года не с войны, которую мы выиграли, а с евреев, которых мы у себя устроили.

"В Израиле люди уходили в пустыню или пускали корни в каменистых горных склонах, чтобы строить новые деревни, дороги, дома, школы и больницы, а арабских террористов посылали из Египта и Иордании их убивать. Израиль рыл колодцы, прокладывал водопроводы; Египет посылал федаинов взрывать колодцы и водопроводы. Евреи из Йемена привезли больных, изнуренных детей, считая, что из пяти двое умрут; мы добились того, что из двадцати пяти умирал один. Пока мы выкармливали и лечили этих детей, федаинов посылали бросать бомбы в синагоги и гранаты - в детские ясли".

Далее я перешла к знаменитому "праву войны", дискредитированному оправданию "военного статуса" против Израиля, под покровом которого полковник Насер тренировал и напускал на нас федаинов.

"Произошло очень удобное разделение. Арабские государства в одностороннем порядке наслаждаются "правами войны"; Израиль в одностороннем порядке несет ответственность за соблюдение мира. Но состояние дойны - это не улица с односторонним движением. Удивительно ли, что народ, работающий в условиях этой чудовищной дискриминации, в конце концов, возмущается и ищет, по крайней мере, способа спасти свою жизнь от опасностей регулярной войны, которая ведется против него со всех сторон?"

Но не ради привычных, хотя и справедливых обвинений была произнесена эта речь и не для того, чтобы снова объяснить так называемой "семье народов" причины Синайской кампании, и даже не для того, чтобы обнародовать известные нам и тщательно подготовленные планы Египта уничтожить Израиль. Цель речи была другая, гораздо более важная: еще раз попытаться, притом публично, расследовать источники ненависти арабских лидеров к Израилю и сделать конкретные предложения возможного мира. Хочу подчеркнуть, что эта речь была произнесена в конце 1956 года, двадцать лет тому назад. Если она звучит знакомо, то это потому, что с тех самых пор мы повторяли одно и то же - и с тем же успехом, что и тогда.

"В этой ситуации главная проблема - систематическая, организованная арабская враждебность к Израилю. Эта арабская враждебность не родилась сама собой. Она искусственно выращена и вскормлена. Не Израиль, как здесь говорилось, является орудием колониализма. Это израильско-арабский конфликт держит весь Ближний Восток во власти опасно соперничающих сил. Только ликвидировав этот конфликт, народы региона смогут независимо и с надеждой на будущее строить свою судьбу. Только при этом условии возможна надежда на равенство и прогресс для всех этих народов. Если ненависть перестанет быть основой арабской политики - все станет возможным".

Израильское правительство снова и снова протягивало своим соседям руку для примирения. Но бесполезно. На девятой сессии Генеральной Ассамблеи представитель Израиля предложил, чтобы, если арабские страны еще не готовы к миру, были заключены, в качестве предварительного или переходного шага, договоры, обязывающие к политике ненападения и мирного урегулирования. Предложение было полностью отвергнуто. Мы не снимаем своего предложения встретиться с представителями всех арабских государств или одного из них. Но ни разу мы не слышали ответа из-за наших границ на наш призыв к миру.

"Идея уничтожения Израиля - наследие гитлеровской войны против еврейского народа, и не случайно в ранцах насеровских солдат был арабский перевод "Майн кампф". Вероятно, те, кто искренне предан делу мира и свободы на земле, предпочли бы, чтобы этим людям была предложена для руководства более облагораживающая литература. Но мы думаем, что эти опасные семена еще не отравили арабский народ. Ради самих этих народов арабские руководители должны прекратить свои роковые игры...

Что надо сделать теперь? Вернуться к режиму перемирия, который принес все что угодно, кроме мира, и над которым Египет открыто насмехался? Должна ли Синайская пустыня снова стать гнездом федаинов и плацдармом для агрессивных армий, готовых к нападению? Должна ли снова повториться трагедия на взрывоопасном Ближнем Востоке? Мир в нашем регионе и, возможно, не только в нем, зависит от того, какие ответы будут даны на эти вопросы".

Не хочет ли Генеральная Ассамблея подумать о будущем "так же настойчиво и упорно", как потребовала от нас отвести войска за границы, которые уже не могут быть "открыты для федаинов, но закрыты для израильских солдат", - спросила я. Конечно, мир не только необходим, он возможен. За несколько дней перед тем я слышала речь представителя Египта с этой же трибуны - может быть, не слишком оригинальную, но зато в ней, для разнообразия, зазвучала невоинственная нотка. Слушая его, я на минуту представила себе Ближний Восток, каким бы он был, если бы рухнули барьеры (превратившиеся в баррикады) между нами и арабами. Я сочла нужным процитировать его слова в своем выступлении:

"Вместе с огромным большинством народов мира Египет говорил и будет говорить, что все нации могут и должны, для собственного блага, как морального, так и материального, жить в равенстве, свободе и братстве, и с помощью современной науки, служащей человеку, дать ему, вдохновляемому свободой и верой, возможность прожить несравненно более полезную и почетную жизнь..."

Я, предварительно попросив текст этой речи, прочла Ассамблее эти слова и продолжала:

"С этим заявлением мы полностью согласны. Мы готовы превратить его в практическую реальность... Страны Ближнего Востока справедливо зачислены в категорию "слаборазвитых": уровень жизни, болезни, неграмотность масс, невозделанные земли, пустыни и болота - все это вопиет о необходимости приложить разум, руки, финансовые средства и технику. Вообразите себе, что это было бы, если бы в течение этих восьми лет между Израилем и его соседями был мир. Попробуем представить себе ирригационные сооружения и тракторы вместо самолетов-истребителей, школы и больницы вместо орудийных батарей. Конечно же, сотни миллионов долларов, истраченных на вооружение, могли бы пойти на более конструктивные цели.

Смените бесплодную ненависть и страсть к разрушению на сотрудничество между Израилем и его соседями - и вы обеспечите жизнь, надежду и довольство всем народам региона".

Но, возвращаясь на свое место, я видела, что никто в этом обширном зале не заглянул в возможное будущее вместе со мной - и очень удивилась, когда сидевший позади меня делегат поаплодировал мне, когда я села. В ООН места расположены по алфавиту; на каждой сессии бросают жребий - какая страна займет первое место; остальные же рассаживаются в алфавитном порядке. На этой сессии позади меня сидела Голландия. Я с благодарностью кивнула голландскому делегату - голландцы были в числе немногих, не голосовавших против нас, - но чувство опустошенности и неверия меня не покидало. Я обращалась к Объединенным Нациям - и по выражению лиц большинства делегатов можно было заключить, что я прошу луну с неба. А ведь я только предложила - единственное, что всегда предлагал Израиль в Объединенных Нациях, - чтобы арабы, наши сочлены по этой организации, признали наше существование и трудились с нами для достижения мира. То, что никто не вскочил с места, не сказал: "Ладно, давайте разговаривать, спорить, искать выход", - было для меня ударом - хотя у меня сохранилось не так уж много иллюзий по поводу этой "семьи народов". И все-таки, как бы то ни было, я дала себе обещание - еще до конца сессии еще раз обратиться к арабам непосредственно, ибо, если ничего не будет предпринято в ближайшее время, будущее нам предстоит довольно мрачное.

Это были ужасные месяцы. Наше поэтапное отступление из Газы и Синая осуществлялось, но ничего не было сказано или сделано, чтобы заставить Египет согласиться на переговоры с нами, гарантировать снятие блокады с Тиранского пролива или разрешить проблему Газы. Четыре вопроса, которые мы задали в ноябре 1956 года, в феврале 1957-го оставались без ответа. А я никак не могла довести до сознания американцев - особенно их министра иностранных дел, холодного, серого Джона Фостера Даллеса - что от гарантий - настоящих, зубастых гарантий - зависит самая наша жизнь, и что вернуться к положению, которое было до Синайской кампании, мы не можем. Ничего не помогало. Ни доводы, ни призывы, ни логика, ни даже красноречие нашего посла в Вашингтоне и в ООН Аббы Эвена. Мы говорили на разных языках и ставили во главу угла разные вещи. Даллес был одержим "страхом пропасти", страхом перед призраком мировой войны, и он твердил мне, что Израиль из-за своего неразумия будет виновником этой войны, если она разразится.

Много раз в это время мне хотелось бежать, бежать обратно в Израиль, чтобы кто-нибудь другой поработал над Даллесом или Генри Кабот Лоджем, главой американской делегации в ООН. Все бы я отдала - только бы не присутствовать на очередном раунде переговоров, вечно кончавшихся обвинениями. Но я оставалась на месте, и глотала обиды, и подавляла чувство, что нас предали, и в конце февраля мы достигли некоего компромисса. Последние наши части уйдут из Газы и Шарм-эль-Шейха в ответ на то, что Объединенные Нации гарантируют право Израиля на свободу судоходства через Тиранский пролив и что египетским солдатам не разрешено будет вернуться в район Газы. Это было немного и не за это мы боролись - но это было все, чего мы смогли добиться, и все-таки лучше, чем ничего.

3 марта 1957 года, предварительно проверив и уточнив каждую запятую с м-ром Даллесом в Вашингтоне, я сделала заключительное заявление:

"Правительство Израиля в настоящее время готово объявить свой план скорого и полного отступления из Шарм-эль-Шейха и Газы. Согласно резолюции N 1 от 2 февраля 1957 года, нашей единственной целью было обеспечить, после отступления израильских вооруженных сил, постоянную свободу навигации для израильского и международного судоходства в Акабском заливе и Тиранском проливе".

Затем, выполняя данное себе обещание, я сказала:

"Разрешите теперь сказать несколько слов государствам Ближнего Востока и, в частности, соседям Израиля. Не можем ли мы все теперь открыть новую страницу и вместо того, чтобы драться между собой, драться вместе против бедности, болезней, безграмотности? Можем ли мы - возможно ли для нас - обратить все наши силы, всю нашу энергию на улучшение жизни, на прогресс и развитие наших стран и наших народов?"

Но едва я села на свое место, поднялся Генри Кабот Лодж. К моему изумлению, он заверил Объединенные Нации, что, хотя право судоходства для всех наций через Тиранский пролив будет обеспечено, будущее Газы еще предстоит решить в рамках соглашения о перемирии. Может быть, и не все присутствующие поняли, о чем говорит Кабот Лодж, но мы-то поняли слишком хорошо. Американское министерство иностранных дел выиграло битву с нами, и египетское военное управление со своим гарнизоном вернется в Газу. Я ничего не могла ни сказать, ни сделать. Я просто сидела, кусая губы, и смотреть не могла на красивого м-ра Кабот Лоджа, умиротворявшего тех, кого так беспокоило, что мы не хотим отступить безоговорочно. Это был не лучший день моей жизни.

Но надо было смотреть в лицо действительности; к тому же мы не все потеряли. На сегодняшний день федаины нам больше не угрожали; свобода судоходства через Тиранский пролив получила поддержку: чрезвычайные силы ООН вошли в Газу и в Шарм-эль-Шейх - а мы одержали военную победу, вошедшую в историю и снова доказавшую, что мы умеем, если нужно, защищать себя с оружием в руках.

В октябре того же года я снова, в той же ООН, пыталась найти выход из тупика, в котором уже десять лет пребывали наши отношения с арабскими государствами. Я обратилась к ним без всякой подготовки, без текста, глубоко убежденная, что пришло для нас время разговаривать без посредников:

"Израиль подходит к своей десятой годовщине. Вы не хотели, чтобы он родился. Вы боролись против решения Объединенных Наций. Вы открыли военные действия против нас. Все мы были свидетелями горя, разрушения, кровопролития и слез. Но Израиль здесь, он растет, развивается, прогрессирует... Мы - старый, упрямый народ, и, как показала наша история, нас нелегко истребить. Как и вы, арабские страны, мы добились национальной независимости, и нас, как и вас, ничто не заставит от нее отказаться. Мы здесь, и мы здесь останемся. История постановила, что Ближний Восток состоит из независимого Израиля и независимых арабских государств. Это решение никогда не будет изменено.

В свете этих фактов - реальна ли, справедлива ли политика, основанная на фикции, что Израиль не существует или каким-то образом исчезнет, и какой в ней смысл. Не лучше ли всем нам строить будущее Ближнего Востока, основанное на сотрудничестве? Израиль будет существовать и прогрессировать, даже если не будет мира, но, конечно, мир полезнее и для Израиля, и для его соседей. Арабский мир - десять суверенных государств и 3000000 квадратных миль площади - вполне может позволить себе мирное сотрудничество с Израилем. Разве ненависть к Израилю и стремление его разрушить сделает счастливее хоть одного ребенка на вашей земле? Разве эти чувства превратят хоть одну лачугу в дом? Разве может культура расцвести на почве ненависти? Мы не сомневаемся ни минуты, что когда-нибудь между нами будет мир и сотрудничество. В этом - историческая необходимость для наших народов. Мы к этому готовы; мы стремимся, чтобы это время наступило теперь..."

Я могла бы с тем же успехом и промолчать. Наши немногие друзья на Генеральной Ассамблее вежливо - некоторые даже с энтузиазмом - мне похлопали, но арабы и не взглянули в нашу сторону.

Я часто бывала в здании Объединенных Наций в бытность свою министром иностранных дел. Не реже, чем раз в год, я бывала там в качестве главы израильской делегации на Генеральной Ассамблее, и не было случая, чтобы я не попыталась завязать контакты с арабами - и, увы, не было случая, когда бы мне это удалось. В 1957 году, увидев издали Насера, я подумала: а что будет, если я просто к нему подойду и начну разговаривать? Он был окружен телохранителями, да и у меня были телохранители, и ничего бы из этого не получилось. Но на той же сессии был Тито, и я подумала, что если мне удастся поговорить с ним, он бы мог что-нибудь устроить. Я попросила члена нашей делегации поговорить с кем-нибудь из югославской делегации, чтобы устроить мне встречу с Тито. Я ждала, ждала, ждала - даже отложила возвращение в Израиль, но ответа не было. Ответ пришел на следующий день после моего отъезда из Нью-Йорка: Тито встретится со мной в Нью-Йорке. Но я была уже дома. Мы сделали еще одну попытку - ответом опять было молчание.

Я обращалась к каждому, в ком видела возможного посредника. На одной из сессий Ассамблеи я познакомилась с женой главы пакистанской делегации, который был послом в Лондоне. Мы стали приятельницами. Однажды она сама подошла ко мне и сказала: "Миссис Меир, если мы, женщины, занимаемся политикой, то мы должны постараться заключить мир". Этого-то мне и нужно было.

- Послушайте, - сказала я. - Речь не о мире. Просто пригласите к себе несколько арабских делегатов, и пригласите меня тоже. Даю вам честное слово, что если арабы не хотят, чтобы о нашей встрече узнали, - никто не узнает. И я не хочу вести с ними мирные переговоры. Я просто хочу с ними разговаривать. Просто находиться в одной комнате.

- Замечательно! - сказала она. - Я это сделаю - и начну сейчас же.

Опять я стала ждать - но ничего не произошло. Однажды я пригласила ее выпить кофе в комнате отдыха для делегатов; мы сидели там, как вдруг вошел министр иностранных дел Ирака (тот самый джентльмен, который указал на меня пальцем с трибуны Генеральной Ассамблеи и сказал: "Миссис Меир, возвращайтесь в Милуоки - там ваше место"). Она побледнела "Боже мой, он увидит, что я разговариваю с вами!" - и в панике убежала. Так все это и кончилось.

И так оно и продолжалось, даже при случайных встречах на дипломатических завтраках. Каждый глава делегации очень скоро узнавал, что если он хочет, чтобы у него в гостях были арабы, то не должен приглашать нас. Однажды некий министр, еще не знавший правил игры, пригласил арабов и израильтян вместе. Мало того - он даже посадил делегата Ирака за стол против меня. Тот уселся, принялся за свою копченую семгу, поднял глаза, увидел меня, встал и ушел. Конечно, на большие приемы и коктейль-парти, куда приглашались сотни людей, хозяин мог позвать и арабов, и израильтян, но на обед или завтрак - никогда. Завидев израильтянина, арабский делегат немедленно выходил из комнаты, и мы ничего не могли с этим сделать.

Но были в эти годы и более светлые минуты, и некоторые встречи, которые запомнились навсегда. Самыми интересными - и, вероятно, самыми запомнившимися - были встречи с Джоном Ф. Кеннеди, Линдоном Джонсоном и Шарлем де Голлем. С Кеннеди я встречалась дважды. В первый раз - сразу после Синайской кампании, когда он был сенатором от Массачусетса. Сионисты Бостона устроили внушительную демонстрацию в поддержку Израиля и праздничный обед, на который явились все консульства в полном составе, два сенатора - и министр иностранных дел Израиля. Я сидела рядом с Кеннеди, он был в числе ораторов и произвел на меня сильное впечатление своей молодостью и своей речью, хотя разговориться с ним было нелегко. Мне он показался очень застенчивым; друг другу мы сказали всего несколько слов. В следующий раз мы встретились с ним незадолго перед тем, как он был убит. Я приехала во Флориду, где он проводил отпуск, и мы беседовали очень долго и очень непринужденно. Мы сидели на веранде большого дома, где он жил. Я как сейчас его вижу - в качалке, без галстука, с закатанными рукавами; он очень внимательно слушал мои объяснения, почему нам так необходимо получать от Соединенных Штатов оружие. Он был такой красивый и такой молодой, что мне приходилось напоминать себе - это президент Соединенных Штатов. Впрочем, он, вероятно, тоже находил, что я не слишком похожа на министра иностранных дел. В общем, это была довольно странная обстановка для такого важного разговора. Присутствовало еще два-три человека, среди них Майк Фельдман, один из тех, кто считался "правой рукой президента", но никто из них в разговоре не участвовал.

Сначала я стала описывать сегодняшнее положение на Ближнем Востоке. И тут мне пришло в голову, что этот умнейший молодой человек может и не слишком хорошо разбираться в евреях и в том, что для них значит Израиль, и я решила, что попробую объяснить ему это прежде, чем начать разговор про оружие. "Разрешите, господин президент, - сказала я, - рассказать вам, чем Израиль отличается от других стран". Пришлось мне начинать издалека, потому что евреи очень уж древний народ.

"Евреи появились больше трех тысяч лет назад и жили рядом с народами, которые давно исчезли - то были аммонитяне, моавитяне, ассирийцы, вавилоняне и прочие. Все эти народы в древние времена попадали под иго других государств, в конце концов, смирялись со своей судьбой и становились частью главенствовавшей тогда культуры. Все народы, - за исключением евреев. И с евреями бывало, как с другими народами, что их землю оккупировали чужеземцы. Но судьба их была совершенно иной, потому что только евреи, в отличие от всех прочих, твердо решили остаться тем, что они есть. Другие народы оставались на своей земле, но теряли свое национальное лицо, а евреи, потерявшие свою страну и рассеянные среди народов мира, никогда не изменяли своему решению оставаться евреями - и своей надежде вернуться к Сиону. И вот теперь мы вернулись - и на руководство Израиля это накладывает совершенно особую ответственность. Правительство Израиля во многом ничем не отличается от всякого другого порядочного правительства. Оно заботятся о благосостоянии народа, о развитии государства и так далее. Но к этому присоединяется еще одна величайшая ответственность - ответственность за будущее. Если мы опять потеряем самостоятельность, то те из нас, кто останется в живых - а таких будет немного, - будут рассеяны снова. Но у нас уже нет того огромного резервуара религии, культуры и веры, какой был раньше. Мы многое из этого запаса утратили, когда шесть миллионов евреев погибли во время Катастрофы".

Кеннеди не отрывал от меня внимательных глаз, и я продолжала:

"В Соединенных Штатах пять с половиной или шесть миллионов евреев. Это прекрасные, щедрые, добрые евреи, но, думаю, они первые согласятся, если я скажу, что вряд ли в них есть та стойкость, которой отличались шесть миллионов погибших. А если так, то на нашей стене огненными буквами написано: "Остерегайтесь снова потерять независимость, ибо на этот раз вы можете потерять ее навсегда". И если это случится, то мое поколение сойдет под своды истории как поколение, которое снова сделало Израиль независимым, но не сумело эту независимость сохранить".

Кеннеди наклонился ко мне, взял меня за руку, посмотрел прямо в глаза и сказал, очень торжественно: "Я понимаю, миссис Меир. Не беспокойтесь. С Израилем ничего не случится". И я думаю, что он в самом деле все понял.

Я встретилась с Кеннеди снова, когда он приветствовал глав делегаций, но там мы только поздоровались - и я больше никогда его не увидела. Но я пошла на похороны и вместе с другими главами делегаций подошла пожать руку г-же Кеннеди. Я ее тоже никогда не встречала потом, но не могу забыть, как она, бледная, со слезами на глазах, все-таки находила, что сказать каждому из нас. Тогда же, на похоронах Кеннеди - точнее, вечером того дня, на обеде, который давал новый президент, - я увидела Линдона Б. Джонсона. Я видела его раньше, на Генеральной Ассамблее 1956-1957 года, когда он был лидером демократического большинства в сенате; он энергично выступил против санкций, которыми президент Эйзенхауэр пригрозил Израилю, так что я уже знала, как он к нам относится. Но в этот вечер, когда я подошла к нему, он на минуту обнял меня и сказал: "Знаю, что вы потеряли друга, но, надеюсь, вы понимаете, что я тоже ваш друг!" - что он впоследствии и доказал.

Не раз после Шестидневной войны, когда президент Джонсон поддержал наш отказ вернуться к границам 1967 года, пока не будет заключен мир, - и оказал нам военную и экономическую помощь, чтобы мы могли удержаться на этой своей позиции, - я вспоминала его слова в тот вечер, после похорон Кеннеди, когда ему самому пришлось взвалить на себя такой тяжкий груз дум и забот. С ним тоже я никогда не встретилась больше, но ничуть не удивилась, что он так поладил с Леви Эшколом, когда тот стал премьер-министром. Они во многом походили друг на друга - оба открытые, горячие, контактные. Я знаю, как непопулярен стал потом Джонсон в Соединенных Штатах - но он был верным другом, и Израиль ему многим обязан. Думаю, что он был в числе тех немногих заграничных лидеров, кто понимал, какую ошибку допустила эйзенхауэровская администрация после Синайской кампании, заставив нас отступить, ни о чем не договорившись с египтянами.

Когда в 1973 году Джонсон умер, я была премьер-министром и, разумеется, послала письмо-соболезнование госпоже Джонсон. Передо мной лежит ее ответ. Он очень меня растрогал, особенно потому, что я была уверена в его искренности.

"Дорогая миссис Меир, - писала она - Я хочу, чтобы вы знали, что мой муж очень ждал вашего предстоящего приезда. Он сам часто говорил о том, что когда-нибудь поедет в Израиль. Он принимал близко к сердцу дела вашей страны и глубоко уважал ваш народ..."

Среди лиц, с которыми я встретилась на похоронах Кеннеди, имевших большое влияние на то, как сложилось будущее Израиля, был и генерал де Голль. Впервые я его увидела в 1958 году, когда французский посол в Израиле Пьер Жильбер (личность замечательная) решил, что я должна нанести визит генералу. Жильбер был таким же пламенным голлистом, как и сионистом, и отговорить его от этого плана не было никакой возможности, хотя, признаться, я этой встречи побаивалась. Все, что я слышала о де Голле - включая его уверенность в том, что все должны знать французский в совершенстве, в то время, как я не знала ни слова, - приводило меня в трепет. Но раз уж делом занялся Жильбер, то ходу назад не было, и я на несколько дней отправилась в Париж. Сперва я встретилась с министром иностранных дел Морисом Кув де Мюрвиллем, очень хорошо говорившим по-английски и похожим на англичанина. Ему довелось служить в разных арабских странах. Держался он очень корректно, холодно и, в общем, недружелюбно - что не очень меня воодушевило перед будущей встречей с де Голлем. Приняли меня в Елисейском дворце, со всей полагающейся помпой. Когда я поднималась по лестнице, мне казалось, что я делаю смотр всей французской армии. Интересно, что думали обо мне ослепительные французские гвардейцы в красных плащах, когда я тащилась по этой лестнице в генеральский кабинет. Чувствовала я себя при этом неважно. Но вот и он, легендарный де Голль, во весь рост, во всей своей славе. Яаков Цур, тогда наш посол во Франции, явился со мной вместе, и с его помощью, а также с помощью переводчика при де Голле мы стали беседовать. Генерал проявил доброту и сердечность. Через несколько минут я почувствовала себя свободно, и между нами состоялась очень хорошая беседа по поводу проблем Ближнего Востока, причем де Голль заверил меня в своей вечной дружбе к Израилю.

На похоронах Кеннеди я увидела его снова, сначала в соборе (по-моему только три человека там не стояли на коленях: де Голль, Залман Шазар, который был тогда президентом Израиля, и я), а потом на обеде, о котором я уже упоминала. Еще до того, как мы сели за стол, я заметила де Голля на другом конце комнаты - что было нетрудно, настолько он возвышался над всеми остальными. Я размышляла, надо ли подойти к нему или нет, но тут он сам двинулся ко мне. Началось волнение. К кому направляется де Голль? "Он никогда ни к кому не подходит сам: людей всегда к нему подводят, - объяснил мне кто-то. - Видимо, он собирается поговорить с очень важной особой". Люди расступались перед ним, словно волны Красного моря перед сынами Израиля. Я чуть не упала, когда он остановился передо мной и - уж совсем беспрецедентный случай! - заговорил по-английски. "Я счастлив, что вижу вас здесь, хоть и по столь трагическому поводу", - сказал он, поклонившись. Это произвело огромное впечатление на всех, особенно же - на меня. С течением времени мы с Кувом де Мюрвиллем стали добрыми друзьями, и он говорил мне, что де Голль питает ко мне дружбу. Хотелось бы мне, чтобы это всегда продолжалось, но в 1967 году мы не сделали того, что он хотел (а он хотел, чтобы мы не делали ничего), и он так и не простил нам непослушания. В тяжкие дни перед Шестидневной войной он сказал Аббе Эвену, что Израиль должен запомнить две вещи: "Если вы будете в настоящей опасности, можете рассчитывать на меня: но если вы сделаете первый шаг, вас разгромят и вы навлечете катастрофу на весь мир". Ну что ж, де Голль ошибся. Нас не разгромили, и мировой войны не произошло; но наши отношения с ним - и французским правительством - после этого изменились. Тот же де Голль, который в 1961 году провозглашал тост "за Израиль, нашего друга и союзника", после Шестидневной войны выразил свое отношение к евреям, назвав их "избранным, самонадеянным и высокомерным народом".

Думаю, однако, что мой главный вклад как министра иностранных дел проявился в совсем иной сфере. Речь идет о роли, которую Израиль стал играть в развивающихся странах Латинской Америки, Азии и, может быть, в особенности - Африки. Это и в моей жизни открыло новую страницу.

Далее

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова