Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Николай Бердяев

Письма Льву Шестову

Опубликованы. Воспроизводятся по первой журнальной публикации. Нумерация страниц по этому изданию, отмечена в прямых скобках и линейками.
 

[Письмо из Берлина, начало 1924 года]

Давно уже хочу тебе написать. Но я все время был в разъездах. Совсем недавно вернулся из Рима, где провел две недели и читал по-французски для итальянцев доклад «Русская религиозная идея». Путешествие и пребывание в Риме были, конечно, отличные. Устроил это Институт Восточной Европы. До этого ездил в Прагу, где была христианская студенческая конференция. До этого был у моря. Так [299] 
что спокойно и длительно в Берлине до этого сезона еще не жил. На этих днях начал уже лекции в Научном Институте и религ.-философской академии. Нужно сказать, что в этом году в Берлине безмерно хуже и труднее, чем в прошлом году. Будущее совсем неопределенно. Пока мы еще держимся. Я еще чувствую себя связанным с Академией и Институтом. Я ведь их организовывал. Но невозможно ручаться, что русские учреждения смогут длительно держаться в Берлине. Могут наступить всякого рода катастрофические события. Денежный вопрос приобретает все более и более фантастический характер. Много молодежи уехало из Берлина и это дает себя чувствовать в нашей деятельности. В Берлине спокойнее, чем это может казаться со стороны, немцы очень спокойный и очень терпеливый народ. Но все-таки может наступить момент, когда отсюда нужно будет уезжать. И необходимо подготовить возможность отступления. Когда мы говорим о том, что, может быть, придется уезжать из Берлина, то чаще всего приходит в голову мысль о Париже. Но это очень трудно. Ведь нас четыре человека. Здесь мы пока элементарно обеспечены, хотя жизнь все время дорожает в валюте. Как ты думаешь, есть ли какая-либо надежда, в случае крушения наших начинаний здесь и неизбежности переезда устроиться как-нибудь в Париже? Хотелось бы это выяснить, чтобы не быть застигнутым врасплох. Сам я смотрю на это довольно пессимистически. А. В. Карташев, которого я видел в Праге, говорил мне, что есть предположение об образовании чего-то вроде русского философского Института в Париже, где можно было бы получить некоторую материальную базу. Что ты об этом слыхал? Ты меня спрашивал, что я хотел бы перевести на французский язык, и предложил свою помощь в этом направлении. Я думаю, что имело бы смысл перевести на французский язык книгу «Миросозерцание Достоевского» или «Смысл Истории». Из статей подошли бы «Русская религиозная идея», которая есть уже на французском языке и которую у меня просит французский католический доминиканский журнал «(.?.) Сеnесiаnа», которая уже переведена на английский язык, и статью «Демократия, социализм и теократия». Книгу о Достоевском взялся переводить очень хороший переводчик на немецкий язык Грегер. Думаешь ли ты, что можно было бы найти издателя и переводчика или напечатать в каком-либо французском журнале? Я бы это хотел независимо от того, придется ли переехать во Францию. На итальянский язык кое-что мое переведено и напечатано, совершенно без моей инициативы. Перевод твоей книги о Паскале сделан превосходно. Я не только с большим интересом [300] прочел твою книгу, но и написал о ней небольшую статью для «Софии». Книга очень интересная, очень хорошо написанная, но вызывает во мне живой протест. Ты упорно не желаешь знать, что безумие Паскаля, как и апостола Павла, было безумием во Христе. Благодать ты превратил в тьму и ужас. Опыт ап. Павла, Бл. Августина, Паскаля, Лютера не имел ни малейшего смысла вне христианства, вне бесконечно серьезного принятия христианских реальностей. Шлецер, твой переводчик, единомышленник, написал в «Соврем. Записки» рецензию о моей книге о Достоевском. Заметь, что то, что он говорит обо мне и против меня, он мог бы сказать против всякого верующего человека, всякого христианина. Он не принимает самого факта веры. Религия представляется ему статичной и бездвижной. Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу «выход» (против чего ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез беру свою веру. «Выход» и есть движение, безвыходность же есть кружение. Достоевский тоже был верующий православный и это нельзя опровергнуть никакими софизмами. В конце концов есть только одна вещь, которой стоит заниматься в жизни - искать «выхода», и движение есть лишь в том, кто его находит. И ты, и Шлецер, и все люди вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни. Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. И напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, а неверующий рискует только проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно. Обо всем этом хотел бы поговорить, в письме трудно объяснить.

Вот еще что хотел бы выяснить. Если нужно будет ехать во Францию, то не следует ли заранее озаботиться о визах для нас. Думаю, что визы мог бы устроить для нас Е. Ю. Пети. Он это очень любезно устроил для Зайцевых. Буду тебе благодарен, если ты мне напишешь о возможных предположениях.



 

Письмо из Берлина 11 апреля 1924 года

Приходится нам очень серьезно задуматься над вопросом о переезде из Берлина. Мы остались здесь, потому что Берлин был самым дешевым городом в Европе и в нем было сосредоточено наи[302] 
большее количество русской молодежи. Теперь все изменилось, Берлин стал самым дорогим городом в Европе и русским центром стал Париж. Мы материально не можем больше здесь существовать. Доходы не только не увеличиваются, но уменьшаются. Положение Научного Института почти безнадежное, и я сомневаюсь, чтобы до осени он мог продолжать свое существование. Рел.-фил. Академия имеет жалкий бюджет и совсем нас не обеспечивает. Американцы склонны давать меньше денег, а не больше. Русские издательства совсем прекратили свою деятельность в Берлине. Чувствую, что Берлинский период нашей жизни кончается, и прежде всего приходит в голову мысль, что нужно переезжать в Париж. Может быть, удастся частично или полностью перевести рел.-фил. Академию в Париж. Но это нас не обеспечит. И в этом случае необходимо искать других заработков. Что ты думаешь о возможности получить что-нибудь от французского правительства, хотя бы для небольшой философской группы высланных, в связи со Славянским Институтом или Сорбонной? И как, по-твоему, мне следует действовать для выяснения этого вопроса? Не было ли бы полезно мне написать Софье Григорьевне или самому Евгению Юльевичу Пти [Пети]? Я не знаю парижских соотношений и не знаю, через кого наиболее тактично действовать? Да и есть очень большая неловкость в том, чтобы за самого себя хлопотать. Вот я и прошу твоего совета и помощи. Есть ли какие-нибудь перспективы литературных заработков в Париже? Буду тебе очень благодарен, если ты мне напишешь. Каков по твоим сведениям скромный месячный бюджет в Париже для семьи из четырех человек. Б. П. Вышеславцев пытался уже выяснить возможность устройства в Париже. Но я не знаю, нашел ли он правильно пути. Теперь уже наступает для нас крайняя необходимость все это выяснить. Не знаю еще, кто из нашей компании хотел бы переехать в Париж. Но я лично охотнее всего переехал бы в Париж и наши дамы тоже этого хотели бы.

Наша переписка с тобой в связи с твоей книжкой о Паскале прервалась. Я вообще очень плохой корреспондент, да и мешает мне писать письма страшная перегруженность работой.

Меня очень волнует тема нашей переписки. Ты глубоко неправ, друг мой, когда говоришь, что я верю в Бога Фихте и Гегеля. В этом нет никакого сходства с моей внутренней жизнью и судьбой. Я даже склонен думать, что Фихте и Гегель в Бога не верили и молиться не могли. Фихте я вообще не люблю и считаю его философом непонятной гордыни. Гегеля я ценю, как очень сильного мыслителя, но в моей духовной жизни он никогда не играл никакой роли. [303] 


Я бы хотел дать Тебе когда-нибудь понять и почувствовать, что меня менее всего можно обвинять в благополучии и оптимизме. Если бы Ты на одно мгновение ощутил, как истерзана моя душа це сомнениями и скептицизмом, действительно чуждым моей при роде, а моей религиозной жизнью, то Ты перестал бы судить обо мне по идеологическим схемам. Я всегда писал в очень догматической и резко утвердительной форме и никогда не обнаруживал прямо драмы моей души и противоречий моего духовного опыта, потому что я очень замкнут и, вероятно, слишком горд по своему характеру.

Если бы я умел до конца преодолеть свою скрытность, то я заставил бы Тебя почувствовать, как трудна, как трагична жизнь внутри христианства, для некоторых по крайней мере. Иногда от смертельной усталости я дохожу до зависти к Фихте и Гегелю, которых я религиозно презираю, иногда даже по зависти к позитивистам, как ни дико и ни чудовищно это сказать. Моя трагедия не есть трагедия неверия. Это трагедия веры. Бывают минуты, когда так представляется судьба человеческая: земная жизнь от рождения до смерти в большей части есть мука и страдание, а после смерти представляет всякие адские муки, так как себя считаешь более заслуживающим именно такой участи. Сознанием своим я отрицаю вечные адские муки и совесть моя противится этой страшной идее. В сознании своем я оригенист. Тип Оригена мне ближе Тертулиана. Но в опыте моем мне очень ведомо и близко то, что я отвергаю в своем христианском сознании. И дело совсем не в том, что у меня есть ветхозаветный страх перед Богом (я думаю, что для Тебя Бог всегда ветхозаветный Бог. Ты как будто забываешь, что Бог Авраама, Исаака и Иакова также Бог, который окончательно открыл Себя в Сыне и лишь через Сына можно узнать Его близость), дело в том, что у меня страх перед своей греховностью. Фихте и Гегель, вероятно, совсем не чувствовали этого страха. Извне люди совсем не понимают трудностей и тех страданий, которые существуют внутри христианства, внутри Церкви. Есть много проблематичного внутри христианства для тех, которые верны ему и не сомневаются в нем. Я думаю, что о христианском опыте совсем не могут судить те, которые не в нем, которые его не испытали. Это мое главное возражение против Тебя. Ты роковым образом обречен на непонимание Паскаля, посколько Ты сам не находишься внутри христианского опыта. Никакой ум, никакой талант, никакая душевная изощренность тут не поможет. Ты слишком умно, слишком тонко, слишком психологично пишешь о Паска [304] 



ле. Для Тебя раскрывается Паскаль лишь со стороны психологического, а не религиозного опыта. Верующий есть для Тебя лишь психологический эксперимент. Но Твои собственные исследования носят благородный характер, за ними чувствуется переживаемая Тобой драма и мучительное искание правды. Те же, на кого Ты влияешь, не имеют благородства первичного опыта. Им нравится, что Ты оправдываешь двойную бухгалтерию: сочетание непросветленной и неодухотворенной обыденности в жизни и ни к чему не обязывающей трагичности в литературе, а мыслях, в творчестве, в оторванных от жизни переживаниях. Это мне более всего неприятно. Трагична вся полнота и целостность нашей жизни, трагична и вся история, а не какой-то отдельный уголок душевного опыта. Я теперь работаю над книгой «Проблематика христианского сознания», которую хочу писать иначе, нем до сих пор писал. Она будет посвящена лишь проблематическому в христианстве.

Странная моя участь: левые считают меня правым, правые считают левым, ортодоксы считают еретиком, еретики считают ортодоксом, и всегда я чувствую свой образ искаженным. Теперь какие-то газетные болваны прославили реакционером, в то время, как преобладающая реакция, которая у меня сейчас есть, это реакция против все нарастающего среди русских за границей мракобесия. Я задыхаюсь от этого мракобесия. И мне одинаково противно мракобесие большевистское и мракобесие правое. Задыхаюсь и от той злобы, которой все проникнуто. Говорят, что у Вас в Париже особенно много злобы.


Письмо из Берлина 30 апреля 1924 г.

Ты мне все-таки не дал совета, какими путями лучше действовать, чтобы выяснить возможность устройства в Париже. Софье Григорьевне я напишу. Но что можно было бы еще сделать на расстоянии? Очень трудно и неприятно непосредственно хлопотать о себе у французов. Вопрос следовало бы поднять для небольшой группы русских философов разом. Вопрос о переезде в Париж мне нужно было бы решить в принципе к началу июня, хотя самый переезд мог бы состояться осенью. Но как можно решить этот вопрос, не имея определенных перспектив. Очень рад буду увидеть тебя в середине мая в Берлине. Но очень хотел бы поскорее выяснить, в каком направлении следует действовать. Лучше всего было бы, конечно, мне самому приехать в Париж для переговоров. Но я не имею возможности сделать для этого необходимые затраты и мог бы поехать лишь в том случае, если бы поездка в Париж каким либо образом была мне оплачена. Если ты с твоей стороны мо [305] 
жешь дать мне какое-либо указание, то напиши.

Письмо 17 января 1936 г.

Заметку в «Пос. Нов.» я прочел и нашел ее совершенно нелепой. Если речь идет о твоем семидесятилетии, то говорить нужно о тебе, а не о Толстом. Непонятно смешение Толстовского юбилея, твоего семидесятилетия и вечера в пользу Ремизова. Кроме того, я считаю совершенно нецелесообразным повторять Толстовский вечер по той же программе с теми же участниками. Это не соберет достаточно публики. На вечере рел.-фил. Академии было очень много народа. Все эти люди не пойдут вторично. Мое имя уже раз привлекло всех интересующихся, вторично оно не привлечет. К тому же очень неприятно вторично повторять то же самое. Еще можно второй раз читать по рукописи, но говорить очень трудно. Думаю, [309] 
что все так скажут. Если желать как можно большего сбора для Ремизова, то самое нецелесообразное повторять ту же тему с теми же людьми. Нужно было придумать что-нибудь новое. И нужно решить, в ком центр тяжести, в Ремизове, в тебе или в Толстом. Я почти убежден в неуспехе придуманной комбинации. Русский Париж может поставить лишь ограниченное количество слушателей. Почему я или Вышеславцев привлечет на ту же тему слушателей, которые не пошли на заседание рел.-фил. Академии? Нужно придумать что-нибудь новое. Прочитав заметку в «П. Н.», я нашел ее столь странной, что даже хотел писать тебе и спросить, в чем дело. Если ознаменовывать твое семидесятилетие, то этого никак нельзя сделать повторением Толстовского вечера. Никто не поймет, в нем дело. Сообщи, пожалуйста, мои сомнения и критику устроителям вечера. Все собираюсь к тебе, но я все это время чувствовал себя нездоровым. У меня в очень плохом состоянии горло и мне даже прописано, как можно реже выступать. Лекции я уже обязан читать.

Письмо от октября 1938 г. в ответ на статью Шестова о Бердяеве в "Современных записках", №67

/... / Твою статью обо мне я уже прочел. Я доволен, что Ты ее написал в дружественном тоне. Русская критика меня всегда игнорировала, почти бойкотировала (исключение В. Розанов, который написал о книге «Смысл Творчества» четырнадцать статей). Но вместе с тем у меня было тяжелое чувство существования в разорванных мирах, которые не могут проникнуть один в другой. Как и всегда, Ты делишь мир на две части и относишь меня к другой части, что мешает индивидуализировать мою мысль. Ты ставишь меня в зависимость от Шеллинга, который никакой роли в моей жизни не играл. Шеллинг принадлежит к мистическому и натурфилософскому типу мыслей, который мне чужд и антипатичен, противоречит моему крайнему персонализму. Я действительно очень люблю Я. Беме и он имел для меня большое значение. Но я понимаю свободу иначе. У Беме Undgrund, который я истолковываю, как свободу, находится в Боге, как темная природа, для меня же свобода находится вне Бога. В этом смысле я скорее дуалист, чем монист, хотя все эти слова неудачны. Достоевский и Ницше играли гораздо большую роль в моей жизни, чем Шеллинг и немецкий идеализм. Когда я говорю о безблагодатности Ницше или Кирхегарда, то это совсем не имеет порицательного смысла; самого себя я тоже считаю мало благодатным. Но особенно меня поразило Твое неверное истолкование моих слов: «Кирхегард умер, не получив Регины Ольсен, Ницше умер, не излечившись от ужасной болезни и т. д.» Смысл обратный тому, который Ты мне приписываешь. Об этом нужно поговорить при свидании. Главное же вот что. Ты меня обвиняешь, что я называю свою истину, как общеобязательную, как долг, но Ты делаешь абсолютно то же самое. У Тебя есть абсолютная и очень исключительная истина и она обязательна для спасения от власти необходимости, от внушения змия. [311] 
Обо всем этом лучше поговорить, хотя трудно убедить друг друга. Надеюсь до скорого свидания.
 
Твой Ник. Бердяев

В одном Ты очень ошибаешься: я совсем не пастух, у меня нет никакого стада. Я человек боевой и думаю больше о враге, чем о стаде.



 

15 ноября 1946 г., письмо вдове Шестова о печатании его книги

Clamart, 15-го ноября

Дорогая Анна Елеазаровна! Я давно уже высказался за печатание книги Льва Исааковича «Афины и Иерусалим». Могу еще раз об этом сказать. Но издатели стоят на том, что нельзя печатать книг, которые уже изданы на иностранном языке. Я с этим не согласен и это даже меня лично задевает, так как одна моя книга издана по-французски и я не знаю, как отнесутся к ее печатанию по-русски. Не следует преувеличивать моего значения в издательстве. Я только консультант. Меня терпят ввиду моей широкой известности и разного рода заслуг. Но к моему направлению, и религиозному и политическому, относятся подозрительно. Меня считают слишком «левым». Многие книги мной рекомендованные отвергают и печа [312] 


тают книги, против которых я высказался. Такова создавшаяся атмосфера.

Chatel, кажется, мне немного помог, особенно относительно запоров. Ваш доктор Baumann во время моего пребывания в Chatel сломал себе ногу и был серьезно болен.

Буду очень рад, если Вы приедете к нам, а также Ваши дочери. Всего лучшего.



 

* Имеется в виду "Философия свободного духа".


 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова