Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь

Яков Кротов. Путешественник по времени.- Вера. Вспомогательные материалы: ХХ век.

Голда Меир

МОЯ ЖИЗНЬ

К оглавлению

 

ДРУЖБА С АФРИКОЙ И ДРУГИМИ СТРАНАМИ

В моем личном отношении к Африке и африканцам - возможно, как толчок - большую роль сыграло то душевное состояние, которое мы все испытывали после Синайской кампании - когда остались почти одинокими, весьма непопулярными и совершенно непонятыми. Франция осталась другом и союзником, кое-кто из европейских стран нам сочувствовал, - но с Соединенными Штатами отношения у нас были натянутые, с советским блоком - более чем натянутые, а в Азии, несмотря на все наши усилия добиться признания, мы в большинстве случаев наталкивались на каменную стену. Правда, у нас были представительства в Бирме, Японии и Цейлоне, консульства на Филиппинах, в Таиланде и в Индии; но хотя мы были в числе первых, признавших Народный Китай, китайцы совершенно не были заинтересованы в том, чтобы иметь израильское посольство в Пекине, а Индонезия и Пакистан, мусульманские государства, проявляли к нам открытую враждебность. Третий мир, в котором важнейшую роль играл, с одной стороны, Неру, а с другой - Тито, смотрел в сторону Насера и арабов - и отворачивался от нас. И в 1955 году, когда в Бандунге состоялась конференция афроазиатских стран, на которую мы очень надеялись, что нас пригласят, арабы пригрозили бойкотом, если Израиль примет в ней участие, и из этого "клуба" мы тоже были исключены. В 1957 и 1958 годах я смотрела вокруг себя, сидя на заседании Объединенных Наций и думала: "Мы тут чужие. Ни с кем у нас нет ни общей религии, ни общего языка, ни общего прошлого. Весь мир, все страны группируются в блоки, потому что география и история определили для каждой группы общность интересов. Но наши соседи - естественные союзники - не хотят иметь с нами дела, и у нас нет никого и ничего, кроме самих себя. Мы были первенцами Объединенных Наций - но обращались с нами, как с нежеланными пасынками, и, надо признаться, это причиняет боль".

Но все-таки мир состоял не только из европейцев и азиатов. Существовала Африка, страны которой вот-вот должны были получить независимость, и юным государствам черной Африки Израиль мог и хотел дать очень многое. Как и они, мы сбросили иностранное владычество, как и им, нам пришлось учиться поднимать неудобные земли, увеличивать урожайность, проводить мелиорацию, разводить птицу, жить вместе и обороняться. Нам, как и им, не поднесли независимость на серебряном блюде, она была завоевана годами борьбы, и нам пришлось - иногда на собственных ошибках - узнать, как дорого обходится право на самоопределение. В мире, четко разделенном на имущих и неимущих, опыт Израиля казался единственным в своем роде, потому что мы были вынуждены разрешать такие проблемы, какие никогда не стояли перед большими, богатыми, мощными государствами. Мы не могли предложить Африке ни денег, ни оружия, но, с другой стороны, мы не были запятнаны, как колониалисты-эксплуататоры, ибо единственное, чего мы хотели от Африки, была дружба. И тут я хочу предупредить возможные замечания циников. Обратились ли мы к Африке, потому что нам были нужны голоса в Объединенных Нациях? Да, конечно, был и этот мотив - вполне почтенный, кстати, - и я никогда его не скрывала ни от самой себя, ни от африканцев. Но он не был главным, хоть и не был, разумеется, пустячным. Главной причиной нашего африканского "предприятия" было то, что мы чувствовали - у нас есть что передать странам, которые еще моложе и неопытнее, чем мы.

Теперь, после Войны Судного дня, когда большинство африканских стран разорвали дипломатические отношения с Израилем, в общий хор циников включились и разочарованные израильтяне. "Это была пустая трата денег, времени и сил, - говорят они, - неуместное, бессмысленное, мессианское движение, к которому Израиль отнесся слишком серьезно и которое было обречено на провал, стоило только арабам решительно нажать на африканцев. Нет ничего дешевле, легче, разрушительнее такой критики задним числом, и в данном случае она ничего не стоит. С государствами все бывает, как и с людьми. Никто не безупречен, случаются отступления, и некоторые оказываются болезненными и трудными; но не всякий план возможно осуществить быстро и полностью. Более того - неосуществившиеся надежды не означают полного провала, и я не сторонница политики, требующей сиюминутной выгоды. По правде говоря, то, что мы делали в Африке, мы делали не из политики разумного эгоизма - "я тебе, ты мне" - а потому, что это - одна из самых ценных наших традиций, выражение наших глубочайших исторических инстинктов.

Мы пришли в Африку учить, и то, чему мы учили, было воспринято. Никто горше меня не сожалеет, что на сегодняшний день африканские страны - или большинство из них - от нас отвернулись. Но по-настоящему важно лишь то, что нам - и им - удалось совершить вместе то, что с 1958 по 1973 годы сделали в Африке израильские специалисты по сельскому хозяйству, гидрологии, районному планированию, здравоохранению, строительству, коммунальному обслуживанию и многим другим областям: то, что увезли с собой на родину тысячи африканцев, обучавшихся в эти годы в Израиле. Такая прибыль не пропадет, и наши свершения - это тоже не мелочь. Они не падают в цене и их не вычеркнешь, даже если теперь мы на время лишились политических или иных выгод, которые нам давали связи с африканскими государствами. Конечно, их правительства проявили неблагодарность, и нелегко им будет заставить нас забыть, как они бросили нас в критический момент. Но надо ли из-за этого забывать или умалять чрезвычайные по значению, чтобы не сказать - беспрецедентные деяния маленькой страны, которая старалась облегчить жизнь людей в других странах? Программой международного сотрудничества и технической помощью, которую мы оказали народам Африки, я горжусь больше, чем любым другим нашим проектом.

Для меня эта программа прежде всего воплощает стремление к социальной справедливости, перестройке и исправлению мира, которое и есть сердце социалистического сионизма - и иудаизма. Жизненная философия, толкнувшая в 20-е годы пионеров Мерхавии на создание кооперативного поселения, заставившая в 40-е годы мою дочь и ее товарищей продолжать этот нелегкий путь в Ревивиме, отразившаяся в каждом киббуце, создаваемом в Израиле сегодня, - то же самое жизненное мировоззрение на целые годы забросило израильтян в Африку, чтобы разделить с ее людьми практические и теоретические знания, которые только и могли быть им полезны в меняющемся мире, где они наконец-то стали хозяевами своей судьбы. Конечно, не все, принявшие участие в передаче африканцам нашего национального опыта, были социалистами. Далеко не все. Но для меня, во всяком случае, эта программа была логическим раскрытием принципов, в которые я всегда верила, которые определили цель моей жизни. И я не могу считать эту программу бесполезной, и не верю, что хоть один африканец, помогавший в ее выполнении или пожинавший ее плоды, сочтет ее таковой.

И еще одно: нас с африканцами сближала не только необходимость быстрого развития, но и память о вековом страдании. Угнетение, дискриминация, рабство - для евреев и африканцев это не просто слова. Они говорят о муках и унижениях, пережитых вчера. В 1902 году Теодор Герцль написал роман, в котором описывал еврейское государство будущего, каким он себе его представлял. Роман назывался "Альтнойланд" ("Старо-новая страна"), и на титульном листе стояли слова, ставшие вдохновляющим лозунгом сионистов: "Если вы этого захотите - это уже не сказка". В этом романе есть слова об Африке, которые я часто цитировала африканским друзьям и которые хочу вспомнить сейчас:

"... Есть еще один вопрос, возникший из национальных страданий, до сих пор неразрешенный, трагизм которого только евреи могут себе представить. Это африканский вопрос. Только вспомните о страшных эпизодах работорговли, о людях, которых воровали как скот, захватывали, заточали, продавали только потому, что они были черные. Их дети вырастали в чужих землях, их ненавидели и презирали за то, что у них другой цвет кожи. Пусть смеются надо мной, но я не побоюсь сказать, что теперь, когда я увидел освобождение моего народа - евреев, - я хотел бы увидеть и освобождение африканцев".

Думаю, эти слова говорят сами за себя.

Однако, хотя я думаю и надеюсь, что несу ответственность за изначальный размах и интенсивность более чем 200 программ развития, которые Израиль осуществлял в восьми десятках стран Африки, Азии, Латинской Америки, а потом и Средиземноморского бассейна, на чистом энтузиазме, упорстве и талантах пяти тысяч израильских советников, я не могу претендовать на то, что идея принадлежит мне. Первым израильтянином, изучившим такую форму международного сотрудничества, был мой добрый друг Реувен Баркатт; будучи главой Политического отдела Гистадрута, он привез в Израиль несколько африканцев и азиатов, чтобы они своими глазами увидели, как у нас разрешаются некоторые проблемы. Когда я стала министром иностранных дел - это было накануне того, как Гана получила независимость, - молодой израильский дипломат, назначенный Шаретом, Ханан Явор, уже укладывался, собираясь ехать туда, чтобы представлять Израиль. Когда в 1957 году Гана получила независимость, послом Израиля в Гане и в Либерии был назначен Эхуд Авриэль; он предложил мне приехать на первую годовщину независимости Ганы в 1958 году, а также посетить Либерию, Сенегал, Берег Слоновой Кости и Нигерию. Я стала планировать путешествие, в котором, как мы решили, меня, кроме Эхуда, будет сопровождать Яаков Цур, тогдашний посол во Франции.

Конечно, я и раньше встречалась с африканцами, большей частью на всякого рода заседаниях социалистов - но в самой Африке я не бывала никогда и даже представить ее себе не могла по-настоящему. Укладывая вещи для поездки (мой недостаток как путешественника - что я всегда беру больше, чем нужно), я начинала грезить об Африке и о роли, которую мы можем сыграть в пробуждении этого великого континента. У меня не было никаких иллюзий - я понимала, что роль эта будет маленькой, но я загоралась при мысли, что мне предстояло увидеть часть света, для которой мы такая же новинка, как и она для нас. От предвкушения этого я волновалась, как ребенок.

Первой остановкой была Монровия - столица Либерии; я была гостьей президента Уильяма Табмена. Социальная и экономическая элита Либерии жила в невероятной, почти фантастической роскоши; остальное население - в нищете. Но я ехала в Африку не за тем, чтобы проповедовать, вмешиваться или обращать в свою веру. Я приехала, чтобы встретиться с африканцами. Я знала, что президент Табмен - преданный друг евреев, и потому еще, что, насколько помню, во весь долгий период его сложных отношений с США к нему дружески отнесся конгрессмен-еврей, прелестный человек Эммануэль Селлер, единственный из всех знакомых Табмена в Вашингтоне понявший одиночество черного лидера, хотя считаться с чувствами черного в те времена не было ни модно, ни необходимо. Либерия была первым черным государством мира; импульс, определивший его появление, был сродни импульсу, определившему рождение Израиля; любовь Табмена к Израилю была очевидна, убеждение, что у наших стран много общего, - тоже; я не могла не отвечать на такие чувства. Но по-настоящему меня заинтересовала и очаровала не Монровия и не Либерия, а Африка, которую я там увидела.

Мы путешествовали по Либерии. Я разговаривала с сотнями людей, отвечала на тысячи вопросов об Израиле (и чаще всего - об Израиле, стране Библии). Меня сопровождала очень милая молодая женщина из либерийского министерства иностранных дел. Когда наступил мой последний день в Либерии, она смущенно сказала: "У меня есть старушка-мать, я ей объяснила, что всю неделю буду занята с гостями из Иерусалима. Моя мать сделала большие глаза. "Ты что же, не знаешь, что нет такого места - Иерусалим? Иерусалим - это на небе. Не можете ли вы, г-жа Меир, встретиться с ней на минутку и рассказать ей об Иерусалиме?"

Конечно же, я встретилась с ее матерью в тот же день, и взяла с собой на эту встречу бутылочку с водой из Иордана. Старушка только ходила вокруг меня, но не отважилась ко мне прикоснуться.

- Вы - из Иерусалима? - повторяла она. - Вы хотите сказать, что это реальный город, с домами и улицами, где живут реальные люди?

- Да, я там живу, - отвечала я. Думаю, она мне не поверила.

Вопрос, который она мне задала, я потом слышала в каждом городе Африки и отвечала на него одинаково: "Небесного в Иерусалиме только то, что он до сих пор существует".

Самым эффектным моментом моей поездки в Либерию была церемония моего посвящения в верховные вожди племени Гола. Женщинам редко оказывается такая честь. В Израиле же, когда я рассказала эту историю, все обратили внимание на знаменательное совпадение: "Гола значит на иврите "диаспора". Пожалуй, это было самое удивительное, что когда-либо со мной происходило. Признаться, когда я стояла под палящим солнцем, а вокруг плясали и пели все мужчины племени, я не могла поверить - неужели это мне, Голде Меир из Пинска, Милуоки, из Тель-Авива, оказывают такие высокие почести? У меня было еще две мысли: "Надо вести себя так, словно церемония посвящения в вожди в самом центре Африки для меня вещь совершенно привычная" и "Если б только меня видели мои внуки!" После того, как танец закончился, двести женщин племени отвели меня в крошечную, душную соломенную хижину, где меня облачили в яркие одежды верховного вождя и произвели надо мной обряд тайного посвящения, о котором я распространяться не буду. Но в жизни не забуду ужаса в глазах своих израильских телохранителей (включая Эхуда), когда я, под дробь африканских барабанов и монотонное пение женщин, исчезла в темной хижине, и выражение великого облегчения, когда я вышла оттуда невредимая и очень довольная собой. По поводу церемонии я могу сказать, что была поражена и обрадована ее яркостью, естественностью и искренностью. Вообще, людям в Африке присуще быть радостными и сердечными, и в Африке я всегда чувствовала себя дома - чего не испытывала в такой степени нигде больше, и всего меньше в Азии.

Из Либерии мы отправились в Гану, первое африканское деколонизованное независимое государство, где я познакомилась с Кваме Нкрума - прекрасным полубогом африканского национализма в те дни. Не восхищаться Нкрумой было просто невозможно, но после долгого разговора с ним в Аккре, я не получила уверенности в его надежности и искренности. В его риторике, его стремлении остаться единственным символом африканского освобождения было что-то нереалистичное и даже несимпатичное. Судя по тому, что он говорил, единственное, что было для него важно, - это формальная независимость; развитие природных ресурсов, даже повышение жизненного уровня населения интересовали его гораздо меньше. Мы с ним говорили о разных вещах. Он говорил о свободе и славе, я - об образовании, здравоохранении и необходимости для Африки создавать собственных учителей, врачей и техников. Мы разговаривали часами - но ни один из нас не убедил другого.

Я вела себя как чистый прагматик и все говорила о технике и квалификации, а Нкрума не мог перестать ораторствовать. Он так объяснял, например, почему он велел воздвигнуть себе огромный памятник перед зданием парламента в Аккре и почему новые ганские деньги украшены его портретом: "Для людей в джунглях слово "независимость" ничего не значит, они его не понимают. Но когда им даешь монету, и они видят на ней портрет Нкрумы вместо портрета английской королевы - тогда они понимают, что такое независимость". Эта точка зрения была прямо противоположна моей, но тем не менее между Израилем и Ганой сложились очень близкие отношения; десятки образовательных программ были осуществлены в обеих странах, многое в Гане было спроектировано и выстроено израильтянами, при нашей помощи была создана и введена в действие судоходная компания "Черная звезда".

Потом я встретилась с другими африканскими лидерами - например, с президентом Берега Слоновой Кости Уфуэ-Буаньи, по своим взглядам он был ко мне ближе. Кстати, он происходил из того же племени, что и Нкрума, и разговаривать они могли только на языке этого племени, потому что Нкрума не знал французского, а Уфуэ-Буаньи - английского. Уфуэ-Буаньи в 1958 году считал, что развитие не менее важно, чем независимость. Он гораздо яснее, чем Нкрума, видел сложности, ожидавшие африканцев, если они будут напирать на независимость без соответствующей подготовки - мусульманский экстремизм; зловещее сочетание ислама с коммунизмом - русским или китайским; возвращение в Африку прежних хозяев под слегка изменившейся личиной; ослабление умеренно-прогрессивных сил на всем континенте. Он много лет держался и сумел устоять против лести и угроз Насера. Правда, в ноябре 1973 года даже Уфуэ-Буаньи сдался и порвал отношения с нами, грустно поясняя, что ему пришлось выбирать между арабскими "братьями" и израильскими "друзьями". Но тогда, в 1958 году, все это еще таилось в будущем.

Хотя первая встреча с Нкрумой и омрачила мое настроение, посещение Ганы оказалось не только поразительно интересным, но и чрезвычайно важным для всего нашего африканского предприятия. По случаю празднования годовщины, Гана еще и принимала у себя первую всеафриканскую конференцию, где были представлены все африканские освободительные движения.

Мне уже приходилось встречаться с д-ром Джорджем Падмором, блестящим экс-коммунистом из Вест-Индии, важнейшим идеологом "прогрессивного" панафриканизма, автором идеи развития Африки при финансовой поддержке негритянской общины США - как он выражался, "по образу и подобию Еврейского Призыва". Он чрезвычайно интересовался Израилем и настоял, чтобы я встретилась с другими африканскими лидерами, собравшимися в Аккре. "Сам Бог послал и вам, и им такой случай" - сказал он. Конференция должна была начаться в одном из новейших отелей Ганы - в отеле "Амбассадор", в 4 часа дня, но на три часа было созвано специальное заседание, и когда я вместе с Падмором вошла в залу заседания, шестьдесят человек уже сидели за огромным столом, ожидая меня.

Это было интересно и не лишено драматизма. Мы встретились здесь, в первой африканской стране, добившейся независимости (не считая Либерии и Эфиопии), я, министр иностранных дел еврейского государства, которому всего десять лет от роду, и шестьдесят человек, чьи страны получат свободу через два-три года. Мы все столько пережили, столько боролись за свою свободу - и они, представляющие еще несосчитанные миллионы африканцев на обширных равнинах этого континента, и мы, в нашей крошечной стране, которую столько веков осаждали и брали штурмом. Мне казалось, что это та историческая встреча, которую представлял себе Герцль. Я не всех тут знала по имени, но Падмор объяснил мне, кто они: лидеры борющегося Алжира и других французских колоний, Танганьики, Северной и Южной Родезии. Атмосфера в комнате была очень наэлектризована. Я это почувствовала, и слова, которыми Падмор открыл собрание, не слишком помогли делу. "Я устроил эту встречу для того, - сказал он, - чтобы вы все увидели министра иностранных дел молодого государства, которое только что добилось независимости и уже сделало огромный шаг по пути прогресса во всех областях человеческой деятельности".

Наступило неловкое молчание. Встал представитель Алжира. Ледяным голосом он задал самый провокационный - и самый важный - из всех вопросов. "Миссис Меир, - сказал он, - вашу страну вооружила Франция, злейший враг тех, кто сидит за этим столом, государство, ведущее жестокую и беспощадную войну против моего народа, терроризирующее моих черных братьев. Как вы можете оправдать свою близость с государством, которое является главным врагом самоопределения африканских народов?" Он сел. Меня удивил не вопрос - меня удивило то, что с него началось заседание. Я ожидала больше фраз и большего времени. Но я была рада, что мы не пустились во взаимные любезности и схватки с мнимыми врагами - а времени на подготовку мне не нужно было.

Я закурила, оглядела стол. Потом ответила. "Наши соседи, - сказала я всем шестидесяти африканским лидерам, смотревшим на меня с холодной враждебностью, - готовятся уничтожить нас с помощью оружия, которое они получают бесплатно от Советского Союза и по очень низким ценам из других источников. Единственная страна в мире, которая готова - за немалые деньги, притом - продавать нам оружие, необходимое для самозащиты, - это Франция. Я не разделяю вашей ненависти к де Голлю, но скажу вам чистую правду: если бы де Голль был сам дьявол во плоти, я все равно покупала бы у него оружие и считала бы это долгом своего правительства. А теперь я хочу задать вопрос вам: "Что бы вы делали на моем месте?"

Я почти расслышала вздох облегчения. Напряжение прошло. Африканцы поняли, что я говорю правду, не стараюсь пустить пыль в глаза, и успокоились. Посыпались вопросы об Израиле. Они жаждали информации о киббуцах, о Гистадруте, об армии; вопросам не было конца. Они тоже повели себя откровенно. Молодой человек из Северной Нигерии (почти целиком мусульманской) встал и заявил: "У нас в Северной Нигерии евреев нет, но мы знаем, что должны их ненавидеть".

Диалог с африканскими революционерами продолжался все время, пока я оставалась в Гане, и заложил основы нашей программы международного сотрудничества. Я завоевала уважение и дружбу африканских лидеров, и теперь они стремились встретиться и поработать с другими израильтянами. Они не привыкли, чтобы белые люди работали своими руками, чтобы специалисты выходили из кабинетов и работали на строительном участке, и то, что мы, как они это называли, "не различали цветов", было необычайно важно. То, что для меня было вполне естественно, совершенно изумляло африканцев - будь то мои не слишком грациозные, но чистосердечные попытки научиться африканским танцам, или увлечение, с которым я учила чопорных молодых сотрудников ганского министерства иностранных дел танцевать израильскую хору. А главное, они не могли не чувствовать, как они все мне нравятся. Помню, я сидела однажды утром под огромным манговым деревом и расчесывала волосы, как вдруг, откуда ни возьмись, появились маленькие девочки - не меньше десяти: они, кажется, никогда не видели длинных волос. Одна из них, похрабрее, подошла ко мне. Я поняла, что ей хочется потрогать мои волосы: следующие полчаса все они причесывали меня по очереди. Я даже не заметила, что позади меня собралась толпа потрясенных африканцев.

Думаю, что благодаря нашей манере себя вести - не похожей на то, как вели себя другие иностранцы, мы создали нечто более важное, чем фермы, заводы, гостиницы, полицейские войска и молодежные центры: мы помогли тому, чтобы у африканцев создалась уверенность в себе. Мы доказали им, работая с ними вместе, что они тоже могут быть хирургами, пилотами, лесничими, садовниками и общественными работниками и что владение техникой не есть вечная прерогатива белой расы, как их учили верить в течение многих десятилетий.

Конечно, арабы и тогда делали все, что могли, чтобы убедить африканцев, что мы ничем не отличаемся от других "колонизаторов", но африканцы, в большинстве своем, не давали себя одурачить. Они прекрасно видели, что в Замбии, где работали израильские птицеводы, куры не становятся "империалистическими", а в Мали, где израильтяне учили население обработке рыбы, рыба не становится "колонизаторской". Знали они и что сотни африканцев, учившихся в Израиле сельскому хозяйству, учатся не эксплуатации. У нас было три критерия для нашей программы, и, думаю, не будет нескромностью сказать, что даже эти критерии были новшеством. Мы задавали себе и африканцам три вопроса по каждому новому проекту: желателен ли он, есть ли в нем реальная нужда, и в состоянии ли Израиль оказать в этом помощь. И мы пускали в ход только те проекты, которые получали утвердительный ответ на все три вопроса, из чего африканцы видели, что мы не считали себя способными автоматически разрешить все их проблемы.

Я снова и снова возвращалась в Африку и уже привыкла, что мне каждый раз говорят, что я себя "переутомляю". Я приучила себя к жаре, к недостаточной чистоте, к тому, что надо чистить зубы кипяченой водой (а если ее нет, то годится и кофе), и к тому, чтобы тратить время на такие вещи, которые мне и не снились - например, председательствовать на избрании королевы красоты на празднике в честь Дня независимости Камеруна, или слушать в Абиджане (Берег Слоновой Кости), во время парадного обеда с африканскими лидерами, как африканские музыканты играют собственную трогательную версию "Ди идише маме" в мою честь. Чем больше я путешествовала по Африке, тем больше ее любила, и, к счастью, африканцы платили мне взаимностью. Я до сих пор переписываюсь кое с кем из множества африканцев-родителей, назвавших дочерей моим именем. Совсем недавно я получила письмо от человека из Риверс Стейт (Нигерия). "Благодарю вас за ваше милое письмо, куда вы вложили ожерелье для маленькой Голды, - пишет он. - Пожалуйста, примите прилагаемую здесь фотографию маленькой Голды в залог нашей высокой оценки вашей деятельности, направленной на помощь человечеству". Африканцы не скупились на выражения своей симпатии - и мне это было необыкновенно приятно.

В декабре 1959 года я посетила Камерун, возвратилась в Гану, впервые отправилась в Того (где, кроме всего прочего, мы помогли создать национальную юношескую организацию и кооперативное хозяйство в одной деревне), снова навестила президента Либерии Табмена и объездила Гамбию и Сьерра-Леоне. Ездила я и по Гвинее и встретилась там с Секу Туре. Однако, тут не было все так гладко. Он был одним из немногих африканских лидеров, с которыми мне не удалось завязать личные отношения, хотя он и произвел на меня большое впечатление своим интеллектом. Секу Туре, как и Нкрума, как и, в меньшей степени, танзанийский Ньерере, больше думал о международном положении своей страны, чем о ее благосостоянии. По-видимому, у него, хотя он и был левый радикал, вообще не было никаких социальных концепций, и потому мы мало что могли ему предложить - хотя мы оказывали помощь и Гвинее, и в Конакри существует великолепная профшкола, созданию которой мы помогли. Но Гвинея никогда не относилась к Израилю по-настоящему дружески, и, когда после Шестидневной войны она, единственная из африканских стран, порвала отношения с нами, я была не слишком удивлена. Я не хочу сказать, что отношение к Израилю - пробный камень качеств государственного руководителя, но факт тот, что чем больше африканский лидер думал о развитии страны, а не о политических заигрываниях с могущественными блоками, тем сильнее его государство желало нашей помощи и тем лучше у нас складывались отношения.

Я частично выразила свои чувства в речи на Генеральной Ассамблее в конце 1960 года, когда там уже были представлены шестнадцать независимых африканских государств. Перед глазами моими, когда я говорила, стояли все эти мужчины, женщины и дети, которых я повидала в Африке, с которыми я зачастую не могла говорить без переводчика, но с которыми, я чувствовала, меня связывают узы братства и общих устремлений; видела я перед своим умственным взором и бесправных, плохо образованных, лишенных всяких привилегий евреев, которые сотнями тысяч приезжали в Израиль, надеясь найти там земной рай. Я говорила о западне нереалистических ожиданий и политического фантазирования, как о прошлом, так и будущем, которому и мы были подвержены - и потому я говорила "мы", а не "они".

"Две опасности подстерегают тех из нас, которые появились в качестве новых самостоятельных государств: во-первых, опасность засидеться в прошлом; во-вторых, иллюзия, что политическая независимость немедленно разрешит все наши проблемы.

Что значит "засидеться в прошлом"? Естественно, многие новые нации сохранили неприятные, иногда горькие воспоминания. Естественно, они имеют зуб на своих прежних правителей и склонны считать свои, сегодняшние трудности наследием прошлого. Они видят жестокий парадокс в том, что некоторые страны озабочены проблемами перепроизводства и излишков, в то время как они влачат нищенское существование. Глядя на свою землю, полную минеральных и растительных богатств - золота и бриллиантов, бокситов, железа и меди, какао и хлопка, сахара и каучука, - они не могут не прийти к выводу, что голодают не по Божьей воле.

Как могут африканцы восхищаться чудесами космического века, если их собственные народы до сих пор еще неграмотны? Не может мать в африканской деревне радоваться успехам медицины в мире, если ее дети страдают от трахомы, малярии и туберкулеза. Все это надо понять. Вполне естественно, что вновь возникшие свободные нации должны помнить о прежних страданиях и унижениях. Народ не может строить свое будущее, если он забыл о прошлом. Но жить, продолжая размышлять только о прошлом, невозможно: всю свою энергию, все способности следует вложить в будущее".

Потом я заговорила о будущем.

"Мы, новые страны, получили независимость в эру величайших достижений человечества. В некоторых частях света уровень жизни и развития достиг невероятной высоты. Не следует говорить нам, чтобы мы не торопились со своим развитием; не нужно рассказывать нам, что развитым странам понадобились столетия и множество поколений, чтобы достигнуть теперешних высот. Мы не можем ждать. Мы должны развиваться быстро. Как сказал один друг из Конакри, недавно посетивший Израиль: "Неужели я должен в эпоху сверхзвуковых самолетов ходить пешком только потому, что те, кому эти самолеты сегодня принадлежат, много поколений назад ходили пешком?"

Это относится не только к новым нациям, но и ко всему миру. Многое было сказано и сделано в отношении, я бы сказала, "первой помощи" - стали делиться с неимущими едой, отдавать голодным свои излишки. Хочу сказать, однако, что мы не будем по-настоящему свободны, пока наших детей будут кормить другие. Мы будем по-настоящему свободны лишь тогда, когда научимся получать то, что нам нужно для пропитания со своей собственной земли. Из Азии и Африки доносится крик: делитесь с нами не только продуктами, но и вашим умением их производить. Самая жуткая пропасть в сегодняшнем мире лежит между теми, кто буквально достиг луны, и теми, кто не знает, как достичь плодородия собственной почвы, чтобы она удовлетворяла насущные человеческие потребности".

Мы не только создали израильскую программу международного сотрудничества и открыли (это сделал Гистадрут при поддержке АФЛ) Афро-Азиатский институт; мы приняли участие в работе многочисленных специализированных агентств ООН, которые занимаются развивающимися странами. Существовали - и существуют - два рода деятельности, которую проводит Израиль и которые мне особенно по душе; притом они до некоторой степени дают ответ на тот вопрос, который я когда-то задала в Объединенных Нациях. Летом 1960 года под руководством Аббы Эвена, только что возвратившегося после нескольких лет успешной службы в качестве посла Израиля в Вашингтоне и при Объединенных Нациях (в 1966 году он сменил меня на посту министра иностранных дел), состоялась в Реховоте в прекраснейшем кампусе Вейцмановского института Первая международная конференция о роли науки в развитии новых государств. Целью конференции было навести мосты между развитыми и развивающимися странами, разведав эффективнейшие способы использования науки и техники в странах, только что получивших независимость. Половина участников состояла из африканцев и азиатов, другая половина - из ведущих европейских и американских ученых. Не я одна - все участники были растроганы и воодушевлены этим первым в своем роде замечательным сборищем.

Что говорить, некоторые речи были слишком длинны, некоторые ученые доклады - слишком трудны для понимания, некоторые вопросы, да и ответы, прозвучали неуместно - но это был гигантский шаг к настоящему международному сотрудничеству, который в чем-то был даже важнее формального равенства в Организации Объединенных Наций. В Реховоте встретились представители двух культур, чтобы сообща проложить путь, на котором одна половина человечества всего эффективнее сможет помочь другой. Я не могла наглядеться на африканских государственных деятелей (многие были в национальной одежде), с которыми я так недавно встречалась в Африке, - на новых министров образования, здравоохранения, технологии, поглощенных беседой с нобелевскими лауреатами и другими всемирно прославленными членами научной братии, с которыми они постепенно находили общий язык. Первая реховотская конференция положила начало традиции. С тех пор в кампусе Вейцмановского института каждые два года собираются подобные конференции - по здравоохранению, по экономике по образованию, по сельскому хозяйству... Каждая из этих конференций дала участникам то, чего за деньги не купишь: чувство, что когда все сказано и сделано - мир в самом деле един.

Другой наш проект, который все так же мне дорог, как и в первые дни его осуществления (1960 год), - это Кармелский центр. Его официальное название - Международный центр подготовки работников коммунального обслуживания. Здесь женщины развивающихся стран Азии, Африки и Латинской Америки готовятся к новому для них роду деятельности. Уже пятнадцать лет я наблюдаю, как сотни женщин в этом центре учатся играть производительную роль в своих странах - будь то руководительница детского сада из Непала, диетсестра из Лесото, работник социального обеспечения из Кении или учительница из Малайи. Для всех этих женщин Израиль был как бы живой лабораторией, потому что как сказала мне студентка из Кении, "если бы я поехала учиться этому в США, то я выучила бы историю развития, а в Израиле я вижу, как это развитие происходит".

Этот центр занимает особое место в моем сердце не только потому, что я вместе со шведкой Ингой Торсон и израильтянкой Миной Бен-Цви помогала его основать, но и потому, что меня восхищают все эти женщины, оставившие свои насиженные места в городах и деревнях, свои семьи и приехавшие в далекую чужую страну, чтобы получить специальность, которая когда-нибудь поможет их народу жить богаче и лучше. Есть что-то героическое - а я нечасто употребляю это слово! - и в усилиях, которые делают эти женщины, вступая на долгий и трудный путь самообразования во имя лучшей жизни для себя, своих детей и внуков. Помню особенно ясно поразительную женщину - судью из Ганы; скромную молоденькую акушерку из Свазиленда, пожилого врача, возглавлявшую семейное планирование в Нигерии и преданную делу, дисциплинированную диетсестру-эфиопку. Все это были жены и матери, и каждая стала пионером в своей области, и каждая надеялась, что африканские женщины займут в африканском обществе надлежащее место как равные строители будущего - подобное тому, какое, они видели, занимают в еврейском государстве женщины-израильтянки. Пожалуй, я больше не встречала таких тружениц, таких энтузиасток, таких привлекательных созданий, как женщины этой группы, с которыми я, бывало, часами беседовала в Хайфе. Иногда казалось, что наш жизненный опыт совершенно различен - а в действительности мы боролись примерно за одно и то же.

Но наше участие в обучении африканцев не ограничивалось тем, что мы делали в Израиле. В 1963 году, когда я впервые посетила Восточную Африку, пролетев на маленьких самолетах тысячемильные расстояния над Кенией, Танганьикой, Угандой и Мадагаскаром, главной целью моей поездки было посещение школы для социальных работников, открытой сообща Кенией и Израилем (при поддержке Кармелского центра) в Мачакосе. Не раз нам случалось приземляться в маленьких деревушках - потому что там трудился, не покладая рук, какой-нибудь израильский советник; я проводила часок-другой с ним и его семьей и видела своими глазами любовь и доверие, которые выражали им африканцы, и восхищалась решимостью и увлеченностью молодых израильтян, добровольно живущих и работающих в таких непривычных примитивных условиях.

Нельзя сказать, что все они справлялись с делом успешно и что кругом все шло как по маслу. Нередко требовались месяцы, чтобы израильская семья привыкла к климату, к пище, к традиционной африканской медлительности; поняла, что кроется под африканской чувствительностью и суеверностью, научилась сдерживать нетерпение и заносчивость, которые в два счета могли свести на нет все добрые дела. Бывали ссоры, обиды, неосуществившиеся планы. Но в большинстве случаев сотрудничество приносило плоды, ибо и африканцы, и израильтяне по-настоящему понимали, как ценно то, что они стараются делать. Не было для меня большей радости, чем встречаться с африканцами, прошедшими подготовку в Израиле, которые показывали мне свои клиники, фермы и школы, весело давая пояснения на иврите; и повсюду я видела африканских "сабр", черных малышей, родившихся в Израиле, чьим первым языком был иврит. Какими бы "крайними" ни стали потом эти дети и что бы они потом ни говорили, они никогда, я знаю, не будут в душе считать своими врагами тех, с кем подружились в Беер-Шеве, Хайфе или Иерусалиме - да и меня тоже.

Кстати, во время этой поездки я поняла, что нам, в Израиле, надо переменить развлечения официальных гостей. Африканцы, как и израильтяне, непременно хотели, чтобы гости часов по двенадцать осматривали достопримечательности, а потом, без всякого снисхождения, волокли их на банкет с речами, состоявшими из бесконечных взаимных поздравлений. Я сидела на этих банкетах и в изнеможении думала, что через несколько часов опять предстоит поездка под палящим солнцем, которая завершится таким же банкетом с речами. И я поклялась себе, что когда вернусь в Израиль, то сделаю что-нибудь, чтобы унять наше рьяное гостеприимство; правда, не могу сказать, чтобы мне это до конца удалось.

В конце концов, я все-таки заболела, и поездки пришлось сократить, хотя я была вынуждена отменить прием у Милтона Оботе - умного и уравновешенного президента Уганды, которого потом так безжалостно убрал Иди Амин. Пожалуй, Оботе и Иди Амин - две крайности африканской дилеммы. Оботе был полной противоположностью Амину - это был разумный, серьезный и работящий человек. Боюсь, что прогресс в Уганде задержался на много лет оттого, что к власти пришел Иди Амин, которого погубила бесконтрольная власть над только что получившей независимость страной. Я не знала Иди Амина, когда он проходил в Израиле парашютную подготовку (израильские "крылышки" гордо носит не только он, но и многие другие африканские лидеры, например, президент Заира Мобуту), но и в те времена, когда ему казалось, что на Израиле свет сошелся клином, его считали, мягко выражаясь, очень эксцентричным. Я в последний раз увидела его в Иерусалиме, в бытность мою премьер-министром, и убедилась, что он просто сумасшедший. Право же, нашу беседу мог бы поставить Чарли Чаплин.

- Я пришел к вам, - сказал он очень серьезно, - потому что хочу получить от вас несколько "Фантомов". - "Фантомов"? Мы не производим "Фантомов"! - ответила я. - Мы их покупаем, когда можем, у США, - а можем мы далеко не всегда. Это не то, что можно покупать и продавать. А зачем вам "Фантомы"?

- Да против Танзании! - мягко сказал он.

Потом он передал мне сообщение: "Мне срочно нужно десять миллионов фунтов стерлингов". Но и этого я ему дать не могла. Он покинул Израиль, пылая гневом, отправился в Ливию к полковнику Каддафи - и, в 1972 году, за полтора года до Войны Судного дня, Уганда порвала с нами дипломатические отношения. Но Иди Амин не Уганда, и даже он не может остаться диктатором навсегда - что все-таки несколько утешает.

Вспоминая таких африканских лидеров, как кенииский изумительный старик Джомо Кениата и Том Мбоиа, замбийский Кеннет Каунда поэт-президент Сенегала Сенгор и президент Заира Мобуту Сесе Секо, я должна сказать, несмотря на трагедию нашего разрыва, что они делают честь своим народам и африканскому освободительному движению. Мы с ними так хорошо ладили (хоть и не на все а не всегда смотрели одинаково) - думаю потому, что я делала то, к чему призывала, и они это видели. В 1964 году, например, по случаю годовщины Дня независимости Замбии (прежде - Северной Родезии" все почетные гости отправились на водопад Виктория, находящийся частично в Замбии, частично - в Южной Родезии (как она тогда еще называлась). Нас повезли к водопаду в автобусах; на границе между странами южнородезийская полиция имела наглость не разрешить черным пассажирам моего автобуса выйти, хотя все они занимали высокие посты и были личными гостями президента Каунды. Я не могла поверить своим ушам, когда услышала слова полицейского: "Только белые". Я сказала: "В таком случае я, к сожалению, тоже не могу выйти в Южной Родезии". Родезийцы перепугались. Они всячески старались убедить меня выйти, но я об этом и слышать не хотела. "Не хочу, чтобы меня отделяли от моих друзей!" - повторяла я. После того наш автобус благополучно возвратился в Лусаку, где президент Каунда принял меня так, словно я была Жанна д'Арк, а не просто женщина, которая не принимает расовой дискриминации ни в каких формах.

И еще один был случай, показавший африканцам, что у нас слово не расходится с делом - чего вообще за европейцами, по их мнению, не водилось. По дороге из Замбии в Израиль я должна была посетить Нигерию. Я остановилась в Найроби, откуда специально зафрахтованный самолет должен был доставить меня в Лагос - иначе мне пришлось бы пролететь над арабским государством, а может быть - и приземлиться там. В Найроби меня ожидал наш посол в Нигерии, очень обеспокоенный. Он сказал, что в Лагосе меня встретят антиизраильской демонстрацией. Жены всех арабских послов объединились, чтобы организовать протест против моего визита. Пожалуй, поездку лучше было бы отменить. Вообще, это не самое подходящее время для поездки туда; Нигерия находится накануне выборов и большинство министров сейчас не в Лагосе. А если со мной что-нибудь случится? Я чувствовала глубокую усталость и перспектива подвергнуться нападению на улице самого большого африканского города мне не улыбалась. Но позволить запугать себя арабским послам, которые прячутся за юбками своих жен, я тоже не могла. "Навязываться нигерийскому правительству я не буду, - сказала я, - но если они не отменят своего приглашения, я приеду".

В аэропорту я увидела огромную толпу ожидающих. "Вот оно! - подумала я. - И это будет очень неприятно!", но это были не вопящие в исступлении демонстранты - это были сотни мужчин и женщин, которые прошли обучение в Израиле или у израильтян здесь же, в Нигерии. Все они пели "Хевейну шалом Алейхем" - "Мы несем вам мир!" - израильский гимн международного сотрудничества, который я слышала миллион раз, но которым ни разу не была до такой степени растрогана. "Мы чтим и приветствуем вас как посла настоящей доброй воли", - как бы говорили слова гимна. Поездка в Нигерию оказалась, в конце концов, очень успешной.

В Азии я проводила меньше времени, хотя и там меня всегда принимали хорошо. Но там мне не хватало живости, зрелищности, в моем представлении всегда ассоциировавшихся с Африкой. Может быть, мешало и то, что я никак не могла усвоить сложного дальневосточного этикета, а может быть, и другое еврейское наследие, еврейская этика в Азии менее известны, чем в Африке, куда христианство принесло хорошее знакомство с Библией. Даже названия израильских городов (Галилея, Назарет, Вифлеем) для образованного африканца полны значения, а Моисеев, Самуилов и Саулов я в Африке встречала не реже, чем дома. Но Азия - это нечто совсем другое. Традиции Ветхого Завета ей неизвестны, и там приходится объяснять, кто мы и откуда мы явились. Даже такой культурный человек, как бывший президент Бирмы У Ну рассказывал нашему послу в Рангуне Давиду Хакохену, что ровно ничего о нас не знал до тех пор, пока "случайно в руки ему не попалась книга" - и только тогда, уже взрослым, прочитав эту книгу, оказавшуюся Библией, он узнал о существовании евреев. Подозреваю, что теплоте отношений между ним и Бен-Гурионом способствовало то, что и Бен-Гурион довольно поздно познакомился с буддизмом.

Прежде чем пуститься в описания своих поездок по Дальнему Востоку, я хочу повторить то, что уже говорила единственным народом Азии, с которым мы, увы, так и не сумели завязать отношения, были китайцы. Некоторые израильтяне - и Давид Хакохен в том числе - считают, что мы не приложили для этого достаточно усилий. Мне же кажется, что мы сделали все, что могли. В 1955 году мы послали в Китай торговую миссию с Хакохеном во главе и, разумеется, предложили Китаю послать такую же миссию к нам. Китайцы даже не ответили на наше приглашение. В том же году (на Бандунгской конференции) началось сближение Китая с Египтом. Потом Китай яростно осудил Синайскую кампанию, потом открыто поддержал арабский антиизраильский террор. Китайское правительство полностью поддерживает арабскую войну против Израиля; Арафат и его друзья постоянно получают оружие, деньги и моральную поддержку от Пекина - причины этого мне все еще непонятны. Признаться, я долго питала иллюзию, что если бы мы могли поговорить с китайцами, то до них бы дошло истинное положение вещей.

Когда я думаю о Китае, две картины встают перед моими глазами. Первая, я в ужасе держу в руках мину, сделанную в далеком Китае, оборвавшую жизнь шестилетней девочки из израильского пограничного поселения. Я стояла у маленького гроба, среди плачущих и разгневанных родных. "Что Китай может иметь против нас? - думала я. - Ведь китайцы нас даже не знают!" И вторая картина: на празднике независимости Китая мы с Эхудом Авриэлем за столом, а рядом - стол китайской делегации. Обстановка была непринужденная, праздничная, и я подумала: что, если подойти и сесть около них? Может, мы сможем поговорить? Я попросила Эхуда представиться китайцам. Он подошел к ним, протянул руку главе делегации и сказал: "Наш министр иностранных дел находится здесь и хотела бы встретиться с вами". Китайцы просто отвернулись. Они даже не дали себе труда ответить: "Нет, спасибо, мы не хотим с ней встречаться".

Но израильтяне не любят принимать отказ за окончательный ответ, и меньше всего это люблю я. Не так давно мой добрый друг, тоже социалист, итальянский государственный деятель Пьетро Ненни был приглашен в Китай. Перед этим он навестил меня в Иерусалиме. Мы сидели на веранде, пили кофе и разговаривали, как все старые социалисты - о будущем. В этой связи мы заговорили о Китае. "Китайцы тебя послушают, - сказала я Ненни. - Пожалуйста, попытайся поговорить с ними об Израиле". Так он и сделал. Он старался объяснить нескольким китайским деятелям, что за страна Израиль, как она управляется, что защищает - но они не проявили никакого интереса. Правда, они не сказали Ненни того, что обычно говорят "Израиль - это марионетка Соединенных Штатов". Просто кто-то заметил, что если каждая группа в 3 миллиона человек захочет иметь свое государство, то куда же это заведет мир?

Не раз пыталась я уговорить кого-нибудь из моих детей совершить поездку со мной вместе, но Сарра не хотела покидать Ревивим, а Менахем не хотел расставаться с Айей и мальчиками (их к тому времени было трое - Амнон, Даниель и Гидеон) и со своей виолончелью. Я привозила из Африки полные корзинки деревянных фигурок, масок, рукодельных тканей; я бесконечно рассказывала о виденном и слышанном - но то ли дело было увидеть все это вместе с ними! До чего же мне хотелось хоть раз совершить путешествие по Африке вместе с детьми - и не потому, что они мало поездили (все мы напутешествовались достаточно!), а потому, что я хотела, чтобы они увидели хоть часть того, что увидела я, и встретились хоть с кем-нибудь из тех, с кем я познакомилась. В те годы, и потом, когда я была премьер-министром, я не раз задумывалась - как, собственно, они, да и мои внуки тоже - относятся к моему образу жизни? Мы об этом особенно не разговаривали, но, по-моему, никто из них не был в восторге от того, что был "родственником Голды Меир". Мы очень свободно и много говорили о политике - и внутренней, и международной - при внуках, даже когда они были маленькие. У меня можно было достать ценные автографы для одноклассников; то, что они слышали за моим столом, нельзя было нигде повторять - а в остальном они ни в чем не отличались от других детей. Во всяком случае обращались со мной, как с самой обыкновенной бабушкой. Моих посетителей всегда изумляло, что сыновья Менахема совершенно свободно носятся по моему дому, и забавляло, что их гораздо больше интересует содержимое моего холодильника, чем мои всемирно знаменитые гости. Я же, как всякая бабушка, тряслась - и трясусь! - над ними больше, чем следовало бы, но пятеро внуков - самая большая радость в моей жизни, и я хотела бы сделать для них все, что могу. Больше всего я хотела бы, чтобы на их веку не было войн - но этого обещать им я не в состоянии.

Нелегко было мне так часто их всех покидать - и, в конце концов, я добилась, по очереди - и от Менахема, и от Сарры - обещания совершить одну поездку со мной вместе. В 1962 году Сарра поехала со мной в Кению и в Эфиопию, где я представила ее Хайле Селассие, и посетила с ней большую израильскую общину. Израильтяне тут работали в области сельского хозяйства, рыболовства и транспорта; помогали в обучении полиции и армии; преподавали в университете Аддис-Абебы. Да, даже Эфиопия, с которой у нас были такие особые отношения в течение многих лет, порвала с нами в 1973 году - но в те годы связи между нами были еще крепки, хотя эфиопы не делали их достоянием гласности - и мы, разумеется, тоже. Для меня Хайле Селассие был почти что сказочной фигурой. Человек из дальней экзотической страны вдруг, в 1936 году, осмелился встать во весь рост и призвать равнодушный мир противостоять вторжению в Эфиопию итальянцев! Во время итальянской оккупации он со своей семьей прожил год в Иерусалиме, и я иногда видела его на улице: темнокожий, бородатый, маленький человек с огромными печальными глазами шел рядом со своей императрицей, а впереди бежали его обожаемые маленькие собачки. Это был не просто еще один беженец от фашизма; это был потомок эфиопских царей, утверждавших, что они происходят от сына царя Соломона и царицы Савской и потому приходятся нам дальними родственниками. Лев Иудейский всегда был символом эфиопской монархии, и связи между евреями и Эфиопией были единственными в своем роде.

Но Эфиопия, хотя она и христианская страна, является частью Африки и потому подвергалась долгому и упорному антиизраильскому арабскому давлению. Хайле Селассие долгое время балансировал на острие ножа: связи между ним и Израилем держались в секрете, и только в 1961 году мы направили в Эфиопию своего посла. После Синайской кампании, в результате того, что для нас открылся Тиранский пролив, отношения между двумя странами стали еще теснее, израильские суда и самолеты обеспечили регулярный торговый обмен. В то же время мы немало способствовали развитию образования в Эфиопии; некоторые израильские профессора провели в Аддис-Абебе несколько лет. Сарра была, вероятно, слишком молода, чтобы испытывать к Хайле Селассие те же чувства, что я. Для нее он был просто правителем удивительной страны, для меня же этим дело не ограничивалось. Не могу сказать, что мы сразу же стали друзьями, но когда я увидела его на его собственном месте и вспомнила одинокого изгнанника, которого встречала на улицах Иерусалима в 30-е годы, я почувствовала, что хоть на этот раз справедливость восторжествовала. И когда даже Хайле Селассие, с его огромным опытом умиротворения, отступился от нас, я испытала горькое разочарование. Снова, и в который раз, я убедилась, что рассчитывать можно только на самого себя.

В том же 1962 году, к великой моей радости, и Менахем согласился отправиться со мной в поездку, и мы вместе побывали на Дальнем Востоке. Они с Айей в самом деле проявили великодушие, потому что у них только что родился Гидеон. Мы провели больше недели в Японии, где меня приняли император, премьер-министр и министр иностранных дел. Не знаю, каким я представляла себе Хирохито, но уж во всяком случае не тем скромным, очень приятным джентльменом, с которым мы обменивались учтивыми словами, не очень уверенные, что они дойдут до собеседника. Японцы показались мне очень учтивыми и очень уклончивыми. В своих отношениях с нами они были очень осторожны, я это знала, и мне казалось, что для них Ближний Восток - нечто вроде икебаны, где все элементы должны находиться в строгом равновесии.

Там, в Японии, случилась забавная вещь: японские официальные лица очень обеспокоились по поводу моего желания посетить домик с гейшами. Еще по дороге в Японию, в самолете, Яаков Шимони (тогда начальник нашего дальневосточного отдела) сказал Менахему, что "поскольку Голда министр иностранных дел - женщина, японцы не предложили устроить традиционный прием с гейшами, который обычно делается для важных иностранных гостей. Они считают, что в данном случае это будет неуместно". В Токио я попросила Менахема растолковать японцам, что я очень хочу побывать на приеме с гейшами и вообще ничего против гейш не имею. В конце концов, в Киото губернатор с женой устроили для меня прелестный прием с гейшами, и все были очень довольны, хотя Шимони, по-моему, чуть не заболел при виде меня на подушках и сонма гейш, порхающих, как бабочки, вокруг.

Меня, как и всех людей, поразила красота Японии, особенно же - умение японцев создавать красоту в своем повседневном окружении. И, разумеется, мы встретили там и евреев, и нескольких японцев из числа тех, кто принял иудаизм (включая к моему изумлению, и члена императорской семьи разговаривавшего на иврите). В последние годы, кстати, в Израиль регулярно приезжают группы очень произраильски настроенных японцев, и теперь я уже не так удивляюсь, когда вижу толпу японцев, исполняющих песню "Золотой Иерусалим" на отличном иврите около Западной Стены.

Из Японии мы полетели на Филиппины, где я получила звание почетного доктора Манильского католического университета. Я шла по залу, полному церковных деятелей в парадных рясах, по обе стороны от меня шли священники с крестами - и я думала, что католический университет оказывает большую честь еврейской женщине из еврейского государства, и что не во всех университетах евреев принимают с распростертыми объятиями, и даже в свободном мире есть высшие учебные заведения, в которых терпят только немногих из нас. Когда я выступила с речью, я уже не в первый раз вспомнила, как однажды Шейна, вечно опасавшаяся, как бы у меня не закружилась голова, написала мне: "Не забывай, кто ты такая". Она могла не беспокоиться. Я никогда не забывала, что происхожу из бедной семьи и никогда не обольщалась мыслью, что меня повсюду - и в Маниле, в частности - чествуют за мою красоту, мудрость или эрудицию.

Манила, Гонконг, Таиланд, Камбоджа - о людях и природе этих стран я могла бы рассказывать долго, но основным в этой дальневосточной поездке было посещение Бирмы, страны, с которой у нас завязались прочные связи еще в 1952 году, когда делегация бирманских социалистов впервые посетила Израиль. Через год Шарет поехал в Рангун на первый всеазиатский социалистический конгресс и к 1955 году между Израилем и Бирмой уже существовали дипломатические отношения в полном объеме. Давид Хакохен открыл в Рангуне израильское посольство, а премьер-министр Бирмы У Ну приехал в Израиль как личный гость Бен-Гуриона.

Пожалуй, не было другой такой развивающейся страны в мире, с которой у нас был бы такой роман, как с Бирмой, - даже Гана, даже Кения тут не шли в сравнение. Не было в Израиле ничего, что бы не вызывало у бирманцев восхищения и желания сравняться и превзойти. Это была единственная в Азии социалистическая страна - и потому она, естественно, интересовалась нашим вариантом социализма; Гистадрутом, киббуцным движением, созданием народной армии, которая стала важным органом просвещения, где тысячи обездоленных иммигрантских детей (а зачастую - и их матери) учились читать и писать. Бирманцев восхищали наши методы комбинирования военной службы с "подниманием целины" - первичной обработкой земли, и они переняли у нас почти без изменений идею, что люди могут заниматься земледелием и в то же время проходить оборонную подготовку. Для Бирмы ее китайская граница была вечным источником беспокойства, а содержать большую регулярную армию она была не в состоянии - и потому израильский "НАХАЛ" (слово из заглавных ивритских букв, означающих "борющаяся пионерская молодежь") был для нее образцом. Молодым идеалистам это давало возможность получить одновременно сельскохозяйственную и военную подготовку в уже существующих киббуцах, после чего они могли организовать собственные коллективные поселения. Я посоветовала бирманцам создавать пограничные поселения наподобие наших и предложила прислать в Израиль большую группу демобилизованных солдат с семьями, чтобы они с годик поработали в наших киббуцах и мошавах (мошав - кооперативная деревня) и приучились к коммунальному или кооперативному образу жизни; мы же пошлем в Бирму израильтян, чтобы помогали планировать мошавы в бирманском стиле. Так и было сделано. Мошавы, по-видимому, подошли к бирманскому характеру лучше.

Было и много других бирмано-израильских предприятий, в том числе создание в Бирме фармацевтической промышленности, обучение бирманских врачей и медицинских сестер, создание обширных ирригационных схем - но меня лично больше всего волновали мошавы на севере Бирмы, в районе Намсанга. Я с огромным интересом следила за их развитием, и все-таки глазам своим не поверила, когда на бирманском северном аэродроме увидела женщин и детей, побывавших в Израиле, которые встретили меня израильскими флагами и ивритскими песнями. Не забуду, как я подошла к маленькому дому в Намсанге и спросила на иврите молодого человека, стоявшего у входа: "Шалом, ма нишма?" (шалом, как дела?) и услышала в ответ "Беседер, авал эйп маспик маим!" (все в порядке, только воды не хватает). Могло показаться, что я в Ревивиме.

Я путешествовала по Бирме с Не Вином, тогда бирманским начальником штаба. Через несколько недель он устроил в Бирме переворот и начал эру новой политики - просоветской, антиамериканской, подчеркнуто не вовлеченной в чуждые Бирме интересы. Отношения между Бирмой и Израилем не прекращались, но роман закончился.

Мне бирманцы очень нравились, и я чувствовала себя с ними свободно, хотя бирманские деликатесы не соответствуют моему представлению о вкусной пище. В 1963 году я на все была готова ради Бирмы - только не есть рыбную пасту, которой они питаются, или жареного леопарда, которым нас угощали в Намсанге, или пить бульон из птичьих гнезд, который мы сами подавали на обеде в Рангуне, устроенном в честь У Ну. Менахем объяснил мне все тонкости дальневосточной кухни, но мне показалось, что бирмано-израильские отношения не пострадают, если я, чтобы не умереть на месте, оставлю тысячелетнее яйцо на тарелке несъеденным. Конечно, для бирманцев понять нас было непросто. Когда Бен-Гурион вез У Ну через молоденький, только что посаженный лесок между Тель-Авивом и Иерусалимом, который так трудно было посадить на этой каменистой земле и которым мы поэтому так гордились, - У Ну, приехавший в Иерусалим впервые, очень встревожился. "Берегитесь - сказал он Бен-Гуриону. - Эти деревья разрастутся, поверьте мне! Следите за ними!" Задача бирманцев - задержать наступающие джунгли, и они представить себе не могли, что мы дорожим каждым деревом как жемчужиной.

К тому времени, как мы возвратились в Израиль, я на всю жизнь насмотрелась на рисовые поля и на рикш - и больше всего на свете нуждалась в отдыхе; но следующие три года - 1964, 1965, 1966 - я опять была на орбите. Я ездила по Европе, по Африке, по Латинской Америке - и часто болела. Я устала от беспрерывных путешествий, я была вечно в пути - или больна. Да к тому же я уже была немолода, в 1963 году мне исполнилось шестьдесят пять лет. Я не чувствовала ни старости, ни слабости, но ловила себя на мысли - как славно было бы иметь в своем распоряжении целый день, или пойти к старым друзьям без того, чтобы по пятам шел телохранитель; дети и мой врач твердили, что пришло время поберечь себя; я очень старалась, но так и не научилась делать это. Всегда было что-то очень срочное - то за границей, то в Израиле - и как бы рано я ни начала свой день, кончался он перед рассветом следующего. Я иногда устраивала себе праздник - делала только то, что хотела - но очень редко.

Такой праздник я устроила в июле 1961 года и пригласила друзей, с которыми приехала в Палестину на пароходе "Покаонтас" сорок лет назад. Не помню, как пришло мне в голову отметить эту годовщину, но мне очень захотелось увидеть их всех узнать, кто остался, а кто вернулся в Штаты, увидеть их детей. В те дни мы с моими коллегами по партии Мапай часто рассуждали, почему так мало евреев эмигрирует из западных стран. Одно из объяснений было - "им там слишком хорошо. Они приедут к нам только когда столкнутся в другом месте с настоящим антисемитизмом". Я считала, что это несправедливо, что они упрощают, и подолгу спорила с Бен-Гурионом по поводу незначительных цифр, которые давала эмиграция из США, Канады и Англии. "Если мы будем терпеливы, они приедут, - говорила я. - Теперь перебраться с семьей не так просто, как было когда-то. Да и люди теперь другие - не такие романтики, не такие идеалисты, не такие самоотверженные. Сколько мужества, сколько решимости нужно теперь сионисту из Питтсбурга, Торонто или Лидса, чтобы окончательно переселиться в Израиль! Это не то, что просто переехать из одной страны в другую. Тут и новый язык надо выучить, и принять другой уровень и другой образ жизни, и привыкнуть к нашим трудностям и опасностям. Я не меньше, чем Бен-Гурион, хотела, чтобы сотни тысяч, даже миллионы западных евреев переехали к нам; но я не так нетерпимо относилась к их колебаниям и, уж конечно, в этот момент израильской истории не собиралась потребовать от евреев, поддерживающих государство Израиль, но туда не переезжавших, чтобы они называли себя не сионистами, а "друзьями Сиона" (эту расплывчатую формулу предложил рассерженный Бен-Гурион).

Но те 19 мужчин и женщин, которые приехали на пароходе "Покаонтас" со мной и с Моррисом в 1921 году, приняли это трудное решение - и мне вдруг страстно захотелось их повидать. Адресов у меня не было - я поместила объявление в газете: "Министр иностранных дел приглашает на вечер к себе домой всех, прибывших на судне "Покаонтас", - не только их, но и их мужей, жен, детей и внуков".

Большая часть тех, кто проделал вместе со мной это страшное путешествие, не явилась. Одни умерли, другие были слишком немощны, один вернулся в США. Но семь или восемь членов той группы пришли и привели с собой детей и внуков. Это был прекрасный вечер - все мы вспоминали о прошлом, пели песни, ели пироги и фрукты в моем саду. Не было официальных речей, и представителей прессы я не пустила - хотя журналисты и умоляли пустить их "только на несколько минут". Но это я лично отмечала свою личную годовщину - и хотела, чтобы этот праздник был лишен всякого налета официальности.

Вероятно, нашим детям наши песни (те самые, которыми мы старались подбодрить себя на нашем кошмарном корабле) показались наивными, сентиментальными, может быть, и банальными. Все они были про строительство нашей страны. Но нам они напоминали те дни, когда мы верили, что все в наших руках, и все мы можем сделать - и мы пели, долго и много. Когда гости ушли, я осталась в темном саду одна, сидела и думала об этом сорокалетии и о том, как хорошо было бы, если бы Моррис мог быть тут с нами. В одном меня убедила эта ночь: никто из нас никогда ни на минуту не пожалел, что не оставил "Покаонтас", пока он не отплыл из Бостона, чтобы проделать главную часть пути до Палестины.

Но к концу 1965 года даже я стала понимать, что надо отдохнуть. Предвыборная кампания летом этого года меня совершенно измучила. Мне всегда была тяжела жара, и в этом году мои мигрени, от которых я всегда страдала, стали страшнее. Я не могла не почувствовать, что ответственность, которую я несу более тридцати лет, начинает тяжко давить на мои плечи. Я не хотела жить вечно - но стать полуинвалидом я не хотела тоже. Притом, меня беспокоило не только здоровье - мне нужно было и эмоционально перезарядиться, настолько я устала. А внутреннее положение Израиля было не блестящим. Была тяжелая экономическая депрессия, была эмиграция из страны (мы называли ее "иерида", спуск, в отличие от "алии" - подъема), и были последствия "дела Лавона", деморализовавшие общество, и вносившие смятение в партийные ряды. Да и мои собственные схватки с Бен-Гурионом немало мне стоили. Я решила, что ничего ужасного не случится, если я отойду от политической жизни: партия залечит свои раны, а помочь израильской экономике (немало пострадавшей от того, что немецкие репарации кончались, а арабский бойкот - нет, и расходы на оборону не уменьшались) я все равно не смогу.

А тут еще стала сдавать Шейна. Она тоже старела, и, как наша мама, старела, и телом, и духом. Эшкол, в 1963 году ставший премьер-министром, и Пинхас Сапир, министр финансов, мужественно старались заставить меня отказаться от моего намерения - но я знала, что за кулисами уже дожидается назначения Абба Эвен, и я не видела смысла цепляться за министерство. Эшкол предложил мне стать заместителем премьер-министра, но меня это не привлекало. Я решила, что лучше быть полностью бабушкой, чем полуминистром, и сказала Эшколу, что в самом деле хочу уйти в отставку. "Политической монашкой я не сделаюсь, - заверила я, - но я хочу иметь возможность читать книжку, не испытывая угрызений совести, или пойти на концерт, когда мне захочется, и вообще, в ближайшие несколько лет я не желаю смотреть на аэропорт".

МЫ ОДИНОКИ

На "организацию" моей отставки мне понадобилось несколько месяцев. Начать с того, что пришлось переехать из Иерусалима в маленький домик в тихом, обсаженном деревьями тель-авивском предместье, рядом с Менахемом и Аней. Это был не просто переезд из одного города в другой. Часами приходилось сортировать вещи, решать, что мое, а что принадлежит правительству, что я хочу взять и что оставить. Я так много путешествовала за последние двадцать пять лет и скопила столько памятных сувениров, что разобраться в них была настоящая работа, притом меня не радовавшая. Но тут приехала из Америки Клара, и вместе с ней и с Лу мы все сделали. К счастью, я по натуре не коллекционер, и жизнь в музее меня не соблазняет, так что мне нетрудно было расстаться с большей частью своих владений и подарков, сохранив лишь те книги, картины, наброски и ключи от городов, которые имели для меня особое значение. Конечно, я тогда была уверена, что мне никогда не придется перебирать вещи, распаковываться и упаковываться, - горькое чувство окончательности немало мне помогало.

Мой новый дом - в котором я живу и сейчас - примерно в четыре раза меньше министерской резиденции, которую я занимала в течение девяти лет; но это было именно то, чего я хотела, и с первого же дня я почувствовала себя там удобно. Я сама проектировала его для себя: комбинированная гостиная-столовая, уставленная книжными полками, которая выходит в сад, общий с Менахемом и его семьей; достаточно большая кухня, где можно удобно хозяйничать, и две комнаты на втором этаже: спальня и кабинет, он же - комната для гостей. Я надеюсь в этом году пристроить, наконец, еще одну комнату, но и без нее дом всегда был для меня достаточно велик, а в 1965 году я испытывала восхитительное чувство, что поселяюсь тут навсегда.

Боюсь, что даже члены моей семьи не верили, что меня удовлетворит уход в частную жизнь, - а между тем я была очень довольна. Впервые за долгие годы я могла сама ходить за покупками, ездить в автобусе, не думая о том, что в любую погоду на улице меня ожидает шофер, а главное - я сама располагала своим временем. Право же, я чувствовала себя как узник, выпущенный на свободу. Я делала списки книг, которые должна была прочесть, приглашала старых друзей, которых уже много лет не видела, планировала поездки в Ревивим. И я готовила, я гладила, я убирала - и все это с огромным удовольствием. Я ушла в отставку вовремя, по собственному желанию, раньше, чем кто-нибудь мог бы сказать: "Господи, когда же эта старуха поймет, что пора ей уходить". Я по-настоящему воспрянула духом.

Люди вокруг привыкли к моей новой ипостаси почти так же скоро, как я, хотя иной раз, признаться, мне оказывали привилегии. Хозяева ближних магазинов доставляли мне заказы на дом, полагая, что нехорошо бывшему министру иностранных дел таскать домой сумки с продуктами; шоферы автобусов иной раз делали лишнюю остановку поближе к моему дому, раза два меня даже подвезли до самой двери. Но мне самой ничуть не трудно было носить сумки и ходить пешком - свобода от обязательных встреч и официальных приемов все еще была для меня ежедневным чудом. И ни на минуту я не чувствовала себя изолированной от того, что происходит в стране. Я осталась членом Кнессета и членом центрального комитета Мапай и работала и тут, и там - столько, сколько хотела, и не больше. В общем, я была очень довольна своей судьбой.

Но мне следовало бы понимать, что покой, которым я так наслаждалась, не продлится долго. Он нарушался, и не раз, особенно же когда коллеги по партии стали уговаривать меня возвратиться "на полный рабочий день" - хоть временно, чтобы помочь объединению партии, которую так потрясло "дело Лавона". Что и говорить, партии теперь как никогда было необходимо единство. Экономическое положение и настроение в Израиле были таковы, что впервые показалось, что руководству рабочей партии наступит конец, если как можно скорее не будет создан единый рабочий фронт. Мапай была ослаблена расколом: откололась партия Рафи, которую возглавили Бен-Гурион и Даян, по правде говоря, она так и не оправилась после раскола 1944 года, когда от нее откололась Ахдут ха-авода, и еще через четыре года партия Мапам, которую поддерживали радикальные киббуцы и молодые интеллектуалы, все еще лелеявшие мысль о советско-израильском сближении, которого можно добиться, если как следует захотеть.

Но не так велики были разногласия между Мапай, Рафи и Ахдут ха-авода, чтобы нельзя было думать о создании объединенной рабочей партии. Нужен был человек, который бы взялся за наведение мостов, примирение разных точек зрения и разных людей, заживление старых ран без нанесения свежих, создание новых, жизнеспособных структур. Кто бы это ни был, он во всяком случае должен всей душой верить в необходимость рабочей коалиции и представлять себе единую рабочую партию, способную охватить политические фракции, годами враждовавшие между собой. Только один такой человек существует - утверждали мои коллеги, по очереди приходившие меня обрабатывать, - только один, у которого есть все необходимые качества - и время. Если я из-за своих эгоистических соображений за это не возьмусь, то объединения не произойдет. А от меня им нужно только одно: чтобы я стала генеральным секретарем Мапай, пока не будет осуществлено и обеспечено это объединение. Как только оно станет реальностью - пожалуйста, я могу опять пойти на покой.

Против такого призыва я не могла устоять. Не потому, что я была уверена в удаче, не потому, что мне хотелось опять оказаться в самом центре борьбы, не потому, что я заскучала, как вероятно, думали многие - но по гораздо более простой и важной причине: я действительно считала, что на карту поставлено будущее рабочего движения. И как ни мучительно мне было пожертвовать, даже на несколько месяцев, впервые обретенным спокойствием, я не могла отказаться ни от своих принципов, ни от своих коллег. Я согласилась и снова стала работать, разъезжать, выступать на митингах, встречаться с разными людьми - но дала обещание себе и своим детям, что это моя последняя работа.

В это время на Ближнем Востоке произошли такие события, которые угрожали Израилю куда больше, чем отсутствие рабочего единства в стране. В 1966 году арабы закончили подготовку к новой стадии войны. Симптомы уже были известны. Прелюдия к Шестидневной войне была похожа на прелюдию к Синайской кампании: банды террористов - при ободрении и поддержке президента Насера - как и федаины 50-х годов, проникали на территорию Израиля из Газы и Иордании. Среди них была и новая, созданная в 1965 году организация Эль-Фаттах, которая под руководством Ясира Арафата стала самой могущественной и самой разрекламированной из всей "Организации освобождения Палестины". Было создано объединенное сирийско-египетское командование, и арабская конференция в верхах ассигновала крупные суммы на накопление оружия против Израиля; Советский же Союз, разумеется, снабжал арабские государства и деньгами, и оружием. Сирийцы склонны были, по-видимому, к эскалации конфликта: они не переставали бомбить израильские поселения у подножия Голанских высот, и израильские рыбаки и фермеры каждый день рисковали быть подстреленными подстерегавшими их снайперами. Мне приходилось бывать в этих поселениях и наблюдать, как жители отправляются на работу будто ни в чем не бывало - словно пахота под военным прикрытием или детские спальни в бомбоубежищах были самым обычным делом. Я не могла поверить, что они "привыкли" жить под огнем. Не верю, чтобы мои родители могли привыкнуть к мысли, что их детям грозит смертельная опасность.

И вдруг осенью 1966 года Советский Союз стал обвинять Израиль, что он готовится напасть на Сирию. Это было абсурдное обвинение, но Объединенные Нации, тем не менее, подвергли его тщательной проверке, и, разумеется, нашли, что оно лишено всякого основания. Однако русские продолжали обвинять Израиль в "агрессии", которая вызовет третью арабо-израильскую войну, тем временем сирийцы, которым Советский Союз оказывал военную и финансовую помощь, продолжали свои рейды против наших пограничных поселений. Когда террор сирийцев становился невыносимым, израильская авиация предпринимала ответные действия против террористов, и поселенцы получали передышку на несколько недель. Но весной 1967 года эти передышки становились все реже и короче. В апреле посланные для ответных действий израильские самолеты приняли воздушный бой и сбили шесть МиГов. Тут Сирия, как всегда подстрекаемая Советским Союзом, опять завопила об израильских военных приготовлениях, и советский посол в Израиле г-н Чувахин даже передал премьер-министру официальную жалобу от имени Сирии. Это само по себе нелепое происшествие способствовало тому, что в июне разразилась война.

"Нам известно, - очень нелюбезно сказал Чувахин Эшколу, - что, несмотря на все ваши официальные заявления, происходит большая концентрация израильских войск вдоль всей сирийской границы". Эшкол на этот раз не ограничился отрицанием. Он предложил Чувахину отправиться на север и посмотреть все самому: он даже предложил его сопровождать. Но Чувахин тут же отказался от приглашения, заявив, что у него другие дела, хотя речь шла всего о нескольких часах поездки в машине. Конечно, ему пришлось бы, если бы он поехал, доложить Кремлю и сирийцам, что никакого скопления израильских войск на границе нет и что так называемая сирийская тревога совершенно неоправдана. Отказавшись от поездки, он сумел вдохнуть новую жизнь в ложные обвинения, что привело к выступлению Насера и, таким образом, вызвало Шестидневную войну.

В начале мая Насер, чтобы поддержать Сирию в ее, как он выразился, "отчаянном положении", отдал приказ сконцентрировать египетские войска и бронечасти в Синае. Чтобы никто но усомнился в его намерениях, каирское радио резко заявило, что "Египет, со всей своей мощью... готов к тотальной войне, которая станет концом Израиля".

16 мая Насер сделал новый шаг - только на этот раз он отдал приказ не своим войскам, а Объединенным Нациям. Он потребовал, чтобы чрезвычайные силы ООН, с 1956 года стоявшие в Шарм-эль-Шейхе и Газе, немедленно оттуда убрались. Он имел на это легальное право, потому что международные полицейские силы были расположены на египетской земле только с разрешения самого Египта, но я уверена, что Насер не рассчитывал, что Объединенные Нации так смиренно выполнят его приказ. Убирать войска, специально поставленные сюда, чтобы следить за соблюдением условий перемирия, убирать их по просьбе одной из воюющих сторон и в тот момент, когда перемирие находится под угрозой, - это не лезло ни в какие ворота: Насер наверняка ожидал долгих дискуссий, споров и случаев поторговаться. Во всяком случае он ожидал, что Объединенные Нации будут, по крайней мере, настаивать на постепенных действиях. Но по каким-то никому, и мне особенно, непонятным причинам генеральный секретарь ООН У Тан уступил Насеру немедленно. Он ни с кем не посоветовался. Он не запросил мнения Совета Безопасности. Он даже не попросил дать отсрочку на несколько дней. Он согласился, на собственный страх и риск, немедленно убрать войска ООН. Они стали уходить из Шарм-эль-Шейха и из Газы на следующий же день, и 19 мая, под оглушительные аплодисменты египтян, ушло последнее соединение, и египтяне остались единственными стражами своей границы с Израилем.

Не могу описать, до чего болезненно меня поразила смехотворная капитуляция У Тана. Господи, конечно же, не одна я понимала, что на самом деле происходит. Но мне опять мучительно вспомнились невыносимые месяцы в Нью-Йорке после Синайской кампании, когда весь мир навалился на нас, чтобы мы ушли из Синая и Газы, несмотря на то, что мы знали, мы предупреждали, к чему это приведет. Снова и снова я вспомнила то, что происходило тогда: трудные и бесплодные разговоры с Даллесом, такие же трудные и бесплодные закулисные переговоры с представителями других могущественных государств, наши постоянные, безуспешные старания объяснить, что мир на Ближнем Востоке может быть достигнут не постоянным задабриванием арабов за наш счет, а другим единственным путем: нужно настаивать на пакте о ненападении между арабскими государствами и Израилем, на разоружении региона, на прямых переговорах. Почему для нас все это было так просто и очевидно, почему всем остальным это казалось совершенно недостижимым? Разве мы недостаточно ясно объясняли реальное положение вещей? А может быть, я допустила какую-нибудь ужасную ошибку и не сказала чего-то главного? Чем больше я думала о прошлом, тем яснее видела, что ничего не изменилось, арабам снова позволяют помечтать о том, что они могут стереть нас с лица земли.

22 мая эти мечтания получили подкрепление: опьяненный своим успехом Насер решил еще раз проверить, какова будет реакция мира, если он начнет настоящую войну против Израиля. Он объявил, что Египет возобновляет блокаду Тиранского пролива, несмотря на то, что ряд стран (в том числе США, Англия, Канада и Франция) гарантировали Израилю право судоходства через Акабский залив. Конечно, это был сознательный вызов, и Насер ждал реакции. Ждать ему пришлось недолго. Никто ничего особенного не собирался предпринимать по этому поводу. Ну, конечно, были и протесты, были и сердитые заявления. Президент Джонсон заявил, что блокада "незаконна" и "потенциально разрушительна для дела мира", и предложил, чтобы конвой судов, включая и израильские, прошел через пролив и не поддавался запугиванию. Но даже он не мог уговорить англичан и французов присоединиться к нему. Совет Безопасности собрался на чрезвычайное заседание, но тут уж постарались русские: никакого вывода не последовало. Английский премьер-министр, мой добрый друг Харолд Вильсон, полетел в США и в Канаду и предложил создать международные морские силы, которые бы наблюдали за Тиранским проливом, но его предложение не имело последствий. Даже У Тан, наконец сообразивший, какую страшную ошибку он допустил, побеспокоился и съездил в Каир, чтобы поговорить с Насером, но было уже слишком поздно.

Насер сделал свои собственные выводы. Если так называемые гарантии, которые морские державы дали Израилю после Синайской кампании, оказались пустым клочком бумаги, то что и кто теперь остановит египтян, кто помешает им одержать славную, решительную, окончательную победу над еврейским государством, которая сделает Насера главной фигурой в арабском мире? Если у него и были какие-либо сомнения перед тем, как кинуться самому и ввергнуть свой народ в эту авантюру, то их развеяли русские. Советский министр обороны привез Насеру в последнюю минуту ободряющее напутствие Косыгина: Советский Союз поддержит Египет в предстоящей схватке. Действие было, значит, подготовлено. Что же касается целей войны, в той мере, в какой Насер собирался объяснять их народу, уже охваченному первыми приступами военной истерии, то тут достаточно было повторять:

"Наша цель - уничтожить Израиль". Египетскому национальному собранию достаточно было сказать, как он сказал в последнюю неделю мая: "Речь идет об Акабе, не о Тиранском проливе, не о войсках ООН... Речь идет об агрессии, совершенной против Палестины в 1948 году. Иными словами, война, которая сейчас готовится, должна, стать последней арабской войной против нас, и внешне все выглядело так, что у Насера были все основания рассчитывать на победу.

К 1 июня 100000 египетских солдат и больше 800 египетских танков было сконцентрировано в Синае: на севере 6 сирийских дивизий и 300 танков стояли наготове. Поколебавшись несколько недель, король Иордании Хуссейн решил рискнуть и примкнуть к великому делу Насера. И хоть мы все время передавали ему заверения, что если он не влезет в войну, с ним ничего не случится (последнее предупреждение - от Эшкола - было передано через ООН для наблюдения за перемирием утром того дня, когда началась война) - соблазн участвовать в победе - и страх вызвать гнев Насера - были так велики, что Хуссейн им покорился и тоже связал свою судьбу с Египтом. Это обогатило арабскую сторону еще семью бригадами, 270 танками и хоть и небольшими, но хорошо обученными военно-воздушными силами. Последним в антиизраильскую коалицию вступил Ирак, подписавший с Египтом договор о совместной обороне за день до начала войны. Это была, конечно же, огромная армия, и так как Запад казался то ли парализованным, то ли совершенно равнодушным, а русские на все сто процентов поддерживали арабов, то, в общем, нельзя особенно упрекать Насера за то, что он вообразил, что теперь, наконец, он в состоянии нанести Израилю смертельный удар.

Все это - арабские настроения и арабские мечты. А мы? Что произошло с нами? Не хочу и не считаю необходимым пересказывать историю Шестидневной войны, о которой столько уже было написано. Но думаю, что никто, живший в Израиле перед ее началом, не забудет, как мы встретили страшную опасность. И израильскую реакцию нельзя постигнуть, не поняв того, что мы поняли насчет самих себя, насчет арабских государств и всего остального мира в течение тех страшных трех недель, которые получили на иврите название "коненут" ("готовность"). Я, конечно, уже не была членом кабинета, но, естественно, меня не могли не позвать, когда кабинет принимал решения о жизни или смерти, и, думаю, все понимали, что я не стану прятаться от ответственности.

Вначале все как один считали, что войны надо избежать - чуть ли не любой ценой. Конечно, если придется сражаться, мы будет сражаться - и победим, но сначала надо испробовать все прочие пути. Эшкол, посеревший от тревог и забот, стал искать чьего-нибудь дипломатического вмешательства. Вот и все, о чем он просил; надо ли добавлять, что мы никогда не просили о военной помощи людьми? Эвен был отправлен с этой миссией в Париж, Лондон и Вашингтон; в это же время Эшкол подал знак народу, что он должен, в третий раз за девятнадцать лет, готовиться защищать свое право на существование. Эвен вернулся - и привез самые безотрадные новости. Самые серьезные наши опасения подтверждались: Лондон и Вашингтон были обеспокоены и очень нам сочувствовали, но и теперь не были готовы предпринять что бы то ни было. Очень жаль, конечно, но, может быть, арабская ярость как-нибудь пройдет. На всякий случай они рекомендовали терпение и самообладание. Поживем - увидим, другой альтернативы у Израиля нет. Де Голль был менее уклончив. Что бы ни случилось, сказал он Эвену, Израиль не должен сделать первого шага, пока арабы не нападут. Когда это произойдет, Франция выступит и спасет положение. "А если некого будет спасать?" - спросил Эвен. На это де Голль предпочел не отвечать, но дал ясно понять Эвену, что дружба с Францией целиком зависит от того, будем мы его слушаться или нет.

Вопрос о самом нашем существовании за несколько дней был поставлен на карту.

Мы были одиноки - в самом буквальном смысле этого страшного слова. Западный мир, частью которого мы всегда себя считали, нас просто выслушал, выслушал и нашу оценку положения, как крайне опасного; правда, народ и на улицах и на любом собрании нас поддерживал. И мы начали готовиться к неизбежной войне. Армия стала готовиться согласно плану. Эшкол объявил всеобщую мобилизацию. Старики, женщины и дети Израиля принялись энергично очищать подвалы и погреба, подходящие для бомбоубежищ, набивать песком мешки, которыми устилали самодельные, выкопанные отцами и дедами траншеи во всех садиках и школьных двориках страны, и вообще брали на себя обычные дела гражданской жизни, пока войска, под камуфляжными сетками в песках Негева ждали, тренировались и снова ждали. Казалось, будто где-то тикают для всех нас гигантские часы, хотя никто, кроме Насера, не знал, когда пробьет решающий час.

Та обычная жизнь, к которой мы приспособились за предшествующие месяцы, кончилась вместе с маем. День, казалось, насчитывал двойное количество часов, и каждый час длился бесконечно. Стояла жара, начиналось лето, я сделала то же, что и все: упаковала самое необходимое, что могло понадобиться в бомбоубежище, в мешочек и положила так, чтобы при первом звуке сирены его можно было схватить. Я помогла Айе сделать клеенчатые номерки для детей, затемнила по комнате в каждом доме, чтобы там можно было зажигать по вечерам свет. Я поехала в Ревивим повидаться с Саррой и с детьми. Я видела, как знакомый мне с самого рождения киббуц, спокойно готовится к арабскому нападению, которое может превратить его в груду развалин; я встретилась, по их просьбе, с некоторыми из Сарриных друзей и мы поговорили о том, что может случиться. Но больше всего они хотели узнать, когда же кончится ожидание, и на это я ответить не могла. И часы тикали, а мы ждали и ждали.

Были и другие зловещие приготовления, которые держались в секрете: парки во всех городах были освящены, на случай, если они будут превращены в массовые кладбища; гостиницы освобождены от постояльцев - на случай их превращения в гигантские пункты первой помощи; неприкосновенный запас заготовлен на случай, если снабжение населения придется централизовать, перевязочные материалы, лекарства, носилки были получены и распределены. Но главнее всего были военные приготовления, потому что, хоть мы уже и усвоили окончательно, что мы можем надеяться только на себя, не было, по-моему, человека в Израиле, не понимавшего, что в этой навязанной нам войне у нас нет альтернативы. Только выиграть. Первое, что вспоминается, когда думаешь о тех днях, - это поразительное ощущение единства и целеустремленности, в несколько дней превратившее нас из небольшой общины, нелегко переживающей всякие экономические, политические и социальные неприятности, в 2500000 евреев, каждый из которых чувствовал личную ответственность за то, чтобы государство Израиль выжило, и каждый из которых знал, что противостоящий нам враг поклялся нас уничтожить.

Таким образом, для нас вопрос стоял не так, как иногда для других стран - как бы не слишком пострадать в неминуемой войне; для нас вопрос был в том - как выжить народу. Ответ ни у кого не вызывал сомнения. Только победа позволит нам выжить. Все мелочи, все разногласия от нас отлетели; мы, проще говоря, стали одной семьей, твердо решившей: ни шагу назад. Ни один еврей не уехал из Израиля в тяжкие недели ожидания. Ни одна мать не бежала с детьми из поселений у подножия Голанских высот. Ни один узник нацистских лагерей (а среди них многие потеряли в газовых камерах детей) не сказал: "Я не могу больше страдать". И сотни израильтян, которые были за границей, вернулись, хотя никто их не призывал. Они вернулись, потому что не могли оставаться в стороне.

Более того. Мировое еврейство смотрело на нас, видело опасность, видело нашу изоляцию и, может быть, впервые, задалось вопросом: а что, если государство Израиль перестанет существовать? Только один ответ был на это: если будет уничтожено еврейское государство, ни один еврей на земле уже никогда не почувствует себя свободным. После войны, точнее, в последние ее дни - я полетела в США и выступила на огромном митинге, который Объединенный Еврейский Призыв организовал в Мэдисон Сквер Гарден. В моем расписании не оставалось зазора, и я очень торопилась домой - но мне хотелось увидеть кого-нибудь из тех тысяч молодых американских евреев, которые осаждали израильские консульства по всей Америке, добиваясь возможности быть в этой войне вместе с нами. Я хотела понять, что заставляет их - и других, например, английских евреев, поднявших шум в лондонском аэропорту из-за того, что Эл-Ал (единственная авиакомпания, летавшая во время войны в Израиль) не может взять всех желающих, - что заставляет их соваться в петлю, которая так крепко затянулась у нас на шее? В Израиле их ожидала не романтическая пограничная стычка. Огромный механизм, созданный, чтобы убивать, калечить и уничтожать нас, был собран на наших границах и с каждым днем придвигался все ближе и ближе. Как и мы, они видели по телевизору отвратительное зрелище - истерические толпы по всему арабскому миру, требующие устроить кровавую баню, которая прикончит Израиль. Министерство иностранных дел добровольцев остановило, да и война закончилась за шесть дней - но мне необходимо было понять, что именно значит для них Израиль, и я попросила друзей устроить мне встречу с кем-нибудь из тех 2500 молодых нью-йоркцев, которые во время войны хотели поехать в Израиль.

Нелегко было устроить это за одни сутки, но это было сделано, и более тысячи юношей пришло поговорить со мной. "Скажите, - спросила я, - почему вы хотели приехать? Из-за воспитания, которое получили? Или потому, что вам казалось, что это будет интересно? Или потому, что вы сионисты? Что вы думали, когда стояли в очередях и просили разрешения уехать в Израиль?"

Ответы, конечно, были разные, но мне кажется, что общие чувства выразил один молодой человек, сказавший: "Не знаю, как это вам объяснить, миссис Меир, но я понял одну вещь. Моя жизнь уже никогда не будет прежней. Шестидневная война и то, что Израиль чуть не уничтожили, изменили для меня все: отношение к себе, к семье, даже к соседям. Теперь уже никогда и ничто не будет для меня таким, как было".

Это был не слишком членораздельный ответ, но он шел от сердца, и я понимала, что он хочет сказать. Он понял, что он еврей, и понял, что, несмотря на все разногласия, он принадлежит к большой семье - еврейскому народу. Угроза, вставшая перед нами, была угроза прекращения рода - и на это все евреи, ходят ли они в синагогу или нет, и живут ли в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Париже, Москве или Петах-Тикве, отвечают одинаково. Это была угроза народу, и когда Насер с подручными ее произнес, он произнес смертный приговор своей войне, потому что мы - все мы - решили: повторения гитлеровского "окончательного решения", повторения Катастрофы не будет.

В каком-то смысле это объединение нации перед общей угрозой подготовило поднявшееся в Изле требование всеобщей коалиции всех политических партий (кроме коммунистов) и передачи портфеля министра обороны человеку, более опытному в военном деле, чем Леви Эшкол. Надо сказать, что я не сочувствовала ни одному из этих требований. Национальная коалиция - и в свое время я узнала, что это такое, на собственном опыте - хороша при нормальных условиях, когда есть время на длинные споры, выражающие разные точки зрения; но тогда, когда надо принимать роковые решения, она не помогает, а мешает, ибо только общность идеологии, предпосылок и позиций способствует эффективной и гармоничной работе правительства. Если и была нужда, в чем я лично сомневаюсь, в те последние дни перед войной укреплять правительство Эшкола, это можно и нужно было сделать без особых замен. Я-то знала - чего в Израиле тогда не знали многие, - что Эшкол, без фанфар и развернутых знамен, в тишине, сделал как премьер-министр и министр обороны все, что нужно, для того, чтобы наши оборонные силы могли справиться со своей задачей. Он знал армию, понимал ее нужды и умел их удовлетворять - это никому не внушало сомнений.

Я не слепая, и, конечно, я, как и все, видела какую-то робость в его манере держаться. В самые трудные дни "коненут" он раза два обращался к нации и сказал все, что сказал бы любой другой на его месте; но сказал как-то нерешительно, без понимания аудитории - а страна в это время нуждалась в более энергичном руководителе. Я-то не думала - да и теперь не думаю, что это имеет значение. Эшкол был мудрый и преданный делу человек, сознававший, что на него возложена самая тяжелая для государственного деятеля ответственность, и тяжесть этой ответственности его подавляла. Только безумец мог бы испытывать при этом другие чувства, и то, что Эшкол слегка заикался, говоря о том, чтобы послать свой народ на войну, делает ему честь.

Я впоследствии тоже узнала, что это значит, и не раз вспоминала Эшкола во время Войны Судного дня, когда мрачная, как смерть, я выступила по телевизору, ибо то, что я должна была сказать - и никто кроме меня сказать не мог, - было так серьезно, что мне было не до выбора слов. Но опять-таки кто никогда там не побывал, тот вряд ли может себе представить, как было дело. У израильтян нервы были натянуты до предела, выступления Эшкола их разочаровали, отчаянные попытки найти другой, невоенный, выход из положения - тоже. К чему заставлять Аббу Эвена стучать еще в одну дверь? Сколько же еще продлится неизвестность? Что ж мы, так и будем дальше - отмобилизовались, и сидим, ждем? Эшкол казался слишком нерешительным, слишком пассивным. Времена были героические - но где же герой?

Все критиковали Эшкола, но никто не требовал, чтобы он ушел в отставку, просто нарастало всеобщее, хоть и неоправданное недовольство им, вылившееся в настоятельное требование назначить нового, более смелого и более популярного в народе министра. К концу мая ясно было, что тысячи израильтян считают Моше Даяна подходящим выразителем решительности нации все вытерпеть и победить. Словно бы израильтяне - не все, но очень многие - ожидали, что Даян привнесет что-то такое, чего у Эшкола не было. Я и теперь не могу в точности определить, чего они искали. Возможно, уверенности, что в такое трудное время их поведет боец, а возможно, им импонировало известное всем даяновское бесстрашие. Как бы то ни было, сопротивляться такому напору было невозможно. В конце концов, Эшкол, оскорбленный до глубины души, не понимавший, что главное - это сохранять единство, сдался, а я перестала спрашивать себя, как же это получилось: если Даян такой явный кандидат на пост министра обороны, почему же Бен-Гурион так никогда и не вручил ему этого портфеля?

Даян оставался министром обороны Израиля до 1974 года; в моем кабинете не было другого министра обороны, и мы с ним очень хорошо работали вместе. Однако, я надеюсь, он простит мне, если я скажу, что и теперь не верю, будто его назначение в 1967 году особенно изменило ход Шестидневной войны и будто он - главный зодчий нашей победы. Армия Обороны Израиля не дожидалась 1 июня, чтобы разработать стратегический план и обучать своих солдат. И герои этой война - люди Израиля. Не думаю, что исход войны был бы иным, если бы Даян не вошел в правительство. Но как бы то ни было, скажу здесь, что хоть я и считала, что с Эшколом поступили несправедливо, израильское общество получило, наконец, энергичного и эффектного военного руководителя, которого оно так добивалось и в котором, может быть, даже нуждалось, и я была довольна, что вопрос этот, наконец, решился.

Еще два замечания по поводу Шестидневной войны. Первое само собой разумеется, и все-таки я уже знаю, что надо снова и снова повторять, ибо есть люди, не понимающие, что мы провели эту войну столь успешно не только потому, что вынуждены были это сделать, но и потому, что всей душой надеялись одержать такую полную победу, после которой больше не придется воевать. Если нам удастся нанести собранным против нас арабским армиям тотальное поражение, то, может быть, наши соседи, наконец, откажутся от "священной войны" против нас и поймут, что мир нужен им так же, как и нам, что жизнь их сыновей не менее дорога, чем жизнь наших. Мы ошибались. Арабы были разбиты наголову, они понесли тяжелейшие потери - но и это не помогло им осознать, что Израиль не исчезнет с карты мира просто для того, чтобы оказать им услугу. И второе, о чем я бы хотела напомнить читателям: в июне 1967 года и Синай, и Газа, и Цисиордания - на запад от Иордана, и Голанские высоты, и Восточный Иерусалим - все находилось в руках арабов, поэтому смешно сейчас говорить, что причины напряженности на Ближней Востоке и причины Войны Судного дня - присутствие на этих территориях Израиля - с 1967 года! Когда арабские государственные деятели настаивают, чтобы Израиль отошел к границам, существовавшим до 1967 года, можно спросить: если эти границы для арабов священны, то зачем было затевать Шестидневную войну, чтобы их нарушить?

Война началась рано утром в понедельник 5 июня. Как только мы услышали вой сирены, мы поняли, что ожидание кончено, хотя о размахе сражений нация узнала только поздно ночью. Весь день наши самолеты, волна за волной, летели через Средиземное море бомбить египетские аэродромы с заготовленными против нас самолетами - и весь день мы, припав к транзисторам, ждали новостей. Но новостей не было - только музыка, ивритские песни и шифровки - призывы еще не мобилизованных резервистов. Только после полуночи жители Израиля, сидевшие в своих затемненных комнатах, услышали от командующего военно-воздушными силами официальный, почти невероятный отчет об этом первом дне за шесть часов, которые понадобились военно-воздушным силам для уничтожения более 400 вражеских самолетов (в том числе и базировавшихся на сирийских и иорданских аэродромах) и завоевания полного господства в воздухе от Синая до сирийской границы, народ Израиля был спасен. И хотя меня весь день информировали о ходе событий, я тоже не вполне понимала, что произошло, пока не услышала радиопередачи. Несколько минут я простояла одна у дверей своего дома, вглядываясь в безоблачное, бестревожное небо, и тут только уразумела, что нам больше не надо бояться воздушных налетов, которых мы боялись так много лет. Да, война только началась, и будут и смерть, и траур, и горе. Но самолеты, которые должны были бомбить нас, валялись на земле, изуродованные, и аэродромы, с которых они должны были взлететь, лежали в обломках. Я вдыхала ночной воздух так глубоко, словно мне много недель не удавалось вздохнуть по-настоящему.

Но мы одержали решающую победу не только в воздухе. В тот же день наши наземные силы, поддержанные авиацией, мчались по трем, взятым в 1956 году дорогам они уже углубились в Синай, побеждая в танковом бою, где сражалось больше машин, чем было в Западной пустыне во время Второй мировой войны; они уже шли к Суэцкому каналу. Протянутая для примирения рука Израиля сжалась в кулак, и остановить наступление израильской армии уже было невозможно. Но Насер был не единственный арабский правитель, чьи планы были вдребезги разбиты в день 5 июня.

Был еще Хуссейн, который взвешивал на одной чаше весов обещание Эшкола, что Иордании ничего не грозит, если она не влезет в войну, на другой - полученное им утром от Насера сообщение, что египтяне бомбили Тель-Авив (хотя к тому времени у Насера практически уже не было самолетов). Как когда-то его дед, Хуссейн долго примеривался - и сделал ошибку. 5 июня он отдал приказ своим войскам начать обстрел Иерусалима и еврейских поселений на Иордане - израильской границе. Его армия должна была стать восточной половиной задуманных клещей, но ей это не удалось. Как только Иордания начала обстрел, Армия Обороны Израиля ударила и по Хуссейну, и хотя битва за Иерусалим стоила жизни многим молодым израильтянам, дравшимся врукопашную на узких улочках, чтобы танками и снарядами не разрушать города и священных для христиан и мусульман мест, - уже этой ночью стало ясно, что жадность Хуссейна будет стоить ему по меньшей мере Восточного Иерусалима. Не боясь повториться, я опять подчеркиваю, что как в 1948 году арабы били по городу, нисколько не заботясь о сохранности церквей и святых мест, так и в 1967 году иорданские войска без колебаний использовали церкви и даже минареты собственных мечетей под огневые точки. Потому-то мы возмущаемся, когда кое-кто выражает опасения за святой Иерусалим под израильским управлением, не говоря уже о том, что открылось нам, когда мы впервые вошли в Восточный Иерусалим. Еврейские кладбища были осквернены, старые синагоги Еврейского квартала сравнены с землей, еврейскими надгробными камнями с Масличной горы были вымощены иорданские дороги и армейские уборные. Так что не стоит и пытаться убедить меня, что Иерусалиму лучше быть в арабских руках или что нам нельзя доверить заботу о нем.

Египет был побит за три дня, Хуссейн в два дня расплатился за свою ошибку. В четверг 8 июня сдался губернатор Газы, израильские войска вышли на восточный берег Суэцкого канала и закрепились там. Тиранский пролив снова находился под контролем Израиля, восемьдесят процентов, если не более, египетской военной техники было уничтожено. Даже Насер не слишком точный в подсчетах, допускает, что погибло 10000 египетских солдат и 1500 офицеров к нам в плен попали 6000 египтян или около того. К Израилю опять попал весь Синай и Газа, а также Восточный Иерусалим, Старый город и практически половина иорданского королевства. Но мы еще не знали, сколько наших ребят погибло в боях, и нам надо было управиться еще с одним агрессором. 9 июня Армия Обороны Израиля обратила внимание на Сирию и решила доказать ей, что она ошибается, считая непобедимыми орудия, без конца обстреливающие еврейские поселения с Голанских высот. Должна признаться, что для такой ее самоуверенности были некоторые основания. Когда после войны я поехала на Голанские высоты и увидела своими глазами растянувшиеся на много километров бетонные бункеры, щетинящиеся колючей проволокой, набитые антитанковыми пушками и артиллерийскими орудиями, я поняла, почему сирийцы были так самоуверенны и почему Армии Обороны Израиля понадобилось два дня и целая ночь кровопролития, чтобы совершить, дюйм за дюймом, подъем на эти высоты и пробиться в бункеры. Но благодаря армии, авиации, парашютистам и бульдозеристам, это было сделано, и 10 июня сирийцы стали просить Объединенные Нации устроить прекращение огня. Командующий Северным флотом, генерал Давид Элазар (будущий начальник штаба во время Войны Судного дня), когда сражение закончилось, послал телеграмму поселенцам в долине "Только с этих высот я увидел, какие вы великие люди".

Все кончилось. Арабские государства и их советские патроны проиграли войну. Но теперь мы потребуем за свое отступление высочайшую цену. Этой ценой будет мир, постоянный мир, по мирному договору, основанному на оговоренных и надежных границах. Война была недолгая, но жестокая. По всей стране шли военные похороны, и нередко хоронили ребят, чьи отцы или старшие братья пали в Войне за Независимость или какой-нибудь стычке, которыми нас так часто мучили. Мы сделаем все, чтобы не подвергаться снова этому ужасу. Мы не будем больше слушать льстивых похвал израильскому народу. Замечательный народ! Каждые десять лет выигрывают войну! И опять выиграли! Изумительно! А теперь пусть возвращаются на свое место, чтобы сирийские стрелки могли стрелять с Голанских высот по киббуцам, а иорданские легионеры - с башен Старого города, и чтобы Газа опять превратилась в гнездо террористов, а Синай - в плацдарм для насеровских дивизий.

- Есть тут кто-нибудь, - спросила я на том самом митинге в Нью-Йорке, - кто осмелится сказать нам: идите по домам! Начинайте готовить ваших восьми- и девятилетних мальчиков к будущей войне! Я уверена, что каждый порядочный человек скажет на это "нет" И самое главное, простите за откровенность, то, что "нет" говорим мы сами.

Мы в одиночестве сражались за свое существование и безопасность, и большинству из нас уже казалось, что вот-вот забрезжит новый день, что арабы, побитые в войне, согласятся, наконец, сесть за стол переговоров и обсудить наши разногласия, среди которых нет и не было неразрешимых.

То был не триумф, то был новый подъем надежд. И тут, в сознании заслуженного облегчения после победы, радости, что мы живы и сравнительно невредимы, надежды на мир - весь Израиль позволил себе каникулы, которые продолжались почти все лето. Не было, пожалуй, семьи - и моя собственная не исключение, - которая бы после Шестидневной войны не предприняла бы поездки по новым местам. Иностранцам это казалось чем-то вроде массового туризма, в действительности это было паломничество к тем местам Святой земли, от которых мы были оторваны в течение двадцати лет. Прежде всего, конечно, евреи стремились в Иерусалим, ежедневно тысячи людей толпились в Старом городе, молились у Стены, пробирались через развалины бывшего Еврейского квартала. Но мы ездили в Бет-Лехем, Иерихон, Хеврон, Газу, Шарм-эль-Шейх. Учреждения, фабрики, киббуцы, школы выезжали на экскурсии; сотни битком набитых легковушек, автобусов, грузовиков, даже такси пересекали страну в северном направлении к горе Хермон и в южном - к Синаю. И везде, куда мы приезжали в то радостное, почти беззаботное лето, мы встречали арабов, живших на территориях, которыми мы отныне управляли, улыбались им, покупали у них продукты, разговаривали, разделяя с ними, пусть и не на словах, надежду на то, что мир станет реальным, и стараясь сообщить им нашу радость по поводу того, что отныне мы сможем нормально жить рядом.

Буквально все в то время были на колесах, потому что арабы управляемых территорий ездили не меньше, чем мы. Они неслись в Тель-Авив, к морю, в зоосад, толпились у витрин Западного Иерусалима и сидели в кафе на всех центральных улицах. Большинство переживало те же волнения, то же любопытство, что и мы, и всматривались в ландшафты, которые взрослые успели позабыть, а дети никогда не видели. Все это сегодня похоже на сказку. Я вовсе не хочу этим сказать, будто арабы пять раз в день поворачивались лицом к Мекке, дабы возблагодарить за то, что их разбили, или что не было евреев, предпочитавших сидеть дома, а не участвовать в непристойном, как им казалось, праздновании мира в то время, когда раны войны еще не затянулись. Но каждый, кто побывал в Израиле летом 1967 года, может подтвердить, что настоящая эйфория охватила евреев и даже передалась арабам. У людей было чувство, словно им отменили смертный приговор - и, в сущности, так оно и было.

Если бы надо было выбирать самый эффектный момент для иллюстрации общей атмосферы тех дней, то я выбрала бы разрушение бетонной баррикады и проволочных заграждений, с самого 1948 года разделявших Иерусалим на две части. Эти отвратительные баррикады больше, чем что-нибудь, символизировали ненормальность нашей жизни, и когда бульдозер срыл их прочь и Иерусалим за одну ночь опять стал единым городом - это и было знаком и символом, что наступила новая эра. Человек, впервые в жизни приехавший в Иерусалим именно тогда, сказал мне: "Город словно светился изнутри", - и я поняла, что он имеет в виду. И внукам я говорила: "Скоро солдаты разойдутся по домам, наступит мир, мы сможем ездить в Иорданию и Египет и все будет хорошо". Я в это верила - но так не случилось.

В августе 1967 года на Хартумской конференции в верхах арабы рассмотрели положение вещей и пришли к совершенно противоположному выводу. Они произнесли свои три знаменитые "нет": нет - миру с Израилем, нет - признанию Израиля, нет - переговорам. Нет, нет, нет! Израиль должен полностью и безоговорочно покинуть территории, занятые в Шестидневной войне; террористы, приглашенные на конференцию, сделали от себя еще одно полезное добавление: "Израиль должен быть разрушен - даже в границах 1967 года". Таков был ответ на призыв израильского правительства: давайте встретимся не как победители и побежденные, но как равные, чтобы обсудить мир - без всяких предварительных условий. Неважно, кто начал войну и кто ее выиграл. Но у арабов ничего не изменилось, и все так называемые плоды победы пошли прахом, не успев созреть, и увяла мечта о немедленном мире. Но если арабы ничему не научились, то кое-чему научились мы. Мы не собирались повторять маршировки 1956 года Дискутировать, обсуждать, искать компромисс, уступать - пожалуйста. Но не отходить к линии 4 июня 1967 года Эта любезность была нам не по средствам, и мы не могли себе ее позволить даже ради того, чтобы Насер сохранил лицо и Сирия не так страдала от того, что ей не удалось нас уничтожить. Очень жаль, что арабы, проиграв ими самими затеянную войну, чувствовали себя до того посрамленными, что даже не могли заставить себя разговаривать с нами, но, с другой стороны, и от нас не нужно было ожидать, что мы их вознаградим за попытку сбросить нас в море. Мы были горько разочарованы, но ответ мог быть только один: Израиль не уйдет с завоеванных территорий до тех пор, пока арабские государства раз и навсегда не положат конец конфликту. Мы решили - и, поверьте, нелегкое это было решение, - что останемся на линии прекращения огня, несмотря ни на какое давление, чего бы нам это ни стоило в смысле общественного мнения, затрат энергии и денежных затрат. Мы решили ждать, пока арабы примирятся с фактом, что единственной альтернативой войне является мир, а единственным путем к миру - переговоры.

В то же время арабы, живущие на контролируемых нами территориях - около 1000000, из них более 600000 - на Западном берегу Иордана, около 365000 - в Синае и Газе, друзы-феллахи, которые решили оставаться на Голане после отступления сирийской армии, - будут жить так же, как жили до Шестидневной войны. Невелико удовольствие жить под управлением военной администрации, и никому из арабов на территориях не нравилось, что там ходят израильские патрули, но армия старалась не слишком бросаться в глаза, а военная администрация - в значительной степени благодаря Даяну - почти не вмешивалась в каждодневную жизнь. Сохранялись местные законы, сохранялись и местные руководители. Мосты через Иордан были открыты, арабы Западного берега продолжали по-прежнему торговать с арабскими государствами, учиться там, посещать своих родственников, их родственники тоже могли посещать их - и приходили тысячами. Конечно, все это было временно, ни один нормальный израильтянин не считал, что все территории останутся под управлением Израиля. Конечно, Иерусалим останется единым, но можно прийти к соглашению о мусульманском контроле над мусульманскими святыми местами. Между Иорданией и Израилем должны быть проведены новые границы, маловероятно, что Голан будет целиком возвращен Сирии и весь Синай сразу - Египту, Газа тоже являет собой нелегкую проблему. Но, пока все это не было обсуждено с единственными людьми, кого это касалось, то есть с нашими соседями, нечего было намечать будущую карту Ближнего Востока, и даже обсуждать между собой, кому какие территории возвращать. Не по почте же их возвращать! Мы приготовились ждать ответа на наши повторные призывы к переговорам.

В это время Совет Безопасности принял резолюцию - знаменитую резолюцию 242, предложенную англичанами, намечавшую рамки мирного урегулирования "арабо-израильских разногласий" и назначившую специального представителя для наблюдения за "мирным и приемлемым" урегулированием - д-ра Гуннара В. Ярринга. Об этой резолюции 242 столько писалось и говорилось, ее так коверкали и арабы, и русские, что, пожалуй, я тут ее приведу, тем более, что, она не длинная:

Резолюция 242

от 22 ноября 1967 года

Совет Безопасности,

выражая свое продолжающееся беспокойство по поводу серьезного положения на Ближнем Востоке,

подчеркивая недопустимость приобретения территории путем войны и необходимость добиваться справедливого и прочного мира, при котором каждое государство в данном районе может жить в безопасности,

подчеркивая далее, что все государства - члены Организации Объединенных Наций, принимая Устав Организации Объединенных Наций, взяли на себя обязательство действовать в соответствии со статьей 2 Устава,

1. Утверждает, что выполнение принципов Устава требует установления справедливого и прочного мира на Ближнем Востоке, который должен включать применение обоих нижеследующих принципов:

I) вывод израильских вооруженных сил с терри торий, оккупированных во время недавнего конфликта,

II) прекращение всех претензий или состояний войны и уважение и признание суверенитета, территориальной целостности и политической независимости каждого государства в данном районе и их права жить в мире в безопасных и признанных границах, не подвергаясь угрозам силой или ее применению,

2 Утверждает далее необходимость

а) обеспечения свободы судоходства по международным водным путям в данном районе,

b) достижения справедливого урегулирования проблемы беженцев,

c) обеспечения территориальной неприкосновенности и политической независимости каждого государства в данном районе с помощью мер, включающих установление демилитаризованных зон.

Следует отметить, что в ней не говорится, что Израиль должен отступить со всех или с таких-то территорий. Но в ней говорится, что каждая страна в регионе имеет право мирно жить в "безопасных и признанных границах", и в ней говорится о конце состояния войны. Далее, там не говорится о палестинском государстве, а говорится о проблеме беженцев. Но не только резолюция 242 была неверно истолкована - неверно истолкована была и наша позиция. Известный израильский сатирик Эфраим Кишон и карикатурист Дош выпустили после Шестидневной войны книгу под названием "Просим прощения, что мы победили". Звучало это горько, но для израильских читателей вполне понятно. Собственно говоря, это название выражало довольно точно наше самочувствие в начале 1968 года - если хочешь улучшить представление мира об Израиле, то забудь про мирный договор. По-видимому, наша вина была в том, что мы снова и снова говорили арабам: "Давайте приступим к переговорам". Предполагалось, что нам скажут: "Вот вам новая карта, подпишитесь вот тут" - и мы так и сделаем. А вместо этого мы призываем к переговорам!

По каким-то таинственным причинам это превратило нас в злодеев. Хоть вы меня режьте, не могу понять, почему Вилли Брандт, признавший границу по Одеру-Нейсе, поскольку пришло время исправить зло, которое Германия причинила Польше во время Второй мировой войны, получил (и вполне заслуженно) Нобелевскую премию и был всюду прославлен как великий государственный деятель и поборник мира, а Эшкол, и, впоследствии, я, желавшие точно такого же урегулирования границ между Израилем и его соседями, были заклеймены как экспансионисты. И не только это: наши друзья все время осведомлялись, не тревожит ли нас, что Израиль превращается в милитаристскую страну (тогда только и слышалось: "маленькая Спарта"), которая поддерживает закон и порядок на контролируемых территориях с помощью "грубой силы" - оккупационных войск. И эпитет "непреклонная" прирос ко мне навсегда. Но ни Эшкол, ни я, ни подавляющее большинство израильтян не скрывали, что мы не хотим прекрасного, либерального, антимилитаристского и умершего еврейского государства, или такого "урегулирования", которое принесет нам лавры умных-разумных людей - и поставит нашу жизнь под угрозу. Доктор Вейцман говаривал, что стал президентом государства, где все президенты, Израиль - это живая демократия, и голубей там столько же, сколько ястребов, но я еще не встречала израильтянина, который считал бы, что ради того, чтобы внушать симпатию, нам надо навсегда превратиться в глиняных голубков.

Я была занята объединением рабочих партий всю зиму 1967-1968 годов. И, конечно, Эшкол всегда находил у меня поддержку при каждом очередном кризисе - то на контролируемых территориях усиливалась деятельность Эль-Фаттах и прочих маленьких террористических групп, объявивших себя единственными истинными представителями арабского народа; то в очередной раз делались попытки использовать резолюцию 242, чтобы заставить Израиль отступить со всех контролируемых территорий в неприемлемое для нас время и неприемлемым образом. В январе 1968 года была создана израильская Лейбористская партия, объединившая Мапай, Ахдут ха-Авода и Рафи, а в феврале я была избрана ее генеральным секретарем. Это было только частичное объединение: в таком виде это была скорее федерация трех партий, и лишь в следующем году было создано более широкое объединение - Маарах, как его называют на иврите, - куда вошла и Мапам. Но хотя узы были не слишком тесными, все-таки отныне все три партии находились под одной политической крышей, чего я и хотела добиться. Теперь, добившись этого, я могла снова уйти в отставку - что я и сделала в июле месяце.

Мне было семьдесят лет. Семьдесят - это не грех, конечно, но и не шутка. Я опять болела в 1967 году и, как вы понимаете, Шестидневная война и формирование Маараха не слишком согласовывались с врачебными предписаниями. Я чувствовала, что мне действительно необходим покой и отдых, и тут никто уже не мог меня отговорить. Я поехала В Штаты по делам израильского займа, навестила в Коннектикуте Менахема, Айю и детей: Айя получила стипендию в университете, Менахем преподавал игру на виолончели. Я даже провела несколько недель в Швейцарии - это были первые настоящие каникулы в моей жизни, и когда я вернулась домой, я почувствовала себя как будто только что родилась.

Однако положение дома не слишком улучшилось. Несмотря на прекращение огня, на Суэцком канале шло нечто вроде войны. Египтяне, зная, что русские уже поставили им новые пушки, танки и самолеты вместо тех, что были потеряны в Шестидневной войне, расхрабрились и то и дело устраивали настоящую бомбовую завесу. "Придет время - мы нанесем удар!" - гремел Насер и повторял так называемые "принципы египетской политики": ни переговоров, ни мира, ни признания Израиля. Весной 1969 года он начал "войну на истощение".

Тем, кто наблюдал все это издалека, постоянный обстрел позиций израильской армии на канале казался, вероятно, просто одним из "инцидентов", которые происходят на Ближнем Востоке с незапамятных времен; ну, еще одно доказательство невозможности сосуществования между арабами и евреями; по-видимому, никто за границей не относился серьезно к постоянному нарушению Египтом договора о прекращении огня. Но мы относились вполне серьезно, потому что знали, что эти нарушения обещают в будущем, и потому начали строить оборонительную линию - линию Бар-Лева - чтобы защищать наши войска по обоим берегам канала.

В это же время арабские террористические организации, которым не удалось спровоцировать серьезные антиизраильские действия на контролируемых территориях - если не считать спонтанного, хоть и выражавшего глубокие чувства марша протеста в Хевроне или забастовки в Дженине, - решил перейти к террористическим действиям за тысячи миль от Израиля. Разумеется, для них это было куда безопаснее, и куда эффективнее тоже, да и выбор мишеней был широкий, в том числе гражданская авиация и ни в чем не повинные пассажиры на чужих аэродромах. К тому же террористы в то время вовсе не собирались ограничиться одними евреями. Саудовская Аравия следила за тем, чтобы Эль-Фаттах не нуждался в деньгах; Насер снова послал ей официальное благословение ("Эль-Фаттах, - сказал он, - выполняет важнейшую задачу, пуская кровь врагу"); король Хуссейн опять блеснул искусством канатоходца. Но, как и в Шестидневную войну и тут просчитался, с энтузиазмом поддержав террористов, которые скоро начали отчаянную борьбу с ним за господство в Иордании и стали для него много опаснее, чем для нас. Когда в 1970 году ему пришлось худо от палестинских террористических организаций и он, как затравленный, стал озираться по сторонам в поисках помощи, мне пришло в голову, что он похож на человека, убившего отца и мать, который просит о милосердии на основании того, что он сирота.

На севере мира не было тоже. Южный Ливан постепенно превращался в игровую площадку для террористов. Города, поселки и фермы Израиля даже школьные автобусы с детьми постоянно подвергались обстрелу из мест, получивших название "Фаттахландии", а ливанское правительство проливало крокодиловы слезы, заявляя, что ничего не может сделать с террористами и с тем, что Ливан стал базой для их операций и местом их тренировки.

Но мы решили оборонять линию прекращения огня, не обращая внимания ни на Насера, ни на Фаттах, более того мы решили продолжать поиски путей к миру, хотя и не радовало сердце это занятие. Мы привыкли не терять надежды в любой обстановке, в основном благодаря тому, что наши молодые люди ради будущего Израиля соглашались неделями сидеть на Хермоне, в Синае и в Иорданской долине, удерживая линию прекращения огня, что не доставляло им удовольствия. Надо понять, какие жертвы они приносили. Это была армия резервистов - фермеров, официантов, студентов, владельцев химчисток, врачей, шоферов и так далее - мало было среди них профессиональных военных, получающих приличную зарплату за свою военную службу. Эти люди пошли по призыву, великолепно исполнили свой долг и теперь больше всего на свете хотели вернуться домой. У них были свои дела и свои обязанности и, право же, никогда еще свет не видел такой грустной армии победителей, ибо война, которую они выиграли, так никогда и не кончилась. Резервисты возвращались по домам на несколько недель или месяцев, а потом их призывали снова. Они ворчали, бурчали, но принимали необходимость стоять на линии прекращения огня, пока не будет достигнут постоянный мир.

26 февраля 1969 года мой дорогой друг Леви Эшкол, с которым я столько лет проработала и которого так любила и уважала, умер от сердечного приступа. Я узнала об этом дома и несколько минут сидела у телефона, оглушенная настолько, что даже не могла собраться с силами и попросить кого-нибудь отвезти меня в Иерусалим. Казалось невозможным, что Эшкола нет больше. Ведь я только вчера с ним разговаривала, ведь мы условились о встрече на завтра. Я не могла вообразить, что теперь будет, и кто станет премьер-министром вместо него. Приехав в Иерусалим, я сначала пошла к Эшколу домой. Потом министры собрались на чрезвычайное заседание, а я сидела в чьем-то кабинете, ожидая конца заседания, чтобы узнать насчет похорон. И тут вошел израильский журналист.

- Я понимаю, что ты сейчас переживаешь, - сказал он. - Но я прямо из Кнессета. Все говорят одно: Голда должна вернуться

- Не понимаю, о чем ты говоришь, - ответила я гневно. - Пожалуйста, не тревожь меня сейчас. Сейчас не время говорить о политике. Пожалуйста, пожалуйста, уходи!

- Ладно, - сказал он. - Но мой редактор хочет знать, где ты будешь сегодня вечером. Он хочет с тобой поговорить.

- Слушай, - сказала я. - Я никого не хочу видеть. Я ничего не знаю и не хочу ничего знать. Я только хочу, чтобы ты оставил меня в покое.

Заседание кабинета закончилось. Игал Аллон - заместитель премьер-министра - стал временно исполняющим обязанности премьера. Я вместе с министрами опять пошла к Мириам Эшкол. Вечером я возвратилась в Тель-Авив. В 10 часов вечера явился редактор газеты. "Пришел сообщить тебе, - сказал он, - все решили, что ты должна занять место Эшкола. Ты - единственный человек в партии, по общему мнению, достаточно для этого авторитетный, опытный и уважаемый".

Если бы я была в другом настроении, я бы напомнила ему, что при недавнем опросе общественного мнения - кто должен стать премьер-министром? - я получила как раз три процента голосов, что никак не назовешь подавляющим большинством, хоть я ничуть не огорчилась. Больше всех голосов получил Моше Даян, да и Игал Аллон получил немало. Но не то у меня было настроение, чтобы все это обсуждать. "Эшкола еще не похоронили, - сказала я редактору, - а ты уже приходишь об этом со мной разговаривать?" И отправила его домой.

Но через несколько дней партия начала нажимать. "В октябре будут всеобщие выборы, надо назначить премьер-министра на это время, это же всего на несколько месяцев! И больше назначить некого!" Сам Аллон меня уговаривал - ради партии, которая только что объединилась, ради страны, которая все еще в опасности, сослужить еще эту последнюю службу. Не вся партия, конечно, так стремилась иметь меня премьер-министром. Бывшая фракция Рафи, возглавляемая Даяном и Пересом, ничуть об этом не мечтала, и я вполне понимала людей нашей страны, не уверенных, что семидесятилетняя бабушка - подходящий кандидат для того, чтобы возглавить двадцатилетнюю страну.

А я никак не могла решиться С одной стороны, я понимала, что если я не соглашусь, то начнется отчаянна борьба между Даяном и Аллоном, а это Израилю совсем не было нужно. Хватало и войны с арабами; война между евреями может подождать, пока закончится эта. С другой стороны, я в самом деле не хотела ответственности и вечного напряжения своих сил, которые связаны с постом премьер-министра. Хотелось посоветоваться с родными. Я позвонила Менахему и Айе в Коннектикут, потом позвонила в Ревивим Сарре и Зехарии, сказала, что хочу их увидеть, но не могу приехать в гости - очень устала не приедут ли они сами? В полночь они прибыли на грузовике -- и мы до утра просидели вместе, разговаривали, пили кофе и курили. Наутро Сарра сказала, что они с Зехарией приняли решение: они согласны с Менахемом и Айей, у меня нет выбора. "Има, мы понимаем, как тебе будет трудно, труднее, чем кто-нибудь может себе представить. Но тут просто нет другого выхода - ты должна согласиться". И я согласилась 7 марта центральный комитет Лейбористской партии проголосовал за мое назначение премьер-министром семьдесят - за, ни одного - против, фракция Рафи - воздержалась. Меня часто спрашивают, что я чувствовала в эту минуту, и мне хотелось бы найти для ответа поэтическую форму. Но я только помню, что у меня по щекам текли слезы, что я закрыла лицо руками, когда голосование закончилось - а из своих чувств помню лишь изумление. В мои планы никогда не входило сделаться премьер-министром, собственно, я вообще никогда не думала о должностях, у меня было в плане поехать в Палестину, отправиться в Мерхавию, принимать активное участие в рабочем движении, но никогда я не задумывалась о том, какой пост займу. А тут я поняла, что теперь мне придется принимать решения, от которых будет зависеть жизнь миллионов людей, и, вероятно, потому я и плакала. Однако на размышления времени не было, и раздумья о пути, который довел меня из Киева до кабинета премьера, надо было отложить на потом. Да и сейчас, когда времени хватает, эти мысли и раздумья меня не занимают. Стала премьер-министром - и стала, точно так же, как мой молочник стал командиром нашего аванпоста на горе Хермон. Ни мне, ни ему особого удовольствия работа не доставляла, и он, и я старались выполнить ее как могли лучше.

ПРЕМЬЕР-МИНИСТР

И опять я переехала, на этот раз в обширную, не слишком уютную резиденцию премьер-министра в Иерусалиме, где до меня жили Бен-Гурион, Шарет и Эшкол, - и стала приучать себя к постоянному присутствию полицейских и телохранителей, к шестнадцатичасовому рабочему дню, к почти полной невозможности уединения. Конечно, выпадали дни полегче, покороче, посвободнее - я вовсе не хочу, чтобы думали, что все пять лет моего премьерства я была какой-то великомученицей и что у меня не было радостей. Но мое премьерство с войны началось и войной закончилось, и было что-то символическое в том, что первой моей инструкцией военному секретарю Исраэлю Лиору было немедленно сообщать мне о каких бы то ни было вооруженных столкновениях, будь то даже среди ночи.

- Я хочу знать, когда мальчики вернутся и как, - сказала я ему.

Слова "потери" я не употребила, но Лиор хорошо меня понял - и ужаснулся.

- Не хочешь же ты, чтобы я тебе звонил в три часа ночи? - спросил он. - Ты же все равно ничего не сможешь сделать, если будут потери. Обещаю, что позвоню рано утром.

Но я знала, мне будет невыносима мысль, что я буду спать спокойно, а в эту минуту будут умирать солдаты, и я заставила бедного Лиора покориться. Конечно, когда новости были плохие, я уже не могла заснуть; немало ночей я провела без сна, расхаживая по огромному пустому дому в ожидании утренней, более подробной информации. Телохранители у дома иногда и в 4 часа утра видели свет на кухне, и кто-нибудь один тогда заходил, чтобы убедиться, что все в порядке. Я заваривала чай для нас обоих и мы рассуждали о том, что происходит на канале или на севере, пока я не чувствовала, что теперь смогу заснуть.

Египетская война на истощение началась в первых числах марта 1968 года и продолжалась, становясь все более ожесточенной, до лета 1970-го. Советский Союз не только не старался удержать Насера от убийств, но напротив - срочно отправил в Египет тысячи инструкторов для переучивания побитой египетской армии и оказания ей помощи в войне против нас, а также огромное количество военных материалов, скромно оцениваемых в 3,5 миллиарда долларов.

Не только Египет пользовался советскими щедротами: они доставались и Сирии, и Ираку, но главным получателем был все-таки Насер. Две трети всех танков и самолетов, которыми Советский Союз запрудил регион сразу после Шестидневной войны, предназначались для него, в надежде, что под постоянным огнем, терпя вечные потери, мы не выстоим на канале, и, сломленные телом и духом, отступим, не добившись ни мира, ни окончания конфликта.

Вероятно, теоретически и Насеру, и русским все это казалось очень просто. Они будут продолжать обстреливать наши укрепления на канале, это будет настоящий ад для наших воинских частей, и рано или поздно (скорее рано), мы оттуда уберемся. Ни для Египта, ни для Советского Союза не было тайной, что каждый убитый, каждые военные похороны (а они все время происходили), каждая осиротевшая еврейская семья - это был нож в сердце нации, и я понимаю, почему Насер и его хозяева были уверены, что мы сдадимся. Но мы не сдались - просто потому, что не могли себе этого позволить. Мы не стремились бороться ни со всеми подряд, ни с египтянами, а особенно, с русскими, но у нас не было никакой альтернативы. У нас был только один способ предотвратить тотальную войну, которой, как Насер со всех крыш провозгласил, окончится война на истощение - наносить жесточайшие удары по египетским военным объектам не только на линии прекращения огня, но и в самом Египте: если понадобится - у самого крыльца египтянина, глубоко на его территории. Нелегко было принять такое решение, особенно потому, что мы понимали - это может вызвать еще большую вовлеченность Советов. (Кстати, то была первая советская интервенция за пределами советской сферы влияния со времен Второй мировой войны). И мы без особого желания начали стратегические рейды "в глубину", используя самолеты как летающую артиллерию и рассчитывая, что египтяне, слушая гул наших самолетов над каирским военным аэродромом, поймут, что они не смогут наслаждаться миром, если будут вести войну против нас. Ибо война - оружие обоюдоострое.

Много чего произошло с того самого времени; и война на истощение уже не очень свежа в памяти людей. Даже ужасная история советских кораблей, тайно доставлявших в Египет ракеты "земля-воздух" СА-3, которые советские специалисты должны были установить и обслуживать в зоне канала, уже не вызывает большого интереса, хотя все мы знаем, как они были использованы против Израиля осенью 1973 года. Но для нас это была настоящая война, и понадобились решительность, мужество, сила и подготовка наших солдат и летчиков для того, чтобы удержать линию прекращения огня и любой ценой задерживать продвижение вперед ракетных установок, которые египтяне со своими русскими друзьями так старательно устанавливали у самой этой линии. Но нашему умению делать все в одиночку тоже был предел. Нам нужны были помощь и поддержка, самолеты и оружие, и как можно скорее.

Только одна была страна, к которой мы могли обратиться: Соединенные Штаты, традиционный великий друг, который продавал нам самолеты, но, как мы опасались, не вполне понимал наше положение и мог приостановить эту продажу в любую минуту. Президент Никсон относился к нам более чем дружелюбно. Но его, как и его министра иностранных дел Вильяма Роджерса, сердил наш отказ принять любое навязываемое нам другими странами решение ближневосточного вопроса, а также мое категорическое неприятие идеи м-ра Роджерса, заключавшейся в том, чтоб русские, американцы, французы, англичане уселись где-нибудь поудобнее и выработали "выполняемый" компромисс для нас и арабов. Как я неоднократно объясняла м-ру Роджерсу, такой компромисс, возможно, будет очень хорош для американо-советской разведки, но никаких гарантий для безопасности Израиля он не создаст. Да и как бы он мог? Все военные приготовления Египта направлялись и снабжались русскими; французы в своем проарабизме почти не отставали от русских, а англичане - от французов; только американцы были хоть как-то заинтересованы в выживании Израиля. В лучшем случае окажется, что трое будут против одного, а при таких условиях никакого осуществимого решения принять нельзя. Но с другой стороны, если все время вызывать неудовольствие президента Никсона и м-ра Роджерса, то мы можем лишиться оружия вообще. Что-то надо было предпринять, чтобы вырваться из тупика.

Надо сказать, что мне лично Роджерс всегда нравился. Это очень милый, вежливый и терпеливый человек, и, в конце концов, именно он предложил и осуществил прекращение огня в августе 1970 года. Но боюсь - и надеюсь, что он простит мне эти слова, - что он никогда по-настоящему не понимал ни того, что лежит в основе арабских войн против Израиля, ни того, что верность своему слову арабские лидеры понимают совсем не так, как он сам. Помню, с каким восторгом он рассказывал мне о своих первых поездках в арабские страны и о том, как "жаждет мира" король Фейсал. Как многие известные мне джентльмены, Роджерс считал - и к сожалению, ошибочно, - что весь мир состоит только из джентльменов.

Все мои попытки завязать прямые контакты с арабскими руководителями провалились - в том числе и призыв, с которым я обратилась к ним в первый же день вступления в должность. Я заявила, что "мы готовы вести мирные переговоры с нашими соседями в любой день и по всем проблемам", а через 72 часа прочла ответ Насера "Нет голоса, который мог бы заглушить звуки войны нет призыва более святого, чем призыв к войне". Не более вдохновляющими были отклики из Дамаска, Аммана или Бейрута. Вот выдержка из статьи в ведущей иорданской газете (июнь 1969), иллюстрирующая арабскую реакцию на мое предложение немедленно вступить в переговоры:

"... Г-жа Меир готова ехать в Каир беседовать с президентом Насером, но, к ее огорчению, ее туда не пригласили. Она верит, что в один прекрасный день на Ближнем Востоке родится мир без пушек. Голда Меир ведет себя, как настоящая бабушка: перед сном рассказывает внукам сказки"

Мы были словно в тисках. Пока шла война, люди за границей спрашивали, не входит ли в наши намерения низложить Насера - словно мы его назначали, а теперь думаем, кем его заменить. Бесило меня и то, что нас спрашивают, в самом ли деле необходимы наши бомбежки "в глубину", и самооборона ли это, словно надо дожидаться, чтобы убийца подошел к твоему дому, чтобы иметь моральное право помешать ему убивать, особенно когда - как в случае с Насером - его намерения не внушают никаких сомнений.

В общем, это был тяжелый период, затруднявшийся еще и тем, что я унаследовала от Эшкола правительство национального единства, куда входил оппозиционный блок Гахал (объединявший правую экстремистскую партию Херут и значительно более умеренную, но маленькую Либеральную партию), возглавляемый Менахемом Бегином. Не говоря уже о глубоких, основных разногласиях по идеологическим вопросам, всегда существовавших в Израиле между правыми и левыми, мы по-разному смотрели на положение, в котором оказался Израиль. В июне американский министр иностранных дел Роджерс предложил, чтобы Израиль начал, под покровительством д-ра Ярринга, переговоры с Египтом и Иорданией с целью достичь справедливого и прочного мира. Переговоры должны были быть основаны на "взаимном признании суверенитета, территориальной целостности и политической независимости" и на "отступлении Израиля с территорий, оккупированных в результате конфликта 1967 года", согласно резолюции 242. Он предложил также, чтобы прекращение огня, нарушенное во время войны на истощение, было бы возобновлено снова, хотя бы на 90 дней. Гахал, однако, стоял на том, что в 1967 году правительство решило сохранять Армию Обороны Израиля на линии прекращения огня до тех пор, пока не будет заключен мир, и Гахал выполняет это решение. Формально они были правы. Я знала, что мне придется обращаться в Кнессет за разрешением изменить политику. Но сколько я ни объясняла Гахалу, что ситуация сейчас изменилась, они, принимая предложение о прекращении огня, отказывались вести какие бы то ни было переговоры об отступлении, пока не будет заключен мир.

"Но мы не получим прекращения огня, если не примем некоторых менее удобных условий, - повторяла я г-ну Бегину. - Более того: мы перестанем получать оружие от Америки". "Что значит - перестанем получать? - спрашивал он. - Мы потребуем его от американцев". Я так и не смогла ему внушить, что, хотя Америка, конечно, верна взятому на себя обязательству по отношению к Израилю, мы нуждаемся в м-ре Никсоне и в м-ре Роджерсе куда больше, чем они в нас, и мы не можем строить свою политику на том, что американское еврейство сумеет или захочет заставить Никсона поступать не так, как он хочет или считает правильным. Но Гахал, опьяненный собственной риторикой, убедил себя, что нам достаточно заявить Соединенным Штатам, что не уступим никакому давлению, и если будем повторять это все время, то в один прекрасный день давление исчезнет. Это была какая-то мистическая вера, потому что на реальности она во всяком случае не зиждилась, и меня дрожь берет как подумаю, что случилось бы в октябре 1973 года, если бы мы в 1969 и 1970 годах вели себя так вызывающе и самоубийственно, как того хотел Гахал. Американская помощь могла бы прекратиться еще в 1970 году, и Война Судного дня кончилась бы по-другому. И когда в августе 1970 года четыре министра Гахал вышли из правительства на том абсурдном основании, что, принимая прекращение огня, правительство по сути дела начинает безоговорочное отступление со своих позиций, - я не слишком удивилась. Чтобы не возникло новых трудностей, мы попросили их остаться. Но они были непоколебимы и ушли.

Еще одно обстоятельство отравляло мне жизнь в бытность мою премьер-министром, хотя и не так сильно - и к нему я так никогда и не привыкла: неограниченное доверие министров к прессе (тут я стараюсь выражаться очень вежливо). Меня приводила в бешенство утечка информации после каждого заседания кабинета, и хоть, я и подозревала, кто именно снабжает так называемых дипломатических корреспондентов сенсационными откровениями, которыми меня часто приветствовали утренние газеты, доказательств у меня не было, и я фактически оказалась бессильна. А мои сотрудники вскоре привыкли к тому, что на следующий день после заседания кабинета я прихожу мрачная, как туча, потому что за завтраком прочла в газете в искаженном виде то, что вообще не должно было туда попасть. Но, разумеется, не утечка информации была главной моей заботой, а выживание и мир - именно в этой последовательности.

Через несколько месяцев после моего вступления в должность я приняла решение. Я поеду в Вашингтон, чтобы, если удастся, поговорить с президентом Никсоном, с конгрессменами и сенаторами и выяснить, как относится к нам американский народ, что о нас думает, что собирается сделать, чтобы нам помочь. Я не обольщалась иллюзиями, будто обладаю волшебным даром убеждения. Ведь как я ни старалась, я не сумела разубедить м-ра Роджерса, считавшего необходимым участие русских в ближневосточном урегулировании. И не надеялась, что мне удастся добиться большего, чем удалось нашим талантам - министру иностранных дел Аббе Эвену или новому послу в Вашингтоне генералу Ицхаку Рабину. Но мне необходимо было раз навсегда лично для себя установить, в каком положении наши отношения с Соединенными Штатами, - и кабинет министров решил, что мне следует поехать. Как только было получено официальное приглашение из Белого дома, я начала готовиться к поездке.

Конечно, я совсем не была уверена в успехе. Я никогда не встречалась с Ричардом Никсоном и не знала почти никого из его окружения. Я понятия не имела, что именно рассказали президенту обо мне, вполне возможно, он считал меня этаким премьер-министром "на затычку", который не имеет большого веса в собственной стране и вряд ли будет переизбран. Я была уверена только в одном: какое бы впечатление я ни произвела на президента, я должна буду чистосердечно выложить перед ним все наши проблемы и трудности и не оставить у него никаких сомнений, что мы готовы пойти на множество компромиссов, сделать множество уступок, только не отказаться от мечты о мире - и не уберем ни одного солдата ни с одной пяди земли, пока между нами и арабами не будет достигнуто соглашение. Но это было не все. Нам до зарезу нужно было оружие, и я понимала, что просить об оружии должна я сама. Как будто все довольно просто, но я человек, а не машина, и потому страшно нервничала, думая о том, как все это выскажу.

Подготовка гардероба была много проще. Я купила два вечерних платья (в том числе бежевое бархатное с кружевом, в котором я была на обеде в Белом доме), вязаный костюм, две шляпки (которые ни разу не надела) и перчатки (чтобы держать их в руках). С заботливостью, характерной для его будущего отношения ко мне, президент Никсон дал указание, чтобы Клару и Менахема с семьей пригласили на обед, который Белый дом дал в первый вечер моего приезда в Вашингтон, и мы договорились, что встретимся 24 сентября в Филадельфии (по каким-то - вероятно историческим - причинам, Филадельфия - первый город, где обычно останавливаются иностранные гости президента) Из Филадельфии нас на вертолете доставили на лужайку Белого дома. Перед отъездом из Израиля у меня было несколько недель для того, чтобы подработать с моими советниками - особенно с Даяном и начальником штаба Хаимом Бар-Левом - "закупочный список" для Вашингтона. Помимо специальной просьбы о 25-ти "Фантомах" и 80-ти "Скайхоках" я собиралась просить президента, чтобы США в течение пяти лет ссужали нам под низкие проценты 200000000 в год для оплаты самолетов, которые мы надеялись еще закупить. Должна пояснить тут, что первым президентом, разрешившим продажу "Фантомов" и "Скайхоков" был Джонсон, которого Эшкол посетил в Техасе и который обещал "отнестись с пониманием" к его просьбе. Но потребовалось некоторое время, пока эти первые "Скайхоки" были нам переданы, почему я и думала, что даже если президент Никсон и согласится продать нам "фантомы", мы получим их не скоро, если я не сумею объяснить, в какой крайности мы находимся и как неравномерно снабжается оружием Ближний Восток. Деньги, полагала я, мы получим (хотя в деньгах никогда нельзя быть слишком уверенным), хотя бы потому, что у нас была отличная репутация - Израиль никогда не опаздывал с платежами. Я с удовольствием вспомнила, как в 1956-1957 годах, после Синайской кампании, когда надо было возвращать Американскому импортно-экспортному банку большой заем, который мы от него получили (а в это время официальная Америка относилась к Израилю очень холодно), нам очень хотелось попросить об отсрочке платежа. В Израиле продолжался экономический спад, и нам было очень трудно наскрести необходимые деньги. Но мы взвесили все "за" и "против" и решили не задерживать выплату ни на один день, как это ни было трудно. Не забуду, как Эвен описывал изумление на обычно непроницаемых лицах сотрудников импортно-экспортного банка в Вашингтоне, когда он, точно в назначенный день и час, вошел туда и предъявил наш чек.

В общем, сидя в самолете, летевшем в США, я думала только о предстоящей встрече и гадала, сумеем ли мы поладить друг с другом. Да и вообще, я не была уверена, какой прием мне окажет Америка. После Шестидневной войны американское еврейство приветствовало меня с горячностью, любовью и гордостью; но прошло более двух лет и, вполне возможно, этот энтузиазм к израильскому делу за это время поостыл. Как выяснилось, все мои волнения были напрасны.

На филадельфийском аэродроме меня ожидала тысячная толпа; сотни школьников пели "Хевейну шалом Алейхем", потрясая флажками и лозунгами На одном было написано: "Ты нам своя, Голда!", и я подумала, что это самое прелестное выражение поддержки Израилю - и, возможно, лично мне - которое я когда-либо видела. Но я не знала, как дать понять этим ребятам, если не ограничиваться улыбками и приветственными жестами, что они для меня - тоже свои. И я махала руками и улыбалась и очень обрадовалась, разглядев среди встречающих и моих собственных родных. На Индепенденс Сквер меня встречала еще большая толпа - 30000 американских евреев, которые ради того, чтобы меня увидеть, простояли тут несколько часов. Я не могла оторвать глаз от этих людей, напиравших на полицейский заслон и аплодировавших. Я обратилась к ним с очень короткой речью, но, как кто-то сказал: "Ты могла просто прочесть страницу из телефонной книги - толпа все равно кричала бы "ура!"

Мы переночевали в Филадельфии и отправились в Вашингтон на следующее же утро. Всю ночь шел дождь, и серое облачное небо обещало дождь и на сегодня. Но - казалось, что и это устроил Белый дом - за те две минуты, что я добиралась в лимузине от вертолета до зеленой лужайки, где происходил прием, выглянуло солнце. Президент Никсон сразу же снял всякую натянутость. Он помог мне выйти из машины, госпожа Никсон подала мне огромный букет красных роз - и я с самого начала, благодаря такому приему, почувствовала себя как дома, за что была очень благодарна им обоим.

Официальная часть была и в самом деле очень официальной, с полным соблюдением всех формальностей. Президент и я стояли на возвышении, покрытом красным ковром, военный оркестр играл наши национальные гимны; я слушала "Ха-Тиква", стараясь выглядеть спокойной, но глаза мои наполнились слезами. Это я, премьер-министр еврейского государства, которое родилось и выжило, несмотря ни на что, стою рядом с президентом Соединенных Штатов и принимаю воинские почести, оказываемые моей стране. Я подумала: "Если бы ребята на канале могли это видеть!" Но я знала, что сегодня вечером тысячи людей в Израиле увидят все это по телевизору и будут так же растроганы и воодушевлены, как я. Возможно, другие нации к этим церемониям привыкли, но мы еще не успели. Это было похоже на наши мечты, на то, как много лет назад мы с подругами мечтали о том, как у нас будет не только государство, но и все аксессуары, которые к нему полагаются.

Речь Никсона была короткой и деловой. Он сказал о заинтересованности США в мире на Ближнем Востоке и сделал мне несколько комплиментов. Одна встреча, и даже несколько встреч не могут разрешить все вопросы, сказал он, но борьба за мир - это вопрос первостепенной важности. Я тоже говорила недолго. У меня было написано несколько слов - тоже о мире и дружбе - и я их прочла. Но не за речами я ехала в Белый дом и даже не для того, чтобы принимать военный парад - хотя с этим, учитывая все обстоятельства, я справилась недурно.

Мои встречи с президентом были такие же теплые, как этот первый прием. Мы проводили вместе часа по два и говорили обо всем прямо и откровенно, так, как я и надеялась. Мы совершенно согласились, что Израиль должен не уступать, пока не будет заключено приемлемое соглашение с арабами, а также - что великая держава, которая обещает малой стране оказывать помощь в случае затруднений, должна держать свое слово. Говорили мы и о палестинцах, и я и по этому поводу высказалась так же откровенно, как и по другим. "Между Средиземным морем и границами Ирака, - сказала я, - там, где раньше была Палестина, существуют теперь два государства, одно - еврейское, другое - арабское, и для третьего там места нет. Палестинцы должны разрешить свою проблему с другим арабским государством, Иорданией, потому что "палестинское государство" между нами и Иорданией неизбежно превратится в базу, с которой будет удобно атаковать и разрушать Израиль". Г-н Никсон очень внимательно прислушивался ко всему, что я говорила о Ближнем Востоке, словно ему только и дела было, что беседовать с Голдой Меир о проблемах Израиля; но он все еще был очень заинтересован в продолжении разговоров между "большой двойкой" и "большой четверкой", несмотря на то, что, по-видимому, признал справедливыми мои доводы о невозможности для России принять хоть что-нибудь, против чего возражают ее арабские клиенты. В это же время в Нью-Йорке происходила встреча между советским министром иностранных дел Андреем Громыко и Роджерсом, узнав об этом, я испытала некоторое удовольствие. Подумать только, как раздосадован должен был быть г-н Громыко таким совпадением!

Что же касается более существенных вещей, о которых мы говорили с Никсоном, то я не рассказала о них тогда и не буду рассказывать теперь. Пресса замучила меня до полусмерти, но я повторяла одно: по моим впечатлениям и оценкам, в результате наших бесед "американская администрация собирается по-прежнему следовать своей политике поддержки равновесия военных сил в регионе". Официального коммюнике не было, и кое-кто из журналистов сделал из этого вывод, что я уехала с пустыми руками. Но дело в том, что я вообще не видела смысла в этих коммюнике (которые очень редко что-нибудь сообщают), и президент Никсон тоже, почему мы и решили никакого коммюнике не выпускать. Что же касается моего "закупочного списка", то он был переправлен дальше, что и требовалось.

Вечером президент и г-жа Никсон давали обед в мою честь. Потом вашингтонцы говорили, что это был один из самых приятных праздников в Белом доме времен Никсона, хотя никто не мог объяснить, почему. Для меня это был один из прекраснейших вечеров в моей жизни, частью, вероятно, потому, что я встретила со стороны Никсона такое понимание, частью потому, то я убедилась - Соединенные Штаты нас не покинут; впервые за многие месяцы я позволила себе перевести дух. Да и все было спланировано так, чтобы доставить мне удовольствие - от присутствия моей семьи до "шарлотки по-ревивимски" на десерт, - деликатный намек на то, что Сарра и Зехария тоже участвуют в празднике. Из 120 приглашенных, принадлежавших к обеим политическим партиям, многие были моими старыми друзьями, в том числе посол США в Объединенных Нациях Артур Гольдберг и сенатор Джейкоб Джавез. Ну, и, разумеется, м-р Роджерс, д-р Киссинджер, Эвен и Рабин и много других высших представителей администрации тоже находились здесь. Во время обеда исполнялась израильская музыка, а потом нас угостили выступлением Леонарда Бернстайна и Айзика Стерна, которые снова и снова играли на бис. Я видела, я слышала, как растроганы они были, а я пришла в такой восторг от их музыки и их присутствия, что совершенно забыла, где я, и когда они кончили играть, вскочила с места, чтобы обнять их обоих.

Перед обедом Никсоны и я сделали друг другу подарки. Они подарили мне золотую копию закрытой греческой урны с прекрасной резьбой и восхитительную вазу для цветов из голубых и золотых овальных пластин. Я привезла им в дар израильские древности: ожерелье XI века до н. э. из агатовых бусин в форме лотоса для г-жи Никсон, древнюю еврейскую масляную лампу для президента, серебряные подсвечники для Джули и Дэвида Эйзенхауэров, серебряное йеменское ожерелье и серьги для Триши Никсон. После обеда провозглашались тосты. И снова президент был очень добр к Израилю и ко мне.

- Народ Израиля, - сказал он, - заслужил мира, не того хрупкого мира, который записан на никого не интересующем документе, но настоящего прочного мира. Мы надеемся, что результатом нашей встречи будет большой шаг вперед к этому миру, который значит так много для людей Израиля, для людей Ближнего Востока, для людей всей земли.

Я чувствовала, что он говорит от всего сердца. И я, тоже от всего сердца, сказала: "Господин президент, благодарю вас не только за гостеприимство, не только за замечательный сегодняшний день и за каждую минуту сегодняшнего дня, но больше всего за то, что вы дали мне возможность сказать дома моему народу, что у нас есть друг, большой друг в Белом доме. Это нам поможет. Поможет справиться со многими трудностями".

В 11 часов ночи президент, г-жа Никсон и я ушли; около моей машины мы с г-жой Никсон поцеловались на ночь, словно много лет были подругами. Остальные гости еще танцевали далеко за полночь.

Всего я провела в Вашингтоне четыре дня. Шагая в ногу со звенящим медалями американским генералом (что было мне довольно-таки нелегко), я возложила венок из синих и белых цветов на могилу Неизвестного солдата на Арлингтонском Национальном кладбище. Я посетила м-ра Роджерса в министерстве иностранных дел и была приглашена им на ленч; видела м-ра Мелвина Лэрда в министерстве обороны, встретилась с членами комиссии по иностранным делам конгресса и "появилась" в Национальном пресс-клубе, где встретилась с самыми жестокими и опытными американскими журналистами; сперва у меня было такое чувство, какое, наверное, бывает у боксера на ринге. Но они были со мной очень милы и, по-видимому, были довольны, что я отвечаю на их вопросы очень коротко и очень просто - хотя, признаться, они не задали мне ни одного вопроса, которого бы мне раз двадцать уже не задавали прежде.

Правда, два раза я услышала нечто новое. Один газетчик спросил "Применит ли Израиль ядерное оружие, если его существование будет под угрозой?" На это я правдиво ответила, что, по моему мнению, мы не так плохо справляемся и с обыкновенным оружием. Мой ответ был встречен смехом и аплодисментами. А президент пресс-клуба обратился ко мне с просьбой, которая рассмешила меня. "Ваш внук, Гидеон, говорит, что вы готовите самую лучшую фаршированную рыбу в Израиле, - сказал он. - Не дадите ли нам своего рецепта?"

"Я сделаю другое, - ответила я - Обещаю, что в следующий раз я приеду на три дня раньше и приготовлю фаршированную рыбу на ленч для вас всех". Через несколько месяцев во время интервью в Лос-Анджелесе меня спросили, умею ли я готовить хороший куриный суп.

- Конечно, - ответила я.

- Не пришлете ли нам рецепт?

- С удовольствием, - сказала я, не подозревая, что через неделю интервьюер получит 40000 требований на этот рецепт. Надеюсь, что, в конце концов, было сварено сорок тысяч кастрюль хорошего еврейского супа. Но не о моих поварских талантах шла речь в Вашингтоне, речь шла о дружеских связях между США и Израилем и об отношении Соединенных Штатов к той политике которую мы проводили в ответ на войну на истощение. Перед моим отъездом г-н Никсон сделал заявление для прессы от своего и моего имени, в котором подводились итоги моему визиту, хотя кое-какие детали там отсутствовали.

- Думаю, - сказал он, - что вы прекрасно понимаете позицию, которую мы оба занимаем, и что после нашей встречи может начаться некоторый прогресс в решении труднейших проблем, с которыми мы сталкиваемся на Ближнем Востоке. Не думаю, что они могли быть разрешены молниеносно. С другой стороны, мы должны стараться - и мне было очень приятно встретить полное сочувствие премьер-министра и ее коллег по этому вопросу - искать и найти путь к миру. Мы не можем сообщить, что собираемся предпринять нечто новое, но мы полагаем, что достигли лучшего понимания, как двигаться в этом направлении в дальнейшем.

Из Вашингтона я отправилась в Нью-Йорк, где дела сменяли друг друга с такой быстротой, что я даже не успела ощутить усталость. Меня замечательно встретили в Сити-холле, я завтракала с У Таном, провела ряд встреч в своих апартаментах в отеле "Уолдорф-Астория", посетила дипломатический прием у Эвена и колоссальный банкет, устроенный ОЕП, израильским акционерным обществом и еще пятьюдесятью еврейскими организациями - все это в первый же день. Потом я отправилась в Лос-Анджелес, потом в Милуоки, после чего возвратилась на Восточное побережье. Я рассчитывала вернуться домой 5 октября, но было одно приглашение, от которого я не могла отказаться - и я осталась еще на один день, чтобы выступить на съезде АФТ-СИРМ в Атлантик-Сити, штат Нью-Джерси. Американская федерация труда и Союз индустриальных рабочих мира проводят съезды каждые два года. Много лет эта организация была очень близка с Израилем, особенно с Гистадрутом, и ее председатель, мой старый добрый друг Джордж Мини, был почетным председателем Совета американских профсоюзов по Гистадруту. Впервые после отъезда из Израиля я, обращаясь к этой огромной аудитории профсоюзных деятелей, почувствовала себя как дома. Говорила я о том же, о чем и в Филадельфии, Вашингтоне, Милуоки, Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, о чем и теперь постоянно говорю - о мире между нами и арабами. "Это будет великий день, - сказала я своим друзьям, рабочим и профсоюзным лидерам Америки, - когда арабские фермеры перейдут Иордан не на танках, а на тракторах, и протянут руку дружбы - как фермер фермеру, как человек человеку. Может быть, это и мечта, но я уверена, что в один прекрасный день она сбудется".

Когда я возвратилась в Израиль, я уже знала, что мы "Фантомы" получим, хотя еще и не могла об этом объявить, и поэтому на сердце у меня полегчало. Но война на истощение продолжалась, террористы продолжали действовать, число советских военных в Египте росло не по дням, а по часам, включая летчиков и обслугу ракет "земля-воздух". Словом до мира было так же далеко, как и всегда. Собственно, почти ничего не изменилось с тех пор, как я вступила в должность. Каковы бы ни были причины, по которым я стала премьер-министром, они, к несчастью, продолжали существовать и накануне всеобщих выборов - седьмых со времени основания государства. За истекшие месяцы, однако, мои, так сказать, "оценки" улучшились, и хоть я не могла бы победить в конкурсе на популярность, все-таки приятнее получить оценку "семьдесят пять" или "восемьдесят", чем "три" Так или иначе, нельзя сказать, чтобы результаты выборов были непредсказуемы. Маарах получила 56 из 120 мест в Кнессете, и я представила свой "всеохватывающий" кабинет без партии Гахал, которая покинула правительство.

Теперь, когда я стала премьер-министром как бы по закону, я очень надеялась приступить к разрешению растущих социальных и экономических трудностей Израиля, которые уже стали создавать настоящие трещины между разными слоями населения. Я уже много лет заявляла и в Гистадруте, и в партии, что ввиду невозможности для нас не поддерживать огромный военный бюджет, нам надо по крайней мере постараться всем вместе что-то предпринять, чтобы сократился все увеличивающийся разрыв между людьми, у которых есть все необходимое - если не все желаемое, - и теми десятками тысяч, которые все еще живут в плохих помещениях, плохо одеваются, иногда даже плохо питаются и недостаточно образованны. В основном, это была та часть нашего народа, которая прибыла к нам в 1948, 1950 и 1951 годах из Йемена, Ближнего Востока и Северной Африки, и чей жизненный уровень в конце 1960-х и начале 1970-х годов еще оставлял желать лучшего, выражаясь осторожно. Да, мы могли поздравлять друг друга с тем, что с 1949 по 1969 год мы построили более 400 000 общественных зданий и что в любом, даже самом глухом уголке страны, теперь имеется школа, детский сад, а часто - и ясли. Но сколь законно мы бы ни гордились нашими свершениями, оставались и другие, менее приятные факторы. В Израиле были и богатство, и бедность. Ни то, ни другое не было чересчур велико, но и то, и другое существовало.

Были и есть еще израильтяне, живущие вдесятером в двухкомнатном домике, их дети бросают школу (хотя они были бы, вероятно, полностью освобождены от оплаты за обучение в средней школе), становятся преступниками (в значительной степени из-за своего происхождения) и, считая, что им угрожает опасность превратиться навсегда в непривилегированных второстепенных граждан, смотрят на новых иммигрантов как на людей, из-за которых их положение станет еще хуже. Есть и другие израильтяне, хоть их и немного, которые живут в сравнительной роскоши, ездят в больших машинах, устраивают большие приемы, одеваются по последнему слову моды и вообще усвоили себе заграничный стиль жизни, который не имеет никакого отношения ни к экономическим возможностям страны, ни к условиям нашей национальной жизни. Между этими двумя группами находятся массы квалифицированных рабочих и белых воротничков, с трудом сводящих концы с концами, не имеющих возможности сохранить свой, отнюдь не высокий, жизненный уровень на одну зарплату, в течение десятилетий доказывавших свою способность к самодисциплине, самопожертвованию и патриотизму, и тем не менее, как я считала, отвечавших за наш бич - забастовки, и виновных в том, что каждый раз, когда повышалась зарплата низкооплачиваемым, они требовали, чтобы она повышалась на всех уровнях.

С ними-то я, хотя не слишком успешно, и стала обсуждать сложившееся положение. Что-то происходило с профсоюзными массами, основой Гистадрута; что-то происходило со здравым смыслом израильских рабочих, и я не могла и не хотела об этом молчать. Никто сильнее меня не верил, что профсоюз не только может, но и обязан защищать права рабочих и призывать к забастовке, если переговоры затягиваются или соглашение не может быть достигнуто. Но когда соглашение подписано, то его надо выполнять, а не предъявлять немедленно новые требования, и тем, кто не находится в самом низу национальной экономической лестницы, нужно понимать, что повышение зарплаты в первую очередь должны получать наиболее нуждающиеся. Принцип дифференциации вовсе не должен быть для нас священным. Я боролась против него в Гистадруте много лет назад и готова была начать эту борьбу и теперь. Всему должен быть предел. Да израильским врачам, медсестрам и учителям приходится нелегко экономически, но все-таки они могут продержаться, тогда как низкооплачиваемые при постоянном росте инфляции и дороговизны без повышения зарплаты не выживут. Что может быть проще этого рассуждения ?

Особенно несочувственно я относилась к забастовкам жизненно важных служб в стране, находящейся в состоянии войны. Вряд ли я должна объяснять, как нелегко было мне решиться запретить забастовку больничного персонала. Но не было другого способа избежать возможных в случае забастовки смертей, и я стиснула зубы и издала приказ о запрещении.

- Правительство не может сделать все сразу, - повторяла я народу. - У него нет волшебной палочки, при помощи которой можно выполнить все требования: уничтожить бедность, но не вводить налогообложения, выигрывать войны, продолжать абсорбцию иммигрантов, развивать экономику и давать каждому, что ему полагается. Никакое правительство не может сделать все это одновременно.

Но дело было не только в деньгах. Социальное равенство достигается не просто с помощью материальных ресурсов. Чтобы уничтожить бедность и ее последствия, нужно, чтобы усилие было сделано с обеих сторон, и тут я тоже высказывалась без обиняков.

- Прежде всего те из нас, кто беден, не должны позволить себе превратиться в объект забот для других. Они тоже должны проявлять активность. А более устроенные и обеспеченные слои населения должны включиться в добровольное движение, имеющее целью социальную интеграцию. Разрыв между теми, кто получил образование и квалификацию, и теми, кто их не получил, во всяком случае не менее трагичен, чем разрыв между теми, кто может и кто не может экономически справиться.

Кое-что было достигнуто, но далеко не достаточно. Я сформировала комиссию при премьер-министре, занимающуюся проблемами молодежи. Туда входили выдающиеся педагоги, психологи, врачи, полицейские, инспекторы-наблюдатели за поведением условно осужденных и т.д. Все они работали бесплатно. Хоть им и понадобилось два года, а не несколько месяцев, как я надеялась, чтобы выработать рекомендации, но мы воспользовались некоторыми рекомендациями до того, как они были опубликованы. Когда нам приходилось поднимать цены на основные продукты питания, мы снимали налог с низкооплачиваемых; мы строили, сколько могли, дома для низкооплачиваемых, а я вела свою собственную войну, не имевшую конца, за строительство домов, где бы квартиры сдавались внаем; строительство, которое можно было бы субсидировать в случае надобности. Все это приходилось делать или во время военных действий, или в разгар терроризма, и денег всегда не хватало даже для самых неотложных нужд. И этого, не говоря обо всем прочем, я никогда не могла простить нашим соседям. Был бы мир - мы могли бы построить, пусть не идеальное, но, во всяком случае, куда лучшее общество. Но где тот мир?

В августе 1970 года осуществилось, наконец, роджерсово прекращение огня. Насер сказал, что он принимает его на три месяца, но время сказало свое слово, и в сентябре Насер умер, а президентом Египта стал Анвар Садат. Садат производил впечатление более благоразумного человека, способного трезво оценить преимущества, которые прекращение войны сулит его собственному народу; мало того, были признаки, что он не слишком ладил с русскими. В Иордании же король Хуссейн, с такой радостью предложивший приют палестинским террористам, внезапно понял, что они являются для него серьезной угрозой, и в сентябре расправился с ними. Для Эль-Фаттах это, может быть, был "Черный сентябрь"; мне же стало казаться, что, чего доброго, у мирной инициативы США и д-ра Ярринга появились некие слабые шансы на успех. Арабские лидеры ничуть не изменили свои заявления по поводу Израиля и по-прежнему требовали полного отвода наших войск, но речь уже шла о том, чтобы восстановить судоходство по Суэцкому каналу, отстроить египетские города на его берегах, дабы там началась нормальная жизнь - и все это порождало в Израиле некоторый оптимизм. Прекращение огня вошло в силу, мы по-прежнему оставались где были, арабы отказывались встретиться с нами и вступать в переговоры, и оптимизм постепенно выдохся, но не окончательно, и войны не было ни в 1971-м, ни в 1972 году, и мира не было тоже, и арабский терроризм становился все ожесточеннее и бесчеловечнее.

Конечно, никто в цивилизованном мире на одобрял расстрела католических паломников из Пуэрто-Рико в аэропорту в Лоде, где вместе с ними погиб и один из самых выдающихся израильских ученых; или похищения и убийства израильских спортсменов на Мюнхенской олимпиаде; или убийства израильских детей, запертых в школьном здании в городке Маалот. Никто не одобрял, и после каждого злодеяния я получала потоки официальных соболезнований и выражений сочувствия. Тем не менее считалось (и считается до сих пор), что мы должны прийти к соглашению с убийцами, как это сделали другие государства, и позволить фанатикам-самоубийцам шантажировать нас и поставить нас на колени. Давно уже доказано, что уступки террористам только порождают новый террор. Но никто никогда не узнает, чего стоит правительству Израиля отвечать "нет!" на требования террористов и понимать, что, ни один из израильских представителей, работающих за границей, не застрахован от бомбы в письме, не говоря уже о том, что любой тихий пограничный городок Израиля может быть (и это бывало) превращен в бойню при помощи нескольких безумцев, взращенных в ненависти и в убеждении, что они смогут выдавить из Израиля его умение оставаться непоколебимым перед лицом страдания и печали.

Но мы научились противостоять террору, охранять наши самолеты и наших пассажиров, превращать посольства в маленькие крепости, патрулировать школьные дворы и городские улицы. Я шла за гробом жертв арабского терроризма, я посещала их семьи, и я испытывала чувство гордости, что принадлежу к нации, которая сумела вынести все эти подлые и трусливые удары и не сказать: "Хватит! С нас хватит. Отдайте террористам то, чего они добиваются, потому что мы больше не можем". Другие правительства подчинялись террористам, отдавали в их распоряжение самолеты, выпускали их из тюрьмы, а новые левые и иностранная печать называла их "партизанами" и "борцами за свободу". Для нас, во всяком случае, они остались преступниками, а не героями, и хотя каждые похороны были для меня мукой, закладка мин в супермаркеты и автобусы, убийство семи старых евреев в мюнхенском доме для престарелых и прочие "славные" дела священной войны не поражали мое воображение. Меня буквально физически стошнило, когда через шесть недель после мюнхенских убийств 1972 года убийцы были освобождены с огромной рекламой и отправлены в Ливию. Арабские государства продолжали снабжать террористов оружием и деньгами, предоставляя им базы, и начинали вопить изо всех сил, когда, бомбя базы террористов в Сирии и в Ливане, мы давали понять, что считаем эти страны ответственными за происходящее.

Единственным решением вопроса был мир - не только почетный, но и прочный мир. И единственным способом добиться мира было убедить наших друзей, поскольку наши враги не хотят с нами разговаривать - что наша позиция правильна и надо исследовать все возможности, которые могут привести к переговорам.

О целом ряде моих поездок и бесед рассказывать еще нельзя, но об одной из них я сегодня уже могу написать. В начале 1972 года помощник министра иностранных дел Румынии приехал в Израиль с целью встретиться с людьми в нашем министерстве иностранных дел. Но он попросил, чтобы ему была предоставлена возможность встретиться со мной, причем с глазу на глаз: больше никто не должен был присутствовать при нашей беседе. У нас с Румынией были очень хорошие отношения. Это была единственная восточно-европейская страна, не порвавшая с нами дипломатических отношений после Шестидневной войны, отказавшаяся принять участие в гнусной советской антиизраильской пропагандистской кампании и обличать, вместе с советским блоком, нашу "агрессию". У нас с Румынией были заключены взаимовыгодные торговые договоры, мы обменивались выставками, музыкантами, театральными коллективами, и из Румынии шла некоторая иммиграция. Я в 1970 году встречалась с энергичным и привлекательным румынским президентом Николае Чаушеску, он мне понравился и вызвал мое восхищение тем, что не уступил арабскому нажиму и сумел сохранить дипломатические связи и с нами, и с арабскими государствами. Я знала, что Чаушеску очень хотел бы способствовать заключению мира на Ближнем Востоке, и потому не слишком удивилась, когда заместитель министра иностранных дел, оставшись с глазу на глаз со мной, сказал, что явился в Израиль специально, чтобы сказать мне следующее:

"Мой президент просил меня передать вам, что во время недавнего посещения Египта он видел президента Садата и в результате этой встречи имеет для вас важное поручение. Он хотел бы передать его вам лично, но так как он сюда приехать не может (он отправлялся в Китай), он предлагает, чтобы вы приехали в Бухарест инкогнито, или, если хотите, он может прислать вам официальное приглашение".

Я не согласилась, что предстоящая поездка в Китай автоматически исключает поездку в Израиль, но сказала, что, разумеется, поеду в Бухарест при первой же возможности. Не инкогнито - я считала, что такой способ не подходит премьер-министру Израиля (если только это не совершенно необходимо), - а как только получу официальное приглашение. Приглашение от Чаушеску вскоре пришло, и я полетела в Румынию.

Всего в два приема я провела с Чаушеску четырнадцать часов. Он сказал мне, что со слов Садата понял - Садат готов встретиться с израильтянином - может быть, со мной, может быть и не со мной; может быть, встреча будет происходить не на самом высшем уровне. Во всяком случае, встреча возможна. "Господин президент, - сказала я, - это самое приятное известие, какое мне пришлось услышать за много лет". Это была правда. Мы говорили об этом часами, и Чаушеску был почти так же взволнован, как и я. У него не было сомнений, что он передал исторические и совершенно подлинные слова. Он даже стал разрабатывать детали. "Мы не будем сноситься через послов и иностранных представителей, - сказал он, - ни через моих, ни через ваших". Он предложил, чтобы уже известный мне заместитель министра иностранных дел поддерживал контакты со мной через Симху Диница, в то время моего политического секретаря, вместе со мной приехавшего в Бухарест.

Казалось, что после стольких лет лед все-таки будет сломлен. Но этого не произошло. После моего возвращения в Израиль мы стали ждать - но ждали напрасно. Продолжения не было. То, что Садат говорил Чаушеску - а он, конечно, что-то говорил, - не имело никакого значения, и я полагаю, что Чаушеску никогда больше не упоминал о своей встрече с Садатом потому, что не мог признаться даже мне, что Садат его надул.

Для народа и для прессы, и в Израиле, и в Румынии, это был обычный визит; Чаушеску дал в мою честь завтрак, премьер-министр - обед, я тоже дала им обед. Единственным значительным результатом моей поездки в Бухарест, на которую я возлагала столько надежд, было посещение пятничной службы в Хоральной синагоге, где я встретилась с сотнями румынских евреев; и хотя они были - и есть - гораздо свободнее, чем евреи Москвы, они были почти так же взволнованы моим присутствием среди них. Они приветствовали меня с таким жаром, что я физически почувствовала силу их любви к Израилю, и, пожалуй, я никогда не слышала более прекрасного и более нежного исполнения ивритских песнопений, чем в тот вечер. Когда я направлялась к своей машине, я увидела, что огромная толпа ожидает меня в полном молчании: десять тысяч евреев прибыли со всех концов Румынии, чтобы меня увидеть. Я повернулась к ним и сказала: "Шаббат шалом!" И услышала в ответ десять тысяч голосов: "Шаббат шалом!" Ради одной этой встречи стоило совершить путешествие. А единственным вещественным воспоминанием об этой поездке оказалась (хоть тогда я этого и не знала) огромная медвежья шкура, которую подарил мне премьер-министр Румынии (прославленный охотник) и которую я потом "одолжила" детям Ревивима. Они ее обожали, и у них с ней не были связаны грустные воспоминания, как у меня.

Были и другие поездки, и мне пришлось даже пережить приключение, после которого мне стало ясно, что ни одно мое действие больше никогда не пройдет незамеченным. Весной 1971 года я предприняла десятидневное путешествие по Скандинавии (Дания, Финляндия, Швеция и Норвегия). Между Хельсинками и Стокгольмом как раз выдался уикэнд и редкая возможность, если все правильно спланировать. оказаться вне пределов достижимости для телефона, телекса, телеграмм и репортеров. Но не так-то легко найти место для отдыха, которое бы отвечало всем условиям безопасности, с которыми все больше приходилось считаться, куда бы я ни отправилась. Иерусалим попросил израильского посла в Стокгольме подобрать мне место для отдыха недалеко от столицы и своевременно об этом нас предупредить. Перед самым моим вылетом из Израиля по телефону позвонил один из министров, который сказал, что очень жалеет, что не имеет возможности меня проводить, но должен сказать мне теперь же кое-что очень интересное. Мы поболтали минуты две, и я уехала в аэропорт.

В Хельсинки мне сообщили из нашего посольства в Стокгольме, что им не удалось ничего найти и лучше всего будет для меня провести эти два дня в Стокгольме и отдохнуть там в отеле, пока официально визит мой не начался. И тут я вспомнила о том телефонном разговоре в последнюю минуту перед отъездом и спросила Лу Кадар, к ее изумлению, не возражает ли она против уик-энда в Лапландии. "Лапландия!" Ей казалось, что я пошутила.

"Ну, - объяснила я, - я совершенно забыла раньше, а теперь вспомнила: нас приглашали пожить в прекрасном охотничьем домике, в сердце финской Лапландии. Домик принадлежит преданному другу Израиля, он обещал, что нам там будет очень хорошо, и я бы хотела туда поехать".

Посыпались возражения. Мои телохранители находили, что дом слишком изолирован и находится слишком далеко; Лу сказала, что у нас нет подходящей одежды, и мы там закоченеем и умрем; финская и шведская службы охраны пришли в ужас при мысли, что я еду в дом, который всего в 100 км от советской границы; все согласились, что для двухдневного отдыха отправляться за 1 200 миль - чистое безумие. Но я хотела поехать - и мы поехали.

Разумеется, поездка была засекречена. Мы отправились в Стокгольм, а оттуда полетели в Лапландию на маленьком самолете и прибыли в Рованиеми, столицу финской Лапландии, днем, при ярком солнечном свете. Аэропорт там не больше теннисной площадки; и там нас ожидало несколько такси и мэр Рованиеми с женой. Ему сказали только, что приезжают важные гости, но не сказали, кто. Оказалось, что тут еще находился и местный газетчик, который попал сюда случайно и заметил, что жена мэра держит розу. А кто в Лапландии видит розы? Он присмотрелся к выходившим из самолета, поглядел на низенькую женщину в тяжелом пальто - видимо, ту самую особу, которой предназначалась бесценная роза, сказал себе "не может быть!", но когда мы уже пробирались по снегам в охотничий домик, внезапно понял, что то была я, и немедленно послал телеграмму своему редактору.

Я чудесно отдохнула в Рованиеме, а когда, отдохнувшая, вернулась в Стокгольм, то узнала, что весь мир хочет выяснить все подробности моей тайной встречи с русскими. Зачем бы еще Голде Меир понадобилось ездить в финскую Лапландию? О чем мы с русскими говорили? С кем именно я встречалась? Никто в Скандинавии, да и во всем мире, не желал знать правду. Только когда, за день до моего отъезда, в Осло приехал замминистра иностранных дел СССР г-н Царапкин и со мной не встретился, прессе пришлось признать, что все сорок восемь часов в Лапландии я только спала, ела, покупала сувениры из меха северного оленя для внуков и каталась по дивным и безмолвным замерзшим озерам.

Не раз за эти пять дней мне хотелось сбежать прочь, не потому, что мне изменяли силы, и не потому, что темп жизни был не по мне, а потому, что я устала повторять одно и то же снова и снова, без всякого результата. И мне надоело слушать про мои комплексы от людей, считавших, что вести себя следует определенным образом, - что, в конце концов, привело бы к передаче Израиля Садату, а еще лучше - Арафату. То есть, довольно мне вспоминать уроки прошлого; надо уговорить население Израиля, что поскольку в наш дом врывались уже один, два, три раза, то надо оттуда уезжать и отправляться куда-нибудь еще, а не ставить крепкие замки на двери и железные решетки на окна. Да, у меня были комплексы. Они зародились если не в Киеве, то на конференции в Эвиане в 1938 году, и все, что с нами произошло потом, не могло их ослабить. Даже в самом Израиле находились люди, считавшие - и говорившие об этом громко, - что правительство "недостаточно" старается найти общую почву для разговора с арабами, хоть им и не удавалось предложить что-нибудь такое, чего бы мы уже не испробовали.

Была, кроме того, сравнительно небольшая, но очень шумная группа нашего населения, выступавшая, например, против правительственного решения после Шестидневной войны, по которому евреям позволялось селиться в Хевроне. Хеврон - город на Западном берегу Иордана (в 35 км на юг от Иерусалима), в котором, согласно еврейскому преданию, погребены библейские патриархи и который был столицей царя Давида перед тем, как он перенес столицу в Иерусалим. Крестоносцы изгнали евреев из Хеврона, но при Османской империи некоторые евреи туда вернулись, и в городе была еврейская община до самого 1929 года, когда произошла страшная арабская резня и избежавшие ее евреи покинули Хеврон. После 1948 года иорданцы не разрешали евреям даже посещать гробницу патриархов, чтобы там помолиться. Но Хеврон остался для евреев священным, и накануне Пасхи 1968 года, когда он попал под контроль израильской администрации, группа молодых и активных ортодоксальных евреев не подчинилась военному запрету селиться на Западном берегу, вступила на территорию, занятую хевронской полицией, и осталась там без разрешения. Конечно, их поведение никуда не годилось и очень вредило репутации Израиля. Арабы сразу же подняли крик по поводу "еврейской аннексии" Хеврона, а мнение израильской общественности разделилось. С одной стороны, будущие поселенцы хотели создать "совершившийся факт" и принудить правительство Израиля к преждевременному решению судьбы Западного берега и израильских поселений там. С другой стороны, я, хотя и не одобряла их самоуправства, напоминавшего времена дикого Запада, думала, что главное - не то, что они сделали или даже как, а нечто более серьезное.

Логично ли, спрашивала я себя и своих коллег, чтобы мир, и наши голуби в том числе, требовали от еврейского правительства такого законодательства, которое бы формально запрещало евреям селиться где бы то ни было?

Что произойдет с Хевроном в дальнейшем - я не знаю и знать не могу, как и никто не может. Но допустим, что с Божьей помощью мы когда-нибудь заключим мир с Иорданией и "вернем" Хеврон. Значит ли это, что мы согласимся, чтобы там никогда не жили евреи? Конечно же, никакое правительство Израиля не может взять на себя обязательство навсегда запретить евреям селиться в любой части Обетованной земли. А Хеврон не обычный торговый город: для верующих евреев он многое значит.

Много месяцев мы обсуждали и дебатировали этот вопрос, рассматривая все "за" и "против", и наконец в 1970 году разрешили построить ограниченное количество домов для евреев на окраине Хеврона, которую поселенцы назвали "Кирьят-Арба" (другое древнееврейское название Хеврона, означающее "Город четырех"). Буря по этому поводу утихла. Но другие попытки нелегальных поселений пресекались более твердой рукой - хотя правительству было мучительно трудно приказывать израильским солдатам изгонять евреев из тех мест на Западном берегу, где они хотели поселиться. Кое-где мы селиться разрешали, но только если новые поселения соответствовали нашим политическим и военным интересам.

И еще, внимание всего мира было приковано к святым христианским местам на Западном берегу и в Иерусалиме. И потому я была очень рада поехать в Ватикан в январе 1973 года, где я получила восьмидесятиминутную аудиенцию у папы Павла VI. Впервые премьер-министр Израиля получил аудиенцию у папы, хотя в 1964 году, когда Павел VI совершил однодневное паломничество в Святую землю, он встретился с президентом Шазаром, Эшколом и, в сущности, со всем кабинетом министров. Это была не слишком приятная встреча. Папа подчеркнул, что его визит вовсе не означает признания государства Израиль; штабом его на три дня стал не Израиль, а Иордания, и прощальное послание с борта самолета было предусмотрительно адресовано не в Иерусалим, а в Тель-Авив.

Отношения между Ватиканом и сионистским движением всегда были щекотливы, еще с тех пор, как Пий X, давший в 1904 году аудиенцию Теодору Герцлю, сказал ему: "Мы не можем помешать евреям отправиться в Иерусалим, но никогда не сможем это санкционировать... евреи не признали господа нашего; мы не можем признать евреев". Другие папы были более дружелюбны. Пий XII дважды принимал Шарета - один раз даже как министра иностранных дел Израиля. Папа Иоанн XXIII относился к Израилю с сочувствием и даже с теплотой, и наш представитель был приглашен на его похороны и на коронацию Павла VI. В 1969 году Павел VI официально принял Аббу Эвена, и наши послы в Риме всегда поддерживали довольно близкие контакты с высокопоставленными особами в Ватикане. Ватикан, признавший все арабские государства, до сих пор не признал Израиля, и отношение Ватикана к проблеме Иерусалима все еще неясно. Но мне думается, что, в конце концов, Ватикан примирился с реальным существованием еврейского государства.

История моей аудиенции у папы началась не в Риме, а в Париже. Много лет я приезжала на заседания Социалистического интернационала (вице-председателем которого я являюсь), где бы они ни проходили. В 1973 году встреча социалистического руководства была назначена в Париже - за полтора месяца до всеобщих выборов во Франции. Я, разумеется, собиралась поехать, как и главы других государств, где социалисты были у власти - например, Австрии, Дании, Финляндии и Швеции, так же, как главы социалистических партий, находящихся в оппозиции. И тут, ко всеобщему изумлению, Жорж Помпиду обвинил меня в том, что я приезжаю в Париж для того, чтобы переманить "еврейские голоса" (понятие, которого во Франции нет) на сторону социалистов. Во Франции поднялась буря, в результате которой Социалистический интернационал, на который обычно обращают, к сожалению, мало внимания, получил неслыханную рекламу - не меньшую, чем непобедимая враждебность французского правительства к Израилю. Словом, так как я отправлялась во Францию, наш посол в Риме Амиэль Наджар предложил мне воспользоваться случаем и выполнить рекомендацию, которую не раз давали его друзья в Ватикане, - встретиться с папой. Я сказала, что сделаю это с удовольствием, и через некоторое время нам предложили испросить аудиенцию. Еще через несколько дней письмо, адресованное мне, пришло в наше посольство в Риме. Оно было из префектуры Ватикана и в нем стояло: "Ваше превосходительство, имею честь сообщить Вам, что Святой Отец предоставит Вам аудиенцию в понедельник 16 января 1973 года".

На меня огромное впечатление произвел - да иначе и не могло быть! - не только и даже не столько Ватикан, сколько сам папа, простотой и приятностью своих манер и проницательным взглядом своих глубоко посаженных темных глаз. Думаю, что я бы куда больше нервничала, если бы папа не начал разговора с того, что ему трудно понять, как это евреи, которые должны быть больше других народов расположены к милосердию, поскольку они так жестоко страдали, могут действовать с такой жестокостью в собственной стране. Этого разговора я просто не переношу, особенно потому, что неправда, будто мы дурно обращались с арабами на территориях. В Израиле по-прежнему нет смертной казни, и вот самое большее, что мы делали: мы сажали террористов в тюрьмы, мы взрывали дома арабов, которые укрывали террористов, несмотря на неоднократные предупреждения, и иногда, когда другого выхода не было, мы высылали из страны арабов, открыто поддерживавших и подстрекавших террористов. И пусть те, кто нас упрекает, укажет мне точно, где и когда были проявлены жестокость и грубость. Мне очень хотелось спросить папу, какие у него источники информации, ибо его сведения слишком разительно отличались от моих, но я этого не сделала. Вместо этого я сказала, чувствуя, что мой голос дрожит от гнева: "Ваше святейшество, знаете ли вы, какое мое самое первое воспоминание? Ожидание погрома в Киеве. Разрешите заверить вас, что мой народ знает о жестокости все, что возможно, и о настоящем милосердии мы тоже все узнали, когда нас вели в нацистские газовые камеры".

Вероятно, с папой так говорить не принято, но я чувствовала, что говорю от имени всех евреев мира, и живых, и тех, кто погиб, когда Ватикан сохранял нейтралитет во время Второй мировой войны. Я чувствовала, что это историческая минута. Мы смотрели друг на друга. Думаю, его удивили мои слова, но он ничего не сказал. Он просто смотрел мне прямо в глаза и я не опускала глаз. Потом, очень почтительно, но твердо и немножко пространно, я сказала, что теперь, когда у нас есть свое государство, мы больше никогда не будем зависеть от "милосердия" других. "Это в самом деле историческая минута", - сказал он, словно прочитав мои мысли.

Затем мы перешли к другим вопросам, в частности к статусу Иерусалима и Ближнего Востока. Надо было оговорить специальные условия для святых мест, и для этого надо было "продолжать диалог" между церковью и нами, о чем он говорил с энтузиазмом. Он также не жалел слов, говоря о том, как высоко ценит заботу Израиля о христианских святых местах. Я, со своей стороны, заверила папу, что мы сделаем все, что от нас потребуется, для охраны не только христианских, но и мусульманских святых мест в Израиле, но что столицей Израиля останется Иерусалим. Я попросила папу использовать свое влияние, чтобы добиться урегулирования на Ближнем Востоке, а также сделать все возможное, чтобы израильские военнопленные, томившиеся в египетских и сирийских тюрьмах со времен войны на истощение, которых арабские государства отказывались отпустить, были возвращены.

После напряженных первых минут атмосфера стала приятной и дружелюбной. Мы сидели в личной библиотеке папы на втором этаже папского дворца и непринужденно беседовали - и потому особенно трудно было мне понять неприятный эпизод, непосредственно за этим последовавший. Профессор Алессандрини, папский пресс-атташе, кроме предварительно оговоренного обычного коммюнике, передал прессе необычное "устное сообщение". Это была явная попытка предупредить тревогу, которая могла возникнуть у арабских государств из-за моей встречи с папой. Объявив, что тут не было "оказано предпочтение или предоставлены особые привилегии", профессор Алессандрини сказал: "Папа исполнил просьбу г-жи Меир о встрече, потому что считает своим долгом воспользоваться любой возможностью, чтобы действовать ради мира и защищать религиозные интересы всех людей, особенно самых слабых и беззащитных, а прежде всего - палестинских беженцев".

Наджар немедленно позвонил в Ватикан и выразил энергичный протест против вводящего в заблуждение коммюнике. Я тоже не смолчала. В конце концов, я не врывалась в Ватикан, о чем и сказала на пресс-конференции, которую провела в тот же день в израильском посольстве в Риме. Независимо от того, хотел или не хотел Ватикан принизить значение моей аудиенции у Павла VI, сказала я, "и я, и мой народ высоко ее оценили... По вопросам стремления к миру и доброй воле между папой и евреями существует полное единство взглядов".

На следующий день я получила из Ватикана прелестные подарки: серебряного голубя мира с надписью "Премьер-министру Израиля от папы", прекрасную Библию и - я истолковала это как примирительный жест, искупающий "неточность" профессора Алессандрини, - каталог древнееврейских изданий в Ватиканской библиотеке и по медальону для Лу и Симхи. Как бы то ни было, для меня эта встреча была чрезвычайно интересна и полна значения, и я надеюсь, что в результате ее Ватикан чуть-чуть ближе подошел к пониманию Израиля, сионизма и того, как относятся к Ватикану такие евреи, как я.

Надо сказать, что я вспоминаю весну и лето 1973 года без всякого удовольствия. Бывало, я падала в постель в два часа ночи и лежала без сна и повторяла себе, что я - сумасшедшая. В семьдесят пять лет я работала больше, чем когда-либо в жизни, и ездила по Израилю и за его пределами больше, чем это здорово для кого бы то ни было. Я в самом деле очень старалась уменьшить число встреч и сократить количество работы, но себя переделывать было уже поздно. Несмотря на добрые советы близких - детей, Клары (которая регулярно приезжала теперь из Бриджпорта ко мне на две-три недели), Галили, Симхи, Лу - я могла, раз уж мне пришлось, быть премьер-министром только по собственному покрою. А это означало - разговаривать с людьми, желавшими со мной разговаривать, и выслушивать людей, которые имели, что мне сказать,

Я не могла выступить на симпозиуме учителей, например, не подготовившись к нему хорошенько и задолго, а читать по бумажке было не в моих привычках. Заранее подготовленное и написанное выступление всегда оставляет у меня нерешенными вопросы, которые зачастую оказываются самыми важными. Меня очень беспокоило, что в новых городках много детей бросает школу, не окончив ее, и так как учителя попросили меня выступить у них на симпозиуме, я думала, что это и станет моей главной темой. Но я никак не могла получить точных цифр - ни от председателя профсоюза учителей, ни от министерства просвещения - и это меня озадачивало. Как это так - никто не знает, сколько детей бросило школу в каждом городе? Если учителя сообщают директору, что такие-то больше не посещают школу, а директор докладывает об этом в министерство просвещения, почему же нет точных цифр? Чем больше я расспрашивала, тем яснее понимала и положение вещей, и то, как работают школы и министерство, и, главное, что такое жизнь в новых городах и каков там уровень преподавания. Поэтому, придя на симпозиум, я имела что сказать и о чем спросить и могла рассчитывать на ответы, которые подскажут необходимые меры для решения проблемы, жизненно важной для будущего Израиля.

И я не собиралась становиться недоступной для кого бы то ни было. Когда я приглашала евреев, только что эмигрировавших из Советского Союза после месяцев, а иногда и лет, преследований и страданий, которые хотели и заслуживали общения с премьер-министром, я старалась провести с ними как можно больше времени. И когда по вечерам ко мне приходили партийные лидеры поговорить по политическим вопросам, я вовсе не стремилась сократить наши беседы. Одно из двух: или я глава лейбористской партии, - или нет, но если да, то я ею являюсь не для украшения. И я не собиралась сокращать время, которое я проводила с делегацией "восточных" евреев, или со студентами, или с домохозяевами, или с кем угодно, кто хотел сказать мне, как плохо (а иногда даже как хорошо) я веду дела нации. Были и гости из-за рубежа, которые справедливо считали, что имеют право провести со мной полчасика. Среди них были американские евреи, много лет оказывавшие Израилю моральную и финансовую поддержку, европейцы, возможные инвеститоры, в которых мы остро нуждались, люди, которых присылали другие люди, помогавшие нам в Соединенных Штатах, Африке и Латинской Америке.

Я с удовольствием встречалась с людьми и сознавала, что встречаться с людьми мой долг, но чем больше людей я принимала в своем кабинете и дома, тем больше всевозможных бумаг и почтовых поступлений оставалось мне на просмотр ночью. Как только предоставлялась возможность, я ездила обедать домой: порой это бывал официальный ленч, но иногда я часа в два уезжала вместе с Лу на машине, торопливо обедала и возвращалась в три, для нового тура встреч и телефонных разговоров. В хорошие дни, когда ничего не было назначено на вечер, я уезжала из министерства часов в семь-восемь, приезжала домой, принимала душ, переодевалась и ужинала. У меня, конечно, была домработница. Она уходила, перемыв тарелки, сразу после обеда (если это был официальный ленч, то ей в подмогу присылали людей), но обычно оставляла в холодильнике что-нибудь мне на ужин. Бывало, что я по вечерам оставалась дома и кто-нибудь с работы являлся с кучей корреспонденции, в которой надо было разобраться. А иногда - но действительно очень редко - я просто сидела в кресле, смотрела старый фильм по телевизору или возилась по мелочам, например, прибирала полки, что всегда меня успокаивает.

Часто заходил кто-нибудь из членов кабинета поговорить о серьезных проблемах в спокойной и непринужденной обстановке. Разумеется, это бывало неофициально, и никакие решения тут не принимались. Но я убеждена, что эффективности работы правительства очень помогало то, что мы могли обсуждать важные вопросы за кофе и закуской вокруг моего кухонного стола. Каждые две-три недели Пинхас Сапир, мой министр финансов (потом председатель Еврейского Агентства) приходил ко мне домой, чтобы основательно обсудить предложения, которые он собирался внести на заседания кабинета. Сапир - человек невероятной работоспособности, и к тому же самый удачливый в Израиле и окрестностях сборщик средств. Когда Сапир встречает за границей еврея, он спрашивает: "Сколько у тебя денег?" И самое забавное: тот ему это сообщает. Главная его забота - улучшение жизни, и, особенно, образования в новых городках, и для этого он сделал больше, чем кому-нибудь известно. Мы всегда работали дружно, несмотря на то, что по ряду политических вопросов находились на разных полюсах, и я просто вообразить не могу, как могла бы я без него возглавлять кабинет.

Другой совершенно необходимый член моего кабинета был Исраэль Галили, министр без портфеля, советам которого я всецело доверяла. Галили не только мудрый и необычайно скромный человек: он обладает талантом постигать суть самого запутанного вопроса и формулировать ее с предельной ясностью. Подозреваю, что я еще долго буду спрашивать Галили, что он думает, когда речь зайдет о важных вещах.

Вообще говоря, мне очень повезло, что вокруг меня были такие хорошие люди. Генеральный директор моего министерства, покойный Яаков Герцог, был один из самых образованных людей, кого я знала. И ни у кого не было более преданных помощников, чем Мордехай Газит, принявший дела после безвременной кончины Герцога, Исраэль Лиор, Эли Мизрахи и, конечно, Симха Диниц и Лу.

В 1973 году произошло нечто, очень приятное для меня: Сарра решила взять в киббуце годичный отпуск и изучать английскую литературу в Еврейском университете, а это означало, что ночью я уже не была одна. Но платить за это приходилось тем, что мы по ночам разговаривали, главным образом о том, должна ли я снова возглавить партийный список на предстоящих выборах, назначенных на осень. Я очень даже подумывала об отставке, но отовсюду раздавались все те же аргументы, которых я наслушалась еще в 1969 году; проблема с моим "наследием" будет ничуть не менее острой, чем с наследием Эшкола; три элемента, составившие лейбористскую партию, все еще плохо сочетаются; военная ситуация - хотя после войны на истощение стало довольно спокойно - может ухудшиться в любую минуту; мои отношения с президентом Никсоном очень полезны и вряд ли кто-нибудь сумеет за короткое время установить такие же; и т. д. и т. п. Я терпеть не могу быть предметом пересудов - согласится? не согласится? - но мне нечем было отразить эти аргументы, кроме того, что я чувствовала - я должна уйти в отставку ради себя самой. Всю весну шли переговоры с моими коллегами по партии, и пресса жадно следила за ними, словно у Израиля не было других забот. В конце концов, я сказала: "Ладно. Нет смысла оттягивать решение, нам и без этого есть о чем подумать". Потом я с горечью соображала, что даже если бы тогда отказалась, я все еще была бы в октябре премьер-министром, потому что выборы были назначены только на ноябрь 1973 года.

В марте я опять посетила Вашингтон. Перед тем произошел несчастный инцидент, который мог бы бросить тень на мой визит: воздушные силы Израиля сбили ливийский Боинг-727, заблудившийся над Синайским полуостровом, и погибло 106 человек. Это - одна из трагедий, которых не избежать, когда страна днем и ночью начеку. Нас предупредили, что готовится действие "камикадзе" против Израиля: где-нибудь на его территории будет посажен самолет, груженый взрывчаткой, - и мы не могли рисковать - хотя если бы нам был сделан хоть намек, что на самолете есть пассажиры, мы все-таки пошли бы на риск. Но летчик игнорировал все наши попытки опознать самолет, как было доказано потом, когда был найден "черный ящик". И президент Никсон, и комитет по иностранным делам палаты общин сочувственно выслушали мое объяснение, как и почему все это случилось, и за те девяносто минут, что я провела с президентом, он снова горячо заверил меня, что американская помощь Израилю будет продолжаться и США будут поддерживать наши требования переговоров с соседями. Но мне хотелось объяснить нашу позицию и народам Европы, и когда председатель Европейского совета пригласил меня выступить на консультативной ассамблее в Страсбурге, я сказала, что охотно туда приеду. В Париж я на этот раз не заехала. Я попросила нашего посла просто известить министерство иностранных дел, что я буду во Франции, но ни в коем случае, ни прямо, ни косвенно, не создавать у французов впечатления, что я хочу, чтобы меня пригласили в Париж. И я поехала прямо в Страсбург.

Но перед самым отъездом из Израиля я получила чрезвычайно неприятное сообщение. Арабским террористам удалось "убедить" австрийское правительство закрыть транзитный лагерь Еврейского Агентства в замке Шенау, неподалеку от Вены. В течение ряда лет Шенау был необходимой остановкой на полпути из Советского Союза в Израиль. Но прежде чем рассказывать историю о том, как уступили шантажу и что я пыталась этому противопоставить, я хочу объяснить, как функционировал Шенау. Как теперь известно уже многим, храбрые советские евреи, отважившиеся подать заявление на выезд в Израиль, как правило, ждут разрешения годами. И когда его, наконец, дают, то никакого предварительного извещения не бывает. Приходит повестка, что получатель должен выехать из СССР в течение недели, или, самое большое, десяти дней. Были, разумеется, и исключения: некоторым евреям говорилось, что если они хотят уехать, то они должны сделать это в течение нескольких часов. Но обычно будущим эмигрантам дается несколько дней на сборы и они должны за это время: уложить, провести через таможенный досмотр и отправить то, что им разрешается увезти в Израиль; купить билеты; отказаться от советского гражданства... И еще пройти через кучу формальностей, да еще найти время, чтобы попрощаться с людьми, с которыми уже, вероятно, не придется встретиться никогда в жизни. Обычные эмигранты из других стран уезжают не так; это бесчеловечно и непорядочно - но только так, лишь как высылаемые преступники, могут советские евреи покинуть Советский Союз.

Первая остановка поезда, который увозит их на свободу - обычно через Прагу, - маленькая станция на границе Чехословакии и Австрии, где австрийские власти тут же на месте ставят транзитные визы, дающие возможность эмигрантам въехать в свободный мир, а представителям Еврейского Агентства, встречающим эмигрантов в Австрии, дающие возможность узнать имена и число евреев в данном поезде. От границы поезда - со специальными купе для еврейских эмигрантов - направляются в Вену, где уже ждут автобусы, чтобы отвезти эмигрантов в транзитный лагерь. Шенау, маленький белый замок, нанятый Еврейским Агентством у австрийской графини, был не просто местом, где эмигранты могли отдохнуть и понять, что они находятся, наконец, на пути в еврейское государство. Это было место, где эмигранты, измученные и растерянные, получали первую информацию об Израиле; там выяснялись их профессии, там они получали самую первичную подготовку к новой жизни в новой стране.

Никто не задерживался в Шенау надолго. Обычные средние эмигрантские семьи проводили там два-три дня перед тем как автобус доставлял их в аэропорт, откуда на самолетах Эл-Ал они прибывали к нам, усталые, но счастливые. За год перед тем я побывала в Шенау, видела своими глазами, в каком физическом и душевном состоянии прибывали из Советского Союза эти люди, и поняла, до чего необходимо это преддверие свободы. Знала я и то, что у советских евреев нет другого пути, кроме пути через Австрию, и знала, что для миллионов евреев, все еще находящихся в Советском Союзе, Шенау - символ свободы и надежды.

Но и арабские террористы все это знали тоже, и в конце сентября 1973 года два бандита ворвались в поезд, когда он пересек австрийскую границу, захватили семерых советских евреев, в том числе семидесятилетнего старика, больную женщину и трехлетнего ребенка, и нагло известили австрийское правительство, что если оно немедленно не прекратит оказывать помощь советским евреям-эмигрантам и не закроет Шенау, то не только будут убиты заложники, но и жестокие репрессалии будут приняты против Австрии. К нашему изумлению и ужасу, австрийское правительство, возглавляемое канцлером Бруно Крайским, тут же уступило, к восторгу обоих бандитов (немедленно переправленных в Ливию) и всей арабской прессы, которая с плохо сдерживаемым ликованием расписывала "успешный удар, нанесенный коммандос по эмиграции русских евреев в Израиль".

Я знала Крайского давно и довольно хорошо. Он несколько лет был министром иностранных дел Австрии и мы встречались в Объединенных Нациях. Он также был социалистом, и последний раз я его видела на съезде Социалистического интернационала в Вене за два года перед тем. Помню, я как-то пригласила его приехать в Израиль, и он начал экать и мекать и имел при этом очень несчастный вид. "Я понимаю, что вы хотите сказать, - догадалась я. - Вы хотите сказать, что если ехать в Израиль, то перед этим вам надо поехать в Египет и другие арабские страны. Пожалуйста. Мы не имеем ничего против, пусть каждый едет сначала туда, а потом сюда - но приезжайте к нам!" Я увидела, что ему стало гораздо легче, когда я все это сказала за него.

"Хорошо, я приеду", - сказал он. Он приехал. Как еврей господин Крайский не проявил к Израилю никакого интереса, хотя в 1974 году и посетил нашу страну в качестве главы делегации европейских социалистических лидеров.

В Австрии было много социалистов, евреев и неевреев, с которыми у нас были гораздо более близкие отношения. Но я хотела поговорить с Крайским, лично объяснить ему, что значит закрыть Шенау и каковы будут последствия не только для Австрии, но и для русских евреев. Я попросила нашего посла в Вене выяснить, могу ли я встретиться с Крайским по дороге в Страсбург.

Для вящей справедливости надо отметить, что хоть, по-моему, уступать террористам вообще непростительно, решение Австрии не было совсем уж неразумным. Во-первых, Шенау стал уж слишком хорошо известен, хотя мы все очень старались отбить у посетителей охоту туда ходить, а у прессы - охоту писать о нем слишком часто, потому что слухи о том, что террористы готовят нападение на Шенау, никогда не прекращались. Служба безопасности в Австрии была в самом деле хорошо поставлена: каждый поезд встречали; каждый автобус с эмигрантами по дороге в Шенау имел сопровождающих и эскорт; сам замок хорошо охранялся. Австрийцы прекрасно и эффективно нам помогали. Но если сейчас закрыть Шенау, то любое место, которое нам вместо него предоставят, окажется под угрозой такого же шантажа. Мне казалось, что если мне удастся обсудить все это с Крайским, то, может быть, удастся его переубедить. Я напряженно ждала ответа. В конце концов, мне сообщили, что Крайский не сможет встретиться со мной, когда я буду по дороге в Страсбург, но сможет встретиться со мной, когда я поеду обратно.

Я приготовила речь для выступления на Европейском совете, в которой благодарила Совет в целом и отдельные парламенты и политические партии Европы за то, что они подняли голос в поддержку требования разрешить эмиграцию советским евреям; я касалась и разных других вопросов, в частности - отказа арабских государств от переговоров с нами и перспектив еврейско-арабского сосуществования, как мы себе его представляли. Речь кончалась призывом помочь Ближнему Востоку "превзойти тот образец, который явил нам Европейский парламент", и цитатой из Жана Моннэ, великого европейского государственного деятеля: "Мир зависит не только от договоров и заверений. В основном он зависит от создания таких условий, которые, хоть и не меняют человеческую природу, по крайней мере, направляют поведение людей по отношению друг к другу в сторону миролюбия". Эти слова, считала я, лучше всего выражают то, чего Израиль хочет от арабов - и от остального мира.

Но когда я приехала в Страсбург, мне стало ясно, что читать эту речь - глупо. Теперь у меня были более срочные сообщения.

- Речь моя написана, - сказала я. - Вероятно, она лежит перед вами. Но в последнюю минуту я решила не помещать между вами и мной бумагу, на которой она написана, особенно в свете того, что произошло в последние два-три дня.

И я заговорила о решении австрийского правительства.

"Провалившись в Израиле, арабские организации при поддержке арабских правительств перенесли террор в Европу... Я понимаю чувства премьер-министра и других членов его кабинета, которые говорят: "Этот конфликт не имеет к нам никакого отношения. Почему это для подобных действий была избрана наша территория?" Я понимаю, что правительство может прийти к заключению, что единственное средство освободиться от этой напасти - сделать свою страну недоступной или для евреев (и, стало быть, для израильтян), или для террористов. Каждое государство сейчас стоит перед таким выбором... Но нельзя идти на сделку с террористами. В Вене впервые правительство пошло на соглашение с террористами. Основной принцип свободы передвижения для людей - во всяком случае для евреев - оказался под вопросом, что само по себе большая победа для терроризма и террористов. Поверьте, мы глубоко благодарны австрийскому правительству за все, что оно сделало для десятков тысяч евреев, проехавших через Австрию из Польши, Румынии и Советского Союза. Но если оно, вместо того, чтобы разделаться с терроризмом, решило отпускать террористов на свободу и предоставить им то, чего они хотят, то тем самым оно поставило на повестку дня вопрос: может ли любая страна позволить себе предоставить евреям право транзита через свою территорию?.."

Я провела в Страсбурге два дня и приняла участие во всех завтраках и обедах; но думала я только о Шенау и, приехав в Вену, я прямо пошла в кабинет премьер-министра. Крайский перечислил причины, по которым его правительство капитулировало перед арабами, и спросил, почему это только Австрия должна отвечать за русских евреев? Почему не Голландия? Она тоже может стать транзитным пунктом для эмигрантов. Я сказала, что Голландия готова разделить с его страной это бремя. Но это зависит не от голландцев; это зависит от русских. А русские согласились выпускать евреев через Австрию. И тогда Крайский сказал то, чего я проглотить не могла. "Мы с вами принадлежим к двум разным мирам", - сказал он мне. При нормальных обстоятельствах я бы на этом прекратила разговор; но я была тут не ради себя, и мне пришлось его продолжать.

По вопросу о закрытии Шенау Крайский был непоколебим.

- Я не хочу отвечать за кровопролитие на австрийском вокзале, - повторял он. - Надо придумать что-нибудь другое.

- Но если вы закроете Шенау, вы дадите русским прекрасный повод не отпускать евреев. Они скажут: раз нет транзитных возможностей, мы не будем отпускать эмигрантов.

- С этим, - сказал Крайский, - я ничего поделать не могу. Пусть ваши люди принимают евреев сразу из поездов.

- Невозможно, - сказала я. - Ведь мы никогда не знаем, сколько в данном поезде людей. К тому же я не думаю, что безопаснее держать десятки людей на аэродроме в ожидании самолета Эл-Ал, который за ними прилетит.

Но я уже видела, что все бесполезно, что все мои разговоры ничего не могут изменить. Крайский прежде всего не желал неприятностей с арабами. Я поблагодарила его за прием и ушла.

Была назначена пресс-конференция, на которой я и Крайский должны были отвечать на вопросы. Но когда Крайский провел меня в комнату, где ожидали корреспонденты, и я их увидела, - я покачала головой.

- Нет, - сказала я, - мне нечего сказать прессе. Я сюда не войду.

Я и по сей день не знаю, отменил ли он пресс-конференцию или ответил на все вопросы сам; знаю только, что у меня было такое чувство, будто я наелась пепла и праха. "Мы с вами принадлежим к двум разным мирам". Снова и снова я вспоминала эти слова. Но, разумеется, я и не подозревала, что ожидает меня в Израиле.

ВОЙНА СУДНОГО ДНЯ

Из всех событий, о которых я здесь рассказала, труднее всего мне писать об октябрьской войне 1973 года, о Войне Судного дня. Но она имела место в действительности, и потому должна стать частью этой книги - не как военный отчет, этим пусть занимаются другие, но как едва не происшедшая катастрофа, кошмар, который я пережила и который навсегда останется со мной.

Даже рассказывая свою личную историю, я должна умалчивать о многом, и потому история эта не полна. Но тут рассказана правда о моих переживаниях и чувствах во время этой войны - пятой, навязанной Израилю за двадцать семь лет существования государства.

Есть два обстоятельства, о которых я хочу сказать сразу же. Во-первых, мы Войну Судного дня выиграли, и я убеждена, что в глубине души политические и военные лидеры Сирии и Египта сознают, что они потерпели поражение, несмотря на первоначальные успехи. Во-вторых, пусть знает весь мир, и враги Израиля в частности, что обстоятельства, стоившие жизни 2500 израильтян, погибших в Войне Судного дня, никогда больше не повторятся.

Война началась 6 октября, но теперь, когда я о ней думаю, я вспоминаю, что еще в мае мы получили сведения о необычайно большом скоплении египетских и сирийских войск на наших границах. Наша разведка считала крайне маловероятным, что может разразиться война; тем не менее мы решили отнестись к этому сообщению серьезно. Я поехала в главный штаб. И министр обороны, и начальник штаба, Давид Элазар (известный всей стране под своим уменьшительным именем - Дадо), тщательно проинформировали меня по поводу боевой готовности армии, и я пришла к заключению, что армия готова к любым неожиданностям, в том числе и к войне. Успокоили меня и по вопросу своевременного раннего предупреждения. По каким бы то ни было причинам, общая напряженность ослабела тоже.

В сентябре стали поступать сведения о скоплении сирийских войск на Голанских высотах, тринадцатого сентября произошел воздушный бой с сирийцами, в результате которого было сбито тринадцать сирийских МиГов. Несмотря на это, наша разведка давала очень успокоительную информацию: никакой серьезной реакции со стороны Сирии ожидать не приходится. На этот раз напряженность не ослабела и даже передалась Египту. Разведка, однако, не меняла своего тона. Скопление сирийских войск на границе она объясняла страхом сирийцев, что мы на них нападем, и весь этот месяц, до самого кануна моего отъезда в Европу, это объяснение передвижений сирийских войск повторялось снова и снова.

В понедельник 1 октября Исраэль Галили позвонил мне в Страсбург. В числе прочих сообщений он сказал, что они беседовали с Даяном и решили, как только я вернусь, серьезно обсудить вместе со мной положение на Голанских высотах. Я сказала, что вернусь во вторник, и на следующий день мы встретимся.

Я встретилась с Даяном в среду, поздним утром. На встрече были Аллон, Галили, командующий военно-воздушными силами, начальник штаба, и, поскольку начальник разведки был в тот день нездоров, - начальник военной контрразведки. Даян открыл заседание; начальник штаба и начальник военной контрразведки подробно рассказали о положении на обоих фронтах. Кое-что их беспокоило, но общая оценка оставалась прежней: нам не угрожает объединенное сирийско-египетское нападение, и маловероятно, что Сирия решится выступить одна. Передвижения египетских войск на юге вызваны, скорее всего, маневрами, которые всегда тут происходят в это время года, а наращивание и передвижение войск на севере объяснялось так же, как и раньше. Переброска нескольких сирийских воинских частей с сирийско-иорданской границы за неделю перед тем объяснялась как результат детанта между Сирией и Иорданией и дружественный жест Сирии по отношению к Иордании. Никто тут не считал, что надо призвать резервистов, и никто не думал, что война неизбежна. Но решено было продолжить обсуждение создавшегося положения на воскресном заседании кабинета министров.

В четверг я, как обычно, поехала в Тель-Авив. Много лет я проводила четверг и пятницу в своем тель-авивском кабинете, субботу - у себя дома в Рамат-Авиве, а в субботу вечером или рано утром в воскресенье возвращалась в Иерусалим, и, казалось, что нет нужды менять расписание и в эту неделю. То была короткая неделя, потому что Судный день начинался в пятницу вечером и большинство израильтян устраивало себе длинный уик-энд.

Думаю, что теперь, до некоторой степени благодаря той войне, даже неевреи, никогда прежде не слышавшие ничего о Судном дне, знают, что это самый торжественный и самый священный день еврейского календаря. Это тот единственный день в году, когда евреи всего мира, даже не слишком верующие, объединяются, как-то его отмечая. Верующие не едят, не пьют, не работают и проводят Судный день (который, как все еврейские праздники, в том числе и суббота, начинается вечером предыдущего дня и вечером следующего кончается) в синагоге, в молитве и покаянии, раскаиваясь в грехах, которые они могли совершить за истекший год. Другие евреи, даже те, что не постятся, находят свой собственный способ отметить этот день: не ходят на работу, не едят публично и идут в синагогу, хоть на часок, чтобы услышать великую вступительную молитву Кол Нидре в канун Судного дня или звук шофара (бараний рог, в который трубят), извещающего о конце поста. Словом, для большинства евреев, как бы они его ни отмечали, Судный день непохож на все другие.

В Израиле в этот день вся жизнь останавливается. Для евреев нет ни газет, ни телевидения, ни радио, ни транспорта на двадцать четыре часа закрыты школы, магазины, рестораны, кафе и учреждения. Но так как всего дороже для евреев, даже дороже Судного дня, сама жизнь, то, чтобы не подвергать жизнь опасности, главные коммунальные услуги продолжают работать, с минимальным количеством обслуги. В Израиле, к сожалению, главная служба жизни - это армия, но в этот день выдается обычно больше всего отпусков, чтобы солдаты могли провести Судный день дома, с семьей.

В пятницу 5 октября мы получили сообщение, которое меня обеспокоило. Семьи русских советников в Сирии торопливо укладывались и покидали страну. Мне это напомнило то, что происходило перед Шестидневной войной и очень даже не понравилось. Что за спешка? Что такое знают эти русские семьи, чего не знаем мы? Возможно ли, что их эвакуируют? Из всего потока информации, достигавшего моего кабинета, именно это маленькое сообщение пустило корешок в моем сознании. Но так как никто вокруг не стал волноваться по этому поводу, то и я постаралась не поддаваться наваждению. К тому же интуиция - хитрая штука: иногда ее надо слушаться тут же на месте, а иногда это только симптом тревоги, который может далеко завести.

Я спросила министра обороны, начальника штаба, начальника разведки: не кажется ли им, что это сообщение очень важно? Нет, оно нисколько не меняло их оценки положения. Меня заверили, что в случае тревоги мы будем вовремя предупреждены, а кроме того, на фронты посланы достаточные подкрепления, чтобы удержать линию прекращения огня, если это понадобится. Все необходимое сделано, армия, особенно авиация и танковые части, находится в готовности номер один. Начальник разведки, выйдя из моего кабинета, встретил в коридоре Лу Кадар. Потом она рассказала, что он погладил ее по плечу, улыбнулся и сказал: "Не волнуйтесь. Войны не будет". Но я волновалась; кроме того, я не понимала его уверенности, что все в полном порядке. Что, если он ошибается? Если существует малейшая возможность войны, мы, по крайней мере, должны призвать резервистов. Я решила созвать хоть тех министров, которые останутся на конец недели в Тель-Авиве. Оказалось, что таких очень мало. Мне не хотелось накануне Судного дня вызывать в Тель-Авив двух министров - членов Национальной религиозной партии, которые жили в Иерусалиме, а несколько других министров разъехались по своим киббуцам, находившимся довольно далеко отсюда. В городе оставалось только девять министров, и я попросила своего военного секретаря назначить срочное заседание кабинета на пятницу днем.

Мы собрались в моем тель-авивском кабинете. Кроме членов правительства на встрече присутствовали начальник штаба и начальник разведки. Мы снова выслушали все донесения, в том числе и о спешном - все еще для меня необъяснимом! - отъезде русских семейств из Сирии, но и на этот раз оно никого не встревожило. Я все-таки решилась высказаться. "Послушайте, - сказала я. - У меня ужасные чувства, что все это уже бывало прежде. Мне это напоминает 1967 год, когда нас обвиняли, что мы наращиваем войска против Сирии - именно это сейчас пишет арабская пресса. По-моему, это что-то значит". В результате, хотя обычно для принятия правительственного решения нужен кворум, мы приняли предложенную Галили резолюцию, что в случае необходимости решение можем принять мы вдвоем - я и министр обороны. Я сказала также, что следует войти в контакт с американцами - дабы они сказали русским в недвусмысленных выражениях, что Соединенные Штаты не собираются смолчать в случае чего. Заседание прекратилось, но я еще некоторое время оставалась в своем кабинете и думала, думала...

Почему я продолжаю с таким ужасом ждать войны, когда три начальника штаба - один нынешний и два бывших (Даян и Хаим Бар-Лев, в моем кабинете - министр промышленности и торговли), а также начальник разведки вовсе не считают, что война неизбежна? Они ведь не просто солдаты, они опытные генералы, не раз воевавшие, не раз приводившие людей к победам! У каждого из них доблестное военное прошлое, а наша разведка считается одной из лучших в мире. Да и иностранные источники, с которыми мы поддерживали постоянную связь, совершенно согласуются с нашими в их оценках. Откуда же мое беспокойство? В чем я хочу себя убедить? Я не могла ответить себе на эти вопросы.

Теперь я знаю, что я должна была сделать. Я должна была преодолеть свои колебания. Я не хуже других знала, что такое всеобщая мобилизация и сколько денег она стоит, и я понимала, что несколько месяцев назад, в мае, у нас была ложная тревога, и мы призвали резервистов - а ничего не произошло. Но ведь я понимала и то, что, вполне возможно, войны в мае не было именно потому, что мы призвали резервистов. В то утро я должна была послушаться собственного сердца и объявить мобилизацию. Вот о чем я никогда не смогу забыть и никакие утешения, никакие рассуждения моих коллег тут не помогут.

Неважно, что диктовала логика. Важно то, что я, привыкшая принимать решения, и принимавшая их на всем протяжении войны, не смогла сделать это тогда. Дело не в чувстве вины. Я тоже умею рассуждать и повторять себе, что при такой уверенности нашей военной разведки и почти полном согласии с нею наших выдающихся генералов было бы неразумно с моей стороны настаивать на мобилизации. Но я знаю, что должна была это сделать, и с этим страшным знанием я должна доживать жизнь. Никогда уже я не стану той, какой была перед Войной Судного дня.

В тот день я сидела и мучилась в своем кабинете, пока не почувствовала, что больше не могу тут сидеть, и уехала домой. Менахем и Айя пригласили нескольких приятелей заглянуть после обеда. Накануне Судного дня евреи обедают рано - это их последняя трапеза перед двадцатичетырехчасовым постом, который начинается с первыми вечерними звездами. Мы сели обедать. Но я не находила себе места, аппетита у меня не было, и хоть дети просили меня побыть с их друзьями, я извинилась и ушла спать. Но заснуть я не могла.

Это была тихая, жаркая ночь и через открытое окно до меня доносились голоса гостей, негромко разговаривавших в саду. Раза два залаяла собака, но в остальном это была типичная для такого кануна безоблачная ночь. Вероятно, я задремала. В четыре часа утра телефон у моей постели зазвонил. Это был мой военный секретарь. Была получена информация, что Египет и Сирия предпримут совместное нападение на Израиль "во второй половине дня". Сомнений больше не оставалось, - сведения были получены из авторитетного источника. Я сказала Лиору, чтобы он вызвал Даяна, Дадо, Аллона и Галили в мой кабинет к семи часам утра. По дороге туда я увидела старика в талесе с маленьким мальчиком: они шли в синагогу. Они показались мне символом иудаизма. Скорбно подумала я о молодых людях Израиля, которые будут сегодня поститься в синагогах и прервут молитвы, услышав призыв к оружию.

Заседание началось в восемь. Даян и Дадо не соглашались по вопросу о размахе мобилизации. Начальник штаба советовал мобилизовать все военно-воздушные силы и четыре дивизии, говоря, что если провести призыв немедленно, то на следующий день, то есть в воскресенье, они смогут быть введены в действие. Даян же считал, что призвать надо военно-воздушные силы и только две дивизии - одну на Северный фронт, другую - на Южный, потому что, если мы объявим всеобщую мобилизацию прежде чем будет сделан хоть один выстрел, мир получит повод назвать нас "агрессорами". И вообще он считал, что воздушные силы и две дивизии могут справиться с положением, а если к вечеру оно ухудшится, то мы сможем призвать остальных за несколько часов. "Таково мое предложение, - сказал он, - но если вы с ним не согласитесь, я в отставку не подам". "Господи! - подумала я. - И я должна решить, кто из них прав?" Но вслух я сказала, что у меня только один критерий: если это действительно война, то у нас должны быть все преимущества. "Пусть будет так, как сказал Дадо". Но это был единственный день в году, когда наша легендарная способность быстро отмобилизоваться не сработала полностью.

Дадо считал, что надо нанести превентивный удар. Поскольку ясно было, что война все равно неизбежна.

- Ты должна знать, - сказал он, - что наша авиация может нанести удар уже в полдень, но мне нужно, чтобы ты дала мне "добро". Если мы сумеем нанести такой удар, у нас будет большое преимущество.

- Дадо, - сказала я, - я знаю все, что говорится о преимуществах превентивного удара, но я против. Никто из нас не знает, что готовит нам будущее, но, возможно, что нам понадобится помощь, а если мы нанесем первый удар, то никто ничего нам не даст. Я бы очень хотела сказать "да", потому что понимаю, что это означало бы для нас, но с тяжелым сердцем я вынуждена сказать "нет".

После этого Даян и Дадо ушли каждый к себе, а я сказала Симхе Диницу (нашему послу в Вашингтоне, который тогда как раз находился в Израиле), чтобы он немедленно летел обратно в Штаты, и позвонила Менахему Бегину, чтобы сказать ему, что случилось. Я также назначила правительственное заседание на 12 часов и позвонила тогдашнему американскому послу Кеннету Китингу, чтобы он пришел повидаться со мной. Я сказала ему две вещи: что, по данным нашей разведки, на нас нападут во второй половине дня, и что мы не нанесем удара первыми. Может быть, еще возможно предотвратить войну, если США свяжется с русскими или даже прямо с Египтом и Сирией. Как бы то ни было, превентивного удара мы не нанесем. Я хотела, чтобы он это знал и как можно скорее сообщил в Вашингтон. Посол Китинг много лет был добрым другом Израиля и в американском сенате, и в самом Израиле. Это был человек, к которому я хорошо относилась и которому доверяла, и в это ужасное утро я была ему благодарна за поддержку и понимание.

На полуденном заседании правительство получило полное описание положения и узнало о решении провести призыв резервистов, а также о моем решении - не наносить превентивного удара. Никто не высказал никаких возражений. И в то время, когда мы еще заседали, мой военный секретарь ворвался в комнату с сообщением, что перестрелка началась, и почти сразу же мы услышали, как завыли в Тель-Авиве сирены воздушной тревоги. Война началась.

Мы не только не были своевременно предупреждены. Мы вынуждены были воевать одновременно на двух фронтах с врагами, которые несколько лет готовились напасть на нас. У них было подавляющее превосходство в артиллерии, танках, самолетах и живой силе, и к тому же мы и психологически находились в невыгодном положении. Мы были потрясены не только тем, как началась война, но и тем, что не оправдались наши основные предположения: маловероятность того, чтобы атака на нас была предпринята в октябре, уверенность, что мы будем о ней знать заблаговременно, и убеждение, что мы не позволим египтянам форсировать Суэцкий канал. Это было самое неблагоприятное стечение обстоятельств. В первые два-три дня только горстка храбрецов стояла между нами и катастрофой. И нет у меня слов, чтобы выразить, сколь многим обязан народ Израиля этим мальчикам на канале и на Голанских высотах. Они дрались и умирали, как львы, но вначале у них не было никаких шансов.

И никогда я даже пытаться не буду рассказывать, чем для меня были те дни. Достаточно сказать, что я не могла плакать, даже когда была одна. Но мне редко случалось быть одной. Я почти все время сидела у себя в кабинете, только иногда выходя в комнату военного штаба; иногда Лу увозила меня домой и заставляла лечь, пока телефон не призывал меня обратно. Заседания шли днем и ночью под беспрестанные звонки из Вашингтона и дурные вести с фронтов. Представлялись, анализировались и обсуждались планы. Я не могла отлучиться из кабинета более, чем на час, потому что Даян, Дадо, люди из министерства иностранных дел и разные министры то приходили с докладом о последних событиях, то спрашивали моего мнения.

Но даже в самые худшие минуты, когда мы уже знали, какие несем потери, я беззаветно верила в наших солдат и командиров, в дух Армии Обороны Израиля, в ее способности отразить любое нападение и никогда не теряла веры в нашу победу. Я знала, что рано или поздно мы победим; но каждое сообщение о том, сколько человеческих жизней приходится отдавать за эту победу, было для меня как нож в сердце. Я никогда не забуду о дне, когда услышала самый пессимистический в моей жизни прогноз.

Во второй половине дня 7 октября Даян вернулся с фронта и сообщил, что хочет увидеть меня немедленно. Он сказал, что положение на юге такое, что мы должны сильно отойти назад и создать новую линию обороны. Я слушала его с ужасом. В комнате находились Аллон, Галили и мой секретарь по военным делам. Я вызвала Дадо. У него было другое предложение: начать на юге контрнаступление. Он спросил, можно ли ему отправиться на Южный фронт самому и там принимать самостоятельные решения на месте. Даян согласился, и Дадо уехал. Вечером я собрала заседание правительства и получила одобрение плана предпринять 8 октября контратаку на юге. Оставшись одна, я закрыла глаза и минуту просидела неподвижно. Думаю, если бы я за все эти годы не научилась быть сильной, я бы рассыпалась тут же. Но я выдержала.

Египтяне форсировали канал и в Синае наносили сильные удары по нашим войскам. Сирийцы далеко продвинулись на Голанских высотах. На обоих фронтах мы несли большие потери. Жгучим вопросом было - должны ли мы сказать народу уже сейчас, какое тяжелое сложилось положение? Я была уверена, что с этим следует подождать. По крайней мере, на несколько дней мы могли попридержать известия, ради наших солдат и их семей. Однако какое-то заявление было необходимо сделать, и в этот первый день я обратилась с речью к гражданам Израиля. Ничего труднее этого мне не приходилось делать в жизни, потому что я знала, что ради всех и каждого я не могу сказать всего.

Обращаясь к народу, который еще не знал, какие страшные потери он несет на севере и на юге и в какой опасности находится Израиль, пока не все резервы отмобилизованы и введены в действие, я сказала:

"Мы не сомневаемся, что победим. Но мы убеждены также и в том, что эта новая агрессия Египта и Сирии - безумие. Мы сделали все, что могли, чтобы это предупредить. Мы обращались к странам, имеющим политическое влияние, с просьбой употребить его, чтобы сорвать гнусные планы египетских и сирийских лидеров. Пока еще было время, мы информировали дружественные страны о полученных нами сведениях насчет планов нападения на Израиль. Мы призвали их сделать все, что в их силах, чтобы предотвратить войну, но все-таки Египет и Сирия начали наступление".

В воскресенье Даян вошел в мой кабинет. Он закрыл дверь и остановился передо мной. "Хочешь, я уйду в отставку? - спросил он. - Если ты считаешь, что я должен это сделать, я готов. Я не могу действовать, если ты мне не доверяешь". Я сказала - и никогда об этом не пожалела, - что он должен оставаться министром обороны. Мы решили послать на север Бар-Лева, чтобы он определил и оценил положение. Затем мы начали переговоры с США о военной помощи. Решения - и правильные решения - надо было принимать очень быстро. На ошибки уже не было времени.

В среду, на пятый день войны, мы отодвинули сирийцев за линию прекращения огня 1967 года и начали собственное наступление; положение в Синае стабилизировалось настолько, что правительство могло обсудить вопрос о форсировании канала. Но что, если наши войска форсируют канал и попадут в ловушку? К тому же я должна была учитывать, что война затянется и мы можем оказаться без самолетов, танков и снаряжения. Мы отчаянно нуждались в оружии, а оно вначале событий поступало медленно.

Я звонила Диницу в Вашингтон в любой час дня и ночи. Где воздушный мост? Почему он еще не действует? Как-то, когда позвонила в три часа утра по вашингтонскому времени, Диниц сказал: "Мне не с кем сейчас разговаривать, Голда, тут еще ночь". Но мне было все равно. Я знала, что президент Никсон обещал нам помочь, и уже знала по собственному опыту, что он не подведет. Позвольте повторить то, что я говорила неоднократно - и чем огорчала многих американских друзей. Как бы ни судила Никсона история - возможно, она вынесет ему жестокий приговор, - но следует помнить то, что он никогда не нарушил ни одного данного нам обещания. Почему же сейчас такая задержка? "Мне все равно, который у вас час! - вопила я в ответ Диницу. - Звони Киссинджеру немедленно, среди ночи. Нам нужна помощь сегодня. Завтра может быть слишком поздно".

История этой задержки - как министерству обороны США не хотелось посылать нам военное снаряжение на американских самолетах, какие затруднения мы испытали, лихорадочно пытаясь закупить самолеты в других странах, - теперь уже опубликована. А в это же время по морю и по воздуху в Египет и Сирию шли огромные поставки советского оружия, и мы теряли самолеты каждый день, не в воздушных боях, а под снарядами советских ракет. Час длился для меня как столетие - но ничего другого не оставалось, кроме как держаться и надеяться, что следующий час принесет лучшие новости. Я позвонила Диницу, что готова, если он сумеет устроить мне встречу с Никсоном, приехать в Вашингтон инкогнито. Но все обошлось. В конце концов, сам Никсон отдал приказ, и на девятый день войны, наконец, прибыли гигантские "Галакси" (С-5), 14 октября воздушный мост стал неоценим. Он не только поднял наш дух, но и прояснил позицию американцев для Советского Союза, а это в свою очередь, сделало возможной нашу победу. Услышав, что "Галакси" приземлились в Лоде, я заплакала, в первый, но не в последний раз после того Судного дня. И в этот день мы опубликовали первый список наших потерь. Шестьсот пятьдесят шесть израильтян, погибших в бою, вошли в этот первый список.

Но даже "Галакси", доставившие нам танки, снаряды, одежду, медицинскую помощь и ракеты "воздух-воздух", не могли обеспечить нас всем необходимым. А самолеты? "Фантомы" и "Скайхоки" надо было заправлять по дороге; их заправляли в воздухе. И они прибыли - так же как "Галакси", приземлявшиеся в Лоде в иные дни по одному каждые четверть часа.

Весной, когда все уже кончилось, американский полковник, отвечавший за воздушный мост, возвратился в Израиль со своей женой, и они навестили меня. Это были прелестные молодые люди, относившиеся с энтузиазмом к нашей стране и восхищавшиеся нашими отрядами наземной службы, которые за одну ночь научились управляться со специальным оборудованием для разгрузки этих гигантов. Я однажды специально побывала в Лоде, чтобы на них посмотреть. С виду это были огромные доисторические чудовища. Я подумала: "Слава Богу, я была права, не согласившись нанести превентивный удар. Это могло бы спасти жизнь бойцов вначале, но мы наверняка не получили бы этого воздушного моста, который спасет столько жизней теперь".

В это время Дадо сновал челноком между фронтами. Бар-Лев возвратился с севера, и мы отправили Дадо на юг, чтобы уладить разногласия, возникшие там между генералами по вопросам тактики. Его попросили оставаться там столько, сколько понадобится. В среду он позвонил с Синая, сразу после колоссального танкового сражения, в котором наши войска наголову разбили египетские танковые части; египетское наступление было раздавлено. Дадо всегда говорит медленно, обдумывая каждое слово, и когда я услышала: "Го-ол-да, все будет в порядке. Мы - опять мы, а они - опять они", - я поняла: ветер переменился, хотя предстоят еще кровавые бои, в которых потеряют жизнь сотни молодых и немолодых людей. Недаром люди потом с горечью говорили, что эта война должна войти в историю не как "Война Судного дня", а как "Война отцов и сыновей", ибо нередко сыновья и отцы бок о бок сражались на обоих фронтах.

Долго меня мучил страх, что откроется и третий фронт и на нас нападет и Иордания. Но, видимо, в Шестидневную войну король Хуссейн усвоил урок, и его вкладом на этот раз, к счастью, оказалась только танковая бригада, отправленная в помощь сирийцам. Но мы уже бомбили стратегические объекты на территории Сирии, а наша артиллерия доставала пригороды Дамаска, и потому танки Хуссейна так и не пригодились.

15 октября, на десятый день войны, Армия Обороны Израиля начала форсировать Суэцкий канал с тем, чтобы создать предмостное укрепление на другом берегу. Эту ночь я провела в своем служебном кабинете, и казалось - она никогда не кончится. Форсирование должно было начаться в 7 часов вечера; я решила созвать министров на час раньше, чтобы информировать их о происходящем. Тут мне сообщили, что начало операции перенесено на 9 часов, и мы перенесли заседание кабинета на восемь. Но форсирование отложили опять - на этот раз на 10 часов, и потом опять, потому что возникли непорядки с мостом. Министры уже собрались в моем кабинете и оставались там всю ночь, ожидая сообщений о ходе операции. Каждые десять минут кто-нибудь входил и говорил: "Теперь уже скоро, всего через четверть часа". В таком безумном напряжении прошла вся ночь. Парашютисты уложились вовремя, но пехота, артиллерия и танки задержались, потому что им пришлось выдержать жестокую схватку. Но я не могла уйти, пока не узнала, что операция успешно завершена.

На следующий день я выступила перед Кнессетом. Я очень устала, но речь моя продолжалась 40 минут, ибо мне было что сказать (в основном - вещи неприятные). Но я смогла сказать Кнессету, что в эту самую минуту на Западном берегу канала уже действуют наши войска. Еще я хотела обнародовать нашу благодарность президенту и народу Америки и наше возмущение правительствами - в частности, французским и английским, которые нашли нужным наложить эмбарго на поставку нам оружия как раз тогда, когда мы боролись за самую свою жизнь. А больше всего хотела я, чтобы мир представил себе, что произошло бы с нами, отступи мы перед войной на линию 1967 года - на ту линию, которая не предотвратила Шестидневной войны, хотя этого никто, по-видимому, не помнит.

Я никогда ни на минуту не сомневалась, что истинной целью арабских государств было и есть полное уничтожение государства Израиль и потому, даже если бы мы далеко отступили от линии 1967 года, они все равно старались бы стереть с лица земли и государство, и нас. Я не настолько наивна, чтобы воображать, будто речи могут убедить кого угодно в чем угодно. Но 16 октября 1973 года, когда Израиль все еще находился в опасности, я сочла своим долгом напомнить государствам - членам ООН и арабам, почему мы так крепко и так упорно - в ожидании мирных переговоров - держимся за то, что взяли в 1967 году. Я сказала:

"Не нужно особенного воображения, чтобы представить себе, что было бы с государством Израиль, оставайся мы на линии 4 июня 1967 года. Тот, кто не может нарисовать себе эту кошмарную картину, пусть вспомнит, что произошло на Северном фронте - на Голанских высотах - в первые дни войны. Не кусочка земли хочет Сирия, а возможности снова направить свои орудия с Голанских высот на поселения в Галилее и свои ракеты против наших самолетов, чтобы под их прикрытием сирийские дивизии ворвались бы в сердце Израиля.

Не нужно особенного воображения, чтобы представить себе судьбу государства Израиль, если бы египетские армии сумели победить израильтян в Синайской пустыне и двинуться к израильским границам... Снова война должна была покончить с нами - как с государством и как с нацией. Арабские правители делают вид, что их цель - выйти на линию 4 июня 1967 года, но мы знаем, какова их истинная цель: полное покорение государства Израиль. Наш долг - сознавать истину; наш долг - открыть ее всем людям доброй воли, которые стараются ее игнорировать. Мы должны полностью осознать эту истину, как она ни сурова, чтобы мобилизовать все наши внутренние ресурсы, все ресурсы еврейского народа, чтобы победить наших врагов, и драться, пока не разобьем тех, кто нападает на нас".

Мне хотелось подчеркнуть вину Советского Союза и отрицательную роль, которую он снова играет на Ближнем Востоке.

"Рука Советского Союза видна и в военной технике, и в тактике, и в военных, доктринах, которые арабские армии стараются усваивать и имитировать. Всесторонняя поддержка, которую Советский Союз оказывал врагам Израиля во время войны, выразилась в огромном количестве самолетов, приземлившихся на их аэродромах, и кораблей, вошедших в их порты. Они везли военную технику, в том числе ракеты разных типов, можно полагать, что самолеты, кроме вооружения, доставляют сюда и советников, и военных специалистов.

До 15 октября из Советского Союза прибыло в Сирию - 125 самолетов АНТ-12, в Египет - 42 АНТ12 и 16 АНТ-22, в Ирак - 17 АНТ-12

По данным разведки, Советскому Союзу удалось вовлечь в эти поставки Египту и Сирии и другие страны советского блока. Такое поведение Советского Союза выходит за пределы недружелюбной политики. Это - политика безответственности не только по отношению к Израилю, но и по отношению к Ближнему Востоку и всему миру".

После этого выступления я вернулась в свой кабинет, чтобы исполнить самую печальную свою обязанность - встретиться, и уже не в первый раз, с обезумевшими от тревоги родителями наших солдат, пропавших без вести. Самое ужасное в той войне было, что мы в течение ряда дней не могли выяснить судьбу солдат, которые не имели никакой связи с семьями после открытия военных действий. Израиль очень маленькая страна и, как всем известно, его армия - это армия граждан, состоящая из ограниченного постоянного контингента и резервистов. Мы никогда не сражались вдали от своих границ, и солдаты всегда поддерживают тесную связь с домом. Но эта война длилась уже дольше, чем все другие войны, которые нам довелось вести, за исключением Войны за Независимость, и нас застигли врасплох.

По всей стране резервистов вызывали из синагог и из квартир. В спешке многие не успели захватить свои номерки, другие не сумели найти свою часть. Резервисты бронетанковых частей присоединялись к тут же создававшимся танковым экипажам, перескакивали из одного горящего танка в другой. А война велась страшным оружием: русские снабдили египтян и сирийцев противотанковыми ракетами, которые поджигали танки, и погибший экипаж невозможно было опознать. Армия Обороны Израиля гордится своей традицией - никогда не оставлять врагу ни мертвых, ни раненых, но в первые дни этой войны альтернативы зачастую не было, и сотни родителей были вне себя от беспокойства. "Погиб? Но где же его тело? В плену? Тогда почему никто этого не знает?"

Я уже пережила эти мучения родителей ребят, попавших в плен во время войны на истощение, и зимой 1973 года бывали дни, когда я еле заставляла себя встретиться еще с одной группой родителей: ведь мне нечего было им сказать, а египтяне и сирийцы не только отказывалась дать Красному Кресту списки пленных израильтян много месяцев после прекращения огня, но даже не позволяли нашим армейским раввинам искать павших евреев на местах сражений.

Но могла ли я сказать "нет!" родителям и женам, считавшим, что если они добрались до меня, то у меня будет для них готовый ответ, - хотя я знала, что в глубине души некоторые из них обвиняют меня за эту войну и за то, что мы оказались к ней не подготовлены. И я их принимала, и обычно они храбро держались. От меня они хотели только информации, хоть малюсенькой, хоть два-три факта, пусть безрадостных, чтобы им было за что ухватиться, - это помогло бы им справиться со своим горем. Но шли недели - а мне нечего было сказать. После одной такой встречи я стала думать о родителях этих родителей - в 1948 году, в Войне за Независимость, когда пало 6000 человек. Один процент всего ишува погиб в течение восемнадцати месяцев.

Я провела с бедными родителями десятки часов, хотя в первые дни я могла сказать лишь, что мы делаем все возможное, чтобы найти их ребят, и не пойдем ни на какое соглашение, если оно не будет включать обмен пленными. Но сколько же было пленных? В жизни я ничего так не хотела, как этого списка военнопленных, которым нас так долго и так жестоко заманивали. Много есть такого, чего я лично никогда не прощу египтянам и сирийцам, но прежде всего вот этого: так долго, из чистой злобы, они придерживали информацию, стараясь использовать горе родителей как козырную карту в борьбе против нас.

После прекращения огня, после переговоров, длившихся месяцами и, наконец, закончившихся разъединением войск, когда наши военнопленные, наконец, возвратились из Сирии и Египта, мир узнал то, что мы знали уже много лет: никакие тонкости, вроде Женевской конвенции не принимаются в расчет, когда евреи попадают в руки арабам - особенно сирийцам. Может быть, даже весь страх за судьбу попавших в плен стал, наконец, более понятен. Сколько раз я, слушая этих отчаявшихся родителей, жен и сестер, собравшихся предпринять новую демонстрацию, подать новую петицию, и в который раз отвечая им, что мы делаем все возможное, чтобы получить списки, думала, что пытки, которым подвергают людей наши враги, - хуже смерти.

19 октября, на тринадцатый день войны, хотя бои еще не прекратились, господин Косыгин предпринял спешную поездку в Каир. "Клиенты" проигрывали войну, начатую с его помощью, поэтому "спасать лицо" приходилось не только Египту, но и Советскому Союзу. Мало того, что египтянам не удалось разрушить предмостное укрепление израильтян на Западном берегу, - им пришлось докладывать своему покровителю, что Армия Обороны Израиля находится западнее канала, в ста километрах от Каира, уже в Африке. Положение другого подшефного - Сирии - было еще хуже. И русские, как всегда, начали кампанию за немедленное прекращение огня. Неважно, кто начал войну и кто ее проиграл. Важно было вытащить арабов из ямы, которую они сами себе выкопали, и спасти египетские и сирийские войска от полного разгрома.

Но хотя не мы хотели и начали Войну Судного дня, мы ее провели и победили, и у нас собственная цель - мир. На этот раз мы не собирались тихонько погребать своих мертвых, пока арабы и их сторонники будут утешаться в Объединенных Нациях. На этот раз арабам придется встретиться с нами не только на полях сражений, но и за столом переговоров, и вместе с нами искать решения проблемы, уже унесшей за три десятилетия тысячи молодых жизней. Годами мы вопили: "Мир!" - и эхом к нам возвращалось: "Война!" Годами мы видели смерть наших сыновей и терпели почти невероятное положение: арабы признавали существование государства Израиль только когда нападали на него, чтобы стереть его с лица земли.

В один из вечеров, когда в Москве шли переговоры Киссинджера с Брежневым о прекращении огня, я возвращалась из министерства по затемненным улицам Тель-Авива и клялась себе, что сделаю все, что от меня зависит, чтобы эта война кончилась мирным договором, который навсегда зачеркнет тройное арабское отрицание (на наше предложение сесть за стол переговоров арабы ответили в Хартуме: "Ни признания, ни переговоров, ни мира"). Я ехала мимо темных окон и думала - за которым из них семья сидит "шиву" (первая неделя траура), а за которым - старается жить как обычно, хотя все еще нет ответа на вопрос: где он? Погиб в Синае? На Голанах? В плену? Я клялась себе, что сделаю все, что смогу, чтобы наступил мир, в котором арабы нуждались не меньше, чем мы, и который мог быть обеспечен только путем переговоров.

За несколько дней перед тем, 13 октября, я дала пресс-конференцию, и один журналист спросил: согласится ли Израиль на прекращение огня на линии, существовавшей до 5 октября, то есть до арабского нападения?

- Нет смысла рассуждать, - сказала я, - о том, на что согласится или не согласится Израиль, пока наши южные, северные соседи не выразили желания прекратить войну. Когда дойдет дело до предложения о прекращении огня, мы рассмотрим его со всей серьезностью, ибо мы хотим закончить войну как можно скорее. Но, - добавила я, - хоть мы и очень маленький народ и численно наша армия не идет ни в какое сравнение с армией любой из воюющих против нас стран, и хоть мы не так богаты оружием, как они, у нас есть перед ними два преимущества - наша ненависть к войне и к смерти.

Теперь, когда надо было ожидать особенного нажима по поводу прекращения огня, я особенно сильно чувствовала, что мы не должны идти ни на какие уступки по вопросу о прямых переговорах - выбор времени и места предоставлялся арабам. Я не пренебрегала, разумеется, нефтяным эмбарго, которым шантажировали весь Запад, включая США, такие просвещенные арабские государства, как Саудовская Аравия, Ливия, Кувейт и другие, - но нашей сговорчивости тоже должен был быть положен предел.

В конце концов, говоря напрямик, судьба малых стран всегда связана со сверхдержавами, а им приходится охранять собственные интересы. Нам хотелось бы, чтобы прекращение огня произошло на несколько дней позже, чтобы поражение египетской и сирийской армии стало бы еще более очевидным, 21 октября казалось, что еще немного - и так оно и будет. На север от Исмаилии мы напирали на Вторую египетскую армию. К югу от Суэца мы завершали окружение Третьей египетской армии. На Голанских высотах наши войска овладели сирийскими позициями на горе Хермон. На обоих фронтах у нас было полное превосходство в воздухе - и мы захватили тысячи пленных. Но, разумеется, в дипломатии позиция Садата была гораздо сильнее нашей, и приманка, которой он завлекал США, была очень соблазнительна: возвращение США на Ближний Восток и снятие нефтяного эмбарго. Да и у Советского Союза были свои способы убеждения - слишком многое Москва поставила на карту. И потому я ничуть не удивилась, когда рано утром 22 октября Совет Безопасности, собравшийся на чрезвычайное заседание, принял, как можно было предвидеть, резолюцию, призывающую объявить в течение двенадцати часов прекращение огня.

Ясно было, что эта резолюция 338, принятая с такой неприличной поспешностью, имела целью предотвратить полный разгром египетских и сирийских войск, хотя эта горькая пилюля и была подслащена. В резолюции говорилось о том, чтобы "начались переговоры между заинтересованными сторонами под соответствующей эгидой, с целью установления справедливого и прочного мира на Ближнем Востоке" - но не говорилось, как это будет сделано. Министр иностранных дел США прилетел из Москвы в Иерусалим уговаривать меня, чтобы мы согласились на прекращение огня, и мы изъявили согласие. Но сирийцы отказались начисто, а египтяне, хоть и объявили согласие, не перестали стрелять 22 октября. Война продолжалась, мы завершили окружение Третьей армии и взяли под контроль часть города Суэц.

23 октября я сделала в Кнессете заявление по поводу прекращения огня. Я хотела, чтобы народ Израиля узнал, что мы соглашаемся на него не из-за военной слабости и что мы о нем не просили. Если египтяне не подчинятся ему, сказала я, то и мы не смолчим. Наше положение на обоих фронтах лучше, чем было перед началом войны. Правда, Египет продолжает удерживать узкую полосу на Восточном берегу канала, но Армия Обороны Израиля прочно закрепилась на Западном его берегу: на севере, на Голанских высотах, мы заняли всю территорию, находившуюся под нашим контролем перед войной, и вступили на территорию Сирии. Но тем не менее, сказала я совершенно чистосердечно, "Израиль желает, чтобы мирные переговоры начались немедленно и одновременно с прекращением огня. Он может проявить внутреннюю силу, необходимую для достижения почетного мира в надежных границах". Однако до тех пор, пока египтяне и сирийцы не будут испытывать таких же стремлений и не поведут себя соответственно, эти слова останутся только словами.

На девятнадцатый день войны наступил новый кризис. Зная, что мы этого требования не примем, Садат попросил, чтобы войска СССР и США наблюдали за соблюдением прекращения огня, и русские уже активно готовились вступить в этот район. Не мое дело рассказывать о сигнале тревоги в США в связи с этим. Хочу лишь сказать одно: многие в США в то время полагали, что тревога была выдумана президентом Никсоном, чтобы отвлечь внимание от Уотергейтского дела. Я не верила в это тогда, не верю и теперь. Я никогда не претендовала на особую проницательность, но мне кажется, что с годами я научилась понимать, когда человек говорит искренно.

Одно из моих живейших воспоминаний о президенте Никсоне - наш разговор в Вашингтоне в те дни, когда террористы убили в Хартуме, столице Судана, двух американских дипломатов. Накануне их убийства я обедала в Белом доме. Мы - президент Никсон, миссис Никсон, Ицхак Рабин (тогда наш посол в Вашингтоне) и я - перед тем, как сесть за стол, стояли и говорили о том, что происходит в Хартуме, и президент сказал мне очень спокойно: "Знайте, г-жа Меир, что я никогда не уступлю шантажистам. Никогда. Если я пойду на компромисс с террористами сегодня, то рискую потерять гораздо больше людей в будущем". Он был верен своему слову. Потом, когда в 1974 году он посетил Израиль - мы только что пережили ужас убийства детей террористами в Маалоте, - Никсон вернулся к этой теме. "Меня воспитали, - сказал он, когда пришел ко мне в гости в Иерусалиме, - в ненависти к смертной казни. Мои предки были квакерами. Но с террористами иначе поступать нельзя. Нельзя уступать шантажу".

В обоих случаях я была совершенно уверена, что человек, говоривший со мной - не для прессы, не для телевидения, - говорит совершенно искренно, и я совершенно уверена, что 24 октября 1973 года президент Никсон скомандовал боевую тревогу потому, что не собирался уступать советскому шантажу, будь то хоть трижды разрядка. Думаю, это было опасное, мужественное и правильное решение.

Но оно вызвало эскалацию кризиса, и кто-то должен был заплатить за ослабление напряженности. Плата - которую потребовали - разумеется, с Израиля, - включала наше согласие на доставку снабжения окруженной Третьей египетской армии и согласие на новое прекращение огня, которое войдет в силу под наблюдением войск ООН. Требование, чтобы мы кормили и поили Третью египетскую армию и помогали 20000 ее солдат оправиться от понесенного поражения, не являлось вопросом гуманности. Мы с радостью предоставили бы им все это, если бы египтяне согласились сложить оружие и отправиться по домам. Но именно этого хотел избежать президент Садат. Он больше всего волновался, как бы в Египте не узнали, что Израиль опять победил - тем более, что в течение нескольких октябрьских дней египтяне были опьянены своими мнимыми победами. Опять все пошло по стандарту - щадить нежные чувства арабских агрессоров, а не тех, кто явился их жертвой, и нас заставили пойти на компромисс во имя "мира во всем мире".

- Давайте, наконец, называть вещи их истинными именами, - сказала я кабинету министров. - Черное - черным, белое - белым. Есть лишь одна страна, к которой мы можем обращаться, и иногда нам приходится ей уступать, хотя мы и понимаем, что не должны бы. Но это наш единственный друг, и очень могущественный. Мы не должны на все отвечать "да", но будем же называть вещи своими именами. Ничего нет позорного, что в такой ситуации маленькая страна - Израиль - вынуждена иногда уступать Соединенным Штатам. И когда мы говорим "да", то, ради Бога, не будем делать вид, что это не так, и что черное - это белое.

Мы согласились не на все. У нас были собственные минимальные требования, которые я представила Кнессету 23 октября:

"Мы собираемся, среди прочего, подчеркнуть и обеспечить, чтобы прекращение огня было обязательно для всех регулярных войск, расположенных на территории государства, его принявшего, в том числе и для иностранных войск, как, например, иракских и иорданских войск в Сирии, а также и войск других арабских государств, принимавших участие в конфликте.

Прекращение огня должно быть обязательно и для нерегулярных войск, действующих против Израиля с территории государств, принявших прекращение огня.

Прекращение огня должно обеспечить предотвращение блокады и помех свободному судоходству, в том числе продвижению танкеров в Баб-эль-Мандебском проливе, направляющихся в Эйлат.

"Переговоры между сторонами" следует толковать как "прямые переговоры", и все процедуры, карты, планы и цели прекращения огня должны будут определяться соглашением.

Очень важное дело... Освобождение военнопленных. Правительство Израиля решило требовать немедленного обмена военнопленными. Мы обсудили это с правительством Соединенных Штатов, которое было одним из инициаторов прекращения огня".

В этом списке не было ничего нового, ничего лишнего, ничего такого, что бы нам не полагалось по любому критерию.

К этому времени важным человеком на Ближнем Востоке стал не президент Садат, не президент Асад, не король Фейсал и даже не миссис Меир. Главным человеком стал американский министр иностранных дел доктор Генри Киссинджер, усилия, которые он приложил, чтобы добиться мира в регионе, следует назвать сверхчеловеческими. Мои отношения с ним бывали и лучше, и хуже иногда они становились сложными; бывало, что я ему надоедала, а может и сердила его, бывало, что роли менялись. Но я восхищалась его интеллектуальной одаренностью, терпение и настойчивость его были безграничны, и, в конце концов, мы стали добрыми друзьями. В Израиле я познакомилась и с его женой, мы проводили время вместе, и она меня очаровала. Пожалуй, из всех замечательных качеств Киссенджера самое замечательное - его умение входить в мельчайшие тонкости проблемы, за решение которой он взялся. Как-то он сказал мне, что года два назад слыхом не слыхал о таком месте - Кунейтра. Но теперь, когда он принял участие в переговорах о размежевании сирийских и израильских войск на Голанских высотах, во всем районе не было дороги, дома, даже дерева, о которых бы он не знал все, что нужно. Я сказала ему "Не считая бывших генералов, которые теперь члены израильского правительства, по-моему, нет у нас ни одного министра, который знал бы о Кунейтре столько, сколько Вы"

Когда он только вступил на длинный и тернистый путь, приведший к размежеванию войск на Голанских высотах, и услышал, что мы не можем оставить позиции на холмах близ Кунейтры, потому что это поставит под удар находящиеся внизу еврейские поселения, он отнесся к нам скептически.

- Вы говорите об этих холмах, словно они Альпы или Гималаи, - сказал он мне. - Я побывал на Голанах и Альп там не заметил.

Но, как всегда, он слушал очень внимательно, изучил топографию местности во всех подробностях, и, убедившись, что мы говорим дело, стал проводить с Асадом день за днем, убеждая его, что в таком-то и таком-то пункте сирийцы должны отступить. Под конец они так и сделали. А Киссинджер все это время продолжал свои челночные операции, и казалось, что слово "усталость" ему незнакомо.

Несколько раз переговоры с Сирией чуть не прекращались, и Киссинджер тут же набрасывал тексты заявлений для нас и для них, из которых следовало, что переговоры не прекращены, а отложены. В последний день он явился с новым требованием от Асада, и мы сказали:

- Нет. Только не это. Этого мы не примем.

- Хорошо. На этом кончаем. Сиско сегодня поедет в Дамаск с уведомлением, что "переговоров больше не будет", и мы предлагаем выпустить совместное коммюнике.

После обеда Киссинджер, который вечером должен был улетать, заглянул ко мне и повторил:

- Хорошо, значит, это конец? - Потом посмотрел на меня и сказал: - Может, вы думаете, что в Дамаск следовало бы поехать не Сиско, а мне?

- Я не смела вас об этом просить, - сказала я. - Вы сказали, что ни за что не станете встречаться с Громыко в Дамаске, а он как раз там.

На минуту Киссинджер задумался, потом сказал:

- Да. Я все-таки должен с ним увидеться, хотя бы нанести визит вежливости. Как вы думаете? Я сделаю как скажете.

- Послушайте, - сказала я, - я знаю одно. Если вы поедете сами - есть шансы, что на этот раз вам удастся. Иначе - шансов никаких.

Джозеф Сиско, находившийся тут же, кивнул:

- Я совершенно согласен.

- О'кей, - сказал Киссинджер. - Я поеду. Может, я что и сумею сделать.

Он вылетел немедленно.

Вернулся он в Израиль в половине второго ночи и с самолета прислал мне извещение, что хочет встретиться со мной этой же ночью, в половине третьего. Он явился такой свеженький, словно провел месяц на курорте; все остальные клевали носом. Он влетел в комнату и сказал:

- Все в порядке. Кончено. Мы добились.

Конечно, при всем своем блестящем уме и поразительной работоспособности, будь Киссинджер представителем Габона, он немногого бы добился от сирийцев, но у него было все: ум, работоспособность, выдержка - и! - то, что он представлял самую могущественную державу мира, а вместе это создавало очень эффективную комбинацию.

Думаю, то обстоятельство, что он еврей, ему во все эти месяцы не помогало и не мешало. Если даже эмоционально он нам сочувствовал, это сочувствие ни разу не отразилось на том, что он говорил и делал. Когда он впервые побывал в Саудовской Аравии, король Фейсал прочел ему целую лекцию на тему "Коммунисты, израильтяне и евреи". Теория Фейсала - которую он, ничуть не смущаясь, изложил Киссинджеру - заключалась в том, это евреи создали коммунистическое движение, чтобы завладеть всем миром. Часть мира им уже принадлежит; в той части, которой им завладеть еще не удалось, они поставили евреев на важные правительственные посты.

- Знаете ли вы, что Голда Меир родилась в Киеве? - спросил он.

- Да, - ответил Киссинджер.

- И вы не видите, что это значит?

- Как-то не слишком, - сказал Киссинджер.

- Киев, Россия, коммунизм - вот формула, - заявил Фейсал.

Потом Фейсал попытался вручить Киссинджеру "Протоколы сионских мудрецов", известную русскую фальшивку царского времени, но Киссинджер, разумеется, этого подарка не принял.

Я имела с Киссинджером несколько очень трудных разговоров по поводу советских и египетских обвинений, что мы нарушили прекращение огня. По-видимому, Киссинджер склонялся к тому, чтобы обвинению поверить, и однажды Диниц позвонил из Вашингтона, умоляя меня лично заверить Киссинджера, что этого не было. Всю неделю шли обмены посланиями между нами, в которых президент Никсон и Киссинджер просили нас уступить - по одному пункту, по другому, по третьему, - и хоть я очень хорошо понимала американскую позицию в отношении Советского Союза, этот беспрерывный поток требований очень меня беспокоил. Я написала Киссинджеру, что мы просим сказать нам сразу все, чего он хочет, и тогда мы соберемся и примем собственное решение - а не посылать нам каждые несколько часов новые требования. Тут-то и позвонил Диниц, и я решила - лучше позвоню Киссинджеру, чем опять посылать письмо. Я сказала: "Можете говорить о нас, что хотите, и делать, что хотите, но мы не лжецы. Обвинения не справедливы".

31 октября я полетела в Вашингтон - попытаться наладить несколько напряженные отношения и лично объяснить, почему некоторые предъявленные нам требования не только несправедливы, но и неприемлемы. Накануне я лично, с Даяном и Дадо, ездила в "Африку", по ту сторону Суэцкого канала, встретилась с командирами и солдатами, выслушала доклады о районе наступления. Мы сделали три остановки, объезжая фронт, солдаты несколько удивились, увидев меня в сердце пустыни, да и сама я никогда не ожидала, что мне придется отвечать на вопросы, которыми израильские ребята будут засыпать меня на египетской территории. Я выступала перед солдатами: один раз глубоко под землей, другой раз в песках перед палаткой, в, третий раз - в ветхой египетской таможне в Суэце. Вопросы в основном касались прекращения огня. Почему мы разрешили доставлять снабжение Третьей армии? Почему мы согласились на преждевременное прекращение огня? Где наши военнопленные? Я из кожи лезла, чтобы объяснить им факты политической жизни. Потом я полетела на Голаны, где повторились те же разговоры.

У меня и у самой осталась неудовлетворенность от некоторых ответов на мои собственные вопросы. Меня привел в ярость отказ моих товарищей-социалистов в Европе позволить "Фантомам" и "Скайхокам" приземляться для заправки горючим на их территории при осуществлении "воздушного моста". Однажды, через несколько недель после войны, я позвонила Вилли Брандту, которого очень уважаю в Социалистическом интернационале, и сказала: "У меня не может быть никаких требований ни к кому, но я хочу поговорить со своими друзьями. Ради себя самой я хочу понять, что же означает социализм, если ни одна социалистическая страна во всей Европе не захотела прийти на помощь единственной демократии на Ближнем Востоке? Или понятия "демократия и братство" к нам неприменимы? Как бы то ни было, я хочу услышать своими ушами, что именно удержало глав социалистических правительств от оказания нам помощи?"

В Лондоне был созван конгресс руководства Социалистического интернационала, и туда явились все. В этих конгрессах участвуют все главы всех социалистических партий - и находящихся у власти, и оппозиционных.

Поскольку я попросила о созыве этой встречи, я ее и открыла. Я рассказала своим товарищам-социалистам, какова была ситуация, как нас захватили врасплох, как мы приняли желаемое за сущее, толкуя данные разведки, и как мы выиграли войну. Но в продолжение многих дней положение наше было очень опасным. "Я просто хочу понять, - сказала я, - в свете всего этого, что же такое сегодня социализм. Вот все вы тут. Вы не дали нам ни дюйма территории, чтобы мы могли заправить горючим самолеты, спасавшие нас от гибели. Теперь предположим, что Ричард Никсон сказал бы: "Простите, но поскольку нам в Европе негде заправиться, мы просто ничего не можем для вас сделать". Что бы вы все тогда сделали? Вы знаете нас, знаете, кто мы. Мы старые товарищи, старые друзья. Что вы себе думали? На каком основании вы приняли решение не позволять нашим самолетам заправляться горючим? Поверьте, я ничего не преуменьшаю: мы всего лишь крошечное еврейское государство, а существует более двадцати арабских государств с обширной территорией, неисчерпаемой нефтью и миллиардами долларов. Но я хочу узнать от вас сегодня, определяется ли всеми этими факторами современное социалистическое мышление?"

Когда я закончила, председатель спросил, не хочет ли кто-нибудь взять слово. Все молчали. И тут кто-то позади меня - я не хотела оглядываться, чтобы его не смущать, - сказал очень ясно: "Конечно, они не могут говорить. У них горло забито нефтью". Потом все-таки развернулась дискуссия, но фактически сказать уже было нечего. Все было сказано тем человеком, лица которого я так и не увидела.

В Вашингтоне я провела с президентом Никсоном полтора часа. После этого пресса пожелала узнать, было ли оказано давление на Израиль, чтобы он сделал дальнейшие уступки арабам. Я заверила журналистов, что давления не было.

- Если так, мадам премьер-министр, - сказал один из репортеров, - то зачем же вы приехали в Вашингтон?

- Просто, чтобы убедиться, что давления нет, - сказала я. - Это само по себе стоило поездки.

Разговоры мои с Киссинджером были сосредоточены в основном на южной линии прекращения огня, и они не были ни легкими, ни приятными; правда, и предмет разговора был не из легких. Я привезла предложение из шести пунктов, и мы с Киссинджером просидели над ним в Блэр-хаузе, где я остановилась, фактически всю ночь. Однажды я ему сказала: "Знаете, все что у нас есть - это наш дух. Теперь вы хотите, чтобы я отправилась домой и помогла уничтожить этот наш дух. Но тогда уже не нужна будет никакая помощь".

Текст договора между Израилем и Египтом был подписан 11 ноября 1973 года на сто первом километре дороги Каир-Суэц израильским генералом Ахзароном Иаривом и египетским генералом Абдель Гамази. Вот он:

1. Египет и Израиль соглашаются тщательно соблюдать прекращение огня, которого потребовал Совет Безопасности ООН.

2. Обе стороны согласны немедленно начать переговоры, чтобы решить вопрос о возвращении на линию 22 октября в рамках соглашения о разъединении войск под эгидой Организации Объединенных Наций.

3. Город Суэц будет получать ежедневное снабжение продуктами, водой и лекарствами. Все раненые гражданские лица будут из Суэца эвакуированы.

4. Не должно быть никаких помех поступлению невоенных поставок на Восточный берег.

5. Израильские контрольные посты на дороге Каир-Суэц будут заменены контрольными постами ООН. У Суэцкого конца дороги израильские офицеры могут вместе с ооновцами наблюдать за невоенным характером грузов на берегу канала.

6. Как только будут установлены контрольные посты ООН на дороге Каир-Суэц, произойдет обмен военнопленными, в том числе ранеными".

Впервые за четверть века между израильтянами и египтянами имел место прямой личный контакт. Они вместе сидели в палатках, вместе вырабатывали детали разъединения войск, пожимали друг другу руки. Из Египта прибыли наши военнопленные, те, кого захватили во время войны на истощение, и те, которых захватили в Войну Судного дня. Чудесным образом они вернулись, сохранив свой прежний дух, несмотря на все, что им пришлось пережить, правда, некоторые, когда встретились с нами, плакали как дети. Они даже принесли нам подарки - свои тюремные поделки, в том числе бело-голубую Звезду Давида, которую они сами соткали и которая служила им знаменем во время долгого заточения. "Теперь, когда наше "соединение" распущено, - сказали мне молодые офицеры, составлявшие группу военнопленных, - нам бы хотелось, чтобы она была у вас". Я ее обрамила, и теперь она висит на стене у меня в гостиной.

Но мы все еще ничего не знали о судьбе наших военнопленных в Сирии, и почти каждый день происходили военные похороны ребят, погибших в Синае, чьи обуглившиеся тела только теперь находили в песках, идентифицировали и предавали погребению. Хуже всего было то, что хотя и возникала надежда, что разъединение войск перерастет в настоящий мир, общее настроение в Израиле было крайне мрачное. Все слои населения требовали, чтобы правительство ушло в отставку, обвиняя его в плохом руководстве, в результате которого армия оказалась плохо подготовленной, в благодушии, в отсутствии связи с народом.

Нарастало движение протеста. Группы были разные, с разными целями, разной программой - но все они хотели перемен. Среди них были и резервисты, которые часто высказывались необдуманно, порой причиняя мне боль. Многое из того, что они говорили о прошлом, вызывало мои возражения, но некоторые их замечания были справедливы. Как бы то ни было, я должна была их выслушать, и я встречалась со многими молодыми людьми из этих групп. Я старалась, чтобы им было легко разговаривать со мной, и мне кажется, что их удивляла разница между внимательно слушавшей женщиной и прежним их представлением обо мне. Думаю, что то, что я им говорила в этой атмосфере взаимных обвинений и подозрительности, удивляло их не меньше.

Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на национальной трагедии.

Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.

"Только одно, - сказала я. - Я процитирую своего дорогого друга, американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном обсуждении - хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит здесь, - и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и непринужденно, что мой друг только и сказал: "Если бы он хоть раз запнулся, хоть на минуту заколебался!" Эти же чувство я испытывала, когда началась риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах - но гладко, плавно, не останавливаясь, и мне это было противно".

Эпицентром всей этой бури был Моше Даян. По-моему, первым, кто открыто потребовал его отставки, был другой министр моего кабинета, Яаков Шимшон Шапиро, министр юстиции. Никогда не прощу ему, что для своего требования он выбрал самый разгар кризиса, предшествовавшего второму прекращению огня, и заявлял его на митинге, где как он знал, его немедленно поддержит пресса. Мало того, мне сказали, что в ресторане Кнессета он переходил от одной группы к другой, рассказывая о том, что сделал. Я попросила его зайти ко мне. Он вошел, в мой кабинет со словами: "Поскольку я понимаю, что ты не попросишь Даяна уйти, я пришел предложить свою отставку". Я сказала, что у меня только два вопроса. Просить его остаться я не могу, потому что он сделал это для меня невозможным. Но прежде всего я хочу знать, почему он выбрал для своих действий именно этот день. Он ответил:

- Ну, потому что сегодня день прекращения огня.

- Так ли? - сказала я. - Могу сообщить тебе новость: бои продолжаются. Несколько наших солдат убито, несколько ранено. Неподходящий день для твоего требования касательно другого министра. И второе: почему ты не требуешь моей отставки? Я - премьер-министр.

Шапиро сказал:

- Ты за это не отвечаешь. Ты не министр обороны.

Потом в мой кабинет пришел Даян и снова спросил:

- Хочешь, чтобы я ушел в отставку? Я готов.

И снова я сказала: нет. Я знала, что вскоре будет создана официальная комиссия по расследованию - она была создана 18 ноября под председательством главы Верховного суда Шимона Аграната - и пока она не представит свои заключения, продолжает действовать принцип коллективной ответственности всего правительства, не менее важный, чем индивидуальная ответственность министра. Меньше всего нужен был Израилю в это время правительственный кризис. Как бы то ни было, мы перенесли выборы с 31 октября на 31 декабря, и народ тут получил возможность дать адекватный и эффективный выход своим чувствам. И хотя мне самой страшно хотелось уйти в отставку, я считала, что надо продержаться еще немного - и мне, и Даяну.

Из всех членов правительства Даян был, конечно, самой спорной и, вероятно, самой сложной фигурой. Это человек, вызывающий у людей очень сильные реакции. Конечно, у него есть недостатки, и немалые, так же, как и достоинства. Откровенно говоря, больше всего я горжусь тем, что в течение пяти лет держала без роспуска кабинет, включавший не только Даяна, но и людей, его не любивших, им возмущавшихся. Но с самого начала я четко представляла себе могущие возникнуть проблемы. Я много лет знала Даяна, знала и то, что он был против того, чтобы я стала премьер-министром после смерти Эшкола. Поэтому я могла действовать, только доказывая всем - и Даяну в частности - при решении любого спорного вопроса, что не привыкла оценивать предложения в зависимости от личности предлагающего.

К чести Даяна надо сказать, что, когда я его не поддерживала, он всегда принимал это как должное, хотя вообще ему с людьми работать нелегко, и он привык все делать по-своему. Под конец мы стали добрыми друзьями, и не было случая, чтобы он повел себя по отношению ко мне нелояльно. Даже по военным вопросам он всегда прежде всего приходил, вместе с начальником штаба, поговорить со мной. Иногда я ему говорила: "Я за это голосовать не буду, однако ты можешь предложить это кабинету". Но если я не принимала его идею, он уже не старался продвинуть ее дальше. Учитывая, что, по общему мнению, Даян не способен работать в коллективе, а я не способна к компромиссам, можно считать, что в общем мы хорошо ладили.

И неправда, что он холодный человек. Я видела, как его трясло, когда он приходил с тех страшных послевоенных похорон, когда матери толкали к нему детей, крича: "Ты убил их отца!"; когда люди, шедшие, за гробом, грозили ему кулаками и обзывали убийцей. Я знаю, что чувствовала я, - и знаю, что чувствовал Даян.

В первые дни Войны Судного дня он был настроен пессимистически и хотел подготовить народ к самому худшему. Он созвал редакторов газет и рассказал им о положении вещей, как он его видел, - что для него было очень даже нелегко. Я не позволяла ему подать в отставку, во время войны, но после первого предварительного доклада комиссии Аграната, 2 апреля 1974 года он, по-моему, должен был сделать это немедленно. Этот доклад очищал его (и меня от "прямой ответственности") за неподготовленность Израиля к Судному дню, но так жестоко охарактеризовал деятельность начальника штаба и начальника военной разведки, что Дадо тут же подал в отставку. Мне всегда казалось, что - поддержи Даян публично своих товарищей по оружию - он бы сохранил в глазах публики свое обаяние, хотя бы частично. Он прочел этот предварительный доклад (в котором было отражено далеко не все) у меня в кабинете и в третий раз спросил, надо ли ему уходить в отставку. "На этот раз, - сказала я, - решать должна партия". Но у него была своя логика, и мне казалось, что нельзя давать ему советы в таком трудном деле. Сегодня я об этом жалею, хотя он ведь мог бы и не послушаться.

По поводу меня комиссия сказала, что утром Судного дня "она приняла мудрое, благоразумное и быстрое решение провести всеобщую мобилизацию резервистов, рекомендованную начальником штаба, несмотря на веские политические соображения, чем и оказала важнейшую услугу обороне страны".

Зимой 1973-74 года положение Израиля в глазах иностранцев выглядело гораздо лучше, чем в глазах израильтян. В это время меня посетил покойный ныне Ричард Кроссмен, один из руководителей английской лейбористской партии, принимавший большое участие в основании нашего государства: он не мог понять, откуда такое всеобщее уныние и упадок духа.

- Вы все тут с ума посходили, - сказал он. - Что, собственно, с вами случилось?

- Скажите, - спросила я, - какова была бы реакция в Англии, если бы с англичанами случилось что-то подобное? Он был так изумлен, что чуть не выронил свою чашку.

- Вы что же думаете, что с нами такого не случалось? - воскликнул он. - Что Черчилль во время войны никогда не ошибался? Что у нас не было ни Дюнкерка, ни других отступлений? Просто мы не так интенсивно реагируем.

Но мы не таковы, по-видимому, и слово "травма", всю зиму бывшее у всех на языке, лучше всего соответствует тому всенародному чувству обиды и утраты, которое Кроссмен нашел столь чрезмерным.

КОНЕЦ ПУТИ

Шли недели. Резервисты все еще не вернулись с юга и с ледяного теперь севера. Даже перестрелка не прекратилась. Настроение в Израиле было по-прежнему мрачное, тревожное и беспокойное. Киссинджер старался добиться разъединения войск между Сирией и Израилем, показать сирийцам список израильтян-военнопленных и устроить в Женеве переговоры между египтянами, иорданцами и нами (сирийцы еще в декабре заявили, что они в них участия не примут). И хотя все выглядело так, будто мы ближе к миру, чем когда-либо, по правде, говоря, ни я, ни большинство израильтян не верили, что мы вернемся из Женевы с мирными договорами в руках, и мы отправлялись туда без особых иллюзий, далекие от эйфории. И все-таки, египтяне и иорданцы дали согласие сидеть с нами в одной комнате, на что никогда не соглашались прежде.

Переговоры в Женеве начались 21 декабря и, как я и опасалась, почти ни к чему не привели. Между нами и египтянами не было настоящего диалога. Напротив, с самого начала было ясно, что никаких особых перемен не произошло. Египетская делегация буквально запретила, чтобы ее стол ставили рядом с нашим, и атмосфера была далеко не дружелюбная. Военное соглашение было Египту необходимо, но мир, как мы снова убедились, вовсе не входил в их намерения. Тем не менее, хотя никаких политических решений на этой встрече принято не было, через несколько дней на сто первом километре был подписан договор о разъединении войск, и мы продолжали надеяться, что как-нибудь удастся найти и политическое решение. Вряд ли Мессия явился на сто первый километр, и там так устал, что и не двинулся дальше.

31 декабря произошли выборы. Они показали, что страна не собирается менять лошадей в середине скачек, и хотя мы и потеряли часть голосов - как и Национальная религиозная партия, - Маарах остался лидирующим блоком. Но оппозиция стала сильнее, потому что все правое крыло объединилось в единый блок. Снова нужно было формировать коалицию, и ясно было, что работа предстоит нелегкая, потому что наш традиционный партнер по коалиции - религиозный блок - раскололся по вопросу о том, кто его возглавит и какой политики надо будет придерживаться в предстоящие трудные времена.

Я начинала испытывать физические и психологические результаты напряжения последних месяцев. Я смертельно устала и очень сомневалась, сумею ли сформировать правительство в этой ситуации, и даже - стоит ли мне пытаться это сделать. Не говоря уже о внешних проблемах, трудности возникли и внутри партии. В начале марта я почувствовала, что у меня больше нет сил продолжать, и уведомила партию, что с меня хватит. И тут ко мне потянулись делегации - уговаривать, чтобы я переменила решение. Похоже было, что война разразится снова, потому что с Сирией все еще не было разъединения войск и сирийцы постоянно нарушали договор о прекращении огня. И снова мне твердили, что Маарах рассыплется, если я не останусь.

Порой мне казалось, что все, случившееся после 6 октября, случилось в один нескончаемый день, и мне хотелось, чтобы этот день закончился. Меня очень угнетало, что в ядре партии нет солидарности. Люди, которые были министрами в моем правительстве, коллеги, с которыми я проработала в тесном контакте все годы моего премьерства, которые вместе со мной определяли политику кабинета, теперь, видимо, не хотели противостоять потоку несправедливой критики и даже клеветы, обрушившемуся на меня, Даяна и Галили, на том основании, что мы якобы принимали втроем, не советуясь с остальными, важные решения, которые привели к войне. Меня возмущали и безответственные разговоры о моем так называемом "кухонном кабинете", якобы подменившем правительство, до известной степени, как выносящий решения орган. Это было совершенно необоснованное обвинение. Естественно, я спрашивала совета у людей, чье мнение я ценила. Однако никогда и никак эти неофициальные консультации не подменяли правительственных решений.

И все-таки весь март я боролась за то, чтобы сформировать правительство, хотя с каждым днем это становилось труднее, тем более, что все громче стали раздаваться требования создать правительство из коалиции всех партий, чего ни я, ни большинство партии не принимало. Время было неподходящее для политических экспериментов, и я никогда не верила, что оппозиция сумеет проявить рассудительность, здравый смысл и гибкость, необходимые для того, чтобы Израиль добился, наконец, какого-то взаимопонимания со своими соседями. Я не хотела отягощать кабинет "отказчиками", которые не захотят, когда придет время, пойти ни на какой территориальный компромисс, особенно если речь пойдет о Западном береге Иордана. Я знала, что по историческим причинам народ относится по-разному к возможности территориальных уступок в Синае, например, - и на Западном берегу, но мне думалось, что большинство израильтян согласится и на разумный компромисс на Западном берегу. Как бы то ни было, я считала необходимым включить в правительственную декларацию параграф о том, что хотя кабинет и уполномочен вести переговоры и решать вопрос территориальных уступок с Иорданией, окончательное решение в форме новых выборов будет предоставлено народу.

Тут Даян вышел в отставку, и хотя я уговаривала его вернуться, буря, не утихавшая вокруг его имени внутри партии, уже грозила настоящим расколом. Трудно было примирить требования партийцев, чтобы Даян ушел из министерства обороны, но вместе с тем не позволил фракции Рафи, которую он возглавлял, выйти из Маараха. Возникли и новые проблемы. Религиозный блок, много недель подряд нажимавший на нас, чтобы мы создали правительство национального единства, внезапно, в результате собственных партийных затруднений, решил, что в более узкую коалицию он не войдет и не будет нашим партнером ни в каком кабинете. Это означало, что правительство будет правительством меньшинства, что не слишком меня беспокоило, поскольку я была уверена в поддержке малых партий в Кнессете, не входящих в коалицию.

Главной опасностью, на мой взгляд, оставался возможный распад Маараха. Мне удалось сформировать кабинет с Даяном - министром обороны, но против него по-прежнему бушевала буря. Теперь критики взяли на прицел доклад комиссии Аграната, который, как я уже говорила, снимал с Даяна обвинение в прямой ответственности за ошибочные оценки военными властями положения накануне Войны Судного дня. Однако доклад не говорил ничего о парламентской или министерской ответственности, а именно по этому поводу общественное мнение - как извне, так и внутри партии - бушевало особенно сильно. Многие считали, что с начальником штаба обошлись несправедливо и что Даян как министр обороны виноват в случившемся никак не меньше, чем Дадо. (Не желая никоим образом комментировать доклад комиссии Аграната, я все-таки хочу сказать здесь, что самую войну Дадо провел блистательно и безупречно.) Люди были страшно недовольны тем, как комиссия отнеслась к Даяну, и чувства были накалены донельзя.

Чем больше я разговаривала с коллегами о конфликте в партии, чем больше я сама его анализировала, тем больше убеждалась, что я уже не в состоянии продолжать. Я дошла до такого предела, где без поддержки всей партии (большинство все время было на моей стороне) я уже не могла ее возглавлять. И, наконец, я сказала себе: "Это все. Уйду в отставку и пусть коалицию стараются сколотить другие. Есть и для меня предел, и теперь я его достигла"

В эти недели бесконечных разговоров, споров, огорчений я получала трогательнейшие письма с выражением сочувствия и поддержки от совершенно незнакомых израильтян, по-видимому, понимавших, что я переживаю. Письма были от раненых солдат из госпиталей, от родителей погибших... "Будь здорова. Будь сильна. Все будет в порядке", - писали они мне. Я не хотела обманывать их ожидания, но 10 апреля сказала партийному руководству, что с меня довольно.

- Пять лет - это достаточно, - сказала я. - У меня уже нет сил нести это бремя. Я не принадлежу ни к одной внутрипартийной фракции. Посоветоваться кроме себя самой мне не с кем. И на этот раз мое решение окончательно и бесповоротно. Пожалуйста, не старайтесь уговаривать меня, чтобы я его изменила, не ищите аргументов - они не помогут.

Конечно, попытки меня переубедить делались все равно, но они были тщетны. Я заканчивала пятьдесят лет своей службы и знала, что поступаю правильно. Я хотела сделать это гораздо раньше, но теперь уже ничто не могло мне помешать. Моя политическая карьера закончилась.

Мне пришлось еще оставаться главой правительства, пока не был сформирован новый кабинет. И 4 июня, слава Богу, мне удалось доложить Кнессету, что с помощью доктора Киссинджера договор о разъединении войск с Сирией был заключен. 5 июня он был подписан в Женеве, и наши военнопленные вернулись домой. Не могу передать, что это значило для меня - приветствовать их возвращение, - но из плена вернулось меньше людей, чем мы надеялись.

И после этого я тоже вернулась домой - и на этот раз окончательно. Новый премьер-министр Израиля Ицхак Рабин - сабра, родившийся в Иерусалиме в том самом году, когда мы с Моррисом поехали в Мерхавию. Его и мое поколение во многом отличаются друг от друга - и в стиле, и в подходе, и в опыте. И так и должно быть, ибо Израиль - растущая страна, где все движется вперед. Но различия между нами гораздо менее значимы, чем сходство.

Поколение этих сабр, как и мое, будет знать стремления, борьбу, ошибки и достижения. Как и мы, они всей душой преданы Израилю, его развитию и безопасности, как и мы, они мечтают о построении в Израиле справедливого общества. Как и мы, они знают, что для того, чтобы евреи остались народом, необходимо, чтобы было еврейское государство, где евреи могут жить как евреи, не потому, что их терпят, и не как меньшинство. Я убеждена, что так же, как и мы, они будут стараться сделать честь еврейскому народу.

И тут мне хотелось бы сказать о том, что, по-моему, значит быть евреем. Думаю, что это не только означает соблюдать религиозные установления и выполнять их. Для меня быть евреем означает и всегда означало - гордиться тем, что принадлежишь к народу, в течение двух тысяч лет сохранявшему свое своеобразие, несмотря на все мучения и страдания, которым он подвергался. Те, которые оказались неспособны выстоять и избрали отказ от еврейства, сделали это, думаю, в ущерб собственной личности. Они, к сожалению, обеднили себя.

Не знаю, какие формы иудаизм примет в будущем и как евреи, в Израиле и за его пределами, будут выражать свое еврейство через тысячу лет. Но я знаю, что Израиль теперь не только маленькая осажденная страна, в которой три миллиона жителей, изо всех сил стремящихся выжить. Израиль - еврейское государство, родившееся в результате стремлений, веры и решимости древнего народа. Мы в Израиле только часть еврейской нации, и даже не большая ее часть; но благодаря существованию Израиля еврейская история навсегда изменилась, и мое глубокое убеждение: мало сегодня найдется израильтян, которые бы не понимали и не принимали ответственность свою как евреев, которую история возложила на их плечи.

Что касается меня, то жизнь моя была очень счастливой. Я не только дожила до рождения еврейского государства, но и видела, как оно приняло и абсорбировало массы евреев со всех концов земли. В 1921 году, когда я приехала в эту страну, еврейское население достигало 80000 и въезд каждого еврея зависел от разрешения правительства мандата. Теперь население страны - больше 3000000, из которых более 1600000 - евреи, приехавшие после создания государства, по Закону о возвращении, который дает право поселиться здесь каждому еврею. Я благодарна судьбе и за то, что живу в стране, народ которой научился жить в море ненависти и не возненавидел тех, кто хочет его уничтожить, и продолжает лелеять свое представление о мире. Научиться этому - большое искусство, и рецепта нет нигде. Это - часть нашего образа жизни в Израиле.

И, наконец, я хочу сказать, что с того времени, как я молодой женщиной приехала в Палестину, мы были вынуждены выбирать между более опасным и менее опасным для нас. Бывало, нам хотелось поддаться соблазну, уступить нажиму, принять предложения, которые дали бы нам покой на несколько месяцев - возможно, даже на несколько лет, - но привести это могло только к еще большей опасности. Перед нами всегда стоял вопрос: "Что более опасно?" И мы теперь все в том же положении, может, даже больше, чем когда-либо. Мир жесток, эгоистичен и груб. Страданий малых наций он не замечает. Даже самые просвещенные правительства, демократии, возглавляемые порядочными людьми, представляющими порядочных людей, не слишком склонны теперь думать о проблеме справедливости в международных отношениях. Теперь, когда великие народы способны склониться перед шантажистами, а решения принимаются в зависимости от политики великих держав, мы не всегда можем принимать их советы и потому должны иметь смелость смотреть на вещи реально и действовать так, как нам подсказывает инстинкт самосохранения. И тем, кто спрашивает "А что будет потом? " - у меня только один ответ: я верю, что у нас будет мир с соседями, но я уверена, что никто не захочет заключить мир со слабым Израилем. Если Израиль не будет силен, мира не будет.

Как я представляю себе будущее? Еврейское государство, в котором будут селиться и строить евреи со всех концов света; Израиль, сотрудничающий со своими соседями на пользу всех людей региона; Израиль, который останется процветающей демократией, а общество будет зиждиться на основах социальной справедливости и равенства.

Теперь у меня осталось только одно желание; никогда не утратить сознания, что я в долгу перед тем, что было мне дано с тех пор, когда я впервые услышала про сионизм в маленькой комнатке в царской России, и потом, за пятьдесят лет здесь, где пятеро моих внуков выросли свободными евреями в собственной стране. Пусть никто не сомневается: на меньшее наши дети и дети наших детей не согласятся никогда.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова