Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Мария Витальевна Тепнина

ГОВОРЯ ОБ ОТЦЕ АЛЕКСАНДРЕ

Оп.: Приходские вести храма святых бессребреников Космы и Дамиана в Шубине. №13. Москва, 2001.

Фототипически в Описи А, №20312.

Номер страницы после текста на этой странице.

Разговаривал с Марией Витальевной Михаил Кунин во время одного из ее посещений дома Куниных в Москве. Мария Витальевна много лет, с молодости, была дружна с Розой Марковной Куниной-Гевенман. Роза Марковна была прихожанкой нашего храма. Скончалась 16 февраля минувшего года, в возрасте 96 лет. Отпевали ее в Новой Деревне. Похоронена на Новодеревенском кладбище. Текст воспроизведен по магнитофонной записи, конец которой не сохранился.

— Говоря об отце Александре, я прежде всего начинаю свою речь о Елене Семеновне. Елена Семеновна еще в школьном возрасте, причем это был второй, третий класс, не больше, — она, будучи по происхождению еврейкой, совершенно самостоятельно пришла к христианству. И было это так. Тогда, в 20-х годах, в центральной России уже давно было уничтожено преподавание Закона Божия в школах, а на Украине, где она жила, в Харькове, оно продолжалось еще два года; и вот как раз она застала этот период. Мать ее была учительницей, и к ней приходили иногда дети. Однажды какая-то девочка оставила случайно учебник Закона Божия. Елена Семеновна прочитала его — и это решило все. С этого же момента она стала христианкой. Стала посещать уроки Закона Божия, от которых она была, как еврейка, освобождена, и настолько усердно, что преподаватель, священник, обращал внимание на нее других девочек, — как она вникает во все, слушает. Он всегда ставил ее в пример. Тогда же она загорелась желанием креститься, быть христианкой.

Мать знала о ее настроении и жестоко ее преследовала. В конце концов дошло до того, что Вера Яковлевна, ее двоюродная сестра, приехала за Еленой Семеновной, за Леночкой, чтобы забрать ее к себе в Москву, избавить ее от притеснений от матери. Ее мать и отец Веры Яковлевны — это родные брат и сестра, так что Вера Яковлевна и Елена Семеновна были двоюродными сестрами. Она переехала в Москву, поселилась у Веры Яковлевны. Здесь она стала посещать храмы. Она по-прежнему стремилась к крещению. Но это было такое время... Когда она обратилась к одному из священников, он сказал ей, что это сейчас совершенно невозможно. Вот в таком состоянии тогда находилась церковь.

В это время отец отца Александра стремился кбраку с Еленой Семеновной. Он ее полюбил с первого взгляда и несколько лет добивался этого брака. Она всячески отклоняла это и в конце концов заявила ему, что она хочет быть христианкой и намерена воспитывать своих детей христианами. И поэтому она не может за него выйти замуж (он был безрелигиозным человеком). Он ей дал обещание, что не будет препятствовать этому и вмешиваться в воспитание детей в этом плане не будет. И он свято выполнял это обещание в течение всей своей жизни. Хотя потом, конечно, его положение в семье было незавидное. Мать и двое детей связаны одним мировоззрением, все они христиане, соответствующий образ жизни ведут. А он в стороне. Но он никогда не препятствовал — наоборот, очень благодушно принимал людей, которые постоянно окружали Елену Семеновну. Обыкновенно Елена Семеновна — просто хотелось чувствовать себя более свободно (жили в коммуналке, в одной комнате), — предлагала ему, так сказать, покинуть это общество, когда оно у нее собиралось, — и иногда ставила приходящих в неловкое положение. «Знаешь Володя, а ты бы пошел погулять». — «Леночка, такая погода, что добрый хозяин собаку не выгонит...» Потом проходит некоторое время. «Да ведь ты, знаешь, права — можно во всякую погоду подышать свежим воздухом». И уходил, предоставляя свободу собравшемуся обществу. Он обыкновенно уходил в кино, или на какие-нибудь лекции. В общем, приходилось ему вести одинокий такой образ жизни. Он все это выдержал до конца, потому что он дал ей обещание.

...Она согласилась выйти за него замуж, и вскоре появился первенец, которого она назвала Александром. А в это время Вера Яковлевна связалась с настоятелем солянского подворья отцом архимандритом Серафимом: она и ее подруга Тоня Зайцева работали в одном учреждении, обе

37

одновременно потеряли матерей и очень трагично это переживали. Они делились своим горем. И вот однажды Тоня — впоследствии крестная мать и Алика, и Елены Семеновны, — предложила ей письменно обратиться к человеку, духовно опытному. Она стала переписываться с этим отцом Серафимом. И там она упоминала и о Елене Семеновне, что она с детства стремилась к христианству и жаждала крещения; а теперь имеет сына, которого тоже нужно окрестить.

Когда отцу Александру было 8 месяцев, она с ним вместе поехала в Загорск, где в это время в затворе находился отец Серафим. И там крестила младенца, а потом священник предложил: давайте заодно — и мать. Она совершенно была не подготовлена, хотя к этому стремилась, — вплоть до того, что после крещения, когда полагается надевать крестильную одежду, ей пришлось закутаться в простыню, настолько для нее было все это неожиданно. Так она и крестилась одновременно с отцом Александром, когда ему было 8 месяцев. В дальнейшем она все время находилась под его (отца Серафима) руководством. Он ей давал указания, как она должна осуществлять свою христианскую жизнь и, соответственно, в отношении младенца. Он рекомендовал ей, чтобы она, когда кормила грудью младенца, всегда читала молитву «Отче наш». А Елена Семеновна смотрела на него как на свое чадо, которое она посвящает Богу. Это было заложено в начале его существования.

И о Вере Яковлевне, и о Елене Семеновне я знала от Тони Зайцевой — задолго до нашего знакомства. А с Тоней у меня было знакомство по церкви. Я была прихожанкой солянского подворья, где был отец Серафим. Он еще там служил, был настоятелем; а она, кажется, помощницей старосты. Мы с ней познакомились, встречались часто, и она мне рассказывала всю их историю, все это я знала от нее. А им она рассказала обо мне — было заочное знакомство. Потом солянское подворье было закрыто, отца Серафима уже не было, а все его духовные чада ходили по его благословению в греческую церковь на Никольской. И вот однажды, это было под Рождество, во время вечерней службы у меня сделалось такое полуобморочное состояние, потому что я перед тем угорела. Вдруг я чувствую, что кто-то ко мне подходит, старается меня привести в чувство, потом даже выходит со мной из храма. Это была Елена Семеновна. Так состоялось наше знакомство. Отцу Александру в это время было полтора или два года. Ну, и с этого знакомства началась близость наша. Так что фактически мы в течение 40 лет жили одной жизнью.

Я стала постоянной посетительницей их дома, причем всегда очень благодушно встречаемой мужем Елены Семеновны. Я его искренне любила, он был действительно необыкновенный человек. Мое глубокое убеждение, что отец Александр многое из своих нравственных качеств унаследовал от отца. Такое свойство очень редкое — кротость; это свойство целиком передалось отцу Александру.

Отец Серафим непосредственно следил за ростом этого ребенка, посвященного Богу. Он даже говорил Елене Семеновне, что тот будет большим человеком. Елена Семеновна соответственно своим убеждениям создавала дома атмосферу проникновенной христианской жизни, которая продолжалась каждый момент. В ней и воспитывался отец Александр. Вера Яковлевна, хотя она тем же дышала, была воспитательницей его в другой области, — она развивала его умственные способности. Следила за его умственным развитием, преподавала ему языки, знакомила с литературой, с искусством. Духовной же воспитательницей отца Александра считается его мать. Я постоянно там бывала, и многие разговоры велись в присутствии детей, и общая молитва, и совершение праздников. Такая была живая

38

атмосфера. И я была непосредственной свидетельницей — когда ему было около 4-х лет, он в моем присутствии, едва научившись писать печатными буквами, — первое, что он написал, — «Не будь побежден злом, но побеждай зло добром». В таким возрасте и такая формулировка. Конечно, он не раз слышал, когда читали послания апостолов и Евангелие.

С Евангелием он познакомился через чтение такой очень полезной книги — «Евангельской истории».    Эта книга   была   у меня, я с ним ее читала. Потом он очень скоро стал черпать уже из непосредственных источников — Библии, Евангелия. Я считаю, что то, что он впервые начертал, стало девизом всей его жизни. Это он и осуществлял — ив младенческом возрасте, и в школьном, несмотря на то, что о школе он вспоминает с омерзением — такая советская школа у нас была — тем более, что у него было чутье духовное, и уже тогда он понимал, что с нами сделала бездуховность; он сам, наполненный этой духовностью, конечно,чувствовал, как вытравляется она из школьников и как вообще к ним относятся, обезличивая ребенка, отнимая у него то, что заложено в нем. Несмотря на это, в этой среде он мог быть всегда принятым. И преподаватели к нему относились очень хорошо, несмотря на то, что чувствовали в нем протест, — и товарищи. У него не было никогда никаких конфликтов. В каждом он умел именно даже и зло победить добром. И его все любили, и он всех любил. Вот так проходило его отрочество.

Его брат, Павел, вспоминает, говоря об отце Александре, который был из них старшим, что в отношении его он был исключительно терпелив. Часто, особенно в военные годы, они оставались вдвоем. Алик всегда был занят каким-нибудь серьезным чтением или делом — он рисовал, лепил, выжигал... Он интересовался решительно всем — и в области искусства, и в области литературы. Он всегда был занят, всегда был погружен во что-то; а Павлик, маленький, всегда к нему приставал, он не знал, куда себя девать, мешал ему. И он никогда не реагировал на это агрессивно. Павел вспоминает только один случай, когда Алик был особенно как-то погружен в какое-то чтение, а он лез к нему неотступно, он его только рукой отстранил. Это единственный был случай, а так он всегда откликался на все его приставания, и умел создать такую атмосферу...

Когда     по окончании школы он хотел поступить в вуз,—в университет на биологический факультет,  потому что очень интересовался биологией, — он выдержал, конечно, экзамен, но его не приняли из-за отсутствия места; предложили ему быть вольным слушателем. Он тут же организовал биологический кружок. Преподаватель биологии очень интересовался тем, как он его вел, и очень высоко оценил его представление об эволюции... Он нарисовал дерево. Вот ствол, от ствола отходят ветви. А ветви — начиная с самой простейших, с клетки; потом земноводные, потом млекопитающие; но сначала птицы, а на границе между ними — он очень любил летучую мышь, нечто среднее между животным и птицей. И вот таким образом — дерево растет, когда отдает эти ветви, каждая эта ветвь замыкается. Вот и по сие время птицы остаются птицами, земноводные остаются земноводными, млекопитающие млекопитающими. В конце концов дело доходит до обезьян. Первоначальный какой-то организм. Этот организм — это как раз ствол. Обезьяны так и остаются такими, — а этот организм идет дальше, и тут происходит соединение этого организма с Богом, — Бог дает Своего Духа. и образуется человек. Вот такое он дерево нарисовал.

Очень тогда заинтересовался этим биолог ведущий; он говорил, что это очень многообещающая теория в смысле разъяснения многого, — но сейчас не совсем удобная... Где-то в своих книгах он приводит этот рисунок. Это перекликается с определением епископа Феофана Затворника, который

39

сейчас канонизирован и причислен к лику святых, который очень доступно давал понять, что представляет из себя человек. Он говорил, что человек носит на себе отпечаток той тройственности, которая присуща Богу. Как Бог проявил Себя в трех лицах, Троице, как тройственное существо, — отпечаток этой тройственности носит на себе человек. И он определяет эту тройственность таким образом: плоть, душа и дух. Что такое плоть — это, конечно, понятно. Дух — это та сила, которую вдохнул Бог в человека, завершая его творение, эту эволюцию организма, когда завершается творение человека после того, как Бог вдохнул свою силу как Святой Дух. А душа? Вот говорят — тот — добрый человек, добрая душа, злая душа... По-научному это — совокупность психических способностей человека; а он определял иначе, — что это средостение, то есть какая-то среда—душа, на которую обоюдно воздействуют и плоть, и дух. И в зависимости от того, что превалирует, это и определяет личность человека. Если превалируют у него какие-то низменные стремления, он склоняется в сторону плоти, плотской человек, а если превалируют духовные стремления и проявления, то это воздействие духа. Поэтому тут идет постоянная борьба. Душа, это средостение, — это как раз поле борьбы. Постоянная борьба между духом и плотью. Это очень перекликается с представлением, которое давал отец Александр. Ну, и через полгода его, конечно, зачислили в студенты, видя все его разносторонние способности. Он пошел в так называвшийся тогда — не университет, а пушной институт, на биологический факультет. Институт был эвакуирован в Сибирь. Он заканчивал этот биологический факультет там.

Там он нашел такую среду, где можно было общаться согласно своим взглядам и убеждениям. Нашелся священник, которого он очень уважал, в честь него назвал своего сына Михаилом. Много там он собрал интересных материалов. У Веры Яковлевны хранилась фотография такого эпизода. Семья была; отец умер, похоронили его, поставили крест на могилу. А дети все партийные, и дети приставали к матери, что она их компрометирует, что нужно снять крест с могилы. Она долго не соглашалась, но наконец она дала согласие, но с условием, что они поедут на могилу и в последний раз сфотографируют могилу с крестом. Когда эта фотография была готова, они увидели, что там кроме них — их было четверо, трое детей и мать, — увидели кого-то пятого. На фотографии это отобразилось таким образом — что будто внутренность могилы, и там лежит человек, который обнимает крест. Это на них произвело такое сильное впечатление, что они оставили крест и мать в покое. Эта самая женщина, которая потом приезжала в Москву, познакомилась с Верой Яковлевной и Еленой Семеновной. Однажды она прислала телеграмму, в которой поздравляла с праздником и добавила: «Желаю нетленных благ». А телефонистка никак не могла понять текст, что это такое — нетленных. Потом она сама со смехом рассказывала, как она подавала телеграмму. Никак не могла понять, что это такое— нетленные блага...

Там без отрыва от учебы проводили какие-то лагеря, и в конце присваивали звание офицера. Он всегда носил с собой Библию. Об этом знал его начальник. И так как он был самым, может быть, исполнительным в этом военном деле, он к нему относился с большим уважением. Когда наступил момент выпускных экзаменов, решили так или иначе завалить этого студента; всем было ясно его мировоззрение — оно никого не устраивало, не хотели выпускать отличником такого студента. И вот обратились к этому начальнику военной учебы с тем, чтобы он его завалил. Он категорически отказался. Сказал, что моя воинская честь не позволяет мне этого сделать. Они тогда поступили таким образом. Когда он сдавал марксизм и излагал, конечно, блестящим образом, — может быть, даже обнаруживая познания лучшие, чем у его преподавателей, — те в конце концов его остановили и заявили, что — ну да, конечно, вы предмет знаете прекрасно; ну, а вы-то, ваше мировоззрение соответствует этому? Он заявил, что нет. И его не допустил до диплома.

Когда он вернулся, отец был просто потрясен. Хотел обжаловать такое решение, куда-то обращался, — и в конце концов ему дали понять: лучше по этому вопросу к нам не обращайтесь, а то будет хуже вашему сыну. Вскоре он был рукоположен в священники. Это очень долгое время скрывалось от отца. Отец считал, что это гибель всех его способностей. Видимо, он считал, что из него выйдет какая-то знаменитость, но, конечно, представлял себе эту знаменитость по-своему. И от него долгое время скрывали, что сын стал священником.

Ну, а вот если возвратиться назад... В годы войны Елена Семеновна по благословению отца Серафима уехала с детьми в Загорск, в какую-то деревушку под Загорском, спасаясь от бомбардировок, которые систематически производились в Москве. Они очень нуждались. Это было голодное время. Елена Семеновна ежедневно уходила на

40

рынок, меняла какую-нибудь очень ценную вещь на буханку хлеба или несколько килограмм картошки. Это очень быстро уничтожалось, и потом снова они голодали. Временами, можно сказать, — просто голодали. Вера Яковлевна в это время в Москве все, что ей полагалось по ее пайку — такие карточки тогда были, — почти целиком собирала в течение недели. Ее отец, дядя Елены Семеновны, который тоже очень любил своих внуков, он, уже будучи дистрофиком, какие-то кусочки хлеба, и еще крупу какую-нибудь передавал Вере Яковлевне. Он говорил, что мне все равно умирать, пусть они живут. И вот таким образом они собирали какую-то сумку. Тогда было разрушено дорожное движение. Вера Яковлевна с большим трудом добиралась до Загорска, приносила им эти самые продукты и с горестью убеждалась в том, что все, что она за неделю накапливала, в один день исчезало. И вот как раз в это время Елена Семеновна всегда, уходя из дома и оставляя детей одних, оставляла им какие-то ограниченное количество какой-то пищи. Павлик, будучи еще маленьким ребенком, все время пищал, что я хочу есть, я голодный. И соответственно старший брат Алик отдавал ему и свою порцию... Вот так, — а это, пожалуй, было ценней, чем мороженое — так он себя проявлял.

После смерти отца Серафима* Елена Семеновна имела такое духовное общение с одной игуменией, даже схиигуме-нией, Мария такая была в Загорске. К ней очень многие приезжали, вокруг нее группировались духовно настроенные люди. Елена Семеновна и Вера Яковлевна как-то сблизились с ней. У нее там был один домик, в котором жило несколько монахинь. Как бы маленький монастырек. Отец Александр тоже там бывал. Его помнили как мальчика, который залезал на дерево, но обязательно с книжкой. И он мог целые дни просиживать на дереве и читать. Он умел дорожить каждой минутой. Этот навык образовался в итоге вот такой постоянной привычки — у него не было никогда такого момента, чтобы он не был занят чем-то. Он всегда углубленно чем-то занимался. Или читал, или рисовал, иногда просто думал. Это видно было по его состоянию. Но во всяком случае никогда ни одной минуты у него не пропадало даром. И это качество в какой-то степени в нем воспитала Вера Яковлевна, которая говорила: «Если я в течение

* В 1942 г.

10 минут ничего еще не создала, то я считаю это время потерянным». Такая напряженная умственная жизнь. Она сумела ему это привить, передать. Друзья у него были разные. Были и такие, которые не разделяли его мировоззрения. Но всегда находилось что-то общее. Был у него очень близкий товарищ Ефим, которого он очень любил, но у него было совершенно другое мировоззрение. То есть, вернее, не было мировоззрения. Как у нас в нашу вот эту эпоху — ведь, пожалуй, нельзя было говорить о том, что вот человек такого-то мировоззрения, другого мировоззрения. Делились люди на имеющих мировоззрение и поголовное большинство не имеющих никакого мировоззрения. Ну, у него обыкновенно были такие товарищи, которые какое-то мировоззрение имели...

Он ко всем хорошо относился и все его любили. Нужно подчеркнуть, что они всегда его любили, и он любил всех. Это он сохранил до последней минуты своей жизни. В каждом человеке он видел что-то внутри хорошее или во всяком случае заложенное в нем потенциально что-то такое обещающее. Когда при нем отрицательно отзывались о каком-нибудь человеке, о мужчине или женщине, безразлично, — и говорили о таких поступках неблаговидных, он часто говорил: «Но ведь посмотрите, в каких обстоятельствах этот человек находился. Как можно его осуждать за те проявления, которые в результате получаются у него, проявляются...»

Жили они духовной атмосферой. Елена Семеновна жила церковной жизнью, то есть все праздники, все даты отмечались самым углубленным образом. Они постоянно во все праздники, в субботу, в воскресенье обязательно бывали в церкви. Так что церковность в нем была заложена с еще самого раннего детства. Ну, и соответственно все это реализовывалось и дома. Он этим дышал. Потом сумел передавать это другим.

Я не знаю, кто-нибудь давал сведения о его церковной деятельности, — но во всяком случае здесь его судьба сложилась таким образом (прибавим, что отец Владимир <Архипов> идет по его стопам). Он все время находился в атмосфере окружающей его враждебности. Прежде всего это были моменты антисемитизма, которые усердно раздувались той средой, в которой он оказался. Московская, так сказать, часть прихода, которая образовалась очень быстро, и своей многочисленностью подавляла даже местных, — их так расценивали: считали — это либо евреи, либо католики.

41

И все это было одинаково враждебно. Были у него такие определенные, главным образом женщины, которых он так и называл — мои врагини. Эти врагини всячески его преследовали — писали на него всякие кляузы, жалобы, а тем более, что тогда все преследовалось. А настоятели, кроме одного, старались от него отделаться. Этот единственный был такой старичок отец Григорий <Кжижановский>, который очень быстро пришел в такое состояние, — у него инсульт был — что он уже фактически и священником не мог служить. Он был настоятелем, и ему поставили второго священника — отца Александра. И он фактически нес на себе все.

Его давным-давно, этого отца Григория, отправили бы за штат, если бы он его не поддерживал. Он за него служил, он всячески его выдвигал. Но зато тот его тоже очень любил и давал ему полную свободу. Вот тогда к нему обращались все наши москвичи, все его многолетние прихожане. Вот тогда создавалась среда умиротворенная. Но все-таки, как он его ни поддерживал, через несколько лет, точно не знаю, у него был, видимо, второй инсульт. Он умер. После этого наступил самый тяжелый период служения отца Александра. Настоятелем был отец Стефан <Середний>. У него было очень много положительных черт. Он сам был удивительно глубоко верующий. Умел служить вдохновенно и знал всю службу. Вот эта Соня*, знаете, — она в течение 7 лет была непосредственной его ученицей. То, что она сейчас так знает устав церковный, ведет все это — она получила от него, но очень тяжелым путем. Потому что он ее буквально до слез доводил, когда она изучала этот самый устав под его руководством. У него все-таки был, видимо, очень тяжелый характер. И этот характер он проявлял, но, как говорила Соня, он умел каяться. Вот он ее доведет до слез, а потом при встрече просит у нее прощения.

Этот свой характер он проявлял в отношении отца Александра. Он действительно иногда с ним так обращался, что просто только кротость отца Александра могла все это выдержать. Он мог во время службы что-нибудь такое отпустить, что окружающим становилось неудобно. Он прекрасно видел, что такое отец Александр, и первое, что он сделал, это всячески стал препятствовать, при содействии органов соответствующих, старался прекратить его общение с молодежью, с его чадами. При отце Григории это было совершенно свободно — свободно шли все люди, которые имели какие-то вопросы, со всеми он вел беседы. Отец Стефан сразу все это прекратил. И ходили слухи, что доносил — в исполком. Тогда требовалось следить за поведением священника. Ну и, кроме того, он почти что поощрял все эти бесконечные доносы на него. Чего только эти бабки так называемые не писали, и это шло по двум направлениям. По направлению начальства духовного, т.е. он постоянно сам обращался к митрополиту Юве-налию с тем, что всякие нарушения со стороны

*София Рукова

отца Александра — хотел просто-напросто его убрать. А с другой стороны, конечно, это способствовало тому, что отца Александра стали вызывать в КГБ. Но он как человек был по-настоящему верующий; он, видимо, понимал, что его действия в корне имеют зависть.

Он совершенно не умел говорить проповеди. Он начинал какую-то тему, зацеплялся за какое-нибудь слово, уходил совершенно в сторону, — был разрыв ассоциаций — он надолго отойдет от темы, потом снова возвращается. Проходит несколько минут — он в другую сторону отойдет. Абсолютно не умел. И вот была единственная проповедь, во время которой он никуда не уклонился. И действительно она была очень сильная и даже потрясающая. Это тогда, когда, видимо, у него у самого совесть его призвала к этому. Он начал говорить о зависти. Тема была такая — зависть. И он так горячо говорил об этом, что это такое страшное зло, которое влечет за собой чуть ли не все существующие грехи другие. И видно было, что это из глубины души. Видимо, он сам пережил свою зависть, и таким образом это выразил. Но ведь знаете, бывает так, что человек кается, так же как с Соней, а потом снова... Да, и в исполкоме тоже на него соответствующим образом смотрели. Начались эти вызовы.. А по линии духовной митрополит Ювеналий на каждую его жалобу на отца Александра отвечал: «Вы настоятель, вы обязаны на месте все эти неполадки разрешать». И все. И наконец, когда уже последний был настоятельный донос с жалобой на отца Александра со стороны отца Стефана, он поступил таким образом, что перевел отца Стефана в другое место.

...Мы жили общей жизнью. Значит, если какой-то праздник отмечается — сообща. Конечно, у каждого соответствующее настроение, состояние, все это передается друг другу. Он безусловно это чувствовал и во мне. И вот мы жили заодно. Он меня звал, несмотря на мой возраст, — Ма-русей, Марусенькой. Это продолжалось до дня кончины. У нас совпадали дни рождения — и когда он был маленький, он спрашивал Елену Семеновну, как же это так — мы родились в один день, а она большая, а я маленький. Но это было один-единственный раз, он понял разницу. И мы жили одной жизнью. Когда мы читали вместе «Евангельскую историю», которая ввела его в Евангелие, воспринимали одновременно. Книга эта была богато иллюстрирована. И там больше всего на него произвело впечатление — иллюстрация «Укрощение бури». Я помню, что у него какое-то особое было отношение к этому моменту «Укрощение бури». То, что я могла ему передать сама, соответственно я не просто механически читала, а как-то мы сообща. Некоторое время было, что я ему читала, а потом он сам мог читать. И мы вместе с ним вживались в этот эпизод, который открывали в данный момент. И была такая духовная атмосфера...

Умственным его развитием особо занималась Вера Яковлевна. Когда мы были вместе, то это было одно чувство, одно стремление, одни впечатления. Как-то это неделимо. Если он меня воспринимал как крестную мать — мы знаем, что

42

крестный отец или крестная мать представляют из себя как бы вторую мать, которая занимается главным образом духовной стороной развития ребенка или взрослого, все равно. В первые времена христианства, когда крестились взрослые, то был такой обычай, что крестный отец или крестная мать после крещения на 40 дней уединялись. В это время они преподавали, сообщали крестнику все навыки, указывали какой-то путь. Он меня воспринимал таким образом... Ну, а для меня он был такой же родной. Я также была заинтересована в каждом движении его души, его поведения. Так же и Елена Семеновна и Вера Яковлевна, потому что это было единое у нас.

...В их семье произошло большое несчастье. Владимир Григорьевич, отец отца Александра, был обвинен в каком-то тяжелом преступлении в том учреждении, на какой-то фабрике, где он работал главным инженером. В 41 году он был обвинен, там была какая-то крупнейшая растрата, а он был главным инженером, и поэтому на него ложилась почти вся ответственность. Во всяком случае так подстроили — несмотря на то, что он честнейший человек, может быть и не подозревал, что там происходит, — получилось так, что он был арестован. В это время они находились в Москве. Я не могу сейчас вспомнить — это было после их пребывания в Загорске или наоборот. Они там года 2 пробыли. И его арестовали, очень крупное дело создалось, и очень тяжелая участь... вплоть до расстрела. Ну, в это время тут как раз, в Москве, была большая опасность. Они — да, это было до их отъезда в Загорск — в Москве очень многие учреждения эвакуировались. И в частности суд, который занимался этим делом, был переведен в Тамбов. Там, говорят, лежали груды томов всякого расследования этого самого дела. Мы, конечно, в это время только молились. Это была общая молитва, которую запомнил, между прочим, Павлик. Только рассчитывали на помощь Божию, потому что иначе положение было безвыходное. И вот произошло такое событие, что там в Тамбове начался какой-то пожар. И вся эта литература судебная была сожжена. Все сгорело. Ну, после этого не было материалов, чтобы так расправиться с ним, как расписывалось. И он очутился почему-то — в Москву он уже не мог возвратиться — в Свердловске.

—А как переживал все это Александр?

— Ну, как переживал, естественно, — как переживают — отец в тюрьме, и семья только молится. Так и переживал. Как сейчас помню, мы читали акафист святителю Николаю, и в день как раз праздника святого Николая произошел этот самый пожар. Но это пока они еще были в Москве. В Загорске, тут уже эта связь у нас нарушилась такая постоянная — ежедневная, собственно говоря.

...Как я его помню. Я помню его так же, как в течение всего его детства и отрочества, то есть мальчика, который воспитывается в определенной духовной атмосфере, постоянно бывает в церкви. В церкви мы всегда были вместе, соответственно все воспринимали, чувствовали обоюдно. Так же отмечали эти праздники и отмечали разные события, которые происходили. Все это было заодно. А он себя проявлял всегда очень вдумчивым, постоянно занятым чем-то и очень чутко все воспринимающим и чувствующим. Таким он себя проявлял все время с младенчества. Таким он был в младенчестве, таким он был в отрочестве.

...Был день его рождения. У него собрались — знакомства у него всегда были очень широкие — у него собрались друзья. Ему преподносились подарки. Он в то время очень увлекался животными. Он всегда их любил, до сего дня. Ему подарили слона. Он в таком был восторге, он любовался этой игрушкой, обнял ее, сиял весь. Приходит еще кто-то и преподносит ему такого же слона. Ну, всякий другой обыкновенный мальчик сказал бы — да ну, у меня уже есть, он чего-нибудь другого захотел бы, так? А он с таким умилением: «Слоник!» — я даже помню его интонацию, — «Слоник! — И другой слоник — ой, два слоника!» И сумел вот таким образом воспринять. А человек, который преподносил его, мог расстроиться, что вот подарок зря пропал, а он умел вот такой своей реакцией и обрадовать этого человека, и сам радоваться. В общем, радовался он постоянно. Радость у него проявлялась, даже он умел некоторые обстоятельства, которые особой радости не вызывали, а он умел найти... И потом в каждом человеке мог найти что-то хорошее. И в каждом обстоятельстве. Очень он любил природу. Он так ее чувствовал, каждый листочек, каждую травинку. Новый побег у него возбуждал радостное чувство. Ощущение природы, именно величие природы ему свойственно.

43

...Помню, они встретили меня еще на вокзале. Сначала меня встретили мои родные. А вслед за этим... Нет, они не на вокзале, на вокзале меня встретили родные, а когда мы приехали в дом моей сестры, то они уже были там. Ожидали меня. Ну, и соответственно была такая встреча. Радостная. 54 год, в это время он уже окончил университет...

—Девятнадцать лет...

— Нет еще, только учился. Да, совершенно верно.. Вот мы встретились, как будто мы вчера виделись... «Марусенька!» — «Алик!» Ну и... очень трудно сказать, радость была, конечно, всепоглощающая. И все. Во время моего пребывания в лагере они со мной не переписывались. Это все передавалось через мои письма моими родными. В то время Вера Яковлевна очень сблизилась с моими родителями, оставленными мною, постоянно к ним ездила, и ей подробнейшим образом прочитывались все мои письма моим родным. Но они непосредственно мне не писали. Почему? Потому что это было опасно. Тем более что когда это так называемое дело мое разбиралось, Елену Семеновну вызывали. Как свидетельницу. В общем, ее вполне очень легко было причислить к этой самой группе, поэтому это требовало от нас осторожности.

— Группе врачей?

— Почему врачей... Антисоветская группа — то есть «Контрреволюционная группа, занимающаяся антисоветской агитацией во время войны». Вот как это формулировалось... Сначала мне готовилось место руководителя ленинградского филиала московской контрреволюционной организации. Ни больше ни меньше. Ну вот. Но они всегда умели... мне посылались посылки, и они всегда умели дать знать о себе. Вот у меня до сих пор есть фотография с иконой Божией Матери «Нечаянная радость», которую они прислали мне туда. И она прошла со мной весь лагерь. И до сих пор у меня находится.

Последние годы его студенческие. Тут мы виделись только во время каникул. Он писал оттуда, и была такая постоянная переписка. Вера Яковлевна очень много ему писала. Она к нему ездила. И на несколько его писем одновременно отвечала и я. Ну, а потом, конечно, мы опять все заодно пережили этот период, когда он фактически был исключен. Первое время он как-то даже колебался — принимать ли ему сразу священство или как-то еще что-то такое продолжать, сначала начинать с какой-то своей, может быть, научной деятельности. Где-то нужно было пристроиться. А как пристроиться? Ну, постольку-поскольку у него всегда было настроение — проповедника, что ли, — как он потом всегда называл — свидетеля, — то он как-то думал о том, как бы совместить с какой-то деятельностью. Он должен был... Во-первых, его выписали из Москвы. Его отметили, когда он бы там, и выписали, как говорится. И когда он вернулся, как ни бился его отец, его не прописали назад. Он должен был прописаться потом у своей жены. Помню, мы очень переживали. Опять я не могу отделить себя, потому что у нас все это вместе было. Когда уже предвиделась его женитьба на Наталии Федоровне... Меня кто-то называл его личным секретарем, потому что он давал мне всякие поручения. Я до какой-то степени регулировала его общение с приходящими. Многих надо было как-то прикрывать, когда были препятствия, и довольно серьезные. Всем он делился со мной. Вот эпизод — когда был самый острый момент, когда настоятелем был отец Стефан. Это уже был почти конец. Мария Витальевна ТепнинаТам была некая — среди этих выделялась — из врагинь, как он называл, — некая Зоя. Это был действительно человек исключительно агрессивно настроенный, мягко выражаясь. Она его постоянно преследовала. Местная какая-то, даже говорили, что она была какая-то тайная монахиня. Она пела в хоре, она была правой рукой отца Стефана, имела какие-то связи с исполкомом. И наступил такой момент, когда его всячески хотели изжить, когда они искали предлога, как добиться того, чтобы его сняли. Произошел такой факт. Есть служебные дни, есть дежурные дни и недежурные дни. Но если в это время бывает покойник, священник этой недели обязан приехать и произвести похороны, отпевание. И тут в недежурный день — дежурными там были вторник и пятница, а четверг и понедельник были недежурные, — вот в один такой четверг оказывается покойник. А он, поскольку это недежурный день, видимо, был в Москве, его там не могли разыскать. И отправили покойника в другой храм. В общем, не состоялось. Они решили придраться к этому случаю, и на другой день или через день отец Стефан вызывает его к себе. Там присутствует эта самая Зоя. Отец Стефан сидит и молчит, а эта Зоя наскакивает на него и требует от него — немедленно подавайте прошение о переведении вас в другое место. Если вы этого не сделаете, то исполком лишит вас регистрации. Такие у нас порядки были, когда исполком может снять регистрацию. А это — лишить права служить. Ну вот. После этого он приходит в свой кабинетик, и я как раз там была, и он обращается ко мне; таким убитым я его никогда не видела ни до этого, ни после. Он обращается ко мне и говорит: «Да, видимо, надо отсюда уходить». Ну вот, и этим он поделился только со мной...

44

ЭТАП

М.В. Тепнина

Беседу вел Михаил Юровицкий

Оп.: Приходские вести храма Космы и Дамиана в Шубине. №14. М., 2001.

— <...> У него было таким образом: вот он задаст несколько вопросов, а потом сидит и пишет. Пишет, пишет, страницу за страницей, а ты сидишь и молчишь. А под конец было таким образом — этот самый генерал, который заведовал, видимо, всем этим отделением следствий, это было уже в конце месяца, он входит, — а он был исключительно деликатен, всегда так разговаривал, иногда даже подсаживался, говорил, старался подойти таким образом: «Вы понимаете, что ведь вы умнее всех ваших со-дельцев, вы превосходите их во всех отношениях. Найдите с нами общий язык». Вот таким образом вел разговор. Исключительно был деликатен...

—Мария Витальевна, вот вы говорите, вы чувствовали помощь Божью, как-то вас это спасало.

— Ну вот это два было очень ярких момента. Был такой момент, когда он [следователь] мне заявил «Если вы завтра это не подпишите, то завтра ваши родители будут здесь.» Это было, когда я должна была во что бы то ни стало написать, что я руководитель Ленинградского филиала...

Наверное, уже месяц кончался этого моего бесконечного собеседования ночного с этим следователем, ну и он мне заявляет — он не может от меня добиться чего следует, поэтому он получил распоряжение вот от этого зверя, который, видимо, руководил как раз методами воздействия, — изменить способ воздействия. То есть попросту говоря там уже стояла одна полоса о пытках. Какие там пытки, я уж не знаю, но, во всяком случае, вот он мне заявляет, что получил такое распоряжение. Только он мне это объявил — звонок по телефону. У него телефон стоит на столе. Я слышу по его репликам — он называет фамилию вот этого самого зверя, и разговор о том, что он уезжает, вызван почему-то в Германию, так сказано, такое низкопоклонство в его (следователя) тоне, потом соответствующие фразы — о том, что он принял к сведению... тут же открывается дверь, просовывается — не полностью даже вошел в комнату — просовывает голову генерал, который руководил всеми следователями этого отделения, и говорит: «Вам сообщили, что такой-то вызван за границу?» Ну, он говорит: «Да». «Теперь за всеми указаниями обращайтесь ко мне». И после этого даже какое-то смягчение произошло, он этими своими кулаками надо мной не жестикулирует, и потом, под конец, даже сказал такую фразу: «Эх, была бы моя воля, собрал бы я вас всех на необитаемый остров — живите как хотите».

— И сколько вы там отсидели? В этой внутренней тюрьме?

— Шесть месяцев.

— Шесть месяцев. Никаких в этот период встреч с родными не было?

— Передачи были. Потом по передачам я видела, что делалось, что наступил голод. В конце концов начали мне передавать не то жареную, не то вареную картошку. Дали свидание перед отправлением уже... Следствие кончается, потом переводят в Бутырскую тюрьму в ожидании приговора или суда. Но никакого суда не было , потому что большей частью просто выезжала так называемая «тройка», когда тебе зачитывался приговор этой самой «тройки». Мне объявили приговор, заключение в лагерь, в сибирские лагеря. На пять лет. И все...

Я ехала, это было под Рождество. Рождество меня застало на какой-то станции. Был это так называемый вагонзак, который прицеплялся к поезду, идущему, скажем, в Сибирь. Там, конечно были двери на замке. И в купе как в камеру запихивался народ таким образом, чтобы видели — а там узенький-узенький коридорчик — последнего человека конвоир впихивал, даже его коленями надавливал, чтоб он вошел туда. Вот, представляете, так это было набито. В туалет там выводили раз в сутки . И вот там менялись таким образом, что тот, кто дольше лежит на полу, перекладывается на первый этаж, потом на второй, потом на третий. И так менялись. Меня это Рождество застало как раз, когда на полу я была. Рождественская ночь наступала, какая-то небольшая стоянка была, стояли мы на какой-то станции. Вот так я встречала Рождество.

— Как вы вообще эти первые шесть месяцев-то перенесли? Унывали или нет?

— Ну, как я могла унывать, когда я на каждом шагу чувствовала, что приходит какое-то облегчение или избавление; и я до сих пор всегда

43

говорю о том, что я попала туда и была там не для того, чтобы самой пострадать, а для того, чтобы видеть страдания людей, и видеть что-то, что делалось, а я сама все время была в каких-то облегченных условиях. Вот даже то, что по благословению отца Серафима я сделалась зубным врачом, меня спасло в лагере от этих общих работ. Это был сельскохозяйственный лагерь.

— Где он находился?

— Сначала я была в Мариинске Кемеровской области, а потом в ссылке была в Красноярском крае. Так вот в Мариинске, когда я попала туда, со мной... вы знаете такую, слышали о Вере Алексеевне Корнеевой?

— Да, я ее знаю хорошо.

— Она моя однодельница.

— И вы что, вместе жили даже в лагере?

— Одно время. Но мы не встречались, в разных отделениях были. Она вынесла все. Все трудности — и голод, и эти общие работы, и все. А я себе сидела, внутри этой пересылки — такой пере-смотрочный пункт был, и там организовывала зубной кабинет, и работала в таких сносных условиях.

Когда мы приехали туда, был день преп. Серафима. Нас встретил мороз 45 градусов. Но сначала, прежде чем впустить в зону, там проходят санобработку. И вот я тогда испытала, что такое баня по-сибирски. В зону не впускают, в каком-то бараке собирались, где ждут, когда через эту баню пропустят. Мы там сидели ровно двое суток, потому что баню никак не могли разогреть, и когда мы в эту баню вошли, то стены были покрыты инеем, водичка была чуть-чуть теплая, давали по одному тазику. Называлось все это «санобработка». Как хочешь там с этим тазиком мойся, тебя уже впустили в зону. Впускают, и начинается, как они это называют, комиссовка — врачебная комиссия. По состоянию здоровья определяют — куда как. И там в этой комиссии всегда участвуют врачи, заключенные. И они всегда, особенно если узнают, что человек имеет какое-то отношение к медицине, стараются облегчить... Распределяют по баракам; в моем вот этом вагонзаке были очень симпатичные две женщины, с которыми я потом попала в одну зону. Но их загнали в барак, а меня... мне вдруг говорят: «Мы вас кладем в стационар». Я была абсолютно здорова. «Ну как же, — они начинают меня убеждать, — ну как же, у вас было дорогой... — они расспрашивать начали, -... гриппозное состояние?» — Я говорю: «Может быть».

— «Заразительно для других? Нет-нет, вы должны идти в стационар». И укладывают меня на месяц в стационар. Там несчастная какая-то заключенная девушка целый день сидит и дует, чтобы разогреть печку углем и сырыми дровами, — никак не разжигается. Но все-таки температура такая, что переносить можно. Таким образом я опять попадаю в такие облегченные условия.

Самое страшное было слово «этап». Зимой тем более. Пешком. На этой пересылке люди находились некоторое время, а потом посылали на этап, разгоняли по отделениям. Как только узнали, что я зубной врач, стали требовать со всех отделений: «Давай нам врача зубного, давай нам зубного врача!» Они, правда, конечно, больше заботились об обслуживающем персонале вольном, чем о заключенных...

Когда я еще была в стационаре, ~ """* " меня только ввели в палату — и тут вдруг какие-то две женщины говорят: «Идите, идите сюда! Мы немножечко потеснимся», — там даже по двое лежали в постелях, по двое теплее, — значит, меня сразу позвали; оказалось, что там какие-то две монахини были. Они мне потом говорили, что, когда я вошла в камеру, то они сразу определили, что я одного духа... Это были просто старушки. И потом этих старушек — они полежали там, они действительно были больные — отправили в барак. Там в бараке были так называемые «кабины», они завешивались одеялами, одна от другой отделялась... И вот две монахини в такой кабинке выставляли самодельные иконы и там молились, ну и меня приглашали тоже. Я к ним туда приходила.

Было начало Великого поста. Они по памяти что-то такое пели, читали. Ну, конечно, раз начался Великий пост, — «Покаяния отверзи ми двери...» Я к ним туда пришла, с ними там молились, закрывшись этими самыми [одеялами], и потом вдруг — прошло довольно много времени, я уже собиралась, кажется, возвращаться, — врывается в этот барак какой-то разъяренный конвоир: «Где она??? По всей зоне ищем ее целый час и нигде найти не можем!» Это, значит, меня искали. А я себе благополучно с этими монахинями тут... Подхватил меня и так довольно невежливо вытолкал: идите скорей в стационар, там требуют — на мне было казенное белье — там требуют, чтобы обязательно переоделись. Я прихожу туда, в этот стационар, пока я там раздеваюсь-переодеваюсь, сдаю это казенное белье — в это время какой-то другой конвоир [приходит]: «А, все, брось.» И так ушел. Не дождались. Таким образом, вот я и говорю, в

44

какие-то острые моменты я избавлялась как-то. Тогда вот с этим следователем, когда он мне объявил, что переменится метод следования...

— Жизнь в лагере была очень суровой вообще?

— Ну, вообще она была суровой... В стационаре, конечно, мне было лучше, а потом мне организовали кабинет. Он, вернее, был, но там какая-то была женщина, которая — не знаю, вряд ли она была действительно зубным врачом, она, наверное, была какой-нибудь сестрой в зубном кабинете, — она только, собственно говоря, портила зубы всем, и ни одного зуба она не залечила; начинала лечить, сверлила, что-то делала, но в конце концов не вылечивала, получались там всякие абсцессы и все, и зуб нужно было удалять. Каждое лечение кончалось тем, что этот зуб в конце концов удалялся. Ну вот, и меня сейчас же туда посадили. Мне, конечно, мои ленинградские друзья помогли. Они мне присылали все необходимое, и эти инструменты, — ножная машина там была, конечно, бормашина, — а так, необходимые медикаменты, мелкие инструментарии, все они мне присылали. Поскольку я [это] получала, фактически я оборудовала кабинет с помощью моих друзей. И в конце концов получилось так — я получаю посылки со всякими лекарствами, с инструментами, — ко мне уже стали относиться так... посмотрят сверху, а там особенно до конца не проверяют. Я получила и Евангелие таким образом, и иконы, у меня до сих пор стоит эта икона, «Нечаянная радость», мне Елена Семеновна прислала фотографию с иконы «Нечаянная Радость»... и так все потом проскакивало, мне, например, на дизеле присылают крещенскую воду в пузырьке, отец пишет — «aqua...»- а они там ничего не понимают, aqua и все.

—Мария Витальевна, а кроме вас, были там другие врачи и медсестры?

— Были, конечно. Был стационар... Вот с этой Верой Алексеевной там был очень интересный случай... В стационар в качестве медсестры попала еще одна наша однодельница. И она, конечно эту Верочку очень жалела, что Верочку [отправили] на работу тяжелую, голодает, на таком пайке... Ведь их там держали так, что — если бы до заключенных доходило то снабжение, которое посылалось или получалось откуда-то, с каких-то баз, то можно было бы это пройти, не голодать, но дело в том, что все это, конечно, расходилось, присваивалось обслуживающим персоналом. У нас был такой заведующий санчастью, между прочим из заключенных тоже. Он был мужем заведующей санчастью. В кухню приносят продукты — он все разбирает, был такой случай, мне повар рассказал, — он: «Сливочное масло это заключенным сейчас переправить, вот таким образом», — но, конечно, голодали. Ели так называемую баланду. Так называемый «гремучий горох» — это дикий горох. Он зеленый. Сколько его ни вари, он все равно остается твердым, как камешки. Это называли «гремучий горох», и ели люди. Я, например, со своим кишечником не могла этого, поэтому я до какой-то степени, конечно, была тоже ограничена в питании, просто потому, что я эту пищу не могла есть; а люди ели великолепно, еще и дрались из-за этой баланды — кому какая миска, кому больше досталось. Вот приходят голодные, усталые с работы, вот разливают им эту самую баланду... Исхудала она! Когда была какая-то очередная комиссия медицинская, то врач — там раздевали, исследовали — [говорит]: «А посмотрите на этого худого цыпленка!» Она была — только кости, торчащие из-под кожи — больше ничего. И вот эта медсестра, наша однодельни-ца, наверное,в хороших отношениях была с заведующей, с врачом — и она договорилась, чтобы эту Верочку взять в стационар в качестве истопника, что-то в этом роде. Спасти ее, зимой тем более... нет, это, кажется, не зима была — осень или что-то в этом роде, во всяком случае общие работы еще, полевые, производились. И она решила ее спасти от этого, договорилась. Врач этот ее вызывает и говорит, что вот, вам предлагается с общих работ перевод сюда в стационар в качестве истопника или кого-то там; значит, получше немножко питание, в тепле (в относительном, конечно, какое там могло быть — Сибирь...) Но она выслушала и говорит: «А отказаться можно?» Врач, конечно, изумленно на нее смотрит: «Ну, знаете что, если вы круглая идиотка, то, конечно, можно». Верочка говорит: «Ну, я тогда отказываюсь». И отказалась... Почему? Она говорит: «Когда мне это объявили, я себе представила, что я буду сидеть в этом бараке, в четырех стенах — я не увижу неба! Я не увижу...»

45

Она, Верочка, — как-то дитя природы. Она так любит... вот сейчас она снова в «тюрьме» сидит, мне ее даже жалко... она теперь со своей племянницей — она же безвыходно дома!.. А так

45

— каждое утро она встречает восход солнца, бежит в лес куда-нибудь (она жила в Лосиноостровской) за цветами, за грибами — она без природы не мыслила себе жизни. Вот она говорит: «В поле тяжелейшая работа, но я все-таки дышу этим воздухом, я вижу... какое я небо вижу! А тут я и неба даже не увижу!» И отказалась. Причем это так звучало замечательно, когда ей врач так иронически говорит, что если ты полная, круглая идиотка, конечно можно отказаться. Она так вот смиренно говорит: «Тогда я отказываюсь.» Ну, ее отпустил, и врач этой медсестре выговаривал: «За кого вы хлопотали?! За какую-то идиотку.»

... А другая была известная община — мечевская. Она была гораздо многочисленней — там было больше ста. Я, например, когда несколько раз туда попала, то я не захотела туда ходить. Потому, что там, несмотря на то, что все взгляды, все установки были совершенно одинаковы, — там чувствуется так — община, понимаете? — все. Свои — это одно, а к посторонним отношение совершенно другое. Не членов общины как-то так, знаете, принимают не очень. У них широкое знакомство, все они друг друга знают, ну вот как теперь у нас, у отца. Все друг друга знают, поддерживают, одни убеждения, взгляды — одна жизнь. Мелихов к ним принадлежал. А в храме на Солянке было гораздо свободнее. Там такого разграничения особого не было.

— В этой общине на Солянке отец Серафим был один или там еще были священники?

— Да, были, конечно, священники. Когда я туда попала — он [не] был еще [иеромонахом], но это было всего несколько месяцев. Меня просто как-то Бог привел. Был 24-й год. Я только что приехала из Тамбова. Даже еще не переехала. А тут, на Кадашевской набережной, жила моя подруга, еще с гимназических лет, которая с семьею раньше нашей семьи переехала в Москву. Я приехала к ней в гости. В это время я уже регулярно посещала церковь, без богослужений, конечно, не обходилось, — а тут приехала к подружке, и там такая обстановка — воскресенье, все спят, из дома не выйдешь. Нет, это даже не воскресенье было, по-моему... но, в общем, кое-как в 10 часов я выбралась из дома и пошла искать церковь, где я могла бы заглянуть внутрь. Я шла наугад. Вы не представляете себе Кадашевскую набережную? Устьинский мост... Около него вышла выше по Кадашевской набережной, прошла в сторону Мос-

46

кворецкого моста и попала на Солянку. Там одна церковь закрыта, в середине, она даже как-то раздваивала эту улицу, — церковь Рождества Богородицы,ее снесли. Она была закрыта, я иду дальше и потом вижу — какая-то маленькая церквушка, открыт вход, я вхожу — там только кончался какой-то молебен. Служба уже кончилась. Я постояла около этого молебна и решила: вот это мое место. Первое, куда я попала. Потом оказалось, что это — церковь свв. Кира и Иоанна, где был настоятелем — тогда он был еще не о. Серафим, а о. Сергий, Битюгов. Это было в начале лета, должно быть, а к осени мы уже переехали — в день первого Спаса, 14-го августа. Ночью выехали и утром приехали в Москву. И поселились мы тогда в Лосиноостровской (нас вызвал младший брат моего отца). И я, конечно, сразу же устремилась на эту Солянку. Несколько месяцев я туда походила, с трудом ориентируясь в транспорте, тогда были, конечно, только трамваи.

Кажется, была в этот день служба утром и вечером. И вот утром — или накануне? — о. Серафим служил в своем обыкновенном виде, на другой день вечером он приходит уже иеромонахом. И потом очень скоро сделали его архимандритом. Он принял монашество, так что я его видела незадолго до его пострижения.. . Тут ходили люди одни и те же, духовные дети о. Серафима. Церковь на Солянке была очень маленькая. Она всегда была наполнена... Как у отца сейчас...

— Гонения были уже сильны в этот период?

— Ну конечно. В 27-м году о. Серафим уже ушел в затвор. Так что я его знала с 24-го г. — всего три года его пребывания там... Если бы он не ушел, его бы, конечно, моментально арестовали, потому что тут же арестовали священника, дьякона... Тут у меня получилось так, что я отлучилась на некоторое время, когда я в институт поступила в Ленинграде. В 27-м году

— он только что ушел в затвор — после него [остался] молодой священник младший, отец Алексей Козлов; и очень быстро — я только что поступила в институт, — арестовали его и дьякона, и послали в ссылку... Их было там три священника. Оставался еще отец Владимир Криволуцкий. <...> ушел в подполье. А причиной было — не то, что он ушел из-за боязни быть репрессированным. Нет. А это раскол церковный. Когда митрополит Сергий (он потом стал патриархом) предал церковь под власть государства — в 27-м году была знаменитая декларация его, где он так обращался к правительству: мы не настроены враждебно, а ваши радости — наши радости; объявил в церквах о поминовении властей, это было им введено, — и вот, когда разделились — Маросейка отошла, Солянка, еще Даниловский монастырь. Был такой — тоже на Лубянке застрял материал замечательный — один из священников, который служил на Солянке, о. Владимир Криволуцкий, — замечательное написал исследование этого времени. Таким образом, эти «отошедшие» от [разрешенной советской властью линии церковной] — как это называется... получилось...

— Обновление?

— Нет. Это митрополит Сергий продолжил то, что делали обновленцы... Обновленцы хотели разложить церковь изнутри, и всячески способствовали власти советской. Но их дело провалилось. И провалилось, главным образом, из-за того, что тут вот, действительно, русский народ еще был русским народом. Он еще не превратился в советский народ. И масса верующая интуитивно совершенно не принимала обновленцев.

Был расстрелян из-за этого митрополит Вениамин... Там особенно как-то сильно было такое брожение, в Ленинграде. Но и везде. Я тогда еще в Тамбове была. Там то же самое получилось — все

47

церкви сделались обновленческими, кроме одной. Получалось так: утром церковь закрывается, вечером она открывается, но уже отдана она обновленцам. А народ, как правило, не шел в эти церкви. И называл их «красными». «Красная церковь — туда не ходи!» Вот это уже интуиция. Потом, конечно, было очень усиленное противодействие — митр. Мануила [Лемешевского], вы читали что-нибудь о нем? О Митр.Вениамине, который был расстрелян... Все это движение [обновленчество] потерпело поражение. И народ его не принял... И потом держались Патриарха, теперь святого... Святейшего (мне очень нравится, как отец его поминает: святителя такого-то, святителя такого-то, а Тихона — Патриархом Всероссийским... как будто он и сейчас еще Патриарх...)

А вот у этого [митр. Сергия (Страгородско-го) ] получилось успешнее дело... Он заключил союз с советской властью. Репрессии начались — настолько сразу усилились... Он такое заявление сделал, что вся масса осуждаемого и репрессированного духовенства, — она не за религиозные убеждения репрессируется, но только за политику. Вот так... И тогда ведь осталось 19 епископов на всю страну... Поголовно же... Тогда ведь эти Соловки — все это было переполнено духовенством. Это все таким образом предано... Таким образом... И остались лишь какие-то группы...

— То есть его союз даже способствовал тому, что все епископы были...

— А как же... Ну конечно. Тогда пошла волна репрессий... При Патриархе это как-то опротестовыва-лось — а он заявил, что да, пожалуйста, расправляйтесь с ними, они вовсе не за религиозные... — они идут не как религиозники... так их называли тогда, — «религиозники», — а за политические преступления. Им предъявляли, конечно, каждый раз обвинение политическое,антисоветская работа и все. И поэтому группа отошедших не приняла митр. Сергия и его возглавления. Не стали... А было распоряжение такое [патриарха Тихона] - в это время был местоблюстителем [митр. Петр (Полянский)], когда патриарх умер; но он же [патриарх Тихон] был исключительно мудр... у него даже вот до катакомбной церкви фактически распоряжение было — знаменитое какое-то секретное чрезвычайное собрание или совещание 20 ноября, по-моему, двадцатого года; он на этом чрезвычайном [совещании] собрал иерархов и — собственно говоря, он как бы предвидел всю судьбу церкви дальнейшую; и все время шла речь о расколе, и о том, что вот церковь парализуется, — что если будут, скажем, арестовывать, — [будет] репрессирован или изъят, как там говорилось, епископ данной епархии, — то епископ соседней епархии берет под собой [свое руководство]... его репрессируют — еще как-то тогда расширяется; и в конце даже такая была оговорка, что если наступит крайняя дезорганизация церковной жизни, то благословляется служение по домам... Вот вам, пожалуйста, уже было предвиденье катакомбной церкви. При крайней дезорганизации велел... Между прочим, некоторый опыт вот такого служения домашнего был во время обновленческого движения — я была в Тамбове, там тоже было очень сильно охвачено этим обновленчеством, — эти священники, как их называли, «неподписавшиеся», — они служили, у меня был тогда мой первый духовный отец — служил у себя дома. И другие... И когда на этом совещании патриарх Тихон назначил Собор и — где патриарх избирается, — он, предвидя, что невозможно будет Соборы собирать, невозможны будут соборные выборы, — он себе назначил, это было в виде исключения, он сам назначил кандидатов, трех ме-

48

стоблюстителей. То есть — патриарха уже не будет, а будут местоблюстители. Первым он назвал митрополита Кирилла [Смирнова]. Вторым — митрополита Агафангела [Преображенского]. И потом последним — митрополита Петра. На случай своей смерти... Когда патриарх умер, митрополит Кирилл был в ссылке, митрополит Агафангел через несколько месяцев тут же был арестован, тоже куда-то отправлен, и оставался только еще на свободе один митрополит Петр. А Петр — при патриархе Тихоне, когда было избрание еще патриарха Тихона, — он был еще светским человеком, а потом очень быстро патриарх (он его знал) приблизил его. Он принял монашество и как-то очень-очень быстро пошел по этой лестнице, так что он за короткий период жизни патриарха Тихона, — в семнадцатом году был Собор, в конце семнадцатого года, а в двадцать пятом году он уже умер, — семь, меньше восьми лет, — так вот, за это время Петр прошел все и стал митрополитом. Конечно же, это вызывало зависть, будем просто говорить. Такая головокружительная карьера. Ну, так вот, когда он уже стал митрополитом, было какое-то заседание, в его жизнеописании написано, — патриарху Тихону, когда патриарх к нему обратился с таким приветственным словом, он ему сказал: «Вот ты Петр, называешься Петр, так будь Петром. Как апостол Петр, будь Петром». Про него говорят, что он встал и изрек: «Буду Петром, буду камнем. Буду камнем». Он был единственным тогда на свободе, и тут же, тоже вскоре, его заключили в тюрьму. А митрополит этот, Сергий (Страго-родский), он так назывался, — он был его заместителем, и так он потом первое время назывался — заместителем патриаршего местоблюстителя... Понимаете? Ну и тут же он вдруг пошел на союз с советской властью, тут же начали поминать его как местоблюстителя, уже никаким не заместителем, а местоблюстителем. И одновременно ввели вот эту форму поминовения властей. Ну и, конечно, вот эти, «отколовшиеся», — они продолжали, несмотря на то, что заключенного, — но продолжали поминать главу, патриаршего местоблюстителя Петра. А в этих церквах, они потом стали называться «Сергиевскими», уже по его распоряжению поминали митрополита Сергия и — одновременно — ввели эту форму поминовения властей. И это еще ладно — на ектений поминали. Но вот поминали во время совершения евхаристического канона... Вот в чем дело страшное-то... Это одновременно получилось. Они не приняли возглавления митрополита Сергия, — и , значит, никаких его распоряжений. То есть власти, они тоже не поминались — и на ектений тоже это не было введено. Народ так и окрестил — «непомина-ющие». Вот эти «поминающие», а эти «непоминающие». И затем они путались, не разбирались в том, что это митрополита Сергия так поминают, а это митрополита Петра — значит, тут власти поминают, а тут власть не поминают. «Непоминающие» — которые не поминают власть.

— И где первое время отец Серафим скрывался и где он совершал литургию?

— Не первое время, а все время, от начала до конца в Загорске.

— Это был дом кого-то из его друзей?

—Да, монахини, дивеевской монахини. У него ведь большая связь была с Саровом и с Дивее-вом... И там были монахини, которые потом до конца его жизни с ним жили. Вот одна монахиня там была...

— Она была тайная монахиня?

— Она не была тайной монахиней, она жила не в монастыре, а в миру, это был дом в Загорске, он и сейчас есть... Он в этом доме и служил... жил, и служил, и принимал.

Эта дата, по-моему, будет довольно скоро. Я ее всегда отмечаю... Третьего сентября там, в этом домике, в громадной такой кадушке — или чан, как это называется, такие сейчас в Елоховской для освящения крещенской воды поставлены, — крестилась Елена Семеновна и одновременно ее старший сын... Там же крестилась Вера Яковлевна.

— Может, вы подробнее что-то именно о нем расскажете, об отце Серафиме?

— Знаете, ведь я тоже его застала в конце [его служения на Солянке]...

— Но все равно — впечатления этих лет...

 

49

— Этих лет.. Ну вот это сейчас начинает воспроизводиться. Церковь маленькая, маленькая церквушка и, конечно, была переполнена, как это у нас в Деревне. Я имею в виду церковь Кира и Иоанна, где я его застала. Там все были его духовные чада, к нему относились, как уже к старцу. Я тогда была еще... из меня интеллигентщина лезла во все поры, я относилась к этому даже немножко скептически, что вот приходят, играют в старцев. Приходят к отцу Серафиму, вот просят у него благословение — на то-то, на то-то, на то-то... Потом проходит короткое время, приходят каяться, что они благословение не выполнили. Но я тогда говорю — у меня такой задорный характер был, — если я могу сама что-то решить, зачем я пойду просить благословение, значит, буду действовать по своему решению. Значит, тогда и не иду и не беру благословение. Но уж если я иду, беру благословение, то тут уж вопроса о том, чтобы не выполнить, вообще не может быть. И меня смущало это... Знаете, если спрашивать благословение, а потом покаяние, потому что не исполнили. У него всегда вот то, что у нас сейчас начинается — перед причастием... Причастников столько — хотя был и еще священник, другой, но если отец Серафим исповедует, — то пожалуйста, стоит до самого выхода очередь и интервал перед причастием — это добрый час, а то и побольше. Ну, и отец Серафим говорил: стойте и Иисусову молитву читайте, тот, кто не причащается или кто ожидает. Такая была картинка, но это было все действительно, безусловно как старчество, к нему обращались как к старцу. Службы были такие — вот я вам сказала, что сегодня замечательная была служба. Я сегодня отцу даже сказала, что стояла как на Солянке. Конечно, твердо по уставу, без всяких пропусков. В записках Веры Алексеевны тоже есть... Хор подбирался не по голосам, не по каким-то способностям вокальным. Вот и Верочка туда попала, но у Верочки хороший голос был... Но были там и довольно безголосые, всякие... стояли там на клиросе... Но вот, я говорю, службы были такие, что действительно так стоишь и не знаешь где ты, на земле или на небе. И люди жили этими богослужениями. Вы понимаете, я туда ведь только что пришла, я очень любила театр... Еще тогда были театры... последнее, что я, кажется, захватила, это еще в тридцать шестом году, по-моему, — нет, раньше, — была постановка о Невидимом граде Китеже... Замечательная постановка была, опера... Когда автор поставлял эту самую оперу, он писал, что — считаю постановку оперы невозможной без определенного количества каких-то голосов, и музыкального такого сопровождения (потом, конечно, это уже не соблюдалось и такого сопровождения музыкального уже нельзя было осуществить) — и без определенного количества, набора колоколов. Был колокольный звон. Так вот, если нет такого набора колоколов, считай оперу невозможной для постановки. Но потом этого колокольного звона, конечно, такого не было... Тем не менее, через некоторое время он эту оперу поставил. Последняя опера, на которой я, по-моему, была. И вы знаете, я тогда настолько этим увлекалась, что всю оперу я простояла на ногах. Я не могла сидеть, понимаете?

— Это в Большом театре?

— В Большом театре. Я как встала там — словом, я не могла сидеть, а стояла, слушала стоя... Я так любила театр — ив конце концов я очень быстро на Солянке отстала от театра. Каким образом? В субботу — всенощная; я не могла любимую оперу, любимую драму предпочесть всенощной.

— Вы частенько ходили?
-Куда?
— В храм.

— Постоянно.

— Ну, в смысле—в неделю...

— Ну конечно! Все праздники, все субботы, все воскресенья... Постом, можно сказать, не выходили оттуда. Хотя мне было это очень трудно, было время, когда я ходила тайком, потому что я еще тогда во власти родителей находилась... Мой отец очень строго следил за нашим воспитанием, в частности за мной, больше всех, потому что я выделялась среди своих сестер и больше всего ему, так сказать, всяких... — он со мной воевал с самого детства.

— Вы виделись со своими друзьями и где-то вне храма?

—Только в храме. Но дело в том, что он следил за моим поведением, за моими увлечениями с детства. Я в своем развитии — я почему говорю — эта самая интеллигентщина во мне сидит, — я как вот эмбрион, проделала все стадии развития этой

50

интеллигенции. Больше всего я застряла на народничестве. А мой отец был типичным интеллигентом XIX и начала XX века... И вот, когда он узнал — ну я не скрывала этого — о том, что я прилепилась, как это называлось, к одной церкви, он, конечно — он был верующим человеком, — он побывал там и заявил: «Ходи куда хочешь, только не туда. Это скрытый монастырь». Когда я пришла к церковной жизни, такой был кругом протест: всякие прежние знакомые, друзья семьи, приходили к моим родителям и говорили : «Марусю губит религия. Маруся отстает от жизни!» Это 20-е годы, то есть 18-й год... Но отец — он был глубоко верующим, конечно, непосредственно не протестовал против, — только, вот, против того... А мать моя — она такая была очень непосредственная (я, между прочим, в ее породу, а не в отцовскую) — так она: «Ну! Хочешь ходить по церквам — уходи в монастырь!» А отец, видимо, хотя этого не говорил, но и очень боялся. И она во мне создала какой-то на долгое время протест против монастыря. Я такой вот еще девчонкой думала: почему? Почему христианство — я хотела быть христианкой — почему христианство — это достояние монахов? Почему я не могу, не будучи монахом, в монастыре, я не могу быть христианкой?! У меня такой протест был. Я помню, когда я уже в катакомб-ной церкви была, отец Иеракс, иеромонах, последний священник, при котором закрылся этот храм и которого в такой критический момент, когда храм остался без священника, прислал из Загорска отец Серафим, он был нашим духовником и всей семьи Мень, служил в Лосинке на чердаке у Веры Алексеевны; однажды держал трехлетнего отца Александра, держал на руках, и, когда после литургии подходили к кресту, он взял его на руки, дал ему крест в руки — сам его держал на руках, а все прикладывались к кресту, который держал отец Александр трехлетний; так вот он мне — потом был моим духовником, так он мне один раз говорит: «Давай я тебя постригу?» Я говорю: «Нет!!! Не хочу». Он страшно удивился, потому что настроения у меня были совершенно соответствующие. «He хочу!» Так он мне должен был рассказать всю историю становления монашества, для того чтобы меня примирить с монастырем, против которого у меня был протест — почему если хочешь быть верующим, тебе надо удаляться в монастырь...

...Коренные такие были, солянские, две сестры — совсем юная Нина и уже в возрасте — кажется, между ними разница была 10 или 12 лет, — старшая ее сестра Варвара. Она тоже была замечательной, она была самой близкой духовной дочкой отца Иеракса. И она начала писать его жизнеописание. Написала только первую часть, а потом не успела до конца своей жизни. А у нее были большие литературные способности... Она описывает его в тот момент, который, собственно говоря, и сделал его монахом. Торжественное открытие мощей Тихона Задонского. Замечательное у нее описание радости этого события. Нет, это, кажется, было пятидесятилетие со дня открытия его мощей...

<...> Я попала в такие условия, что я могла бывать у Веры Алексеевны, где служил отец Иеракс. Об отце Иераксе там она пишет... Ката-комбная церковь... солянские в церковь не ходили... То есть: Солянки нет. Куда идти, понимаете? И вот, конечно, очень многие были без такой духовной пищи, они не имели богослужений. Между прочим, я выделяю в своей жизни несколько периодов, которые называю «миллион терзаний». Так вот у меня «миллион терзаний» был тогда, когда я была в Ленинграде, когда училась в медицинском институте. Некуда было ходить, понимаете? Я иду, богослужение совершается, Страстная неделя, — я прохожу мимо церкви, я туда не иду. Понимаете? Потому что там была эта «поминающая церковь»...

— Понятно...

— Все знали, насколько я жила богослужением в свое время — тем людям было понятно, что это было за «миллион терзаний». И тем не менее я это выдержала. Такую установку давал митрополит Кирилл, который был первым местоблюстителем назначен патриархом Тихоном. Он из

 

51

ссылки говорил о том, что если — считали так, что это как раскольники, — они отошли от церкви, — значит, они лишаются благодати. У них нет возглавления, у них разрыв с Церковью. Тогда митрополит Кирилл из своей ссылки дал указания, что если этих, эту группу «непоминающих», всех вместе взятых, некому возглавить, — «то я ее возглавлю». Он имеет все права, хотя он связан по рукам и ногам, и не служит, — но тем не менее, идеологически все имеет; как иерарх он брал возглавле-ние над этой церковью катакомб-ной. Ведь и в ка-такомбной церкви были такие, которых мы даже не знали. Вот тут есть замечательное описание жизни иеромонаха Арсения. Там тоже были отдельные группы, мы даже и не знали, тем более в разных городах. У нас был такой еще ход — вот Елена Семеновна им пользовалась, там мы с ней и встретились; благословение отца Серафима не ходить в эти церкви... а куда же ходить? В греческую церковь. Тогда она еще была, и мы ходили в греческую церковь. Там мы с Еленой Семеновной встретились, хотя мы были заочно знакомы через Веру Яковлевну. А на Солянке молодежь — Тоня... она была даже, так сказать, коренная солянская, была даже помощницей старосты, а староста там была монахиня... тоже, конечно, духовное чадо отца Серафима. Она работала с Верой Яковлевной в одном учреждении. Вера Яковлевна была психологом. Они были молодыми еще, и одновременно лишились матерей, и вот они как-то на этом горе очень сошлись. И Тоня стала — горе Веры было безысходное — ей потихонечку рекомендовать обращаться к отцу Серафиму. Хотя она была не крещеная, еще она ничего не знала, но она говорила, что, вот, у меня есть знакомый, которому ты можешь поведать свое горе, свои мысли, все, он тебе поможет, объяснит что-то такое, облегчит. [А что он] архимандрит — она не знала этого. Она с ним начала переписку. И действительно, вот таким образом он ее наставлял всячески. Не то чтобы он ее приводил к вере, но на все ее переживания он давал ей ответы, ну а потом постепенно стал ее подводить. У нее этот процесс занял гораздо дольше, чем у Елены Семеновны. А Елена Семеновна вслед за этим — она читала, вероятно, переписку Веры Яковлевны... И когда у нее родился отец Александр, она так непосредственно сразу... У Елены Семеновны... вы не читали ее «Мой путь», описания? — Нет. —Нет? Почитайте...Так у нее было стремление к крещению с детства, но оно никак не осуществлялось. Стремление быть христианкой у нее возникло тогда, когда она была во втором классе школы. Они жили тогда в Киеве [в Харькове — ред.], а там сохранилось еще преподавание Закона Божьего, сохранялось еще, по-моему, года два после революции. И мать ее была учительницей. К ним приходили девочки, тогда были еще разделенные мальчики и девочки. Приходили какие-то ее подружки, репетировала их ее мать. И вот одна подружка как-то забыла, оставила учебник Закона Божьего. Очевидно, Новый Завет. У нас было так в гимназии: первый класс — Ветхий Завет изучался. По специальным таким, приспособленным детским, с иллюстрациями, переложениям, Евангельской истории и Ветхого Завета. В первом классе был Ветхий Завет, во втором Новый, в третьем — богослужение. В четвертом и пятом — катехизис. Ну так вот, она, по-видимому, учебник Нового Завета оставила, она была, наверное,второклассницей, забыла...

 

52

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова