Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Болеслав Прус

КУКЛА

К оглавлению

 

<p>Глава семнадцатая</p> <p>…?…</p>

Жецкому сильно нездоровилось: по его собственному мнению — от безделья, а по мнению Шумана — по причине болезни сердца, внезапно обнаружившейся и быстро развивавшейся под влиянием каких-то огорчений.

Работы у него было немного. Утром он приходил в магазин, бывший Вокульского, а ныне Шлангбаума, но оставался там только до тех пор, пока не приходили приказчики, а главное — покупатели. Объяснялось это тем, что покупатели почему-то с удивлением посматривали на него, а приказчики (за исключением Зембы, все евреи) не только не оказывали ему почтения, к которому он привык, но даже, несмотря на замечания Шлангбаума, обращались с ним довольно пренебрежительно.

Такое положение вещей заставляло пана Игнация все чаще обращаться мыслью к Вокульскому. Не потому, что он опасался чего-нибудь худого, а просто так.

Утром, около шести часов, он думал: встал Вокульский или еще спит и где он сейчас? В Москве или, может быть, уже выехал оттуда и подъезжает к Варшаве? В полдень он вспоминал те далекие времена, когда почти не проходило дня, чтобы Стах не обедал с ним, вечером же, особенно перед сном, он говорил:

— Наверное, Стах сейчас у Сузина… Ну и кутят же они, должно быть… А может быть, он уже в вагоне, возвращается в Варшаву и в эту минуту ложится спать?

Бывая в магазине, — а заходил он туда по нескольку раз в день, несмотря на грубость приказчиков и раздражающую любезность Шлангбаума, — он всегда думал: что ни говори, а при Вокульском тут было иначе.

Его немного огорчало, что Вокульский не дает знать о себе, но приписывал это его обычным чудачествам.

«Стах и здоровый-то не особенно любил писать, чего же ждать теперь, когда он так разбит, — думал он. — Ох, женщины, женщины…»

В тот день, когда Шлангбаум купил мебель и экипаж Вокульского, пан Игнаций слег в постель. Не то что ему было жалко — все равно, к чему этот экипаж и роскошная мебель, но ведь обычно такие распродажи устраиваются после смерти человека.

— Ну, а Стах, слава богу, жив и здоров! — повторял он себе.

Однажды вечером пан Игнаций, сидя в халате, обдумывал, какой он устроит магазин Мрачевскому, чтобы заткнуть за пояс Шлангбаума, как вдруг услышал резкие звонки в передней и какую-то возню на лестнице.

Слуга, уже собиравшийся спать, открыл дверь.

— Барин дома? — спросил знакомый Жецкому голос.

— Барин болен.

— Вот еще болен!.. От людей прячется.

— Постойте, господин советник, может быть, мы обеспокоим? — заметил второй голос.

— Вот еще, обеспокоим! Не хочет, чтобы его беспокоили дома, так пусть приходит в трактир…

Жецкий привстал с кресла, и в ту же минуту на пороге спальни показались советник Венгрович и торговый агент Шпрот… Из-за спины их выглядывали чьи-то всклокоченные вихры и не слишком чистая физиономия.

— Если гора не идет к Магометам, Магометы идут к горе! — зычно возвестил советник. — Пан Жецкий… пан Игнаций! Что это за фокусы, уважаемый? С того дня, как вы изволили пожаловать в последний раз, мы открыли новый сорт пива… Поставь-ка сюда, любезный, и приходи завтра, — прибавил он, обращаясь к черномазому растрепе.

По этой команде растрепанный субъект в огромном фартуке поставил на умывальник корзину, полную стройных бутылок, и три пивных кружки, после чего улетучился, словно был существом, состоящим из тумана и воздуха, а не из пяти пудов мяса.

При виде бутылок пан Игнаций удивился, однако это чуство нельзя было назвать неприятным.

— Ради бога, что с вами делается? — спросил советник и развел руками, словно собираясь заключить весь мир в свои объятия. — Вас так давно не видно, что Шпрот даже забыл, как вы выглядите, а я было подумал — не заразились ли вы от своего приятеля и не свихнулись ли…

Жецкий нахмурился.

— А я как раз сегодня, — продолжал советник, — выиграл у Деклевского пари по поводу вашего приятеля — корзину пива новой марки, ну и говорю Шпроту: а не захватить ли нам пива да не нагрянуть ли к старику, может, он встряхнется… Что ж, вы даже не приглашаете нас садиться?

— Разумеется, пожалуйста, господа… — спохватился Жецкий.

— И столик есть, — говорил советник, осматриваясь кругом, — и уголок весьма уютный. Эге-ге, да мы каждый вечер можем забегать к больному в картишки поиграть… Шпрот, а ну-ка, миленький, достаньте штопорчик да принимайтесь за дело… Пусть уважаемый пан Жецкий отведает пивца новой марки…

— Какое же пари вы выиграли, советник? — спросил Жецкий, у которого лицо постепенно прояснялось.

— Да насчет Вокульского. А было это так. Еще в январе прошлого года, когда Вокульского понесло в Болгарию, я сказал Шпроту, что пан Станислав — сумасшедший, что он прогорит и плохо кончит… Ну, а теперь, представьте себе, Деклевский уверяет, что это он сказал!.. Само собой, побились мы об заклад на корзину пива, Шпрот подтвердил, что говорил это я, и вот мы явились к вам…

Тем временем Шпрот поставил на стол три кружки и откупорил три бутылки.

— Нет, вы только посмотрите, пан Игнаций, — говорил советник, поднимая полную кружку. — По цвету — старый мед, пена — как крем, а вкусом — шестнадцатилетняя девушка! Пригубьте-ка… Каков вкус, каков букет, а? Закроешь глаза — ей-богу, кажется, что пьешь эль… Вот!.. Не дурно, а?.. По совести говоря, перед таким пивом надо бы рот полоскать… Скажите сами: пили вы в своей жизни что-либо подобное?

Жецкий отпил полкружки.

— Пиво хорошее, — сказал он. — А все-таки, с чего вам пришло в голову, будто Вокульский прогорел?

— Да все в городе так говорят. Ведь если человек при деньгах, в здравом рассудке и никому не напакостил — зачем же ему бежать бог весть куда?

— Вокульский поехал в Москву.

— Как бы не так! Это он вам сказал, чтобы замести следы. Но сам же и выдал себя, раз отказался от своих денег…

— От чего отказался? — гневно переспросил пан Игнаций.

— От денег, которые лежат у него в банке, а главное — у Шлангбаума. Ведь там наберется тысяч двести… Ну, а когда человек оставляет на произвол судьбы такую сумму, то есть просто выбрасывает ее на улицу, — значит, он либо рехнулся, либо натворил таких дел, что уже не надеется получить свои деньги… В городе все поголовно возмущены этаким… этаким… И сказать-то совестно, кто он такой!

— Советник, вы забываетесь! — крикнул Жецкий.

— Вы голову потеряли, пан Игнаций! Ну, можно ли вступаться за такого человека? — горячился советник. — Подумайте только. Поехал он богатство наживать — куда? На русско-турецкую войну! На русско-турецкую войну! Да вы понимаете, что это значит? Сколотил там состояние… Но каким образом? Каким образом, спрашивается, можно за полгода заработать полмиллиона рублей?

— Он ворочал десятью миллионами, — возразил Жецкий. — Так что заработал еще меньше, чем можно было…

— А чьи это были миллионы?

— Сузина… купца… его друга…

— Вот-вот! Но не в том дело; допустим, в этом случае он никакой подлости не сделал… Но что за дела у него были в Париже, а потом в Москве, где он опять-таки отхватил изрядный куш? А хорошо ли было подрывать отечественную промышленность ради того, чтобы платить восемнадцать процентов прибылей кучке аристократов, к которым ему понадобилось втереться? А красиво ли было продать торговое общество евреям и в конце концов удрать, бросив сотни людей в бедности и тревоге? Так поступает хороший гражданин и честный человек? Ну, пейте, пейте, пан Игнаций! — воскликнул он, чокаясь с ним. — За наше, холостяцкое. Пан Шпрот, покажите же больному, что вы молодец!.. Не ударьте лицом в грязь!

— Хороши! — протянул доктор Шуман, который уже несколько минут стоял на пороге, не снимая шляпы. — Ай-ай-ай! Что же это вы, господа? Взялись поставлять клиентов похоронной конторе, что ли? Вы что же это делаете с моим пациентом? Казимеж! — крикнул он слуге. — Выбрось-ка все бутылки на лестницу… А вас, господа, прошу оставить больного… Больничная палата, хоть бы и на одного человека, — это вам не кабак… Так-то вы соблюдаете мои предписания? — обратился он к Жецкому. — С пороком сердца затеваете попойки? Может, еще позовете девочек?.. Спокойной ночи, господа, — обернулся он к советнику и Шпроту, — впредь не устраивайте тут пивной, а то я подам на вас в суд за убийство…

Советник и Шпрот мигом убрались восвояси, и, если бы не густой табачный дым, можно было бы подумать, что тут никого не было.

— Открой окно! — приказал доктор слуге. — Ну-ну! — насмешливо прибавил он, глядя на Жецкого. — Лицо горит, глаза остекленели, пульс такой, что слышно на улице…

— Вы слышали, что он говорил о Стахе? — спросил Жецкий.

— Правду говорил. И весь город твердит то же самое. Только напрасно его называют банкротом: на самом деле он принадлежит к полоумным того разряда, которых я называю польскими романтиками.

Жецкий смотрел на него почти со страхом.

— Да не смотрите вы так на меня, — спокойно продолжал Шуман, — а лучше подумайте: разве я не прав? Ведь этот человек ни разу в жизни не действовал разумно… Будучи официантом, он мечтал об изобретениях и университете; поступив в университет, начал баловаться политикой. Потом, вместо того чтобы наживать деньги, стал ученым и вернулся сюда гол как сокол, так что, если бы не Минцелева, умер бы с голоду… Наконец, принялся сколачивать состояние, но не из купеческого расчета, а чтобы завоевать барышню, которая прослыла кокеткой. Но и этого мало: получив и барышню и состояние, он бросил и то и другое… И вот где он теперь, что делает?.. Ну скажите же, если вы такой всезнайка! Полоумный, совсем полоумный, — махнул рукой Шуман. — Чистокровный польский романтик, который вечно ищет чего-то нереального…

— И вы повторите это в глаза Вокульскому, когда он вернется? — спросил Жецкий.

— Я ему это сто раз говорил, а если теперь не скажу, то лишь потому, что он не вернется…

— Почему же не вернется? — чуть слышно спросил Жецкий, бледнея.

— Не вернется потому, что либо свернет себе где-нибудь шею, если вылечится от помешательства, либо увлечется какой-нибудь новой утопией… например, открытиями мифического Гейста — по-видимому, тоже патентованного безумца.

— А вы, доктор, никогда не увлекались утопиями?

— Увлекался по той причине, что заразился от вас. Однако вовремя опомнился, и это обстоятельство позволяет мне нынче ставить самый точный диагноз при подобных заболеваниях… Ну, снимите-ка халат, посмотрим, каковы последствия сегодняшнего вечера, проведенного в веселой компании.

Он осмотрел Жецкого, велел ему немедленно лечь в постель и впредь не превращать своей квартиры в кабак.

— Вы тоже недурной образчик романтика, только у вас было меньше возможностей выкидывать глупости, — заключил доктор.

И он ушел, оставив Жецкого в весьма мрачном настроении.

«Ну, твоя болтовня, пожалуй, повредит мне больше, чем пиво», — подумал Жецкий и прибавил вполголоса:

— Все-таки Стах мог бы хоть словечко черкнуть… черт знает какие мысли в голову лезут…

Болезнь приковала Жецкого к постели, и он отчаянно скучал.

Чтобы как-нибудь скоротать время, он в бесчисленный раз перечитывал историю консульства и империи или размышлял о Вокульском.

Однако эти занятия не успокаивали, а лишь растравляли его… История напоминала ему о чудесных деяниях одного величайшего победителя, с династией которого Жецкий связывал мечты о счастливом будущем человечества, а династия между тем погибла под копьями зулусов. Размышления о Вокульском приводили пана Игнация к выводу, что его любимый друг, человек столь выдающийся, находится по меньшей мере на пути к моральному краху.

— Сколько он хотел совершить, сколько мог совершить и ничего не совершил! — с глубокой грустью повторял пан Игнаций. — Хоть бы написал, где он и что намерен предпринять… Хоть бы дал знать, что жив!..

Дело в том, что с некоторых пор пана Жецкого преследовали смутные, но зловещие предчуствия. Он вспоминал свой сон после концерта Росси, когда ему привиделось, что Вокульский спрыгнул вслед за панной Изабеллой с башни ратуши. И еще вспоминались ему странные и ничего доброго не сулившие слова Стаха: «Я хотел бы погибнуть сам и уничтожить всякие следы своего бытия…»

Как легко подобное желание могло претвориться в действие у человека, который говорил только то, что чуствовал, и умел выполнять то, что говорил…

Доктор Шуман, навещавший его ежедневно, отнюдь не поддерживал в нем бодрости. Пану Игнацию уже надоела его неизменная фраза:

— В самом деле, надо быть или полным банкротом, или сумасшедшим, чтобы бросить в Варшаве такую уйму денег на произвол судьбы и даже не известить о своем местопребывании!

Жецкий спорил с ним, но в душе признавал, что доктор прав.

Однажды Шуман прибежал к нему в необычное время, около десяти часов утра, швырнул шляпу на стол и закричал:

— Ну что, разве не правду я говорил, что он полоумный?

— Что случилось? — спросил пан Игнаций, сразу догадавшись, о ком идет речь.

— Случилось то, что уже неделю назад этот сумасшедший уехал из Москвы… угадайте куда?

— В Париж?

— Как бы не так! В Одессу, оттуда собирается ехать в Индию, из Индии в Китай и Японию, а потом — через Тихий океан — в Америку… Совершить путешествие, даже кругосветное, совсем не плохо, я бы сам ему это посоветовал. Но не черкнуть ни словечка, в то время как в Варшаве, что ни говори, у него осталось несколько искренних друзей и двести тысяч рублей капиталу, — это уж, ей-богу, явный признак сильнейшего психического расстройства…

— Откуда вам это известно? — спросил Жецкий.

— Из вернейшего источника, от Шлангбаума, которому весьма важно было узнать планы Вокульского. Ведь он должен в начале октября выплатить ему сто двадцать тысяч рублей… Ну, а если бы дорогой Стась застрелился, или утонул, или погиб от желтой лихорадки… понимаете?.. тогда можно прикарманить весь капитал или по крайней мере беспроцентно пользоваться им еще с полгода… Вы уже, верно, раскусили Шлангбаума? Ведь он меня… меня!.. пытался обжулить!

Доктор бегал по комнате и размахивал руками, словно сам заболел психическим расстройством. Вдруг он остановился против пана Игнация, посмотрел ему в глаза и схватил за руку.

— Что?.. что?.. что?.. Пульс выше ста?.. Был у вас сегодня жар?

— Пока что нет.

— Как это нет? Ведь я вижу…

— Неважно! — прервал его Жецкий. — Однако неужели же Стах действительно способен на такое?

— Наш прежний Стах, при всем его романтизме, вероятно, не был бы способен, но от пана Вокульского, влюбленного в сиятельную панну Ленцкую, можно всего ожидать… Ну и, как видите, он делает все, что в его силах…

Когда доктор ушел, пан Игнаций сам вынужден был признать, что с ним происходит что-то неладное.

«Вот было бы забавно, если бы я этак не сегодня-завтра протянул ноги! Тьфу ты! Будто это не случалось с людьми и получше меня… Наполеон Первый… Наполеон Третий… Юный Люлю… Стах… Ну что Стах?.. Ведь он сейчас едет в Индию…»

Он глубоко задумался, потом поднялся с постели, тщательно оделся и пошел в магазин, к великому возмущению Шлангбаума, который знал, что пану Игнацию запрещено вставать.

Зато на другой день ему стало хуже. Он отлеживался целые сутки, потом опять на два-три часа зашел в магазин.

— Видно, он воображает, что магазин — это мертвецкая, — сказал один из новых приказчиков Зембе, который со свойственной ему искренностью нашел эту остроту весьма удачной.

В середине сентября к Жецкому забежал Охоцкий, на несколько дней приехавший из Заславека в Варшаву.

Увидев его, пан Игнаций сразу повеселел.

— Что же привело вас сюда? — воскликнул он, горячо пожимая руку молодому изобретателю, которого все любили.

Но Охоцкий был мрачен.

— Конечно, неприятности! — ответил он. — Знаете, умер Ленцкий…

— Отец этой… этой?.. — удивился пан Игнаций.

— Да, да… этой… этой!.. И, пожалуй, из-за нее…

— Во имя отца и сына… — перекрестился Жецкий. — Сколько еще людей намерена погубить эта женщина?.. Насколько мне известно, да и для вас это, верно, не секрет, Стах попал в беду именно из-за нее…

Охоцкий кивнул головой.

— Вы можете рассказать мне, что произошло с паном Ленцким? — с любопытством спросил пан Игнаций.

— Это не тайна, — ответил Охоцкий. — В начале лета панне Изабелле сделал предложение предводитель…

— Тот самый?.. Да он мне в отцы годится, — не утерпел Жецкий.

— Вероятно, потому барышня и согласилась… во всяком случае, не отказала ему. И вот старик собрал разные вещички, оставшиеся после его двух жен, и прикатил в деревню, к графине… к тетке панны Изабеллы, у которой гостили Ленцкие…

— Совсем ошалел!

— Это случалось и с большими умниками. Между тем, хотя предводитель считал себя уже женихом, панна Изабелла каждые два-три дня, а потом даже ежедневно ездила в сопровождении некоего инженера к развалинам Заславского замка… Она говорила, что это рассеивает ее скуку…

— А предводитель как же?

— Предводитель, разумеется, молчал, но дамы пытались внушить барышне, что так не делают. Она же в таких случаях отвечала одно: «Хватит с предводителя того, что я соглашаюсь выйти за него, а выйду я не затем, чтобы отказывать себе в удовольствиях!»

— И, наверное, предводитель поймал их на чем-нибудь среди этих развалин? — спросил Жецкий.

— Ну… какое! Он туда и не заглядывал. Да если б и заглянул, так убедился бы, что панна Изабелла брала с собой простачка инженера, чтобы в его присутствии тосковать по Вокульском.

— По Во-куль-ском?

— Во всяком случае, так предполагали. По этому поводу уж и я сделал ей замечание, что неприлично в обществе одного поклонника тосковать по другом. Но она, по своему обыкновению, ответила: «Хватит с него, если я позволяю ему смотреть на меня…»

— Ну и осел этот инженер!

— Не сказал бы, поскольку, при всей своей наивности, он все же смекнул, в чем дело, и в один прекрасный день не поехал с барышней вздыхать среди развалин, не поехал и в следующие дни. А в то же самое время предводитель приревновал ее к инженеру, прекратил сватовство и уехал к себе в Литву, причем сделал это столь демонстративно, что панна Изабелла и графиня закатили истерику, а почтенный Ленцкий, не успев и пальцем шевельнуть, скончался от удара…

Кончив рассказ, Охоцкий обхватил голову руками и расхохотался.

— И подумать, что подобного рода женщина стольким людям кружила голову!

— прибавил он.

— Да ведь это чудовище! — вскричал Жецкий.

— Нет. Она даже не глупа и в сущности человек не плохой, только… она такая же, как тысячи других из ее среды.

— Тысячи?..

— Увы! — вздохнул Охоцкий. — Представьте себе класс людей богатых или просто состоятельных, которые хорошо питаются и ничего не делают. Человек должен каким-то образом тратить свои силы; значит, если он не работает, ему нужно развратничать или по крайней мере щекотать свои нервы… А для разврата и для щекотания нервов нужны женщины — красивые, изящно одетые, остроумные, прекрасно воспитанные, вернее выдрессированные именно для этой надобности… Ведь это для них единственное занятие.

— И панна Изабелла принадлежит к их числу?

— Собственно, даже не по своей воле… Мне неприятно говорить об этом, но вам я скажу, чтобы вы знали, из-за какой женщины свихнулся Вокульский…

Разговор оборвался. Возобновил его Охоцкий, спросив:

— Когда же он возвращается?

— Вокульский?.. Да ведь он поехал в Индию, Китай, Америку.

Охоцкий так и подскочил.

— Не может быть! — закричал он. — Хотя… — протянул он в раздумье и умолк.

— Разве у вас есть какие-нибудь основания предполагать, что он туда не поехал? — спросил Жецкий, понизив голос.

— Никаких. Меня только удивило столь внезапное решение… Когда я был тут в последний раз, он обещал мне уладить одно дело… Но…

— И прежний Вокульский, несомненно, уладил бы. А новый забыл не только о ваших делах… но в первую очередь о своих собственных…

— Что он уедет, можно было ожидать, — как бы сам с собой говорил Охоцкий, — но мне не нравится эта внезапность. Он писал вам?..

— Никому ни строчки, — ответил старый приказчик.

Охоцкий покачал головой.

— Это было неизбежно, — пробормотал он.

— Почему неизбежно? — вскинулся Жецкий. — Что он, банкрот или заняться ему было нечем?.. Такой магазин и торговое общество — это, по-вашему, пустяки? А не мог он жениться на прелестной и благородной женщине?..

— Не одна бы с радостью за него пошла, — согласился Охоцкий. — Все это прекрасно, — продолжал он, оживляясь, — но не для человека его склада.

— Что вы под этим понимаете? — подхватил Жецкий, которому разговор о Вокульском доставлял такое же наслаждение, как влюбленному разговор о предмете его страсти. — Что вы под этим понимаете?.. Вы его близко знали? — настойчиво спрашивал он, и глаза его блестели.

— Узнать его нетрудно. Это был, коротко выражаясь, человек широкой души.

— Вот именно! — подтвердил Жецкий, постукивая пальцем по столу и глядя на Охоцкого, как на икону. — Однако что вы понимаете под широтой? Прекрасно сказано! Объясните мне только яснее.

Охоцкий усмехнулся.

— Видите ли, — начал он, — люди с маленькой душонкой заботятся только о своих делах, способны охватить мыслью только сегодняшний день и питают отвращение ко всему неизведанному… Им лишь бы прожить в спокойствии и достатке… А человек такого типа, как он, думает о тысячах, глядит иногда на десятки лет вперед, все неведомое и неразрешенное влечет его неодолимо. Это даже не заслуга, а попросту необходимость. Как железо непроизвольно тянется к магниту или пчела лепит свои соты, так и эта порода людей рвется к великим идеям и грандиозному труду…

Жецкий крепко пожал ему обе руки, дрожа от волнения.

— Шуман, умный доктор Шуман говорит, что Стах безумец, польский романтик! — заметил он.

— Шуман глуп со своим еврейским реализмом! — возразил Охоцкий. — Ему даже невдомек, что цивилизацию создавали не дельцы, не обыватели, а вот именно такие безумцы… Если б ум заключался в умении наживаться, люди поныне оставались бы обезьянами…

— Святые ваши слова… прекраснейшие слова! — повторял старый приказчик. — Но объясните мне все-таки, каким образом такой человек, как Вокульский, мог… так вот… запутаться?..

— Помилуйте, я удивляюсь, что это случилось так поздно! — пожал плечами Охоцкий. — Ведь я знаю его жизнь, знаю, как он задыхался тут с детских лет. Было у него стремление к науке, но не было возможности его осуществить, была сильно развита общественная жилка, но к чему бы он ни прикоснулся, все проваливалось… Даже это ничтожное торговое общество, которое он основал, принесло ему только нарекания и ненависть…

— Вы правы… вы правы!.. — повторял Жецкий. — А тут еще эта панна Изабелла…

— Да, она могла вернуть ему покой. Удовлетворив потребность личного счастья, он легче примирился бы с окружающей средой и употребил бы свою энергию в тех направлениях, какие у нас возможны. Но… его постигла неудача.

— Что же дальше?

— Кто знает… — тихо произнес Охоцкий. — Сейчас он похож на дерево, вырванное с корнем. Если он найдет подходящую почву, а в Европе это возможно, и если у него еще не иссякла энергия, то он с головой окунется в какую-нибудь работу и, пожалуй, начнет по-настоящему жить… Но если он исчерпал себя, что в его возрасте тоже не исключено…

Жецкий приложил палец к губам.

— Ш-ш-ш-ш… у Стаха есть энергия… есть. Он еще выкарабкается… выка…

Старик отошел к окну и, прислонившись к косяку, разрыдался.

— Я совсем болен… нервы не в порядке… — говорил он. — У меня, кажется, порок сердца… Но это пройдет… пройдет… Только зачем он так убегает… прячется… не пишет?..

— Ах, как мне понятно это отвращение измученного человека ко всему, что напоминает ему прошлое! — воскликнул Охоцкий. — Мне знакомо это по опыту, хотя и скромному… Представьте себе, когда я сдавал экзамен на аттестат зрелости, мне пришлось в пять недель пройти курс латыни и греческого за семь классов, потому что я всегда от этого отлынивал. Ну, на экзамене я кое-как выкрутился, но перед тем столько работал, что переутомился.

С тех пор я смотреть не мог на латинские или греческие книжки, даже вспоминать о них было противно. Я не выносил вида гимназического здания, избегал товарищей, готовившихся вместе со мной к экзамену, даже съехал со старой квартиры. Это продолжалось несколько месяцев, и я не успокоился, пока… знаете, что я сделал? Бросил в печку и сжег эти проклятые греческие и латинские учебники. Добрый час вся эта дрянь тлела и дымила, но зато потом, когда я велел высыпать пепел в мусорный ящик, болезнь мою как рукой сняло! Но и сейчас меня еще пробирает дрожь при виде греческих букв или латинских исключений: panis, piscis, crinis<Хлеб, рыба, волосы (лат.)>… Бррр… Гадость!

Итак, не удивляйтесь, что Вокульский сбежал отсюда в Китай… Долгая мука может довести человека до бешенства… Но и это проходит…

— А сорок шесть лет, милый мой? — напомнил Жецкий.

— А сильный организм?.. А крепкий мозг?.. Ну, и заболтался я с вами… Всего хорошего, поправляйтесь…

— Вы уезжаете?

— Да, в Петербург. Я должен присмотреть за исполнением последней воли покойной Заславской, а то благородные родственники собираются оспаривать ее завещание. Просижу там, пожалуй, до конца октября.

— Как только я получу известие от Стаха, тотчас же сообщу вам. Только пришлите мне свой адрес.

— И я вам дам знать, если что-нибудь случайно услышу… Хотя сомневаюсь… До свиданья.

— Желаю вам поскорее вернуться!

Беседа с Охоцким чрезвычайно ободрила пана Игнация. Старый приказчик словно набрался сил, наговорившись с человеком, который не только понимал дорогого Стаха, но даже напоминал его многими чертами характера.

«И он был такой же, — думал Жецкий. — Энергичный, здравомыслящий и в то же время всегда исполненный возвышенных порывов…»

Можно сказать, что с этого дня началось выздоровление пана Игнация. Он встал с постели, затем сменил халат на сюртук, стал ходить в магазин и даже часто прогуливался по улице. Шуман восхищался своим методом лечения, столь успешно приостановившим болезнь.

— Как пойдет дальше, неизвестно, — говорил он Шлангбауму, — но факт, что уже несколько дней, как старик начал поправляться. У него опять появился аппетит, он стал спать, а главное — поборол апатию. С Вокульским было точно так же.

В действительности Жецкого поддерживала надежда, что рано или поздно он получит письмо от своего Стаха.

«Может быть, он уже в Индии, — думал пан Игнаций, — значит, в конце сентября должна прийти от него весточка… Конечно, в таких случаях возможна задержка; но уж за октябрь я головой ручаюсь…»

В указанный срок действительно получились известия о Вокульском, но весьма странные.

Как-то вечером, в конце сентября, зашел к Жецкому Шуман и со смехом сказал:

— Удивительное дело, сколько людей интересуется этим полоумным! Арендатор из Заславека сообщил Шлангбауму, что кучер покойной председательши недавно видел Вокульского в заславском лесу. Он даже описывал, как тот был одет и на какой ехал лошади…

— Что же! Возможно! — оживился пан Игнаций.

— Чепуха! Где Крым, а где Рим; где Индия, а где Заславек? — возразил доктор. — Тем более что почти одновременно другой еврей, торговец углем, видел Вокульского в Домброве… Мало того, он якобы разузнал, что Вокульский купил у одного пьяницы шахтера два динамитных заряда… Ну, такой вздор, надеюсь, и вы не станете защищать?

— Но что все это значит?

— Ничего. Очевидно, Шлангбаум объявил среди евреев, что выдаст награду за сведения о Вокульском, — вот теперь Вокульский и мерещится всем чуть ли не в мышиной норе… Святой рубль рождает ясновидцев! — заключил доктор, иронически рассмеявшись.

Жецкий должен был признать, что слухи эти лишены всякого смысла, а толкование Шумана вполне правдоподобно; при всем том тревога его за Стаха усилилась…

Вскоре, однако, тревога его сменилась просто испугом, когда обнаружился факт, уже не подлежавший никакому сомнению. А именно, первого октября один из нотариусов вызвал к себе Жецкого и показал ему нотариальный акт, подписанный Вокульским перед отъездом в Москву.

Это было завещание, составленное по всем правилам. В нем Вокульский выражал свою волю относительно раздела оставшихся в Варшаве денег, из которых семьдесят тысяч рублей лежали в банке, а сто двадцать тысяч — у Шлангбаума.

Для людей посторонних завещание это послужило доказательством невменяемости Вокульского, Жецкий же нашел его вполне логичным. Завещатель назначил огромную сумму в сто сорок тысяч рублей Охоцкому, двадцать пять тысяч рублей Жецкому и двадцать тысяч малолетней Элене Ставской. Остальные пять тысяч рублей он разделил между бывшими служащими магазина и лично знакомыми ему бедными людьми. Из этой суммы получили по пятьсот рублей: Венгелек — заславский столяр, Высоцкий — варшавский возчик и второй Высоцкий — его брат, стрелочник из Скерневиц.

В трогательных выражениях Вокульский обращался ко всем упомянутым в завещании лицам, прося принять его дар как от умершего, а нотариуса обязал не оглашать сего акта ранее первого октября.

Среди людей, знавших Вокульского, поднялся шум, начались сплетни, не обошлось без обид и оскорбительных намеков… А Шуман в разговоре с Жецким высказал следующее суждение:

— О дарственной для вас я давно знал… Охоцкому он дал почти миллион злотых, потому что открыл в нем безумца своей породы… Ну, а подарок дочке прекрасной пани Ставской, — прибавил он, смеясь, — мне тоже понятен. Только одно меня интригует…

— Что именно? — осведомился Жецкий, покусывая усы.

— Откуда взялся среди наследников этот стрелочник Высоцкий?

Шуман записал его имя и фамилию и ушел в раздумье.

Велика была тревога Жецкого: что могло приключиться с Вокульским? Почему он составил завещание и почему обращался к ним, как человек, думающий о близкой смерти? Однако вскоре произошли события, пробудившие в Жецком искру надежды и до некоторой степени осветившие странное поведение Вокульского.

Прежде всего Охоцкий, узнав о доставшихся ему деньгах, не только немедленно ответил из Петербурга, что принимает их и просит всю сумму приготовить наличными к началу ноября, но вдобавок оговорил у Шлангбаума проценты за октябрь месяц.

Затем письменно запросил Жецкого, не даст ли тот из своего капитала двадцать одну тысячу рублей, наличными, взамен суммы, которую он, Охоцкий, должен получить в день святого Яна.

«Мне чрезвычайно важно, — кончал он письмо, — иметь на руках весь принадлежащий мне капитал, так как в ноябре я непременно должен выехать за границу. Я все объясню вам при личном свидании…»

«Почему он так спешно уезжает за границу и почему забирает с собой все деньги? — задавал себе вопрос Жецкий. — Почему, наконец, откладывает объяснение до встречи?..»

Разумеется, он принял предложение Охоцкого. Ему казалось, что в этом поспешном отъезде и недомолвках кроется нечто обнадеживающее.

«Кто знает, — раздумывал он, — действительно ли Стах со своим полмиллионом поехал в Индию? Может быть, они встретятся с Охоцким в Париже, у того чудака Гейста? Какие-то металлы… воздушные шары… По-видимому, им нужно до поры до времени все сохранить в тайне».

Однако на этот раз расчеты его опрокинул Шуман, сказав по какому-то поводу:

— Я наводил в Париже справки о пресловутом Гейсте, потому что подумал — не к нему ли направился Вокульский. Ну, и оказалось, что Гейст, некогда весьма талантливый химик, теперь совершенно свихнулся… Вся Академия смеется над его выдумками.

Насмешки Академии над Гейстом сильно поколебали надежды Жецкого. Кто-кто, а уж Французская академия оценила бы по заслугам эти металлы или шары… А если такие мудрецы считают Гейста сумасшедшим, так Вокульскому у него делать нечего.

«В таком случае, куда и зачем он поехал? — размышлял Жецкий. — Ну конечно, отправился путешествовать, потому что ему тут было плохо… Если Охоцкий съехал с квартиры, где его замучила греческая грамматика, то с тем большим основанием Вокульский мог уехать из города, где его так мучила женщина… Да и не только она! Был ли на свете человек, которого бы столько чернили, как его?

Но зачем он составил чуть ли не завещание и вдобавок намечал в нем о своей смерти?..» — терзался пан Игнаций.

Сомнения его рассеял приезд Мрачевского. Молодой человек явился в Варшаву неожиданно и пришел к Жецкому сильно озабоченный. Говорил он отрывисто, больше недомолвками, а под конец намекнул, что Ставская колеблется, принять ли дар Вокульского, да и сам он считает, что тут не все ясно…

— Дорогой мой, это ребячество! — возмутился пан Игнаций, — Вокульский отписал ей, верней Элюне, двадцать тысяч рублей, потому что был к этой женщине привязан; а привязан был потому, что у нее в доме обретал душевный покой в самый тяжелый период своей жизни… Ведь ты знаешь, что он любил панну Изабеллу?

— Это я знаю, — несколько спокойнее отвечал Мрачевский, — но знаю и то, что Злена была неравнодушна к Вокульскому…

— Что же из того? Сейчас Вокульский для всех нас почти умер, и, бог весть, увидим ли мы его еще когда-нибудь…

Лицо Мрачевского прояснилось.

— Верно, — сказал он, — верно! От умершего пани Ставская может принять дар, а мне нечего опасаться напоминаний о нем.

И он ушел, весьма довольный тем, что Вокульского, может быть, уже нет в живых.

«Прав был Стах, придавая такую форму своей дарственной, — подумал пан Игнаций. — Меньше хлопот для тех, кого он одарил, особенно для славной пани Элены…»

В магазине Жецкий бывал все реже и реже, раз в несколько дней, и единственным его занятием, к слову сказать даровым, было устройство витрин в ночь с субботы на воскресенье. Старый приказчик очень любил эту работу, и Шлангбаум сам просил его взять на себя витрины, в тайной надежде, что пан Игнаций поместит у него свой капитал на скромных процентах.

Но и этих редких посещений пану Игнацию было довольно, чтобы заметить в магазине значительные перемены к худшему. Товары были красивы на вид и даже несколько снизились в цене, но одновременно еще более в качестве; приказчики грубили покупателям и позволяли себе мелкие злоупотребления, которые не ускользнули от внимания Жецкого. Наконец, два новых инкассатора растратили более ста рублей…

Когда пан Игнаций указал на это Шлангбауму, то услышал следующий ответ:

— Помилуйте, покупателям нравятся не доброкачественные товары, а дешевые!.. А что до растрат, так они случаются везде. Да и где найти честных людей?

Шлангбаум прикидывался равнодушным, но в душе огорчался, а Шуман беспощадно издевался над ним.

— Не правда ли, пан Шлангбаум, — говорил он, — если б в нашей стране остались только евреи, мы бы с вами вылетели в трубу? Ибо часть населения нас бы обжуливала, а остальные не позволяли бы нам себя надувать…

У пана Игнация было немало досуга, он много размышлял и удивлялся, что его по целым дням занимают вопросы, которые раньше ему и в голову не приходили.

«Почему наш магазин стал хуже? Потому что в нем хозяйничает не Вокульский, а Шлангбаум. А почему не хозяйничает Вокульский? Потому что, как выразился Охоцкий, он задыхался чуть ли не с детства и наконец вынужден был вырваться на свежий воздух…»

И он вспомнил наиболее значительные моменты в жизни Вокульского. Когда он, работая еще официантом у Гопфера, захотел учиться, все ему мешали. Когда он поступил в университет, от него потребовали самопожертвования. Когда он вернулся на родину, ему отказали даже в работе. Когда он разбогател, на него посыпались подозрения, а когда он влюбился, обожаемая женщина самым подлым образом обманула его.

«Учитывая обстоятельства, надо признать, что он сделал все, что мог», — говорил себе пан Игнаций.

Но если уж в силу создавшихся условий Вокульскому пришлось ехать за границу, то почему же магазин его перешел не к нему, Жецкому, а, скажем, к Шлангбауму?

Потому что он, Жецкий, никогда не помышлял о собственном магазине. Он сражался за интересы венгерцев или ждал, когда потомки Наполеона перестроят мир. И что же?.. Мир не стал лучше, род Наполеона угас, а владельцем магазина стал Шлангбаум.

«Страшно подумать, сколько честных людей у нас пропадает зря, — сокрушался Жецкий. — Кац пустил себе пулю в лоб, Вокульский уехал, Клейн бог знает где, да и Лисецкому пришлось убраться, потому что для него не нашлось здесь места…»

Размышляя об этих предметах, пан Игнаций терзался угрызениями совести, под влиянием которых в уме его созревал некий план на будущее.

— Войду-ка я в компанию с пани Ставской и Мрачевским. У них двадцать тысяч рублей да у меня двадцать пять, а на такую сумму уже можно открыть порядочный магазин, хоть бы под боком у Шлангбаума.

План этот так захватил его, что он почуствовал себя значительно крепче. Правда, все чаще повторялись боли в плече и удушье, но он не обращал на них внимания.

«Пожалуй, поеду я подлечиться за границу, — думал он, — избавлюсь от этого дурацкого удушья и примусь по-настоящему за работу… Что ж, в самом деле, только Шлангбауму богатеть у нас?..»

Он чуствовал себя моложе, бодрее, хотя Шуман не советовал ему выходить из дому и рекомендовал не волноваться.

Однако сам доктор неоднократно забывал о своих предписаниях.

Однажды утром он ворвался к Жецкому в необычайном возбуждении, даже без галстука на шее.

— Ну, — закричал он, — хорошенькую историю узнал я о Вокульском!

Пан Игнаций отложил нож и вилку — он как раз ел бифштекс с брусникой — и сразу ощутил боль в плече.

— А что случилось? — слабым голосом спросил он.

— Ай да Стась! Герой! Я разыскал в Скерневицах железнодорожника Высоцкого, допросил его, и знаете, что обнаружилось?

— Да что же, что? — едва пролепетал Жецкий, чувствуя, как у него темнеет в глазах.

— Вообразите только, — волновался Шуман, — он… этот остолоп… тварь этакая… тогда, в мае, когда ехал с Ленцкими в Краков, бросился в Скерневицах под поезд! И Высоцкий его спас!

— Э-э! — протянул Жецкий.

— Не «э-э», а так оно и было… Из чего я заключил, что милый Стасек, кроме романтизма, страдал еще манией самоубийства… Готов держать пари на все мое состояние, что его уже нет в живых!

Доктор осекся, заметив, как изменился в лице пан Игнаций. В сильнейшем смятении он чуть не на руках перенес больного в постель и поклялся в душе никогда более не касаться этой темы.

Но судьба судила иначе.

В конце октября почтальон вручил Жецкому заказное письмо, адресованное Вокульскому. Письмо было отправлено из Заслава, адрес написан неумелой рукой.

«Неужели от Венгелека?..» — подумал пан Игнаций и распечатал конверт.

«Ваша милость! — писал Венгелек. — В первых строках благодарим вашу милость за то, что изволили вспомнить про нас, и за пятьсот рублей, что ваша милость нам опять пожаловали; и за все благодеяния ваши, что получили мы от щедрот ваших, благодарим: мать моя, жена и я…

Затем мы все трое спрашиваем про здоровье и жизнь вашей милости и счастливо ли вы прибыли домой? Так оно, наверное, и есть, а то ваша милость не прислали бы нам столь драгоценный подарок. Только жена моя очень за вашу милость беспокоится, не спит по ночам и даже хотела, чтобы я сам поехал в Варшаву: известное дело — женщина.

А беспокоимся мы потому, что в сентябре, в тот самый день, как ваша милость по дороге к замку встретили мою мать возле картофельного поля, у нас вот что случилось. Только мамаша успела вернуться и собрала ужинать, вдруг в замке что-то грохнуло, раз и другой как гром ударило, в городке даже все стекла задрожали. У мамаши горшок вывалился из рук, и она сразу говорит мне: «Беги во весь дух к замку, не там ли еще пан Вокульский, как бы с ним беды не стряслось». Я и полетел туда.

Царь небесный! Еле узнал я ту гору. От четырех стен замка, крепких еще, осталась только одна, а три рассыпались прахом. Камень, на котором мы в прошлом году вырезали стишок, разлетелся вдребезги, а в том месте, где был засыпанный колодец, сделалась яма, и обломков в ней, как зерна на гумне. Я так думаю, что стены сами развалились от старости; но мамаша полагает, не покойник ли кузнец, о котором я вашей милости рассказывал, напроказил.

Я никому ни словечком не обмолвился, что ваша милость тогда шли к замку, а сам целую неделю разгребал обломки — не случилось ли, боже упаси, какой беды! А когда никаких следов не нашел, то до того обрадовался, что на месте том хочу крест поставить из цельного дуба, некрашеный, — память о том, как ваша милость спаслись от беды. Но жена моя, по своему женскому обычаю, все тревожится… А потому покорнейше прошу вашу милость уведомить нас, что вы живы и пребываете в добром здравии…

Наш приходский ксендз присоветовал мне вырезать на кресте такую надпись: «Non omnis moriar". <«Весь я не умру"[54] (лат.)>

Чтобы люди знали, что хоть старый замок, памятка былых времен, и развалился, но не весь пропал и немало еще осталось от него, на что стоит посмотреть даже внукам нашим…»

— Значит, Вокульский был здесь в сентябре! — обрадовался Жецкий и послал за доктором, прося его прийти немедля.

Не прошло и четверти часа, как Шуман явился. Он дважды перечитал письмо Венгелека и с удивлением поглядывал на оживленную физиономию Жецкого.

— Ну, что вы скажете? — с торжествующим видом спросил пан Игнаций.

Шуман еще более удивился.

— Что я скажу? — повторил он. — Произошло то, что я предсказывал Вокульскому еще перед его отъездом в Болгарию. Ясно, что Стах в Заславе погиб…

Жецкий усмехнулся.

— Да вы рассудите сами, пан Игнаций, — говорил доктор, с трудом сдерживая волнение. — Вы подумайте только: его видели в Домброве, когда он покупал динамитные заряды; потом его видели в окрестностях Заслава и, наконец, в самом Заславе. По всей вероятности, в замке в свое время произошло что-то между ним и этой… Ну, этой панной, будь она проклята!.. Он мне однажды сказал, что хотел бы провалиться сквозь землю, глубоко-глубоко, как в заславский колодец…

— Если б он собирался покончить с собой, то мог бы давно это сделать, — возразил Жецкий. — К тому же для этого довольно и пистолета и вовсе не нужен динамит.

— Он ведь уже пытался покончить с собой… Но поскольку это был до мозга костей неистовый дьявол, ему мало было пистолета… Ему нужен был паровоз! Самоубийцы бывают привередливы, я-то знаю…

Жецкий покачивал головой и продолжал усмехаться.

— Что вы мотаете головой, черт возьми? — вышел из себя доктор. — У вас есть другая гипотеза?

— Есть. Просто Стаха преследовали воспоминания об этом замке, он и захотел уничтожить его, как Охоцкий уничтожил греческую грамматику, после того как намучился над нею. И в то же время это ответ барышне, которая, говорят, ездила каждый день вздыхать среди развалин замка…

— Да ведь это ребячество!.. Сорокалетний мужчина не станет действовать, как школьник…

— Это зависит от темперамента, — спокойно возразил Жецкий. — Иные отсылают назад памятки прошлого, а он свою взорвал динамитом… Жаль только, что этой Дульцинеи не было среди развалин…

Доктор задумался.

— Вот неистовый дьявол! Но куда же он теперь девался, если жив?

— А теперь он путешествует с легким сердцем. Нам же не пишет потому, видно, что мы все ему опротивели… — тише прибавил пан Игнаций. — Наконец, если бы он там погиб, остались бы какие-нибудь следы…

— Что ж, я бы не поручился, что вы не правы, хотя… как-то не верится,

— пробормотал Шуман. Он грустно покачал головой и продолжал:

— Романтики должны вымереть, ничего не поделаешь; нынешний мир не для них… Все тайное стало явным, и мы уже не верим ни в ангельскую чистоту женщин, ни в существование идеалов. Тот, кто этого не понимает, должен погибнуть или добровольно устраниться. Но как он выдержал стиль! — неожиданно воскликнул доктор. — Погиб под обломками феодализма… Умер так, что земля дрогнула… Любопытный тип, любопытный…

Он вдруг схватил свою шляпу и бросился вон, бормоча под нос:

— Безумцы… безумцы… Они весь мир способны заразить своим безумием…

Жецкий продолжал усмехаться.

«Черт меня побери, если я не прав насчет Стаха, — говорил он себе. — Попрощался с барышней! Adieu! И уехал себе. Вот и весь секрет. Пусть только вернется Охоцкий, от него мы узнаем правду…»

Он был в таком прекрасном настроении, что вытащил из-под кровати гитару, натянул струны и, аккомпанируя себе, замурлыкал:

Во всей природе весна пробудилась,

Томный разносится глас соловья…

В роще зеленой, на бреге ручья,

Роза прекрасная уж распустилась…

Острая боль в груди возобновилась, словно напоминая, что ему вредно утомляться.

Тем не менее он ощущал огромный подъем.

«Стах, — думал он, — принялся за какую-то важную работу, Охоцкий едет к нему — значит, и мне надо показать, на что я способен. Долой химеры!..

Наполеоновскому роду уже не исправить мира, и никому его не исправить, если мы по-прежнему будем действовать, как лунатики… Войду в компанию с Мрачевскими, выпишу Лисецкого, разыщу Клейна — и тогда, пан Шлангбаум, посмотрим! И что, черт возьми, может быть проще, чем разбогатеть, если этого хочешь?

Да еще при таких капиталах и с такими людьми…»

В субботу вечером, когда приказчики разошлись, пан Игнаций взял у Шлангбаума ключ от задних дверей магазина и пошел обновлять витрины на следующую неделю.

Он зажег лампу, открыл главную витрину и с помощью Казимежа вытащил из нее жардиньерку и две саксонские вазы, а на их место поставил японские вазы и столик в древнеримском стиле. Затем отослал слугу спать, так как имел обыкновение собственноручно раскладывать мелкие предметы, особенно заводные игрушки. К тому же ему не хотелось, чтобы кто-нибудь посторонний видел, с какой охотой он сам забавляется ими.

В этот вечер он, как обычно, достал все какие только были в магазине игрушки, расставил их на прилавке и завел все одновременно. В тысячный раз он слушал мелодии музыкальных табакерок и смотрел, как медведь карабкается на столб, как вода из стекла вращает мельничные колеса, как кошка гонится за мышкой, как пляшут краковяне и скачет во весь опор жокей на быстроногом коне.

И, глядя на движение заводных фигурок, он в тысячный раз повторял:

— Марионетки!.. Все марионетки!.. Им кажется, будто они делают, что хотят, а они делают то, что велит им пружина, такая же мертвая, как они…

Когда пущенный неверной рукой жокей опрокинулся на танцующие пары, пан Игнаций опечалился.

«Помочь друг другу — на это их не хватает, а вот испортить кому-нибудь жизнь — это они умеют не хуже людей…» — подумал он.

Вдруг позади послышался шорох. Жецкий оглянулся и в глубине магазина увидел какую-то фигуру, вылезающую из-под прилавка.

«Вор?» — мелькнуло у него в голове.

— Извините, пан Жецкий, но… я на минуточку выйду… — произнесла фигура со смуглым лицом и черными волосами, побежала к двери, поспешно открыла ее и исчезла.

Пан Игнаций не мог сдвинуться с места, руки у него повисли, как плети, ноги не слушались. В глазах у него потемнело, и сердце билось, как надтреснутый колокол.

— Какого черта я испугался? — наконец пробормотал он. — Ведь это… как бишь его?.. Изидор Гутморген… новый приказчик… Очевидно, стащил что-то и удрал… Но почему я так испугался?

Между тем, после довольно продолжительного отсутствия, Изидор Гутморген вернулся в магазин, что еще больше озадачило Жецкого.

— Откуда вы тут взялись? Что вам нужно? — спросил его пан Игнаций.

Гутморген, казалось, был очень смущен. Он понурил голову с виноватым видом и, барабаня пальцами по прилавку, сказал:

— Извините, пожалуйста, пан Жецкий, но вы, может быть, думаете, что я украл что-нибудь? Так обыщите меня…

— Но что же вы здесь делаете? — спросил пан Игнаций и снова попытался встать, но не мог.

— Мне пан Шлангбаум велел остаться тут сегодня на ночь…

— Зачем?..

— Видите ли, пан Жецкий… с вами приходит переставлять вещи этот… Казимеж… Так вот пан Шлангбаум велел мне последить, чтобы он чего-нибудь не стащил… Ну, а мне стало немножко нехорошо, и пришлось… Извините, пожалуйста.

Жецкий наконец поднялся.

— Ах вы сукины дети! — взревел он в страшнейшем негодовании. — Так вы меня считаете вором?.. За то, что я бесплатно работаю на вас?..

— Извините, пан Жецкий, — смиренно заметил Гутморген, — но… зачем же вы бесплатно работаете?..

— Ступайте вы ко всем чертям!.. — крикнул пан Игнаций, выбежал из магазина и тщательно запер дверь на ключ.

— Посиди-ка тут до утра, голубчик, раз тебе нехорошо… И оставь своему хозяину памятку… — бормотал он.

Всю ночь пан Игнаций не спал. А так как квартиру его отделяли от магазина только сени, около двух часов ночи он услышал тихий стук изнутри магазина и молящий голос Гутморгена:

— Пан Жецкий, отворите, пожалуйста… я на минуточку…

Но потом все стихло.

«Ах, прохвосты! — думал Жецкий, ворочаясь с боку на бок. — Так вы меня считаете вором?.. Ну, погодите же!..»

Около девяти утра он услышал, как Шлангбаум выпустил Гутморгена, а потом стал дубасить в его дверь. Однако Жецкий не откликнулся, а когда пришел Казимеж, приказал никогда больше не пускать Шлангбаума на порог.

— Съеду отсюда, — говорил он, — да хоть с Нового года. Лучше уж жить на чердаке или снять номер в гостинице… Меня считают вором!.. Стах доверял мне огромные капиталы, а этот скот боится за свои грошовые товары…

Перед обедом он написал два длинных письма: одно — пани Ставской, с предложением переехать в Варшаву и вступить с ним в компанию, а второе — Лисецкому, с вопросом, не хочет ли он вернуться и поступить к нему в магазин.

Все время, пока он писал и перечитывал написанное, с лица его не сходила злорадная усмешка.

«Представляю себе физиономию Шлангбаума, когда мы у него под носом откроем магазин! — думал он. — Вот будет конкуренция!.. Ха-ха-ха!.. Он приказал следить за мною… Так мне и надо! Зачем я позволил этому мошеннику распоясаться! Ха-ха-ха!..»

Он задел рукавом перо, и оно упало на пол. Жецкий наклонился, чтобы его поднять, и вдруг почуствовал странную боль в груди, словно кто-то проткнул ему легкие острым ножичком. На миг у него потемнело в глазах и слегка затошнило; так и не подняв пера, он встал с кресла и лег на кушетку.

«Я буду последним болваном, если через несколько лет Шлангбаум не уберется на Налевки… Эх я, старый осел! Волновался за потомков Бонапарта, за всю Европу, а тем временем у меня под носом мелкий торгаш превратился в важного купца и приказывает следить за мной, будто я вор… Ну, да по крайней мере я набрался опыта, и такого, что хватит на всю жизнь!

Теперь уж меня не будут называть романтиком и мечтателем…»

Он испытывал такое ощущение, будто что-то застряло у него в левом легком.

— Астма? — проворчал он. — Придется всерьез взяться за лечение. А то лет через пять-шесть стану совсем развалиной… Ах, если б я спохватился лет десять назад!

Он закрыл глаза, и ему почудилось, что вся его жизнь, с самого детства до настоящего момента, развернулась перед ним, как панорама, а он плывет мимо нее необыкновенно спокойно и легко. Его только удивляло, что едва он проплывал мимо какой-нибудь картины, как она безвозвратно сглаживалась в его памяти, и он уже не мог ее вспомнить. Вот обед в Европейской гостинице по случаю открытия нового магазина; вот старый магазин, и у прилавка панна Ленцкая разговаривает с Мрачевским… Вот его комната с зарешеченным окном, куда только что вошел Вокульский, вернувшийся из Болгарии.

«Минуточку… что же я видел перед этим?..» — думал он.

Вот винный подвал Гопфера, где он познакомился с Вокульским… А вот поле битвы, и голубоватый дым стелется над линиями синих и белых мундиров… А вот старый Минцель сидит в кресле и дергает за шнурок выставленного в окне казака…

— Видел я все это на самом деле, или мне только снилось?.. Боже ты мой… — шепнул он.

Теперь ему казалось, что он маленький мальчик; вот отец его беседует с паном Рачеком об императоре Наполеоне, а он тем временем улизнул на чердак и через круглое окошко видит Вислу, а за ней, на другом берегу, Прагу… Однако понемногу картина предместья расплылась у него перед глазами, и осталось только окошко. Сначала оно было как большая тарелка, потом — как блюдце, а потом уменьшилось до размеров гривенника…

Он все глубже и глубже погружался в забытье, со всех сторон нахлынула на него темнота, вернее глубокая чернота, в которой лишь одно окошко еще светилось, как звезда, но и оно меркло с каждой минутой.

Наконец и эта последняя звезда погасла…

Может быть, он и увидел ее вновь, но уже не на земном горизонте.

Около двух часов дня пришел Казимеж, слуга пана Игнация, и принес корзину с тарелками. Он с грохотом накрыл на стол и, видя, что барин не просыпается, позвал:

— Пожалуйте обедать, остынет…

Однако пан Игнаций и на этот раз не пошевелился; тогда Казимеж подошел к кушетке и повторил:

— Пожалуйте обедать…

Вдруг он отшатнулся, выбежал на лестницу и принялся стучать в задние двери магазина; там были Шлангбаум и один из приказчиков.

Шлангбаум открыл дверь.

— Чего тебе? — грубо спросил он.

— Сделайте милость… с нашим барином что-то случилось…

Шлангбаум осторожно шагнул в комнату, взглянул на кушетку и попятился…

— Беги скорей за доктором Шуманом! — крикнул он. — Я не хочу сюда входить…

Как раз в это время у доктора был Охоцкий и рассказывал ему, как вчера утром он вернулся из Петербурга, а днем провожал свою кузину, Изабеллу Ленцкую, которая уехала за границу.

— Представьте себе, — закончил Охоцкий, — она идет в монастырь.

— Панна Изабелла? — переспросил Шуман. — Что ж, она собирается кокетничать с самим господом богом или только хочет отдохнуть от волнений, чтобы вернее потом выйти замуж?

— Оставьте… она странная женщина… — тихо сказал Охоцкий.

— Все они кажутся нам странными, пока мы не убеждаемся, что они просто глупы или подлы, — с раздражением ответил доктор. — Ну, а о Вокульском вы ничего не слышали?

— Вот как раз… — вырвалось у Охоцкого.

Но он запнулся и замолчал.

— Так что же, знаете вы о нем что-нибудь? Уж не хотите ли вы сделать из этого государственную тайну? — не отставал доктор.

В эту минуту вбежал Казимеж с криком:

— Доктор, с нашим барином что-то случилось! Скорее, скорее!

Шуман бросился на улицу, Охоцкий за ним. Они вскочили в пролетку и галопом помчались к дому Жецкого.

Из подъезда навстречу им кинулся Марушевич с озабоченной физиономией.

— Представьте себе, — крикнул он доктору, — у меня к нему такое важное дело… вопрос касается моей чести… а он взял да и помер!..

Доктор Шуман и Охоцкий, сопровождаемые Марушевичем, вошли в квартиру Жецкого. В первой комнате уже находились Шлангбаум, советник Венгрович и торговый агент Шпрот.

— Пил бы он брагу, — говорил Венгрович, — дожил бы до ста лет… А так…

Шлангбаум, увидев Охоцкого, схватил его за руку и спросил:

— Вы обязательно хотите забрать на этой неделе свои деньги?

— Да.

— Почему так срочно?

— Потому что я уезжаю.

— Надолго?..

— Может быть, навсегда, — отрезал Охоцкий и вслед за доктором прошел в комнату, где лежал покойник. За ними на цыпочках вошли остальные.

— Страшное дело! — сказал доктор. — Одни гибнут, другие уезжают… Кто же в конце концов тут остается?

— Мы!.. — в один голос откликнулись Марушевич и Шлангбаум.

— Людей хватит… — добавил советник Венгрович.

— Да, хватит… Но пока что уходите-ка отсюда, господа! — крикнул доктор.

Все с явным неудовольствием удалились в переднюю. Остались только Шуман и Охоцкий.

— Присмотритесь к нему, — сказал доктор, указывая на умершего. — Это последний романтик… Как они вымирают… как вымирают…

Он дернул себя за усы и отвернулся к окну.

Охоцкий взял уже похолодевшую руку Жецкого и наклонился над ним, словно собираясь шепнуть ему что-то на ухо. Взгляд его упал на письмо Венгелека, до половины высунувшееся из бокового кармана покойника. Он машинально прочел написанные крупными буквами слова: «Non omnis moriar».

— Ты прав… — тихо сказал он как бы самому себе.

— Что, я прав? — спросил доктор. — Я давно это знаю.

Охоцкий молчал.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова