Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов. Путешественник по времени. Вспомогательные материалы: Япония.

Рут Бенедикт

ХРИЗАНТЕМА И МЕЧ

К оглавлению

Х

Дилемма добродетели

Японский взгляд на жизнь — это и есть как раз то, о чем говорят их формулы тю, ко, гири, дзин и человеческих чувств. Японцы представляют «долг человека в целом», как бы поделенным на отдельные области на карте. По их выражению, жизнь человека состоит из «круга тю», «круга ко», «круга гири», «круга дзин», «круга человеческих чувств» и многих других. У каждого круга есть свой особый, детально разработанный кодекс поведения, и человек судит о сотоварищах, рассматривая их не как целостных личностей, но говоря о них, что «они не знают ко» или «они не знают гири». Вместо того чтобы обвинять в несправедливости, как поступили бы американцы, японцы определяют круг поведения, правилами которого человек пренебрег. Вместо того чтобы обвинять в эгоизме или жестокости, японцы устанавливают ту особую область, в которой человек допустил нарушение кодекса поведения. Они не обращаются ни к категорическому императиву, ни к золотому правилу. Одобрение зависит от круга поведения. Когда человек действует «для ко», то ведет себя одним образом, когда «только для гири» или «в круге дзин», то ведет себя — с западной точки зрения — совсем иначе. Даже в каждом «круге» кодексы поведения таковы, что в случае изменения условий может возникнуть соответственно потребность в совершенно другом стиле поведения. Гири своему господину требовал соблюдения полной верности ему до того момента, пока вассал не был оскорблен, а после этого никакое предательство не считалось слишком коварным. Вплоть до августа 1945 г. тю требовал от японцев борьбы с врагом до последнего человека. Когда император, объявив по радио о капитуляции Японии, изменил требования тю, японцы начали изощряться в сотрудничестве с оккупантами.

Это сбивает с толку Запад. Наш опыт говорит нам, что люди в своем поведении остаются «верны себе». Мы делим людей по их верности или вероломству, по их склонности к сотрудничеству или упрямству. Мы приклеиваем ярлыки и полагаем, что поведение людей в будущем будет совпадать с их предыдущим поведением. Для нас они щедры или скупы, откровенны или подозрительны, консервативны или либеральны. Мы полагаем, что они придерживаются определенной политической идеологии и, соответственно, борются с противоположной ей: В нашем европейском опыте военного времени были и коллаборационисты, и участники Сопротивления, и мы сомневались, причем совершенно справедливо, что коллаборационисты после нашей победы в Европе изменят свои позиции. В наших спорах по внутренним вопросам в Соединенных Штатах мы признаем, например, сторонников и противников «Нового курса»202 и полагаем, что даже в новых для них условиях эти два лагеря будут оставаться верны себе. Если люди переходят с одной стороны баррикады на другую — как, например, при обращении неверующего в католика или «красного» — в консерватора, — такое изменение следует рассматривать должным образом как превращение и создание соответствующей новой личности.

Эта западная вера в целостность поведения, конечно, не всегда оправданна, но она и не иллюзорна. В большинстве культур, примитивных или цивилизованных, мужчины и женщины представляют себя как поведенчески обособленных личностей. Если их интересует власть, они оценивают свои неудачи и успехи с точки зрения подчинения других людей своей воле. Если они хотят быть любимыми, то при отсутствии взаимности переживают фрустрации. Они считают себя или непреклонно справедливыми, или «артистически темпераментными» или стремятся достичь гештальта203 собственных характеров. Это создаёт порядок в человеческом существовании.

Нам, на Западе, нелегко поверить в способность японцев переходить от одного стиля поведения к другому без психических срывов. Наш опыт не знает таких крайностей. Однако в японской жизни противоречия, как их представляем мы, так же глубоко заключены в их видении жизни, как и наше единообразие — в нашем. Для нас на Западе очень важно признать, что в «кругах», на которые японцы делят жизнь, нет никакого «круга зла». Это должно означать не то, что для японцев не существует дурного поведения, но то, что человеческая жизнь не выглядит для них как сцена борьбы сил добра и сил зла. Бытие представляется им как драма, в которой необходимо соблюдать аккуратный баланс между требованиями одного и другого «кругов», между одним и другим стилем поведения, причем каждый круг и каждый стиль поведения хороши сами по себе. Если бы каждый человек следовал своим истинным побуждениям, то все были бы хороши. Как мы уже отмечали, они считают даже китайские правила морали доказательством того, что китайцам мораль нужна. Японцы же, говорят они, не нуждаются в общих этических предписаниях. Согласно приведенной выше цитате из сэра Джорджа Сэнсома, они не борются с проблемой зла. Хотя любая душа изначально, подобно новому мечу, блещет добродетелями, тем не менее, если ее не чистить, со временем она утратит свой блеск. По словам японцев, такая «ржавчина на моем теле» столь же скверна, как и на мече. Своему характеру человек должен уделять такое же внимание, какое он уделял бы мечу. Но его яркая душа еще покрыта ржавчиной, и все, что ему следует сделать, — это снова почистить ее.

Из-за такого взгляда японцев на жизнь их сказки, повести и пьесы кажутся малоубедительными для людей Запада до тех пор, пока нам не удается, что случается нередко, переделать их сюжеты согласно нашим требованиям постоянства характера и конфликта добра со злом. Но это не соответствует видению сюжетов самими японцами. Их комментарии к ним таковы: герой втянут в конфликт «гири и человеческих чувств», «тю и ко», «гири и гиму». Герой терпит неудачу от того, что ему приходится из-за своих человеческих чувств забыть об обязанностях гири, или он не может оплатить и долг тю, и долг ко одновременно. Из-за гири он не может быть справедлив (ги). Из-за гири он загнан в угол и жертвует своей семьей. Конфликты подобного рода до сих пор еще возникают между двумя столкнувшимися обязанностями. Обе они «достойны». Выбрать между ними так же трудно, как и должнику, наделавшему много долгов, выбрать, кому первому отдавать. Ему нужно расплатиться с одним и до поры до времени пренебречь другими, но оплата одного долга не освобождает человека от оплаты остальных.

Такой взгляд на жизнь героя очень отличается от западного. Наши герои являются хорошими именно потому, что «избрали лучшую участь» и противостоят противникам — плохим людям. Как мы говорим, «добродетель торжествует». Необходим счастливый конец. Добро должно быть вознаграждено. Японцы же проявляют необычайный интерес к истории «ужасного случая» с героем, который, избрав смерть как способ решения проблемы, расплачивается, в конце концов, с бессчетными долгами миру и своему имени. Во многих культурах такие рассказы учили бы покорности горькой судьбине. Но в Японии все обстоит иначе. Они повествуют об инициативной и жестокой решительности. Герои отдают все силы оплате какой-нибудь одной своей обязанности и, поступая так, пренебрегают другой. Но, в конце концов, они приходят в столкновение с пренебрегаемым ими «кругом».

«Повесть о сорока семи ронинах» — подлинно национальный эпос Японии. Ценность ее для мировой литературы невелика, но влияние на японцев несравненно. Любой японский мальчишка знает не только основную, но и побочные сюжетные линии повести. Эти истории постоянно пересказываются и издаются, их воспроизводят в популярных современных фильмах. Могилы сорока семи были излюбленным местом паломничества для многих поколений японцев, куда они стекались тысячами, чтобы отдать дань. Они оставляли там свои визитные карточки, от которых земля вокруг могил часто была белой.

Основной темой «Сорока семи ронинов» является гири своему князю. Как японцы представляют себе повесть, в ней отражены конфликты гири с тю, гири со справедливостью — в которых, конечно же, гири добродетельно торжествует — и «просто гири» с безграничным гири. Это историческая повесть о событиях 1703 г. — великих днях феодализма, когда, согласно современным японским грезам, мужчины были мужчинами, и в гири не было «недобровольности». Сорок семь героев приносят в жертву ему все — свои репутации, своих отцов, своих жен, своих сестер, свою справедливость (ги). Наконец, они из-за тю жертвуют своими жизнями, наложив на себя руки.

Князь Асано204 был назначен сёгунатом одним из двух даймё, ответственных за регулярное выражение всеми даймё почтения сёгуну. Оба церемониймейстера были провинциальными князьями и поэтому им пришлось обратиться за инструкциями о требуемых правилах этикета к подлинно всемогущему даймё двора князю Кире205. На несчастье, герой повести Оиси206, мудрейший вассал князя Асано, способный дать ему умный совет, отсутствовал, будучи в родных краях, а Асано оказался достаточно «наивен» и не преподнес своему великому инструктору достойного его «дара». Вассалы других даймё, получавшие инструкции от Киры, были светскими людьми и осыпали наставника богатыми дарами. Поэтому господин Кира наставлял Асано нелюбезно и умышленно неверно описал нужный ему для церемонии костюм. Князь Асано в великий день появился в этом костюме, и, когда понял нанесенное ему оскорбление, выхватил свой меч и, прежде чем их удалось разнять, ранил им Киру в лоб. Его долг как человека чести — его гири своему имени — требовал отмщения за оскорбление, но обнажение меча во дворце сёгуна противоречило его тю. Князь Асано добропорядочно относился к гири своему имени, но прийти к согласию со своим тю ему удалось, только совершив самоубийство по правилам сэппуку207. Он вернулся к себе домой и оделся для жестокого испытания, дожидаясь лишь возвращения своего самого умного и самого преданного вассала Оиси. Они обменялись долгими прощальными взглядами, и князь Асано, приняв должную позу, вонзил меч себе в живот и умертвил себя собственной рукой.

Согласно обязанностям гири, самураи-вассалы Асано обязаны были совершить, как и умерший хозяин, сэппуку. Если в гири своему господину они совершали то же, что и он в гири своему имени, то это было выражением их протеста против оскорбления, нанесенного Кирой их господину. Но Оиси принял тайное решение, что сэппуку слишком незначительный поступок для выражения их гири. Они должны завершить месть, которую их господин оказался не в состоянии осуществить из-за того, что вассалы оторвали его от его высокопоставленного врага. Они должны убить князя Киру. Но это можно было свершить, лишь нарушив тю. Князь Кира был слишком близок к сёгунату, чтобы ронины имели возможность получить официальное разрешение от государства на осуществление своей мести. В обычных случаях любая собиравшаяся отомстить группа заявляла о своем намерении сёгунату, объявив конечную дату, до которой она предполагала осуществить акт или отказаться от своей инициативы. Этот порядок позволял некоторым удачливым людям примирять тю и гири. Оиси знал, что этот путь был закрыт для него и его товарищей. Поэтому он созвал ронинов, бывших самураями-вассалами Асано, но ни слова не сказал им о своем плане убийства Киры. Этих ронинов было больше трехсот человек, и, по преподававшемуся в японских школах в 1940 г. варианту этой истории, они все согласились совершить сэппуку. Однако Оиси знал, что не у всех из них был безграничный гири — по-японски это означает «гири плюс искренность», — и поэтому не всем можно доверять в опасном подвиге кровной мести. Для отделения тех, у кого был «просто» гири, от тех, кто имел гири плюс искренность, он провел испытание — как они должны поделить личные доходы своего князя. По мнению японцев, это испытание было очень серьезным, как будто бы они уже отказывались совершить самоубийство; их семьи получили бы доход. Среди ронинов возникли большие разногласия о принципе раздела собственности. Самым высокооплачиваемым вассалом был главный управляющий, и он возглавил группу желавших поделить доходы в соответствии с прошлым заработком. Оиси возглавил группу желавших поделить их поровну среди всех. Только так удалось точно установить, у кого из ронинов был «просто» гири. Оиси согласился с планом главного управляющего по разделу имущества и разрешил получившим свою долю покинуть компанию. Главный управляющий удалился и поэтому приобрел славу «пса-самурая», «человека, который не знает гири», и подлеца. Только сорок семь Оиси признал достаточно надежными в гири, чтобы посвятить их в свой план кровной мести. Сорок семь человек, присоединившихся к нему, этим своим поступком дали обещание, что ни честное слово, ни привязанность, ни гиму не должны стоять на пути исполнения их клятвы. Гири надлежало стать их высшим законом. Сорок семь порезали пальцы и скрепили союз кровью.

Их первой задачей было сбить со следа Киру. Они сделали вид, что вообще утратили честь. Оиси посещал самые низкопробные публичные дома и принимал участие в недостойных уличных скандалах. Из-за этой распутной жизни ему пришлось разойтись со своей женой — обычный и вполне оправданный шаг для любого столкнувшегося с законом японца, так как это предохраняет его жену и детей от общей с ним ответственности за конечный исход. Жена Оиси рассталась с ним в великой печали, а его сын присоединился к ронинам.

Весь Токио обсуждал возможность кровной мести. Все уважавшие ронинов люди были, конечно, убеждены, что те попытаются убить князя Киру, но сорок семь самураев отвергали любые подозрения такого рода. Они прикидывались «не знающими гири». Их тести, оскорбленные бесчестящим их поведением, прогнали самураев из своих домов и расторгли браки своих дочерей с ними. Однажды близкий друг Оиси встретил его пьяным и кутящим с женщинами, но даже ему Оиси не признался в гири своему господину. «Месть?, — сказал он. — Это глупо. Надо наслаждаться жизнью. Нет ничего лучше, как пить и предаваться любви». Друг не поверил ему и выхватил меч Оиси из ножен, полагая, что блеск меча послужит опровержением слов его владельца. Но меч заржавел. Пришлось поверить, и друг на улице пнул ногой пьяного Оиси и плюнул в него.

Один из ронинов, нуждавшийся в деньгах для участия в кровной мести, продал жену в проститутки. Его брат, также один из ронинов, обнаружил, что ей известно о кровной мести, и предложил убить ее своим мечом, полагая, что это доказательство его верности позволило бы Оиси включить его в число мстителей. Другой ронин убил своего тестя. Еще один отправил свою сестру на положение служанки и наложницы к самому князю Кире, и поэтому ронины могли получить из дворца совет относительно времени нападения: этот поступок делал неизбежным ее самоубийство после совершения мести, поскольку она должна смертью искупить свою вину за то, что ей пришлось находиться на стороне князя Киры.

В снежную ночь 14 декабря Кира распивал в компании сакэ, и охрана была пьяна. Ронины совершили налет на замок, одолели охранников и прямо направились в опочивальню Киры. Там его не было, но постель еще сохраняла тепло его тела. Ронины поняли, что он где-то скрывается. Наконец, они обнаружили какого-то мужчину, затаившегося в надворном хранилище для запасов угля. Один из ронинов проткнул своим копьем стену лачуги, но, вытащив его обратно, не обнаружил на нем крови. Копье действительно пронзило Киру, но при его вытаскивании тот рукавом своего кимоно стер кровь. Но хитрость не удалась. Ронины заставили его выйти. Он заявил, что он — не Кира, а только лишь главный управляющий его. В этот момент один из сорока семи ронинов вспомнил о ране, нанесенной в императорском дворце Кире их князем Асано. По шраму они опознали его и потребовали от него немедленного совершения сэппуку. Тот отказался, что, конечно, свидетельствовало о его трусости. Мечом, которым их князь Асано совершил сэппуку, они отсекли ему голову, по ритуалу омыли ее и, завершив свое дело, отправились процессией с дважды окровавленным мечом и отсеченной головой к могиле Асано.

Деяние ронинов взбудоражило весь Токио. Их семьи и потерявшие веру в них тести бросились обнимать их и выражать им свое почтение. По всему пути следования крупные князья зазывали их в гости. Ронины проследовали до могилы и возложили на нее не только отсеченную голову и меч, но и письменное обращение к своему князю, которое сохранилось до наших дней:

«В этот день мы пришли сюда, чтобы воздать Вам почести... Мы не решались предстать пред Вами до тех пор, пока не совершили начатую Вами месть. Каждый день ожидания казался нам тремя осенями... Мы доставили князя Киру сюда, к Вашей могиле. Этот высоко ценимый Вами прежде и вверенный нам меч мы возвращаем сегодня Вам. Просим Вас принять его и еще раз нанести им удар по голове Вашего врага и навсегда избавиться от Вашей ненависти. Таково почтительное обращение сорока семи».

Их гири был оплачен. Но они должны еще оплатить свой тю. Только в смерти возможно было совмещение того и другого. Они нарушили установленное государством правило, запрещавшее незаявленную кровную месть, но не восставали против тю. Что бы ни потребовали от них во имя тю, им следовало выполнить. Сёгунат принял решение, что сорок семь ронинов должны совершить сэппуку. Вот что рассказывается в японской хрестоматии для учеников пятого класса: «Поскольку они мстили за своего господина, их непреклонное стремление к исполнению гири следует считать примером на все времена... Поэтому по обсуждении сёгунат приказал им совершить сэппуку— это было решение, убивавшее одним ударом двух зайцев». То есть, наложив на себя руки, ронины оплачивали высший долг и гири, и гиму.

Этот национальный японский эпос в разных вариантах кое в чем различается. В современных киноверсиях изначальную тему взяточничества заменяет сексуальная: обнаруживается, что князь Кира ухаживает за женой Асано и, испытывая к ней влечение, унижает Асано, дав ему неверные инструкции. О взяточничестве, таким образом, нет и речи. Но о всех обязанностях гири повествуется с ужасающими деталями. «Из-за гири они оставили своих жен, разлучились с детьми и потеряли (убили) родителей».

Тема конфликта между гиму и гири лежит в основе многих других литературных произведений и фильмов. Действие одного из лучших исторических фильмов происходит во времена третьего сёгуна Токугава208. Этот сёгун занял свое место, будучи еще молодым и неопытным; среди придворных существовали различные мнения относительно того, кто должен наследовать это место, причем некоторые поддерживали его близкого родственника-одногодка. Несмотря на то что третий сёгун удачно управлял страной, один из проигравших в борьбе мнений даймё хранил в груди чувство оскорбления. Он ждал своего часа. Наконец, сёгун и его приближенные объявили о желании посетить некоторые княжества. Названному даймё было поручено принять их, и он воспользовался удобным моментом для сведения счетов и исполнения гири своему имени. Его дом уже стал крепостью, и он приготовил его к предстоящему событию так, что все выходы можно было блокировать и крепость изолировать. Он также заранее подготовил средства, при помощи которых можно было бы обрушить стены и потолки на головы сёгуна и его спутников. Заговор был задуман великолепно. Для развлечения сёгуна один из самураев должен был исполнить перед ним танец, и этому самураю предписывалось в кульминационный момент танца вонзить меч в сёгуна. Гири своему даймё не позволял самураю никоим образом нарушить приказание своего господина. Однако его тю запрещало ему поднимать руку на сёгуна. На экране танец воспроизводит этот конфликт. Он должен убить и не смеет. Он почти убедил себя нанести удар, но не может. Несмотря на гири, воздействие тю также сильно. Танец приобретает устрашающий характер, и у спутников сёгуна рождаются подозрения. В тот момент, когда отчаявшийся даймё приказывает разрушить дом, они вскакивают со своих мест. Существует опасность, что избегнувший меча танцора сёгун погибнет в развалинах крепости. В этот момент исполнитель танца с мечом предлагает помощь и проводит сёгуна и его спутников через подземные переходы, так что они в целости и сохранности вырываются наружу. Тю взяло верх над гири. Представитель сёгуна в знак признательности уговаривает их проводника с честью отправиться вместе с ними в Токио. Однако проводник оглядывается на рушащийся дом. «Это невозможно, — говорит он. - Я остаюсь. Это — мой гиму и мой гири». Он возвращается и гибнет в развалинах. «Своей смертью он удовлетворил требования и тю, и гири. В смерти они сошлись».

В повестях былых времен конфликту между обязанностями и «человеческими чувствами» не отводилось центрального места. Главной темой он стал в последние годы. В современных романах рассказывается о любви и человеческой доброте, которыми пришлось пренебречь из-за гиму или гири, и эту тему подчеркивают, а не преуменьшают. Как и японские военные фильмы, кажущиеся очень часто на Западе хорошей пацифистской пропагандой, эти романы нередко представляются нам мольбой о более свободной жизни по велению сердца. Конечно, они выражают этот порыв. Но часто японцы, обсуждая сюжеты романов или фильмов, видят в них совсем другое. Симпатичный нам своей влюбленностью или личными амбициями герой осуждается ими как слабая личность, поскольку он позволил этим чувствам встать между ним и его гиму или его гири. Люди на Западе скорее всего сочтут признаком силы характера выступление против принятых в обществе условностей и стремление к счастью наперекор преградам. Но, по мнению японцев, сильны те, кто игнорирует личное счастье и выполняет свои обязанности. Они считают, что сила характера проявляется в конформизме, а не в бунтарстве. Поэтому у сюжетов японских романов и фильмов часто совсем не то значение, которое приписываем им мы, глядя на них «западными» глазами.

Японцы приходят к аналогичному же заключению, когда оценивают свою жизнь или жизнь известных им людей. Они признают, что человек слаб, если он упорствует в своих личных желаниях в том случае, когда они не согласуются с кодексом обязанностей. Так ими оцениваются различные ситуации, но особенно разительно отличается от западной их этика отношений между мужем и женой. Жена только прикасается к его «кругу ко», а его родители занимают в нем центральное место. Поэтому его долг очевиден. Мужчина строгих моральных правил покорится ко и примет предложение матери о разводе с женой. Если муж любит жену и она родила ему ребенка, только строже будет он в этом решении. Как говорят японцы, «ко может заставить вас оттолкнуть жену и детей в разряд чужих». Тогда в лучшем случае вы будете относиться к ним как к людям, принадлежащим к «кругу дзин». В худшем же случае они становятся людьми, не имеющими никакого отношения к вам. Даже когда брак счастливый, жена не занимает центрального места в кругу обязанностей мужа. Поэтому ему не следует ставить свое отношение к ней настолько высоко, что кажется, будто по уровню оно соответствует его чувствам к родителям или стране. В 30-е годы XX в. разразился известный скандал, связанный с публичным заявлением знаменитого японского либерала о том, как он счастлив, что вернулся в Японию, и упоминанием им в качестве одной из причин своей радости — встречу с женой. Ему следовало сказать о родителях, о Фудзияме, о преданности национальной миссии Японии. На этом уровне его жене не было места.

Японцы сами в Новое время продемонстрировали недовольство расставанием со своим кодексом морали, придающим очень большое значение поддержанию различных ее уровней для отдельных и разных «кругов». В Японии значительная доля в идеологической обработке населения была отдана приданию высшего статуса тю. Как только государственные деятели Японии упростили иерархическую структуру, поставив во главе ее императора и устранив сёгуна и феодальных князей, так в области морали они занялись упрощением системы обязанностей, подчинив все добродетели более низкого ранга категории тю. Таким образом они пытались не только объединить страну в «почитании императора», но и ослабить атомистический характер японской морали. Они проповедовали, что, исполняя тю, японец выполнял и все другие обязанности. Они пытались сделать из тю не один круг на карте долгов, а стержень морали.

Лучшее и самое авторитетное выражение этой программы — Императорский рескрипт солдатам и матросам, выпущенный императором Мэйдзи в 1882 г.209. Вместе с другим рескриптом — об образовании210 — он составляет Священное писание Японии. Ни в одной из японских религий нет места священным книгам. У синто их нет ни одной, а японские буддийские секты, потеряв доверие к священным текстам, или создают свои догмы, или подменяют их повторением фраз «Слава Амиде!» или «Слава Сутре Лотоса!»211. Мэйдзийские рескрипты-наставления и есть подлинное Священное писание. Чтение их перед притихшими и почтительно преклонившимися слушателями напоминает священные ритуалы. К ним относятся как к торе212, выносившейся для чтения из храма и с благоговейным поклоном возвращавшейся обратно перед тем, как отпускали молящихся. Из-за неправильно прочитанного предложения люди, которым поручалось чтение рескриптов, совершали самоубийства. Рескрипт солдатам и матросам был адресован главным образом тем, кто проходил службу в армии и на флоте. Они заучивали его слово в слово и смиренно каждое утро в течение десяти минут медитировали над ним. Его ритуально зачитывали им в дни важнейших национальных праздников, в дни, когда новые призывники приходили в казармы, когда из них уходили закончившие военную службу, и в других подобных случаях. Его изучали также все юноши в средних школах.

Рескрипт солдатам и матросам — документ в несколько страниц. Он аккуратно разбит на разделы с подзаголовками, четок и точен. Тем не менее для западного человека он представляет странную загадку. Ему кажутся противоречивыми его наставления. Доброта и добродетель провозглашаются в нем истинными целями и объясняются доступно для западного понимания. Затем рескрипт предостерегает от следования примеру умерших в бесчестии героев былых времен, поскольку, «потеряв из виду истинный путь общественного долга, они сохраняли верность личным отношениям». Так сказано в официальном переводе, и он, хотя и не буквально, но довольно точно передает текст оригинала. «Поэтому вам нужно, — продолжает рескрипт, — воспользоваться серьезным предостережением на этих примерах из жизни героев былых времен».

Упомянутое «предостережение» непонятно без знания японской карты обязанностей. Весь рескрипт свидетельствует о попытке преуменьшить значение гири и преувеличить значение тю. Ни разу во всем тексте слово гири не появляется в привычном для Японии смысле его. Вместо упоминания о гири отмечается, что существуют Высший закон, который и есть тю, и Малый закон, — «сохранение верности личным отношениям». Высшего закона, старается доказать рескрипт, достаточно для утверждения всех добродетелей. «Справедливость, — говорит он, — это исполнение гиму». Преисполненный тю воин непременно наделен «истинной доблестью», что означает «в повседневном общении проявление прежде всего доброты и стремления к завоеванию любви и уважения других». Этих наставлений, если им следовать, намекает в подтексте рескрипт, будет достаточно и без обращения к гири. Иные, кроме гиму, обязанности — это Малый закон, и человеку без самого тщательного обдумывания не следует признавать их.

«Если вы хотите... сдержать ваше слово (в личных отношениях), а (также) выполнить ваш гиму.., вам нужно сначала тщательно обдумать, сможете ли вы сделать это. Если вы... связаны неразумными обязательствами, то можете оказаться в положении, когда нельзя шагу ступить ни вперед, ни назад. Если вы убеждены, что не можете очевидно сдержать ваше слово и соблюсти справедливость (которую рескрипт определяет только как выполнение гиму), вам лучше отказаться от вашего (личного) обязательства. С древних времен было немало примеров великих людей и героев, безвременно погибших из-за обрушившихся на их головы несчастий и оставивших потомкам свои опороченные имена просто потому, что в своем стремлении быть верными мелочам они не справились с задачей отделения правого от неправого через обращение к фундаментальным принципам, или потому, что они сохраняли верность личным отношениям, утратив видение истинного пути общественного долга».

Все эти инструкции о превосходстве тю над гири, как мы уже заметили, были написаны без упоминания гири, но каждому японцу известна фраза: «Из-за гири я не могу быть справедливым (ги)», — а в Рескрипте был парафраз ее в словах: «Если вы убеждены, что не можете сдержать ваше слово (ваши личные обязательства) и соблюсти справедливость...». При сосредоточении высшей власти в руках императора, говорит Рескрипт, человек должен пренебрегать в такой ситуации гири, памятуя о том, что он — Малый закон. Высший закон, если человек повинуется его предписаниям, все равно сохранит его добродетельным.

Это превозносящее тю Священное писание - основной для Японии документ. Однако трудно сказать, ослабило ли косвенное умаление им значения гири влияние этой обязанности в народе. Японцы часто ссылаются на другие разделы Рескрипта: «Справедливость — это выполнение гиму», «Всего можно достичь, было бы только искренне сердце» — для объяснения и оправдания своих поступков и поступков других. Но предостережения против сохранения верности личным отношениям, хотя нередко это было бы уместным, кажется, нечасто срываются у них с языка. Гири и сегодня остается очень авторитетной добродетелью, и сказать о человеке, что «он не знает гири», — одно из самых страшных осуждений в Японии.

Нелегко упростить японскую этику введением Высшего закона. У японцев, как они часто сами похвалялись этим, нет универсальной добродетели, которую можно использовать в качестве критерия хорошего поведения. В большинстве культур мира индивиды уважают себя пропорционально своим достижениям в какой-либо добродетели, например, в доброжелательности, в разумной бережливости или успехах в делах. Они ставят перед собой как цель некую задачу в жизни, например, счастье или власть над другими людьми, или свободу, или продвижение по социальной лестнице. Японский этический кодекс более партикуляристичен. Даже когда речь идет о Высшем законе — тай сэцу213, будь то в феодальные времена или в Рескрипте солдатам и матросам, это означает всего лишь, что в иерархии обязанности перед вышестоящим следует помещать выше обязанностей перед нижестоящим. Японцы по-прежнему сохраняют партикуляристские ориентации. Для них Высший закон — это не преданность верности, как его понимали в общем на Западе, имея в виду противостояние его верности отдельному человеку или отдельному делу.

Когда современные японцы пытались поставить какую-нибудь одну добродетель выше всех своих «кругов», они обычно выбирали «искренность». Размышляя о японской этике, граф Окума заявил, что искренность (макото)214 — это «заповедь заповедей; одним этим словом можно выразить основу всех моральных учений. В словаре старых японских слов нет этических терминов, исключая единственное слово — макото»215. Современные романисты, превозносившие в первые годы этого столетия новый для них западный индивидуализм, также со временем испытали неудовлетворенность от западных рецептов и попытались восславить искренность (обычно используя для обозначения ее слово магокоро216, как единственно верное «учение».

Этот моральный акцент на искренности лежит в основе самого Рескрипта солдатам и матросам. Рескрипт начинается с исторического пролога — японского эквивалента американским прологам, упоминающим о Вашингтоне, Джефферсоне, отцах-основателях нации217. В Японии кульминацией становится призыв к он и тю: «Мы (Император) — голова, а вы — тело. Мы полагаемся на вас, как на наши руки и ноги. Сможем ли мы защитить наш страну и оплатить он, полученный от наших предков, зависит от исполнения вами своих обязанностей». Далее следуют наставления: (1) высшая добродетель— исполнение обязанностей тю Сколь бы ни был искусен солдат или матрос, со слабым чувством тю, он всего лишь простая марионетка; воинская часть, у которой нет тю, — просто толпа в критическом состоянии. «Поэтому не следует ни позволять настроениям текущего момента сбивать себя с пути, ни втягиваться в политику, но искренне исполнять тю, помня, что ги (справедливость) — тяжелее горы, а смерть — легче перышка». (2) Второе предписание — блюсти выправку и дисциплину, т. е. соответствовать воинскому званию и чину. «Относиться к приказам старших так, как если бы они исходили непосредственно от Нас», и проявлять заботу о младших по чину. (3) Третье предписание касается доблести. Истинная доблесть вовсе не предполагает кровожадных варварских акций; она определяется так: «Никогда не презирать слабого и не бояться сильного. Те, кто так понимают истинную доблесть, должны в повседневном общении ставить на первое место доброту и стремиться завоевывать любовь и уважение других». (4) Четвертое предписание включает предостережение от «верности личным отношениям», и (5) пятое наставление предписывает быть скромным. «Если вы не будете ставить своей целью простоту, то станете женственны и легкомысленны и полюбите роскошный и расточительный образ жизни; в конце концов, вы вырастете эгоистичными и корыстными и скатитесь на последнюю ступень низости, так что ни верность, ни доблесть не спасут вас от презрения мира... Мы еще раз повторяем Наше предостережение. Беспокойтесь о том, чтобы этого не произошло».

В заключительном разделе Рескрипта эти пять наставлений названы «Великим Путем Неба и Земли и общим законом человечества». Они — «душа Наших солдат и матросов». И в свою очередь, «душой» этих пяти наставлений «является искренность. Если сердце неискренне, то, как бы ни были хороши слова и дела, все они лишь внешний блеск и ничего не значат. Только если сердце искренне, можно достичь всего». Так пять предписаний станут «легкими для их соблюдения и исполнения». Добавления искренности после перечисления всех добродетелей и обязанностей — типично японская черта. Японцы, в отличие от китайцев, не обосновывают все добродетели побуждениями благожелательного сердца; они прежде всего определяют кодекс обязанностей, а затем, в конце, дополняют его требованием исполнения их всем сердцем, всей душой, всеми своими силами и помыслами.

Аналогичное значение имеет искренность и в учениях крупной буддийской секты дзэн218. В большой работе о дзэн Судзуки219 приводит диалог между учеником и его наставником:

«Монах: Понятно, когда лев хватает свою жертву, будь то заяц или слон, он использует всю свою силу; прошу, скажи мне, что это за сила?

Наставник: Дух искренности (буквально: сила не-лжи). Искренность, т. е. не-ложь, означает «напряжение всего существа», известное также как «целостность существа в действии», ...при котором ничто не остается в запасе, ничто не скрывается под маской, ничто не уходит впустую. Когда человек живет так, о нем говорят, что он златовласый лев; он — символ мужественности, искренности, чистосердечности; он — божественный человек».

На специальные значения слова «искренность» в японском языке я мимоходом уже обращала внимание. Макото не означает то же, что и sincerity («искренность») в английском языке. Его значение и много уже, и много шире. На Западе всегда спешили отметить, что его значение намного уже, чем в западных языках, и нередко заявляли, что японец, говоря о чьей-то неискренности, подразумевает только, что другой человек не согласен с ним. В этом есть доля правды, поскольку в Японии, называя человека «искренним», не имеют в виду, действует ли он «искренне» по зову господствующих в его душе любви или ненависти, решимости или удивления. Японцам чуждо того рода одобрение, которое американец передает словами «он был искренне рад увидеться со мной», «он был искренне доволен». У них есть целый ряд вошедших в пословицы выражений, осыпающих презрением такую «искренность». Они с насмешкой говорят: «Вот лягушка, открывая пасть, раскрывает все свое нутро»; «Он, как гранат: разевая рот, показывает все, что у него на сердце»; любому человеку стыдно «болтать о своих чувствах»; это «разоблачает» его. Те ассоциации с «искренностью», которые имеют важное значение в Соединенных Штатах, не подходят для значения слова «искренность» в Японии. Когда японский юноша обвинял американского миссионера в «неискренности», он, конечно, и не подумал принять во внимание, «искренне» ли американец удивляется плану бедного парня отправиться в Америку, не имея даже небольших средств. Когда государственные деятели Японии в минувшее десятилетие обвиняли Соединенные Штаты и Англию в неискренности - а они это делали постоянно, — они даже не задумывались над тем, поступают ли западные страны не так, как на самом деле думают. Они даже не обвиняли их в лицемерии, что было бы менее тяжким обвинением. Подобным образом, когда в Рескрипте солдатам и матросам говорится, что «искренность — душа этих наставлений», то не имеется в виду, что добродетелью, приводящей в действие все другие добродетели, является искренность души, заставляющая человека поступать и говорить согласно внутренним побуждениям. Это, конечно, не означает, что ему предписано быть искренним, независимо от того, насколько его убеждения, возможно, отличаются от убеждений других.

Тем не менее у макото в Японии есть свои позитивные значения, и поскольку японцы столь энергично подчеркивают этическую роль этого понятия, для Запада крайне важно понять смысл его употребления в Японии. Основное японское значение слова макото хорошо проиллюстрировано в «Повести о сорока семи ронинах». «Искренность» в этом произведении — это положительная прибавка к гири. «Гири плюс макото» отличается от «просто гири» и означает «гири как пример на все времена». Согласно современному японскому определению, «макото — это то, что делает нечто сильным». Слово «нечто» относится, в зависимости от контекста, или к какому-нибудь предписанию японского кодекса поведения, или к какой-либо обусловленной Духом Японии ценности.

Употребление этого слова во время войны в лагерях для перемещенных японцев совершенно соответствовало его использованию в «Сорока семи ронинах», что ясно показывает, насколько обширна логика слова и насколько противоположным американскому может стать его значение. Избитое обвинение прояпонски настроенными иссэй (японцами — американскими иммигрантами, родившимися в Японии) проамерикански настроенных нисэй (японцев-иммигрантов во втором поколении) состояло в том, что у последних нет макото. Иссэй заявляли, что у этих нисэй нет именно того качества души, которое делало «сильным» Дух Японии, — как об этом официально говорилось в Японии во время войны. Иссэй вовсе не имели в виду, что в проамериканских настроениях их детей много лицемерия. Совсем наоборот, обвинения в неискренности были только еще более настойчивыми, когда нисэй добровольно вступали в американскую армию и всем было абсолютно ясно, что поддержка принявшей их страны вызвана их подлинным энтузиазмом.

Основное значение «искренности» в японском употреблении этого слова — старательная приверженность «пути», предначертанному японским кодексом поведения или Духом Японии. Какими бы ни были специальные значения макото в отдельных контекстах, его всегда можно интерпретировать как восхваление общепризнанных характеристик Духа Японии и установленных на карте добродетелей меток. Раз мы признали, что у «искренности» нет ее американского значения, то это слово очень полезно во всех японских текстах. Ведь оно почти неизменно означает добродетели, действительно выделяемые японцами. Словом макото постоянно пользуются для того, чтобы похвалить несвоекорыстного человека. В этом отражено серьезное осуждение японской этикой стремления к получению прибыли. Прибыль, если она не естественное следствие иерархических отношений, считается результатом эксплуатации, и посредник, получивший прибыль на своем деле, становится ненавистным ростовщиком. Его все время попрекают в «отсутствии искренности». Макото также постоянно используется для похвалы бесстрастного человека, и в этом отражаются японские представления о самодисциплине. Японец, заслуживающий эпитет «искренний», никогда также не станет на опасный путь оскорбления человека, которого он не хочет спровоцировать на агрессию, и в этом отражена вера японцев в ответственность человека за побочные последствия его поведения, как и за само поведение. Наконец, только имея макото, человек способен «руководить своими людьми», эффективно использовать свое мастерство и быть свободным от психических конфликтов. Эти три значения макото, как и многие другие, очень четко свидетельствуют о гомогенности японской этики: они говорят о том, что человек в Японии может успешно действовать и избегать конфликтов только тогда, когда он следует кодексу поведения.

Так как японская «искренность» означает всё это, то эта добродетель, вопреки Рескрипту и графу Окуме, не упрощает японской этики. Она не закладывает «оснований» под японскую мораль, не наделяет ее «душой». Она — как показатель степени, придающий большее значение любому числу, непосредственно после которого стоит. А2 может быть квадратом 9 или 159, или b, или х. И точно так же макото придает большую силу любой статье японского кодекса чести. Это, так сказать, не отдельная добродетель, а энтузиазм фанатика в его вере.

Что бы японцы ни делали со своим кодексом, он сохраняет атомистический характер, и основным принципом добродетели остается по-прежнему поддержание равновесия между одной, хорошей сама по себе, и другой, тоже хорошей сама по себе, играми. Это выглядит так, как будто они построили свою этику по правилам игры в бридж. Хорош тот игрок, который принимает правила игры и следует им. Он отличается от плохого игрока тем, что собран в расчетах и способен отвечать на ходы другого игрока с полным пониманием их значения по правилам игры. Он играет, как мы говорим, по Хойлу220, и есть много мелких деталей, которые необходимо принимать в расчет при каждом ходе. В правилах игры заложены возможные случайности, и о счете договариваются заранее. Благие намерения, в американском понимании, здесь неуместны.

В любом языке контекст разговора людей об утрате или приобретении чувства собственного достоинства проливает яркий свет на их взгляды на жизнь. В Японии «уважать себя» значит быть осторожным игроком. Что не подразумевает, как в английском языке, ни сознательного приспособления к достойным образцам поведения, ни раболепия перед другим, ни обмана, ни лжесвидетельства. В Японии чувство собственного достоинства (дзитё) буквально означает, что «человек обладает весом», а отсутствие его свидетельствует о «пустоте и непостоянстве человека». Когда человек говорит: «Вы должны уважать себя», это означает: «Учитывать все, что связано с данной ситуацией, и не совершать ничего такого, что вызывает критику или подрывает ваши шансы на успех». «Уважение к себе» нередко предполагает совсем отличное от принятого в Соединенных Штатах поведение. Рабочий говорит: «Я должен уважать себя», и это означает не то, что ему нужно отстаивать свои права, но что ему не следует говорить своим нанимателям ничего такого, что могло бы ему навредить. Аналогичное значение имело выражение «вы должны уважать себя» и в политическом употреблении его. Оно означало, что «порядочный человек», коль скоро он увлекся чем-то опрометчиво, вроде «опасных мыслей», не имеет права уважать себя. Не предполагалось, как в Соединенных Штатах, что чувство собственного достоинства даже при наличии опасных мыслей требует от человека согласованности его мыслей, взглядов и сознания.

«Вы должны уважать себя», — эти слова постоянно на устах родителей, дающих советы своим детям-подросткам, и относятся они к соблюдению ими приличий и оправданию ожиданий других. Например, девушке советуют сидеть неподвижно, расположив как подобает ноги, а юноше научиться следить за собой и понимать намеки других, «ведь именно сегодня закладывается твое будущее». Когда один из родителей говорит: «Вы ведете себя не так, как подобает уважающему себя человеку», это означает, что детей обвиняют в несоблюдении приличий, а не в отсутствии умения постоять за свои права.

Крестьянин, не сумевший вернуть свой долг заимодавцу, скажет себе: «Надо иметь чувство собственного достоинства», и это не значит, что он укоряет себя в лени или подлизывается к кредитору. Это означает, что ему следовало бы предвидеть чрезвычайные обстоятельства и быть более предусмотрительным. Имеющий вес в общине человек говорит: «Чувство собственного достоинства требует этого от меня», и имеет в виду не то, что он должен жить, сообразуясь с какими-то принципами правдивости и неподкупности, а необходимость ведения дел в общине, в полной мере учитывая позиции своей семьи; ему нужно принимать в расчет и вес своего статуса в целом.

Когда управляющий делами говорит о своей компании: «Мы должны проявить чувство собственного достоинства», то имеет в виду, что надо удвоить предусмотрительность и осторожность. Мужчина, думая о необходимости отомстить, говорит, что «отомстит достойно», и это не предполагает отмщения врагу за зло добром или желания следовать каким-то моральным правилам; эти слова означают, что он собирается «отомстить как следует», тщательно спланировать и принять во внимание каждую деталь предстоящей мести. Очень сильно в японском языке звучат слова «удвоить свое достоинство при помощи чувства собственного достоинства», и это означает быть в высшей степени предусмотрительным, т. е. никогда не делать поспешных выводов. Это означает рассчитать пути и способы достижения цели так, чтобы затратить на это ни больше, ни меньше, чем нужно, усилий.

Все эти значения собственного достоинства соответствуют японскому представлению о жизни как мире, в котором вы очень осторожно, «по Хойлу», делаете шаги. Этот способ определения собственного достоинства не позволяет человеку оправдывать неудачу благими намерениями. У каждого шага — свои последствия, и, не взвесив их, не следует действовать. В общем, хорошо быть щедрым, но не нужно забывать, что получателю вашей помощи может показаться, что вы хотите заставить его «носить он». Вам следует быть осторожным. Вполне допустимо критиковать другого человека, но так можно поступать только в том случае, если вы готовы взять на себя всю ответственность за последствия его обиды. Насмешка, подобная той, в которой молодой художник обвинил американского миссионера, недопустима именно потому, что намерения у миссионера были добрые, но он не принял во внимание все значения своего хода. На взгляд японцев это свидетельствовало о его полной невоспитанности.

Таким образом, прочное отождествление осторожности с чувством собственного достоинства предполагает проявление большого внимания ко всем намекам в поведении других и острое ощущение постоянной оценки вашего поведения со стороны других. «Общество способствует развитию у человека чувства собственного достоинства (из-за общества человеку нужно дзитё)». «Если бы не общество, не нужно было бы уважать себя (развивать дзитё)». В этих словах в крайней форме выражено значение внешней санкции для чувства собственного достоинства. Но в них не принимаются в расчет стимулирующие должное поведение внутренние санкции. Как говорят у многих народов мира, они преувеличивают, поскольку японцы иногда реагируют на личную вину так же остро, как и любой пуританин. Но в этих крайних оценках тем не менее точно отмечено то, на чем делается упор в Японии. Он приходится на более важное значение стыда, чем вины.

В антропологических исследованиях разных культур важное место отводится отличию тех из них, которые полагаются преимущественно на стыд, от полагающихся преимущественно на вину. Культура, насаждающая абсолютные стандарты морали и опирающаяся на воспитание у людей совести, является культурой вины по определению, но человек в таком обществе, например, в Соединенных Штатах, может, испытывать еще и стыд, когда обнаруживает свою неловкость, никоим образом не считающуюся грехом. Он может быть очень огорчен из-за того, что не одет как надо, или неудачно высказался. В культуре, где главной санкцией служит стыд, людей огорчают поступки, которые, на наш взгляд, должны заставлять их чувствовать себя виноватыми. Это огорчение может быть очень значительным, и его невозможно, как вину, облегчить исповедью или искуплением. Согрешивший человек, облегчив душу, утешит себя. Исповеди используют наша светская терапия и многие религиозные группы, имеющие между собой мало общего в других отношениях. Мы знаем, что это помогает. Там, где главная санкционирующая сила стыд, человек не получает поддержки, даже когда он откровенно признается в своей ошибке исповеднику. До тех пор, пока его скверное поведение не «становится известным миру», ему нечего беспокоиться, и исповедь представляется ему просто лишней обузой. Поэтому культуры стыда не предусматривают исповеди даже богам. У них есть обряды скорее ради удачи, а не во имя искупления.

Настоящие культуры стыда, в отличие от настоящих культур вины, полагаются на внешние санкции за хорошее поведение, а не на внутреннее признание в грехе. Стыд - это реакция на критику других людей. Человек стыдится или из-за того, что его откровенно осмеяли и отвергли, или из-за того, что он дал повод себя осмеять. И в том и в другом случаях это мощная санкционирующая сила. Но она требует присутствия публики или, по крайней мере, воображаемого присутствия ее. Вина же этого не требует. У народа, для которого честь — это соответствие жизни человека его автопортрету, человек может переживать вину, хотя никто не знает о его злодеянии, а чувство вины может быть облегчено исповедью.

Первые поселившиеся в Соединенных Штатах пуритане пытались строить в целом свою моральную практику на чувстве вины, и всем психиатрам известно, сколько мучений испытывают современные американцы из-за совести. Но бремя стыда в Соединенных Штатах растет, а вина переживается сегодня менее остро, чем первыми поколениями американцев. В Соединенных Штатах это воспринимается как ослабление моральных устоев. В этом немало правды, но причина также и в том, что мы не ожидаем от стыда способности выполнять тяжелую моральную работу. Мы не впрягаем сопутствующее стыду острое личное огорчение в нашу фундаментальную систему морали.

Японцы же поступают так. Неудача в соблюдении внешних признаков хорошего поведения, нарушение баланса обязанностей или неспособность предвидеть возможности вызывают стыд (хадзи). Стыд, говорят они, — источник добродетели. Чуткий к нему человек будет следовать всем правилам хорошего поведения. «Знающий стыд человек» иногда толкуется ими как «добродетельный человек», иногда как «человек чести». Стыд занимает в японской этике такое же важное место, как и «чистая совесть», «жизнь по-Божески» и боязнь согрешить в западной. Поэтому вполне логично, что человек не наказывается в загробной жизни. Японцам, за исключением знакомых с индийскими сутрами священников, совершенно неведома идея реинкарнации по заслугам человека в этой жизни, и они не признают посмертного вознаграждения и наказания, т. е. рая и ада.

Как и у любого племени или народа с глубоким чувством стыда, приоритет стыда в японской жизни означает, что любой человек внимательно следит за реакцией людей на его поступки. Ему нужно не только представлять, каковым будет их вердикт, но на вердикт других он ориентирует себя сам. Когда все играют в игру по одним правилам и взаимно поддерживают друг друга, японцы могут чувствовать себя беспечно и непринужденно. Когда они сознают, что игра связана с выполнением Японией ее «миссии», они в состоянии играть фанатично. Они особенно уязвимы тогда, когда пытаются экспортировать свои ценности в иные страны, где их формальные признаки хорошего поведения не прививаются. Им не удалась их миссия «доброй воли» в Великой Восточной Азии221, и испытанное многими из них чувство обиды от отношения к ним китайцев и филиппинцев было довольно искренним.

И отдельные японцы, приезжавшие в Соединенные Штаты на учебу или по своим делам и не разделяющие националистических настроений, часто глубоко переживали «крах» их рачительного воспитания, когда пробовали жить в менее строго регламентированном мире. Их добродетели, ощущали они, вовсе не экспортируемы. Они понимают, что их проблема не сводится к общей проблеме сложности смены культуры для любого человека. Они пытаются сказать нечто большее и иногда противопоставляют сложности своего приспособления к американской жизни меньшим сложностям, с которыми сталкиваются знакомые им китайцы и сиамцы. Особенность японской проблемы, как она представляется им, заключается в том, что они воспитаны на доверии к безопасности, в основе которой лежит признание другими различных нюансов в соблюдении ими кодекса поведения. Когда иностранцы забывают о всех этих приличиях, японцы в растерянности. Они стараются отыскать подобного рода мелкие правила приличия, согласно которым живут люди на Западе, и, не обнаружив их, испытывают раздражение или даже испуг.

Эти переживания японца в менее строгой к правилам культуре никто не описал лучше, чем госпожа Мисима в своей автобиографии «Мой узкий остров»222. Она очень хотела поступить в американский колледж и преодолела нежелание своей консервативной семьи принять он от американца — члена совета колледжа. Она отправилась в Уэлсли. Преподаватели и ученицы, сообщает она, были удивительно любезны, но для нее это создавало еще большие трудности. «Моя гордость изысканной учтивостью, характерной чертой японцев, была жестоко уязвлена. Я злилась на себя за незнание, как здесь следует себя вести, и на окружающих, которые, как мне казалось, насмехаются над моим прошлым воспитанием. У меня не осталось никаких эмоций, кроме этого смутного, но глубокого чувства гнева». Она ощущала себя так, «будто свалилась с какой-то другой планеты, имея не известные этому другому миру чувства. Мое японское воспитание, требующее, чтобы любое движение тела было элегантным и каждое произносимое слово соответствовало этикету, делало меня крайне чувствительной и застенчивой в этой среде, где я была совершенно слепой в социальном смысле слова». Прошло два или три года, прежде чем напряжение спало, и она начала принимать оказываемые ей любезности. Американцы, решила она, живут с чувством, которое именуется «изящной фамильярностью». Но «фамильярность как дерзость была убита во мне, когда мне было три года».

Госпожа Мисима противопоставляет японских девушек, с которыми она познакомилась в Америке, китайским, и из ее комментариев видно, сколь различным было влияние на них Соединенных Штатов. У китаянок были «самообладание и общительность, совершенно отсутствовавшие у большинства японок. Эти китайские девушки-аристократки казались мне самыми изысканными созданиями на земле, причем каждая из них обладала почти царственной снисходительностью и выглядела так, будто была владычицей мира. Их неустрашимость и гордое, совсем невозмутимое даже в условиях этой великой цивилизации машин и скоростей самообладание резко отличались от робости и чрезмерной чувствительности японских девушек, раскрывая в известной степени основное различие в их социальном происхождении».

Госпожа Мисима, как и многие другие японки, ощущала себя так, как если бы она была опытной теннисисткой, участвующей в турнире по крокету. С ее мастерством совсем не считались. Она чувствовала, что то, чему она научилась, нельзя перенести в новую среду. Дисциплина, которой она следовала, оказалась бесполезной. Американцы обходились без нее.

Но раз японцы приняли, хоть и в малой степени, менее строго кодифицированные правила поведения, господствующие в Соединенных Штатах, им трудно представить, что они смогут снова приспособиться к ограничениям их прошлой жизни в Японии. Иногда они сравнивают ее с потерянным раем, иногда — с «жизнью в упряжке», иногда — с «тюрьмой», иногда — с «маленьким горшком», в котором находится карликовое дерево. До тех пор пока корни миниатюрной сосны сдерживались пределами цветочного горшка, она была произведением искусства, украшавшего очаровательный сад. Но если карликовую сосну пересадили в открытую почву, ее невозможно вернуть назад. Японцы чувствуют, что сами не могут больше служить украшением в этом японском саду. Они не смогли бы вновь соответствовать его требованиям. Они прошли опыт японской дилеммы добродетели в его самой острой форме.

XI

Самодисциплина

Самодисциплина в чужой культуре, по-видимому, всегда кажется иностранным наблюдателям вопросом, не заслуживающим особого внимания. Дисциплинарные технические приемы сами по себе достаточно ясны, но чему они служат? Из-за чего вы добровольно виснете на крюках или концентрируете внимание на вашем пупе или никогда не тратите своих денег? Почему вы концентрируете внимание на одной из этих форм аскетизма и совсем не интересуетесь контролем над некими другими импульсами воистину важными для представителя другой культуры и нужными ему для овладения? Вероятность непонимания значительно возрастает, когда наблюдатель представляет страну, где не обучают техническим приемам самодисциплины, а находится он среди народа, уделяющего им большое внимание.

В Соединенных Штатах техника и традиционные методы самодисциплины получили относительно слабое развитие. Американцы считают, что человек, предполагая, что может случиться в его личной жизни, будет дисциплинироваться сам, если это необходимо для достижения избранной цели. Поступит он так или нет, зависит или от его честолюбия, или от его совести, или от наличия у него «инстинкта сотрудничества», по определению Веблена223. Он может ради того, чтобы играть в футбольной команде, придерживаться стоического режима или, чтобы выучиться на музыканта или преуспеть в своем деле, отказаться от отдыха. Он может по велению совести сторониться зла и легкомысленного поведения. Но в Соединенных Штатах технику самодисциплины самое по себе не изучают, как арифметику, отдельно от ее приложения к определенному случаю. Когда такого рода технику используют в Соединенных Штатах, ей обучают деятели европейских религиозных сект или индуистские проповедники свами224. Даже методы религиозной самодисциплины во время сосредоточения и молитвы в том виде, как им учили и их практиковали Святая Тереза и Святой Иоанн Креститель, плохо прижились в Соединенных Штатах.

Японцы же предполагают, что и сдающему экзамен в средней школе юноше, и занимающемуся фехтованием мужчине и ведущему просто аристократический образ жизни человеку нужна самоподготовка, совершенно не связанная с получением специальных, необходимых для успешного прохождения испытания знаний. Независимо от того, насколько он напичкан фактами для сдачи экзамена, насколько искусны его удары мечом, как строго он блюдет все детали своего внешнего вида и поведения, человеку нужно отложить в сторону и книги, и меч, и заботу о своем внешнем виде и пройти особого рода подготовку. Конечно, не все японцы отдают свое время эзотерическому тренингу, но даже не занимающиеся им отводят заметное место в жизни фразеологии и практике самодисциплины. Во всех классах общества японцы оценивают себя и других с точки зрения целого ряда понятий, основывающихся на их понимании общей техники самоконтроля и самообладания.

Схематически эти понятия самодисциплины можно разделить на те, которые дают достаточные умения (competence), и те, которые дают нечто большее. Это нечто большее я буду называть мастерством (expertness). Понятия делят на две группы в Японии, и направлены они на достижение различных результатов в человеческой психике, они имеют различное рациональное обоснование и различное знаковое выражение. Многие примеры первого типа, общих самодисциплинирующих умений, были ранее мной описаны. Армейский офицер, сказавший о своих солдатах, которые за 60 часов маневров в мирное время спали только десять минут, что «они знают, как спать, им нужно научиться не спать», несмотря на кажущиеся нам чрезмерными требования, имел в виду всего лишь умелое поведение. Он излагал общепринятый в Японии принцип психической экономии, согласно которому воля должна доминировать над почти безгранично научаемым телом, и у самого тела нет законов его благополучного состояния, нарушая которые человек вредит себе. Вся японская концепция «человеческих чувств» покоится на этом допущении. Когда речь идет о действительно серьезных жизненных делах, физические потребности, независимо от их важности для здоровья, независимо от отношения к ним и культивирования их самих по себе, должны быть решительным образом подчинены этим целям. Чего бы ни стоила самодисциплина, человек обязан продемонстрировать Дух Японии.

Однако так определять их позицию — это совершать насилие над японским допущением. Ведь выражение «чего бы ни стоила самодисциплина» означает в обычном американском употреблении его почти то же самое, что «чего бы ни стоило самопожертвование». Часто оно означает также «чего бы ни стоила личная фрустрация». Американская концепция дисциплины — будь то воспитанной другими, будь то отражающей цензуру совести -состоит в том, что и мужчины, и женщины должны с детских лет проходить процесс социализации при помощи принятой ими добровольно или предписанной авторитетами дисциплины. Это вызывает фрустрацию. Индивида оскорбляет подавление его желаний. Ему приходится приносить жертвы, и в нем пробуждаются неизбежные агрессивные эмоции. Такого взгляда придерживаются в Америке не только многие психологи-профессионалы. Он представляет собой также философию, на которой родителями воспитывается дома каждое новое поколение американцев, и поэтому анализ психологов очень правдиво отражает положение дел в нашем обществе. Ребенок «обязан ложиться спать в определенное время», и из этой установки родителей он усваивает, что отход ко сну — это фрустрация. Во многих семьях ребенок выражает свое раздражение в бурных ночных скандалах. Он — уже юный, усвоивший обыкновения своей страны американец, который рассматривает сон как нечто такое, что человек «обязан делать», и во вред себе противится сну. Его мать также устанавливает некие вещи, которые он «обязан есть». Это может быть овсянка, или шпинат, или хлеб, или апельсиновый сок, но американский ребенок учится протестовать против пищи, которую он «обязан есть». Он приходит к заключению, что «полезная для него пища» - вовсе не та, что хороша на вкус. Это — американское обыкновение, чуждое Японии, как и некоторым западным странам, например Греции. В Соединенных Штатах становление взрослого человека предполагает освобождение от пищевых фрустраций. Взрослый человек вместо полезной для него пищи может есть ту, которая нравится ему по вкусу.

Однако эти представления о сне и еде — ничто сравнительно с общим для западных народов пониманием самопожертвования. Это типично западная догма, согласно которой родители приносят большие жертвы для своих детей, жены жертвуют ради мужей своей карьерой, мужья приносят в жертву свою свободу, чтобы прокормить семью. Американцам трудно понять, как в некоторых обществах мужчины и женщины не признают необходимости самопожертвования. Тем не менее это так. В таких обществах люди говорят, что родители естественно восхищаются своими детьми, что женщины отдают предпочтение браку, а не чему-то другому и что мужчина, зарабатывая средства для содержания семьи, занимается своим любимым делом охотника или садовника. При чем тут самопожертвование? Когда общество акцентирует внимание на таком объяснении этих отношений и разрешает людям жить по нему, тогда понятие «самопожертвование» едва ли можно принять.

Все, что в Соединенных Штатах человек делает для других в виде «жертвы», в иных культурах рассматривается как взаимный обмен. Это или инвестиции, которые оплатят позднее, или оплата уже полученных ценностей. В таких странах даже отношения между отцом и сыном могут быть трактованы аналогичным образом и за сделанное отцом сыну в ранние дни жизни мальчика тот расплатится с отцом в последние годы жизни старика и после его смерти. Так же и любые деловые отношения — это народный договор (a folk-contract), который, несмотря на нередко гарантируемую им качественную эквивалентность этих отношений, точно так же обыкновенно обязывает одну сторону покровительствовать, а другую - служить. Если обе стороны признают условия договора выгодными, никто не считает свои обязанности жертвой.

Санкцией за услуги в Японии, конечно же, является взаимность, проявляемая как в видах их, так и в иерархическом обмене комплементарными обязательствами. Поэтому моральная позиция самопожертвования очень отличается от американской. Японцы всегда особо противились учению о жертве, принесенному к ним христианскими миссионерами. Они утверждают, что хороший человек не должен думать, что делаемое им для других вызовет фрустрацию у него самого. «Когда мы делаем то, что вы называете самопожертвованием, - сказал мне один японец, — то делаем это из желания дать или из-за того, что давать — хорошо. Мы не жалеем себя. Независимо от того, как много мы в действительности жертвуем для других, мы не считаем, что этот дар возвышает нас духовно или что мы должны «получить вознаграждение» за это». Народ, чья жизнь была организована, как у японцев, на основе таких детально разработанных взаимных обязанностей, естественно, находит самопожертвование ненужным. Он доходит до крайности при исполнении чрезвычайных обязательств, но традиционная санкция взаимности препятствует развитию у него чувства жалости к себе и самодовольства, так легко возникающих в странах, где индивидуализм и конкуренция играют большую роль.

Поэтому американцам для понимания обычных японских самодисциплинирующих практик нужно совершить своего рода хирургическую операцию нашей идеи «самодисциплины». Нам нужно удалить наросты «самопожертвования» и «фрустрации», образовавшиеся на этой идее в нашей культуре. В Японии человек дисциплинируется, чтобы быть хорошим игроком, и японская установка такова: личность в процессе обучения не более сознает жертвенность, чем человек, играющий в бридж. Конечно, обучение сурово, но оно в природе вещей. Маленький ребенок рождается счастливым, но он лишен способности «жить со вкусом». Только через духовный тренинг (или самодисциплину, сюё) мужчина или женщина могут получить силу для полнокровной жизни и «ощущения вкуса» ее. Эти слова обычно истолковывают таким образом: «Только так можно наслаждаться жизнью». Самодисциплина «укрепляет желудок (орган, через который осуществляется контроль)»; она обогащает жизнь.

Рациональным обоснованием «достаточного уровня» самодисциплины в Японии служит то, что она совершенствует способности человека управлять своей жизнью. Любое возможное у него в начале обучения раздражение пройдет, говорят они, так как в конце концов он будет получать от него удовольствие или же откажется от него. Ученик мастера проявляет настоящий интерес к своему делу, юноша изучает дзюдо (дзюдзицу), молодая жена приспосабливается к требованиям своей свекрови, и вполне естественно, что на первых порах обучения мужчина или женщина, не привыкнув к новым требованиям, могут захотеть отказаться от этого сюё. Их отцы, возможно, будут говорить с ними и скажут: «Что вы хотите? Нужно поучиться, чтобы знать жизнь. Если вы это не сделаете и ничему не научитесь, то, естественно, будете несчастливы. И при этих естественных последствиях у меня не возникнет желания защищать вас от общественного мнения». Сюё, как говорит столь часто используемая ими фраза, устраняет «ржавчину на теле». Оно превращает человека в сверкающий острый меч, похожим на который он, конечно, желает быть.

Акцент на личной выгоде, приносимой самодисциплиной, не означает, что крайние поступки, свершения которых так часто требует японский кодекс поведения, не вызывают подлинно серьезных фрустраций, и что эти фрустрации не влекут за собой агрессивных импульсов. Эта особенность отмечается американцами в играх и спортивных соревнованиях. Чемпион по бриджу не сетует на личные жертвы, которые нужно было ему принести, чтобы научиться хорошо играть; он не приклеит ярлык «фрустрация» к часам, потраченным им на то, чтобы стать хорошим специалистом. Тем не менее врачи говорят, что в отдельных случаях требующееся от человека при игре на высокие ставки или в борьбе за чемпионское звание огромное внимание не остается без последствий для заболевания язвой желудка и физического перенапряжения. Аналогичное случается и с людьми в Японии. Но поощрительное отношение к взаимодействию и японское убеждение, что самодисциплина выгодна для самого человека, превращают многие, кажущиеся американцам невыносимыми поступки в легко переносимые для них. Они обращают значительно большее внимание на умение вести себя и менее снисходительны к себе, чем американцы. Они не так часто списывают свою неудовлетворенность жизнью на козлов отпущения и не так часто жалеют себя из-за обездоленности тем, что американцы называют обыкновенным счастьем. Их научили более внимательно, чем это принято у американцев, относиться к «ржавчине на теле».

Помимо и превыше «достаточного уровня» самодисциплины существует еще уровень мастерства. Японская техника этого уровня недостаточно вразумительно донесена японскими авторами до западного читателя, и сделавшие ее предметом своих разысканий западные ученые часто слишком высокомерно относились к ней. Иногда они называли ее «эксцентричной». Один французский ученый пишет, что вся она «перечит здравому смыслу» и что самое крупное из всех уделяющих особое внимание этой дисциплине учений дзэн представляет собой не что иное, как «ряд важных бессмыслиц». Однако преследуемые этой техникой цели не относятся к числу непонятных, и в целом сам предмет разговора проливает яркий свет на японские принципы психической экономии.

Целый ряд японских терминов передает то состояние ума, достичь которого обязан специалист по самодисциплине. Некоторые из этих терминов употребляются применительно к актерам, некоторые — к религиозным адептам, некоторые — к фехтовальщикам, некоторые — к ораторам, некоторые - к художникам, некоторые — к мастерам чайной церемонии. Все они имеют одно общее значение, и я буду пользоваться только словом муга225, которое употребляется в благополучно процветающей элитарной секте — дзэн-буддизме. В описании состояния мастерства отмечается, что в нем передается тот мирской или религиозный опыт, при котором волю и поступок человека «не разделяет даже дистанция в толщину волоса». Электрический разряд сразу же попадает с положительного полюса на отрицательный. У не достигших уровня мастерства между волей и поступком находится как бы непроницаемая ширма. Японцы называют ее «наблюдающим я», «мешающим я», и, когда благодаря специальной тренировке она устраняется, у мастера (expert) пропадает всякое ощущение «я делаю это». Цепочка связи работает беспрепятственно. Для действия не требуется никаких усилий. Оно «однонаправлено». Действие полностью воспроизводит нарисованную действующим лицом в его уме картину.

Самые обыкновенные люди стремятся в Японии к достижению такого рода «мастерства». Чарльз Элиот226, крупный английский специалист по буддизму, рассказывает о школьнице, «обратившейся к известному в Токио миссионеру и заявившей ему о своем желании стать христианкой. Когда ее спросили, почему она хочет сделать это, она ответила, что мечтает подняться в воздух на самолете. Когда ее попросили объяснить связь между самолетом и христианством, она отвечала, что ей сказали, будто перед подъемом в воздух на самолете нужно добиться очень спокойного и уравновешенного состояния ума, и что такого состояния ума можно добиться только религиозным воспитанием. Она считала, что христианство, по-видимому, лучшая из религий, и поэтому пришла с просьбой о наставлении»227.

Японцы связывают христианство не только с полетами на самолетах, но и с тренировкой спокойного и уравновешенного состояния ума, необходимого для сдачи экзамена по педагогике, или произнесения речей, или для карьеры государственного деятеля. Владение техникой однонаправленности представляется им неоспоримым преимуществом в любом деле.

Во многих цивилизациях получили развитие технические приемы такого рода, но в Японии их цели и методы отличаются ярко выраженным оригинальным характером. Поскольку многие из этих технических приемов родом из Индии, где они известны под названием йоги, этот феномен представляет особый интерес. Японские приемы самогипноза, сосредоточения и эмоционального контроля все еще хранят черты родства с индийскими практиками. Так же делается упор на освобождении ума, на неподвижности тела, на повторении 10 тыс. раз одной и той же фразы, на фиксации внимания на каком-нибудь избранном символе. До сих пор используется индийская терминология. Однако за пределами этого у японской версии йоги мало общего с индийской.

Йога в Индии - это культ крайних форм аскетизма. Она - путь к освобождению от круга реинкарнаций. Кроме такого освобождения, нирваны228, у человека нет иного пути спасения, и препятствием на этом пути являются человеческие желания. Эти желания можно устранить умерщвлением их голодом, оскорблением их и самоистязанием. При помощи этих средств человек имеет возможность добиться святости, обрести духовность и единение с богом. Йога - путь отречения от плотского мира и ухода от тщеты человеческого бытия. Она является также способом овладения своими духовными силами. Путь человека к достижению цели тем короче, чем более суров его аскетизм.

Такая философия чужда Японии. Хотя Япония и крупная буддийская страна, идеи переселения душ и нирваны так никогда и не стали частью буддийских верований ее народа. Их приняли индивидуально лишь некоторые буддийские монахи, но они никогда не имели большого влияния на обычаи народа и его образ мыслей. В Японии не щадят жизни ни животного, ни насекомого из-за того, что их убийство было бы убийством переселившейся человеческой души, и японские похоронные церемонии и обряды, связанные с рождением ребенка, лишены малейших намеков на цикл реинкарнаций. В японском мышлении нет места представлениям о переселении душ. Идея нирваны также не имеет никакого значения для простого народа, да и сами священники изменяют ее сущность. Религиозные авторитеты утверждают, что обретший состояние просветления (сатори)229 человек уже находится в нирване; нирвана достигается здесь и сейчас, во время жизни, и человек «находит нирвану» в сосне или в дикой птице. Японцы никогда не проявляли интереса к фантастическим картинам потустороннего мира. Их мифология рассказывает о богах, но не о жизни мертвых. Они не признавали даже буддийские представления о различиях посмертных вознаграждений и наказаний. Любой человек, даже самый жалкий крестьянин, после смерти становится буддой; само слово для названия семейных памятных табличек в домашнем алтаре означает «будды»230. Ничего подобного нет в языке ни одной буддийской страны, а коль народ так дерзко называет обыкновенных покойников, то совершенно ясно, что достижение нирваны не считается у него слишком уж трудной задачей. Становящемуся так или иначе буддой человеку нет никакой необходимости вечным умерщвлением плоти добиваться цели полного приостановления перерождений.

Равно чужда Японии и мысль о непримиримости плоти и духа. Йога — это использование технических приемов для устранения желаний, а желания коренятся во плоти. Но у японцев такой догмы нет. «Человеческие чувства» не являются чем-то злым, и в наслаждениях чувственными удовольствиями заключена доля мудрости. Единственное условие — принесение их в жертву серьезным жизненным обязанностям. В японском отношении к йоге этот принцип доводится до своего логического предела: не только исключаются все самоистязания, но и сам культ лишается в Японии аскетического характера. Даже «просветленные», хотя их и называют отшельниками, устраиваются в своих кельях обычно комфортно со своими женами и детьми в очаровательных сельских местностях. Пребывание в компании жен и даже появление новых детей считалось совершенно совместимым с их святостью. Во всяком случае, в самой популярной буддийской секте монахи женятся и обзаводятся семьями. Японии всегда было трудно принять идею противоборства духа и плоти. Святость «просветленных» сводилась к их самодисциплинирующим медитациям и к простоте их образа жизни. Она не выражалась в ношении неопрятных одежд или игнорировании красот природы или звуков струнных инструментов. Их святые могли проводить свои дни за сочинением изысканных стихов, ритуалами чайных церемоний и «любованием» луной и цветением вишни. Секта дзэн даже призывает своих адептов избегать «трех несовершенств: несовершенств в одежде, еде и сне».

Чужд Японии также и последний догмат философии йоги: проповедуемая ею техника мистицизма приводит практикующего ее человека в состояние единства с универсумом. Где бы в мире ни прибегали к методам мистицизма — будь то у примитивных народов, или у мусульманских дервишей, или у индийских йогов, или у христиан Средневековья, — использовавшие их почти единодушно, независимо от вероисповедания, признавались в появлении у них ощущения, что они становятся «едины с богом», что переживают «неземной» экстаз. У японцев мистическая техника лишена мистики. Это не означает, что они не достигают состояния транса. Они его достигают. Но считают даже транс техническим приемом, который учит человека «однонаправленности». Они не называют его экстазом. В отличие от мистиков других стран, секта дзэн даже не считает, что в трансе пять чувств находятся в подвешенном состоянии; она утверждает, что этой техникой «шесть» чувств приводятся в состояние крайней остроты. Шестое чувство — это ум, и тренировка превращает его в командира над обычными пятью, но вкус, осязание, зрение, обоняние и слух во время транса проходят свою особую тренировку. Одно из групповых упражнений дзэн состоит в том, чтобы, не выходя из состояния транса, распознать шаги и суметь следовать за ними по пятам с одного места на другое или определить соблазнительные запахи специально принесенной пищи. Обоняние, зрение, слух, осязание и ощущение вкуса помогают шестому чувству, и человек учится в этом состоянии держать «каждое чувство наготове».

Это очень необычный тренинг для любого культа с «экстрасенсорной» практикой. Даже в трансе практикующий его дзэнский монах не выходит из себя, но, как сказал о древних греках Ницше231, «остается самим собой и сохраняет свое гражданское имя». В высказываниях выдающихся буддийских проповедников Японии много ярких подтверждений этого. Одно из лучших — в словах великого Догэна232, основавшего в XIV в. дзэнскую секту сото233, остающуюся до сих пор самой крупной и влиятельной среди дзэнских сект. Говоря о своем просветлении (сатори), он заявлял: «Я познал только, что мои глаза находились горизонтально над моим перпендикулярным носом... (В опыте дзэн) нет ничего мистического. Время идет как в природе: солнце восходит на востоке и луна заходит на западе»234. В работах о дзэн даже не допускается, что опыт транса может дать иную, кроме самодисциплинирующей человеческой, силу. «Йога утверждает, что при помощи медитации можно обрести различные сверхчеловеческие силы, — пишет один японский буддист. — Но у дзэн нет никаких подобного рода абсурдных притязаний»235.

Таким образом, японцы отказываются от предпосылок, на которых основывается практика йоги в Индии. Япония с напоминающей древних греков полнокровной любовью к предельному видит в технических упражнениях йоги самообучение совершенству, средство, позволяющее человеку обрести такую степень мастерства, когда между ним и его деянием нет промежутка даже в толщину волоса. Это — тренировка умелости. Это — тренировка уверенности в своих силах. Вознаграждение следует тут же и незамедлительно, поскольку тренировка позволяет человеку абсолютно адекватно реагировать на любую ситуацию, расходуя на нее не слишком много и не слишком мало усилий, и это дает ему возможность контролировать свой, в иных отношениях непокорный, ум настолько, что ни физическая опасность извне, ни страсть изнутри не в состоянии сбить его с толку.

Такого рода тренинг безусловно ценен как для воина, так и для монаха, и естественно, что японские воины сделали дзэн своим. Едва ли можно найти где-либо, кроме Японии, использование мистической техники без надежды на вознаграждение в виде мистического опыта и при обучении воинов рукопашному бою. Но так было с самого начала распространения дзэн в Японии236. Замечательная работа основателя японского дзэн Эйсая237, написанная им в XIII в., называлась «Распространение дзэн для защиты государства», и дзэн изучали воины, государственные деятели, фехтовальщики и студенты университетов ради достижения чисто мирских целей. По словам Чарльза Элиота, ничто из истории секты дзэн в Китае238 не позволяло говорить о том будущем, которое ожидало его как воинскую дисциплину в Японии. «Дзэн стал настолько же подлинно японским, как и чайные церемонии или пьесы но. Можно было предположить, что в такое беспокойное время, каким были XIII и XIV вв., это созерцательное и мистическое учение об обретении истины не в священных книгах, а в непосредственном опыте человеческого ума расцветет у укрывавшихся от мирских бурь в монастырских кельях отшельников, но не станет основным правилом жизни воинского класса. Но это произошло»239.

Многие японские религиозные секты, и буддийские, и синтоистские, акцентировали внимание на мистической технике созерцания, самогипноза и транса. Однако некоторые из них считают следствия этих упражнений проявлениями божьей милости и опираются в своей философии на шарики240 — «помощь другого», т. е. милосердного бога. Некоторые же, и в их числе самая известная секта дзэн, полагаются только на «самопомощь» - дзирики241. Потенциальная сила человека, учат они, заключена только в нем самом, и только ценою собственных усилий он может увеличить ее. Японские самураи нашли эту мысль очень близкой им по духу, и как монахи или государственные деятели или просветители — а они были заняты на всех этих ролях, пользовались техникой дзэн для того, чтобы сохранять свой строгий индивидуализм. Упражнения дзэн были очень понятны. «Дзэн ищет только то, что обыкновенный человек может найти в самом себе. В этом поиске дзэн не терпит никаких препон. Устраняется любое вставшее на вашем пути препятствие... Если на вашем пути стоит Будда, убейте его! Если стоят патриархи, убийте их! Если стоят святые, убейте их всех! Это единственный путь для достижения спасения»242.

Ищущий истину не должен ничего принимать через посредника: ни учения Будды, ни священных книг, ни теологии. «Двенадцать глав буддистского канона — это клочок бумаги». Их можно с пользой изучать, но они не имеют никакого отношения к акту озарения души человека, составляющего сущность просветления. В книге диалогов243 дзэн-послушник просит дзэнского монаха объяснить Сутру Лотоса благого закона244. Монах дал блестящее толкование, и послушник в смущении сказал ему: «А я думал, что дзэнские монахи презирают тексты, теории и логические объяснения». «Дзэн, — ответил монах, — не в знании чего-то, но в вере, что знание — вне всех текстов, всех документов. Ты не говорил мне, что хочешь знать, но что желаешь лишь, чтобы я объяснил текст»245.

Традиционные методы обучения, которыми пользовались наставники дзэн, преследовали цель научить послушников, как «знать». Тренинг мог быть физическим, мог быть умственным, но в конце концов следовало закрепить его во внутреннем сознании ученика. Дзэнское обучение фехтовальщика хорошо иллюстрирует это. Конечно, фехтовальщик должен учиться и постоянно практиковаться в нанесении ударов мечом, но его сноровка в этой области относится к разряду «достаточных умений». Дополнительно он должен научиться быть муга. Его заставляют сначала стоять на уровне пола на нескольких дюймах246 площади, которые держат его тело. Это малюсенькое пространство для стояния поднималось постепенно ввысь до тех пор, пока он не научался стоят на четырехфутовом247 столбе так же легко, как и во дворе. Когда он абсолютно безопасно стоит на таком столбе, он «знает». Его не подведут ни головокружение, ни боязнь падения.

Это японское использование стояния на столбе превращает известный всем средневековый западный аскетизм Святого Симеона Столпника248 в целенаправленное самодисциплинирующее упражнение. Но это уже не аскетизм. Такого рода трансформация имеет место в самых различных физических упражнениях, будь то в секте дзэн или в обычных деревенских практиках. Во многих районах мира погружение в ледяную воду и стояние под горными водопадами — обычные аскетические практики, имеющие своей целью иногда умерщвление плоти, иногда получение божеских милостей, иногда достижение транса. У японцев самой популярной формой аскетических испытаний холодом были стояние или сидение в студеном водопаде на рассвете или совершаемое трижды в зимнюю ночь обливание ледяной водой. Но задача их состояла в тренировке самосознания человека настолько, что он не ощущал более дискомфорта. Цель — научиться, не отвлекаясь, продолжать свою медитацию. Когда сознание не переживало ни шока от студеной воды, ни телесного озноба на холодном рассвете, происходило превращение в «мастера». Не было никакого другого вознаграждения.

Ментальный тренинг должен в равной степени получить самопризнание. Человек мог общаться с наставником, но наставник вовсе и не «учил» его в западном смысле этого слова, поскольку ничто, усвоенное послушником из другого, кроме него самого, источника знаний, не имело никакого значения. Наставник мог обсуждать что-то со своим послушником, но не вводил его учтиво в новую интеллектуальную среду. Наставник считался особенно полезным в том случае, когда был необычайно груб. Если мастер без предупреждения разбивал подносимую послушником к губам чашку, или ставил ему подножку, или бил по суставам его пальцев медным прутом, шок мог гальванизировать его неожиданное озарение. Оно прорывалось через его самоуспокоенность. В книгах о монахах много такого рода примеров.

Излюбленным средством для побуждения послушника на отчаянную попытку «знать» были коаны, в буквальном переводе слова — «задачи»249. Говорят, что этих «задач» насчитывается 1700, и нет ничего необычного в том, что решению одной из них человек мог посвятить семь лет. Они не имеют рациональных решений. Вот одна из них: «Постичь хлопок одной ладони». Вот другая: «Почувствовать тоску человека по матери перед его зачатием». Еще: «Кто носит безжизненное тело?», «Кто это все идет ко мне?», «Все возвращается в Единое; где последнее возвращение?». Подобного рода дзэнские загадки бытовали в Китае еще до XII - XIII вв., и Япония заимствовала их вместе с дзэн. На материке они не сохранились. В Японии же они — самая важная часть тренировки мастерства. Справочники по дзэн относятся к ним необычайно серьезно. «Коаны таят в себе дилемму жизни. Раздумывающий над ними человек, говорят японцы, оказывается в безвыходном положении, как «преследуемая и загнанная в темный туннель крыса», он подобен «человеку с раскаленным железным шаром в глотке», «москиту, пытающемуся укусить комок железа». Он вне себя и удваивает свои усилия. В конце концов, ширма «наблюдающего я», что располагалась между его разумом и его задачей, устраняется столь же стремительно, как сверкание молнии, оба — разум и задача — сходятся. Он «знает»».

После этих описаний напряженного, как натянутая тетива лука, состояния ума просто безвкусно искать книги с примерами добытых такой ценой великих истин. Нангаку250, например, потратил восемь лет на разрешение задачи: «Кто это все идет ко мне?». В конце концов, понял. Он сказал: «Даже когда человек утверждает, что здесь находится нечто, он забывает о целом». Тем не менее есть некая общая модель разгадывания. Она предложена в строчках диалога:

Послушник: Как я могу избежать Колеса рождений и смерти?

Наставник: Кто тебя кладет под его тиски (т. е. привязывает к этому Колесу)?

Ищущие постигают, говорят японцы, что, как в китайской поговорке, «искали вола, когда ехали на нем». Они постигают, что «необходимы не сеть и капкан, а рыба или зверь, для ловли которых предназначены эти инструменты». Они постигают, что, говоря языком западной фразеологии, «оба конца сходятся». Они постигают, что целей можно достичь доступными средствами, если открыть духовный взор. Все возможно и без чьей-либо, кроме собственной, помощи.

Значение коанов — не в истинах, открываемых их искателями и являющихся мировыми истинами для мистиков. Оно — в том, как японцы понимают поиск истины.

Коаны называют «кирпичами, которыми стучат в дверь». «Дверь» находится в стене, которая огораживает непросветленную человеческую натуру, обеспокоенную эффективностью доступных ей средств и рисующую в своих фантазиях миражи бдительных свидетелей, готовых на похвалы и порицания. Это такая реальная для всех японцев стена хадзи (стыда). Коль кирпич стучал в дверь и она отворилась, человек — на свободе и избавляется от кирпича. Больше он не решает коана. Урок усвоен, и японская дилемма добродетели решена. Люди отчаянно боролись с тупиковым положением, «ради научения» они уподобились «кусающим кусок железа москитам». В итоге они постигли, что нет тупикового положения — тупикового между гиму и гири, или между гири и человеческими чувствами, между справедливостью и гири. Они узнали путь. Они свободны и впервые могут полностью «насладиться» жизнью. Они — муга. Их обучение «мастерству» успешно завершилось.

Судзуки251, крупнейший авторитет по дзэн-буддизму, описывает муга как «экстатическое состояние без ощущения «я делаю это»», как «отсутствие усилий»252. «Наблюдающее я» исчезает, человек «растворяется», т. е. его не существует как наблюдателя за своими действиями. Судзуки пишет: «С пробуждением сознания воля раскалывается надвое:.. на волю действующего лица и волю наблюдателя. Конфликт неизбежен, так как действующее лицо (я) хочет освободиться от ограничений» наблюдателя-я. Поэтому в просветлении ученик обнаруживает, что нет наблюдающего, «нет души как неизвестной и непознаваемой субстанции»253. Кроме цели и направленного на ее достижение действия, не остается ничего. Специалист в области бихевиористики мог бы перефразировать эти слова, более непосредственно связав их с японской культурой. Будучи ребенком, личность интенсивно учится следить за своими поступками и оценивать их с точки зрения возможного отношения к ним людей; ее «наблюдающее я» очень уязвимо. Чтобы довести себя до духовного экстаза, она устраняет это уязвимое «я». Она перестает ощущать, что «она делает это». Тогда она чувствует себя духовно тренированной точно так же, как и ученик-фехтовальщик, научившийся стоять на четырехфутовом столбе без опасения упасть.

Подобным образом используют тренировку для достижения состояния муга художник, поэт, оратор и воин. Они обретают не бесконечность, но чистое, спокойное восприятие совершенной красоты или такое соответствие средств и целей, при котором для достижения своих целей могут прикладывать лишь необходимые, «ни больше, ни меньше», усилия.

Даже у не имеющего такого тренинга человека может быть своего рода опыт муга. Когда смотрящий пьесы но или кабуки полностью растворяется в представлении, он также, говорят они, утрачивает свое «наблюдающее я». Ладони его рук становятся влажными. Он ощущает «пот муга». У подлетающего к своей цели летчика бомбардировщика перед бомбометанием появляется «пот муга». «Он не делает это». В его сознании нет «наблюдателя-я». У зенитчика, позабывшего обо всем на свете, говорят они, точно так же появляется «пот муга» и исчезает «наблюдатель-я». По их мнению, во всех таких случаях люди в этом состоянии находятся в пике своей формы.

Такие представления - красноречивое свидетельство того тяжелого бремени, которым для японцев являются самоконтроль и самонаблюдение. Они свободно и эффективно действуют, говорят они, когда нет этих ограничений. В то время как американцы связывают свое «наблюдающее я» с рациональным принципом и с гордостью заявляют в критических ситуациях, что они «начеку», у японцев камень сваливается с плеч, когда они предаются экстазу и забывают о связанных с самоконтролем ограничениях. Как мы уже видели, их культура вколачивает в их души потребность в осмотрительности, и японцы противились ей, объявляя, что человеческое сознание более эффективно в тех ситуациях, когда это бремя отброшено.

В самой необычной форме, по крайней мере на слух западного человека, этот взгляд выражается японцами в их весьма одобрительных отзывах о человеке, который «живет так, будто уже мертв». Буквальным переводом на западные языки этого выражения было бы «живой труп», а во всех западных языках «живой труп» — слово, вызывающее отвращение. При помощи этого слова мы заявляем, что сам человек умер и осталось только его обременяющее землю тело. В нем нет ничего живого. Японцы же употребляют выражение «живет так, будто уже мертв», чтобы показать, что человек живет на уровне «мастерства». Им пользуются для выражения общей поддержки в повседневной жизни. Чтобы ободрить обеспокоенного экзаменами выпускника школы, кто-нибудь скажет ему: «Относись к ним так, будто ты уже мертв, и легко сдашь их». Для того чтобы поощрить предпринимающего какое-то важное дело человека, друг скажет ему: «Держи себя так, будто ты уже мертв». Когда человек переживает глубокий душевный кризис и не может определить свой дальнейший путь, он нередко возрождается, приняв решение «жить так, будто уже мертв». Видный лидер японских христиан Кагава254, ставший после капитуляции Японии членом палаты пэров255, рассказывает в своей беллетризированной автобиографии: «Как околдованный злым духом он прорыдал все дни в своей комнате. Его судорожные всхлипы походили на истерию. Агония растянулась на полтора месяца, но жизнь в конце концов восторжествовала... Он будет жить наделенный силой смерти... Он будет конфликтовать так, будто он уже мертв... Он решил стать христианином»256. Во время войны японские солдаты говорили: «Я решил жить так, будто уже мертв, и оплатить таким образом ко-он императору», и это включало такие формы поведения, как устройство своих похорон перед погружением на корабль, закладывания своего тела в залог за «пыль Иводзима»257 и решение «погибнуть вместе с цветами Бирмы».

Философия, на которой базируется муга, также основывается на идее «жить так, будто уже мертв». В таком состоянии человек избавляется от всякого самоконтроля и, следовательно, от страха и осмотрительности. Он становится подобен мертвецу, которому не нужно думать о должном курсе поведения. Мертвецы уже не возвращают он: они свободны. Поэтому сказать: «Я буду жить так, будто уже мертв», — означает полное освобождение от конфликтов. Это означает: «Мои энергия и внимание свободны для того, чтобы быть непосредственно устремленными на выполнение моей задачи. Мое наблюдающее я со всем его бременем страхов более не стоит между мной и моей целью. Вместе с ним исчезли чувство напряженности и натянутости и склонность к депрессии, которые прежде сдерживали мои усилия. Теперь для меня все возможно».

Говоря языком западной культуры, японцы, практикуя муга и «жизнь, будто уже мертв», устраняют совесть. То, что называется ими «наблюдающее я», «мешающее я», — это цензор, оценивающий поступки человека. Различия между западной и восточной психологиями заключаются в том, что когда мы говорим о бессовестном американце, то подразумеваем человека, не испытывающего более чувства греха, которое должно сопутствовать проступку, а когда японец употребляет аналогичное выражение, то имеет в виду человека, который не испытывает напряжения и для которого не существует препон. Американец имеет в виду плохого человека; японец — хорошего, воспитанного человека; человека, способного использовать весь свой потенциал. Он подразумевает человека, способного совершить самые трудные и бескорыстные поступки. Вина — важнейшая для американцев санкция, которая побуждает к хорошему поведению: человек, которому очерствевшая совесть не позволяет более чувствовать ее, становится антиобщественным. Японцы представляют проблему иначе. Согласно их философии, человек в глубине души добр. Если его порыв может быть непосредственно воплощен в поступке, то он действует мастерски и легко. Поэтому, чтобы устранить внутреннюю цензуру стыда, он проходит самообучение «мастерству». Только тогда его «шестое чувство» освобождается от препон. Это — его полное освобождение от самосознания и конфликта.

Эта японская философия самодисциплины, пока она оторвана от опыта их индивидуальной жизни в контексте японской культуры, кажется абракадаброй. Мы уже видели, насколько этот вверяемый ими «наблюдающему я» стыд (хадзи) тяготит японца, но подлинное значение их философии психической экономии все еще остается неясным без описания воспитания ребенка в Японии. В любой культуре традиционные моральные санкции доводят до ума каждого нового поколения не просто словами, но всем отношением родителей к своим детям, и чужому для данной культуры человеку едва ли удастся понять любые главные жизненные ставки нации, не изучив ее стиль воспитания детей. Процесс воспитания ребенка в Японии прояснит многие национальные представления о жизни, с которыми мы до сих пор имели дело на уровне взрослых.

XII

Ребенок учится

Японцы воспитывают своих детей совершенно иначе, чем мог бы себе представить даже самый проницательный западный человек. Американские родители, приучающие своих детей к жизни гораздо менее осторожной и стоической, чем жизнь в Японии, все же с самого начала дают ребенку понять, что его маленькие прихоти не важнее всего в этом мире. Мы сразу же ставим его в условия определенного режима кормления и сна, и ребенок, как бы он ни капризничал до наступления времени бутылочки с молоком или отхода ко сну в постель, вынужден ждать. Когда немного подрастет, мать бьет его по руке, заставляя вынуть палец изо рта или не разрешая прикасаться к другим частям тела. Мать часто находится вне поля зрения ребенка, и когда она уходит, ему приходится оставаться одному. Его необходимо отучить от груди, прежде чем он перейдет к другой пище, а если его кормят из бутылочки, то он должен отвыкнуть от нее. Некоторые продукты полезны для ребенка, и он должен их есть. Когда он делает что-то не так, как надо, его наказывают. Что может быть более естественным для американца, как ни предположить, что эти же методы используются с удвоенной силой и для воспитания маленького японца, который в конечном счете должен подчинить себе свои желания и научиться строго и неукоснительно соблюдать столь жесткий кодекс поведения?

Тем не менее, у японцев дело обстоит не так. Траектория жизни в Японии противоположна той, которая характерна для Соединенных Штатов, и представляет собой большую неглубокую U-образную кривую. Максимальной свободой и вседозволенностью пользуются младенцы и старики. По истечении периода младенчества ограничения постепенно возрастают, пока кривая не достигает низшей точки, которая как раз соответствует времени, предшествующему вступлению в брак и началу семейной жизни. Нижняя линия кривой охватывает много лет и соответствует периоду зрелости, но постепенно кривая вновь подымается вверх, и по достижении шестидесятилетнего возраста мужчины и женщины почти так же не обременены чувством стыда, как и маленькие дети. В Соединенных Штатах эта кривая перевернута сверху вниз. В отношении ребенка здесь применяются жесткие дисциплинарные методы воспитания, и по мере того как он растет и набирается сил, воспитательное воздействие постепенно ослабевает вплоть до того момента, когда человек начинает самостоятельную жизнь, получает работу, которая может обеспечить его существование, и создает собственную семью. Расцвет жизни у нас — пора наибольшей свободы и инициативы. Ограничения вновь появляются тогда, когда люди утрачивают силы и энергию и становятся зависимыми от других. Американцам трудно даже вообразить жизнь, устроенную по японской модели. На наш взгляд, это вызов действительности.

Вместе с тем, и американская, и японская организации жизненного пути фактически обеспечивали энергичное участие индивида в своей культуре на протяжении всего периода расцвета его сил. В Соединенных Штатах эта цель достигается путем свойственного этому периоду возрастания свободы выбора. Японцы достигают той же цели, накладывая на поведение индивида максимальные ограничения. Человек в этот период обладает наибольшей физической силой и способностью зарабатывать деньги, но это не делает его хозяином собственной жизни. Японцы глубоко уверены в том, что самообладание является полезным духовным упражнением (сюё) и приносит результаты, не достижимые при предоставлении свободы. Но рост ограничений, накладываемых на поведение мужчины и женщины в наиболее активный и плодотворный период их жизни, ни в коей мере не говорит о том, что эти ограничения охватывают всю жизнь японцев. Детство и старость остаются «свободными зонами».

У народа, который воистину всё позволяет детям, они, вероятно, очень желанны. Именно так обстоит дело у японцев. Как и американские родители, они хотят иметь детей прежде всего потому, что любовь к ребенку доставляет удовольствие. Однако желание иметь детей определяется у них также и другими причинами, которые в Америке гораздо менее значимы. Японским родителям дети нужны не только для эмоционального удовлетворения, но и потому, что непродолжение рода означает для них жизненную катастрофу. У каждого японца должен быть сын. Он нужен ему, чтобы после его смерти было кому ежедневно отдавать дань уважения его памяти перед миниатюрным могильным камнем в домашнем алтаре. Он нужен ему, чтобы продолжить род, сохранить славу семьи и находящуюся в ее владении собственность. По традиционным социальным причинам отец нуждается в сыне почти так же, как и юный сын нуждается в отце. Сын со временем займет место своего отца, и тот воспринимает это не как отстранение, а как подстраховку. Еще несколько лет отец является опекуном «дома». Позднее им будет его сын. Если бы отец не мог передать опекунство сыну, исполнение им своей роли нельзя было бы считать успешным. Хотя зависимость сына от отца сохраняется гораздо дольше, чем в Соединенных Штатах, это глубокое чувство преемственности освобождает ее при вступлении сына во взрослый возраст от той ауры стыда и унижения, которой она окружена у народов Запада.

Женщина тоже желает иметь детей не только ради эмоционального удовлетворения. Она хочет этого еще и потому, что лишь в качестве матери может обладать статусом. Положение бездетной жены в семье крайне ненадежно, и даже если муж ее не отвергнет, у нее нет никаких надежд стать свекровью, проявить свою власть в браке сына и пользоваться властью над его женой. Ее муж для продолжения рода может усыновить какого-нибудь мальчика, но бездетная женщина, согласно представлениям японцев, и в этом случае остается неудачницей. В Японии от женщин ждут рождения детей. В первой половине 30-х годов средняя рождаемость составляла здесь 31,7 новорожденных на 1000 человек в год, будучи высокой даже по сравнению со странами Восточной Европы, отличающимися высокой рождаемостью. В США в 1940 г. этот показатель составлял 17,6 новорожденных на 1000 человек в год. Японские женщины рано становятся матерями. Девятнадцатилетние девушки рожают больше детей, чем женщины любого другого возраста.

Рождение ребенка в Японии столь же интимное дело, как и половое сношение. Женщинам не позволяется кричать во время родов, поскольку это равносильно публичному разглашению происходящего события. Для младенца заблаговременно готовят маленькую соломенную постель с новыми матрацем и покрывалом. Считается плохим предзнаменованием для ребенка не иметь собственной новой постели, даже если семья не в состоянии сделать больше, чем почистить и подновить старые стеганые одеяла и прокладки, дабы придать им вид «новых». Лоскутное одеяло ребенка не такое жесткое, как покрывала взрослых, и легче их. Отсюда можно заключить, что ребенок чувствует себя в своей постели достаточно комфортно, однако в представлениях японцев большее значение придается другой причине, по которой у ребенка должна быть своя отдельная постель, и эта причина, видимо, связана с своего рода симпатической магией: новое человеческое существо должно иметь собственную новую постель. Соломенная постель ребенка тесно соприкасается с материнской, но младенец не спит со своей матерью до тех пор, пока не подрастет настолько, чтобы проявить инициативу. В возрасте примерно одного года ребенок, как здесь говорят, протягивает руки и дает знать о своих притязаниях. После этого он спит на руках у матери под ее покрывалами.

В течение трех дней после рождения младенца не кормят, поскольку в Японии принято ждать появления у родильниц настоящего молока. Далее ребенок имеет возможность сосать грудь в любое время как для питания, так и для удовольствия. Мать тоже получает удовольствие от кормления. Японцы убеждены, что кормление является одним из величайших физиологических удовольствий для женщины и что ребенок легко научается разделять его с ней. Грудь — источник не только питания, но также наслаждения и удовольствия. В течение месяца малыш либо лежит в своей маленькой постели, либо находится на руках у матери. Только после того, как в возрасте примерно тридцати; дней он будет принесен в местное святилище и представлен там, считается, что жизнь прочно закрепилась в его теле и что теперь можно без опасений показывать его на людях. Когда он достигает месячного возраста, мать начинает носить его на спине, Двойной пояс, поддерживающий его под мышками и под ягодицами, перекидывается через плечи матери и завязывается спереди на уровне ее талии. В холодную погоду мать надевает стеганую куртку прямо поверх ребенка. Старшие дети в семье, как мальчики, так и девочки, тоже носят ребенка, даже когда они бегают наперегонки или играют в классики. Крестьянские и бедные семьи особенно полагаются на таких нянек, и «японские дети, проводя жизнь на людях, быстро приобретают рассудительный, заинтересованный взгляд на вещи и, похоже, наслаждаются играми старших детей не в меньшей степени, чем сами игроки, на спинах которых они находятся»258. Распластывающее привязывание ребенка за спиной в Японии имеет много общего с обычаем носить ребенка завернутым в платок, принятым на островах Тихого океана и в некоторых других районах земного шара. Этот обычай приучает к пассивности, и дети, которых так носили, когда вырастают, способны, как и японцы, спать где угодно и как угодно. Однако японский способ привязывания детей не ведет к такой пассивности, как метод ношения их в платке или корзине. Ребенок «учится цепляться за спину несущего как котенок... Ремни, прикрепляющие его к спине, обеспечивают достаточную безопасность; но ребенок... сам должен прилагать усилия, чтобы сохранять удобное положение, и в скором времени отучается очень ловко сидеть верхом на несущем его человеке, а не просто висит у него на плечах, как вязанка хвороста»-259

Когда мать занята работой, она укладывает ребенка в его постель, а когда выходит на улицу, берет его с собой. Она разговаривает с ним. Что-то ему мурлычет. Вместе с ним выполняет движения, предписанные правилами этикета. Отвечая на приветствие, она наклоняет голову и плечи ребенка вперед так, чтобы и он тоже участвовал в ответном приветствии. Ребенок всегда включен в ее движения. Ежедневно после полудня, отправляясь принять горячую ванну, она берет ребенка с собой и там играет с ним, усадив его к себе на колени.

В течение трех-четырех месяцев ребенка пеленают в толстые и тяжелые суконные подкладки, на которые японцы иногда сваливают вину за свою кривоногость. Когда ребенку исполняется три-четыре месяца, мать начинает его воспитывать. Она предвосхищает удовлетворение его естественной нужды, вынося его на руках на улицу. Она ждет, пока он сделает свое дело, и обычно при этом низко и монотонно посвистывает, а ребенок учится понимать цель этого слухового стимула. Все согласны с тем, что ребенка в Японии, равно как и в Китае, начинают учить в очень раннем возрасте. Если возникают оплошности, некоторые матери наказывают ребенка щипком, однако обычно они в подобных случаях лишь меняют тон голоса и начинают чаще выносить его на улицу. Если ребенок продолжает упорствовать, мать делает ему клизму или дает слабительное. Матери говорят, что они поступают так, чтобы ребенку было удобнее; когда он научается тому, что от него требуется, его освобождают от бремени ношения неудобных толстых пеленок. Японский ребенок и впрямь должен испытывать неудовольствие от пеленок, и не только потому, что они тяжелые, но и потому, что замена мокрых пеленок обычаем здесь не предусмотрена. Тем не менее младенец слишком мал, чтобы понять связь между воспитанием и избавлением от неудобных пеленок. Он испытывает лишь неумолимо давящую на него неотвратимость заведенного порядка. Кроме того, матери приходится держать ребенка подальше от своего тела, и хватка ее должна быть крепкой. То, чему ребенок научается в этом неотвратимом обучении, готовит его к принятию в зрелом возрасте, более тонких форм принуждения в японской культуре260.

Обычно японский ребенок начинает говорить раньше, чем ходить. Ползанье никогда не поощрялось. Традиционно бытовало представление, что ребенку не следует стоять на ногах и ходить до тех пор, пока ему не исполнится год, и мать обычно пресекала любую такую попытку. На протяжении десятилетия или даже двух правительство в дешевом и многотиражном «Журнале для матерей» внушало, что попытки ребенка ходить необходимо поддерживать, и этот подход в конце концов получил широкое распространение. Матери обвязывают ребенка под мышками поясом либо поддерживают его руками. И тем не менее дети, как правило, все равно начинают говорить раньше. Когда они начинают пользоваться словами, поток детской болтовни, столь забавляющий взрослых, становится более целенаправленным. Взрослые не пускают на самотек обучение ребенка: они учат его словам, грамматике и почтительной речи. И ребенок, и взрослые получают удовольствие от такой игры.

Когда дети научатся ходить, они способны натворить много бед в японском доме. Они могут проткнуть пальцами бумажные стены, могут упасть в открытый очаг, находящийся посреди комнаты. Но японцы, не довольствуясь этим, еще более преувеличивают таящиеся в доме опасности. Наступать на дверные пороги между комнатами «опасно», это абсолютное табу. В японском доме, конечно же, нет подвала; он держится на сваях. Японцы всерьез полагают, что даже неосторожный шаг ребенка, наступившего на перегородку, может привести к тому, что весь дом рухнет с балочной опоры. Более того, ребенок должен приучиться еще и не наступать и не садиться на места соединения покрывающих пол матов261. Эти маты имеют стандартный размер, и комнаты называются «помещениями в три мата» и «помещениями в двенадцать матов». Часто ребенку рассказывают, что в былые времена через места соединения матов самураи, находясь под домом, обычно просовывали свои мечи и пронзали ими обитателей комнаты. Лишь толстые мягкие маты могут уберечь от опасности; даже щели между ними таят в себе опасность. Мать облекает эти представления в постоянные предостережения ребенка: «опасно» или «плохо». Третьим обычно используемым ими замечанием ребенку является «грязно». Аккуратность и чистота японского дома вошли в поговорку, и ребенка учат их уважать.

В большинстве случаев японских детей не отлучают от груди почти до тех пор, пока не родится следующий ребенок, однако правительственный «Журнал для матерей» в последние годы одобрительно отзывался об отлучении ребенка от груди в восемь месяцев. Матери, принадлежащие к среднему классу, часто так и поступают, но в Японии этот обычай далеко еще не стал всеобщим. Верные японскому убеждению, что кормление ребенка грудью доставляет огромное удовольствие матери, принимающие постепенно новый обычай рассматривают сокращение периода кормления как жертву, на которую идет мать ради благополучия ребенка. Принимая новое правило, гласящее, что «ребенок, которого долго кормят грудью, становится хилым», они укоряют матерей, вовремя не отнимающих ребенка от груди, и обвиняют их в потакании собственной прихоти. О таких матерях они отзываются следующим образом: «Она говорит, что не может отказать ребенку в груди. Она просто не может собраться с духом. Она сама этого хочет. Она выбирает то, что лучше для нее». При такой установке становится вполне понятно, что отлучение ребенка от груди в восемь месяцев не получило в Японии большого распространения. Для позднего отлучения от груди имеются также и чисто практические причины. У японцев нет традиции особого питания для только что отнятого от груди ребенка. Когда его рано отлучают от груди, то кормят водой, в которой варился рис, но в большинстве случаев ребенок сразу же переходит от материнского молока к обычному рациону взрослых. Коровье молоко в рацион японцев не входит. Не готовят они и специальных овощных блюд для детей. При таких обстоятельствах мы имеем все основания усомниться, право ли правительство, настаивая на том, что «ребенок, которого долго кормят грудью, становится хилым».

Обычно детей отлучают от груди, когда они начинают понимать то, что им говорят. Во время еды их усаживают за семейным столом на коленях у матери и понемногу кормят разной пищей; теперь они едят почти все из того, что едят взрослые. У некоторых детей в это время возникают проблемы с едой, и это легко понять, когда отлучение от груди происходит из-за появления нового малыша. Матери часто предлагают им сладости, чтобы как-то откупиться от просьб покормить грудью. Иногда мать посыпает свои соски перцем. Однако все матери при этом поддразнивают детей, говоря им, когда те просят грудь, что они, оказывается, просто-напросто маленькие несмышленыши. «Посмотри на своего маленького братца, — подтрунивают они над ребенком. - Он настоящий мужчина. Хоть и маленький, как и ты, но не просит пососать грудь». Или по-другому: «Посмотри! Даже тот маленький мальчик смеется над тобой, потому что ты мальчик, а все еще просишься к груди». Дети двух, трех, четырех лет от роду, все еще требующие материнскую грудь, часто, едва заслышав, как приближается кто-то из детей постарше, бросают это занятие и притворяются безразличными.

Это поддразнивание, принуждающее ребенка стать взрослым, не заканчивается с отлучением от груди. С тех пор как ребенок начинает понимать, что ему говорят, приемы поддразнивания используются в любой ситуации. Мать говорит своему мальчугану, когда тот начинает реветь: «Ну что ты плачешь, как девочка!» — или: «Ты же мужчина». Или она может сказать: «Посмотри на того малыша. Он не плачет». Когда другого ребенка приводят в гости, она будет ласкать его на глазах у собственного отпрыска и приговаривать при этом: «Этого малыша я готова усыновить. Как раз такой замечательный, послушный ребенок мне и нужен. По его поведению и не скажешь, что он маленький». Ее ребенок, заслышав такое, стремглав бросается к ней, нередко размахивая своими кулачками, и кричит: «Нет-нет, не нужно нам никакого другого малыша! Я сам буду делать все, как ты скажешь!». Когда ребенок одного-двух лет от роду ведет себя излишне шумно или сделает что-то неподобающее, мать может сказать посетившему дом мужчине: «Не возьмете ли вы этого ребенка с собой? Нам он не нужен». Посетитель подыгрывает ей и начинает уводить ребенка из дома. Малыш пронзительно вопит и призывает мать вызволить его. Он исполнен неподдельного гнева. Когда мать думает, что поддразнивание уже сработало, она смягчается и забирает ребенка назад, а он неистово обещает ей впредь быть хорошим. Такая небольшая пьеса иногда разыгрывается с детьми, которым уже исполнилось пять-шесть лет.

Поддразнивание принимает также и другую форму. Мать поворачивается лицом к своему мужу и бросает в сторону ребенка слова: «Твоего отца я люблю больше, чем тебя. Он мужчина что надо». Ребенок дает волю своей ревности и пытается вклиниться между отцом и матерью. Тогда мать говорит: «Твой отец не кричит на всю округу и не носится по комнатам как угорелый». «Нет! Нет! — протестует ребенок. — Я больше не буду. Я хороший. Теперь ты меня любишь?». Когда игра длится достаточно долго, отец и мать переглядываются и улыбаются. Подобным образом они могут поддразнить не только сынишку, но и дочку.

Такого рода переживания — плодородная почва для страха стать посмешищем или подвергнуться остракизму, столь типичного для взрослого японца. Невозможно ответить на вопрос, насколько быстро детишки начинают понимать, что, подтрунивая над ними подобным образом, взрослые просто играют с ними. Но рано или поздно они это поймут, и тогда ощущение насмешки над ними прочно соединится у них с паникой ребенка, которому грозит потеря всего, что надежно и привычно. Когда ребенок становится взрослым, насмешка сохраняет для него эту детскую ауру.

Паника, вызываемая таким поддразниванием у ребенка двух-пяти лет, нечто большее, чем просто паника, потому что дом для него — действительно оплот безопасности и потворства его желаниям. Разделение труда между отцом и матерью, как физического, так и эмоционального, настолько полное, что они редко выглядят в его глазах конкурентами. Мать или бабушка ведут домашнее хозяйство и занимаются воспитанием ребенка. Обе они, преклонив колени, служат отцу и выказывают ему всяческие признаки почтения. Порядок старшинства в домашней иерархии четко определен. Ребенок узнавал о прерогативах старших поколений, о привилегиях мужчины перед женщиной, старшего брата перед младшим. Однако на этом этапе его жизни во всех этих взаимоотношениях к ребенку проявляется снисхождение. Если это мальчик, снисходительность просто поразительна. Мать — источник постоянных и наивысших удовольствий как для мальчиков, так и для девочек, но трехлетнему мальчику позволено в обращении с ней давать выход даже приступам неистового гнева. Выказывать хотя бы малейшую враждебность по отношению к отцу нельзя, зато все накопившиеся в нем от родительских поддразниваний чувства или всю свою обиду и все свое негодование из-за того, что его «кому-то отдают», он может свободно излить в мгновенных вспышках ярости, направленных против матери или бабушки. Конечно же, не у всех мальчишек случаются такие всплески ярости, но как в деревнях, так и в домах представителей высшего класса к ним относятся как к неотъемлемой части нормальной жизни ребенка в возрасте от трех до шести лет. Малыш колотит мать кулачками, пронзительно вопит и, что является крайней степенью насилия, вцепляется в волосы и портит ее изысканную прическу. Его мать — женщина, но он даже в три года, несомненно, мужчина. Ему позволено удовлетворять даже свои агрессивные побуждения.

В отношении отца он может выказывать лишь чувство почтения. Отец для мальчика служит образцом высокого иерархического положения, и ребенок должен учиться проявлять подобающее уважение к нему, как часто говорят в Японии, «для тренировки». В отличие от большинства западных народов, воспитательная роль отца здесь гораздо скромнее. Соблюдение детьми дисциплины находится всецело в ведении женщин. Простой молчаливый взгляд, короткое замечание — вот обычно и все, из чего маленький ребенок может понять, чего отец от него хочет. Впрочем, и они большая редкость. На досуге отец может мастерить для детей игрушки. Он (равно как и мать) время от времени носит их даже тогда, когда они уже давно умеют ходить, и для своих детей в этом возрасте он иногда выполняет обязанности няньки, которые американский отец обычно возлагает на свою жену.

В отношениях с бабушками и дедушками, к которым также нужно проявлять почтение, дети, тем не менее, пользуются большой свободой. Бабушкам и дедушкам не предназначена роль воспитателей. Однако они могут ее принять на себя, если считают, что внучата воспитываются нестрого; по этому поводу в семье возникают значительные трения. Обычно бабушка находится при ребенке двадцать четыре часа в сутки, и соперничество за влияние на детей между свекровью и невесткой вошло у японцев в поговорку. С точки зрения ребенка, обе они добиваются его расположения. Что касается бабушки, то она нередко использует его для оказания влияния на сноху. У молодой же матери нет в жизни более высокой обязанности, чем доставлять удовольствие своей свекрови, и поэтому, как бы бабушка и дедушка ни баловали ее детей, протестовать она не может. Бабушка угощает детишек леденцами после того, как мать сказала, что на сегодня им сладостей больше есть нельзя, и приговаривает при этом многозначительно: «От моих леденцов не отравитесь». Во многих семьях бабушка может преподносить внучатам такие подарки, на которые мать ни за что бы не решилась, и у нее больше, чем у матери, свободного времени, чтобы участвовать в развлечениях детей.

Старших братьев и сестер тоже учат снисходительно относиться к младшим. Японцы вполне сознают опасность того, что ребенок после рождения нового малыша будет, по нашему выражению, «ставить ему подножку». Ребенок, отошедший на второй план, легко может уловить связь между появлением младшего брата или сестры и тем, что ему пришлось расстаться с материнской грудью и лишиться места в материнской постели. Перед тем как новый малыш появится на свет, мать говорит ребенку, что теперь у него будет не просто «игрушечный» малыш, а настоящая живая кукла. Ребенку говорят, что теперь он получит возможность спать не с матерью, а с отцом, и это преподносится как большая привилегия. Детей вовлекают в приготовления к появлению младенца. Обычно они приходят в неподдельный восторг и радость от новенького малыша, однако иногда случаются и ляпсусы, которые воспринимаются как вполне ожидаемые и не особо опасные. Переставший быть центром внимания ребенок может подхватить младшего братца на руки и отправиться вместе с ним на улицу, говоря при этом матери: «Подарим кому-нибудь этого малыша». «Нет, - отвечает она, — это наш малыш. Мы должны быть добры к нему. Он любит тебя. И чтобы ухаживать за ним, нам нужна твоя помощь». Эта сценка иногда повторяется через какое-то время, но по матерям не заметно, чтобы она их сильно беспокоила. В больших семьях автоматически срабатывает мера предосторожности для такой ситуации: между детьми через одного существуют более тесные узы связи. Старший ребенок в семье становится лучшей нянькой и защитником для третьего ребенка, а второй — для четвертого. Младшие отвечают старшим взаимностью. До семи-восьми лет пол ребенка никак не влияет на эти отношения.

Все японские дети имеют игрушки. Отцы, матери, весь круг друзей и родственников мастерят или покупают для детей куклы и все необходимые для них принадлежности. У людей скромного достатка эти куклы дешевые, практически ничего не стоящие. Ребятишки играют в «дочки-матери», свадьбы, устраивают для своих кукол праздники, предварительно как следует договорившись о том, как надо «правильно», по-взрослому осуществлять соответствующие процедуры, а если возникает спорный вопрос, обращаются за разъяснениями к матери. Когда разгораются ссоры, мать чаще всего взывает к noblese oblige261 и просит старшего ребенка уступить младшему. Обычно она говорит: «Почему бы и не проиграть, чтобы победить?». Она имеет в виду, — и трехлетний ребенок быстро начинает понимать ее намек, — что если старший уступит свою игрушку младшему, то малышу она вскоре надоест, и он обратится к чему-то другому; тогда ребенок, внявший совету, сможет получить игрушку назад, хотя прежде он и лишился ее. Или же, когда дети собираются поиграть в господина и слуг, она намекнет ему, что, приняв в этой игре непопулярную роль, он тем не менее «выиграет», вдоволь позабавившись над товарищами по игре. Последовательность «проиграть, чтобы победить» очень почитается в японской жизни даже тогда, когда дети становятся взрослыми.

Помимо таких методов, как предостережение и поддразнивание, почетное место в японской системе воспитания занимает отвлечение внимания ребенка от того или иного объекта. Даже постоянное предложение сладостей в целом понимается как один из способов отвлечь внимание от чего-то. Когда ребенок приближается к школьному возрасту, начинают использоваться методы «исцеления». Если маленький мальчик не сдерживает приступы гнева, непослушен или чересчур много шумит, мать отводит его в синтоистский или буддийский храм. Мать относится к этому так: «Мы пойдем за помощью». Часто это всего лишь веселая прогулка. Священнослужитель, осуществляющий исцеление, серьезно спрашивает мальчика, в какой день он родился и какие у него проблемы. Затем он удаляется, чтобы прочитать молитву, после чего возвращается и объявляет об исцелении, иногда уничтожая при этом в виде какого-нибудь червяка или насекомого непослушание. Он очищает ребенка и отправляет его домой освобожденным. «На какое-то время этого хватит», — говорят японцы. Даже самое суровое из всех наказаний, которым подвергают детей в Японии, считается «лекарством». Это прижигание кожи ребенка маленькой щепоткой пудры, сделанной из моксы263. Такая процедура оставляет на коже долго не исчезающий шрам. Прижигание моксой — древний и широко распространенный метод дальневосточной медицины; в Японии он традиционно применялся для лечения многих болезней. Это средство исцеляет также от приступов ярости и упрямства. Мать и бабушка могут попробовать «полечить» мальчугана шести-семи лет таким суровым способом. В особо трудных случаях процедура может быть применена дважды, однако крайне редко ребенка лечат моксой за непослушание трижды. Это не наказание в смысле «если ты поступишь так, я тебя отшлепаю». Но причиняемая им боль гораздо сильнее, чем даже от хорошей трепки, и ребенок усваивает, что впредь ему не удастся шалить и своевольничать безнаказанно.

Кроме этих методов, применяемых для воспитания непослушных детей, в Японии есть еще и обычаи обучения ребенка необходимым физическим навыкам. Характерной особенностью здешней системы физического воспитания является то, что инструктор собственноручно проводит ребенка через выполняемые движения. Тот должен сохранять при этом пассивность. Пока ребенку еще нет двух лет, отец сгибает ему ноги так, чтобы он правильно принимал сидячее положение, в котором ноги должны быть согнуты назад и касаться подъемом ступни пола. Поначалу ребенку трудно удерживаться в такой позе, не заваливаясь на спину, особенно потому, что обязательный элемент обучения правильному сидячему положению — требование сохранять неподвижность. Ребенок не должен ерзать и пытаться устроиться поудобнее. Говорят, что путь к обучению лежит через расслабление и пассивность. Эта пассивность подчеркнуто проявляется в том, что ноги ребенка располагает в правильном положении отец. Нужно научиться не только правильно сидеть, но и правильно спать. Благопристойность позы спящей женщины в Японии столь же велика как и стыдливость американки, которую увидели обнаженной. Хотя японки не испытывали стыда от своей наготы при купании до тех пор, пока правительство, стремясь завоевать одобрение иностранцев, не попыталось привить его им, к своей позе во время сна они относятся чрезвычайно строго. Девочка должна научиться спать вытянувшись прямо, ноги вместе; мальчику же предоставляется большая свобода. Это одно из первых правил, устанавливающих различие в воспитании мальчиков и девочек. Оно, как и почти все другие требования в Японии, соблюдается строже среди высших классов, чем среди низших. Госпожа Сугимото так рассказывает о своем самурайском воспитании: «С той поры, как я себя помню, ночью я все время тщательно заботилась о том, чтобы лежать на своей маленькой деревянной подушке недвижно и бесшумно... Самурайских дочерей учили никогда не терять контроль над умом и телом, даже во сне. Мальчикам можно было растянуться в форме беспечно распростертого иероглифа дай264; девочки же должны лежать, согнувшись наподобие скромного и полного достоинства иероглифа кинодзи265, который означает «дух самообладания»266. Женщины рассказывали мне, как матери и няньки, укладывая их вечером спать, поправляли им руки и ноги, чтобы те лежали правильно.

При традиционном способе обучения письму учитель также брал руку ребенка в свою и рисовал иероглифы. Это делалось для того, чтобы «дать ему почувствовать». Ребенок обучался опыту контролируемых ритмических движений еще до того, как он мог различать иероглифы и тем более их писать. В условиях современного массового образования этот метод обучения менее распространен, чем прежде, но все еще встречается. Поклонам, использованию палочек для еды, стрельбе из лука, привязыванию к спине вместо малыша подушки - всему этому ребенка можно научить, двигая его руками или физически приводя его тело в соответствующее положение.

К тому времени, когда дети начинают ходить в школу, они уже свободно играют с другими детьми, живущими по соседству; исключение составляют лишь семьи, принадлежащие к высшему классу. В деревнях детишки, не достигшие еще трех лет, объединяются для игр в небольшие компании, и даже в городах их игры на многолюдных улицах, порой переносимые на проезжую часть их, отличаются пугающей свободой. Дети - существа привилегированные. Они слоняются по магазинам и слушают разговоры взрослых, играют в классики или в мяч. Они собираются для игр у деревенского храма, чувствуя себя в безопасности под защитой его духа-покровителя. Мальчики и девочки до тех пор, пока их не отдают в школу, и еще два-три года после этого играют вместе, однако наиболее тесными узами чаще всего связаны дети одного пола и особенно одного возраста. Эти возрастные группы (донэн) сохраняются дольше, чем все другие, и соединяют людей на всю жизнь, особенно в сельской местности. В деревне Суё мура, «когда сексуальные интересы ослабевают, приемы и увеселительные мероприятия, собирающие членов донэн, доставляют им подлинное удовольствие, одно из немногих оставшихся в их жизни. В Суё (деревне) говорят: «Донэн роднее жены»267.

Такие компании детей дошкольного возраста ведут себя чрезвычайно свободно в общении друг с другом. Многие из их игр беззастенчиво непристойны с западной точки зрения. Из-за достаточно откровенных разговоров взрослых и из-за той тесноты, в которой живет японская семья, детям известна «правда жизни». Кроме того, матери, играя со своими детишками и купая их, как правило, обращают внимание на их гениталии; в особенности это касается мальчиков. Японцы не порицают детскую сексуальность, за исключением тех случаев, когда дети позволяют себе проявлять ее в неподходящем месте или в неподходящей компании. Мастурбация не считается опасной. В компаниях дети могут вполне свободно отпускать в адрес друг друга едкие замечания и предаваться безудержному хвастовству; позднее, во взрослой жизни, такого рода колкости были бы расценены как обидные оскорбления, а такое хвастовство вызвало бы глубокое чувство стыда. «Дети, — говорят японцы, мило улыбаясь, — не ведают стыда (хадзи)». И добавляют: «Именно потому они так счастливы». Между маленьким ребенком и взрослым человеком пролегает глубокая пропасть, ибо сказать о взрослом «он не ведает стыда» значит сказать, что он утратил всякое чувство приличия.

Дети в этом возрасте критикуют дома и имущество друг друга, а хвалятся в основном своими отцами. «Мой отец сильнее твоего» или «мой отец умнее твоего» — такие высказывания особенно в ходу. Отстаивая достоинства своих отцов, дети от слов переходят к драке. Такого рода поведение покажется американцам мало достойным упоминания, однако в Японии оно резко контрастирует с теми разговорами, которые дети слышат всюду вокруг себя. Каждый раз, говоря о собственном доме, взрослый японец называет его «мой жалкий домишко», тогда как, говоря о доме соседа, употребляет выражение «ваш почтенный дом»; о своей семье он говорит «моя скромная семья», о семье соседа — «ваша благородная семья». Японцы мирятся с тем, что в течение многих детских лет — начиная со времени формирования детских компаний для игр и вплоть до третьего класса начальной школы, когда дети достигают девятилетнего возраста, — они постоянно озабочены такими индивидуалистическими претензиями. Иногда они проявляются в такой форме: «Я буду повелителем, а вы — моими слугами». «Нет, я не хочу быть слугой. Я буду повелителем». Иногда они выражаются в том, что ребенок всячески хвалит себя и принижает других. «Они вольны говорить все, что захочется. Став старше, они понимают, что их желание — не закон, после чего они начинают терпеливо ждать, пока их не спросят, и более не увлекаются хвастовством».

Отношение к сверхъестественному формируется у ребенка дома. Священник не «обучает» его этому специально, и первые встречи ребенка с организованной религией происходят во время посещения народных праздников, где священнослужитель в целях очищения окропляет его вместе с другими присутствующими. Некоторых детей также берут на буддийские службы, но и это обычно происходит во время праздников. Постоянный и наиболее глубокий опыт религиозных переживаний у ребенка связан с семейными ритуалами, сосредоточенными вокруг буддийского и синтоистского алтарей, расположенных в его доме. Более впечатляюще выглядит буддийский алтарь с родовыми могильными таблицами, к которым возлагаются цветы, веточки дерева и ладан. Каждый день сюда приносят еду в качестве приношения, а старшие члены семьи сообщают предкам о всех семейных событиях и совершают поклонение. По вечерам здесь зажигаются маленькие светильники. Очень часто люди говорят, что им не нравится спать вне дома, потому что они чувствуют себя потерянными без царящего в нем незримого присутствия духов предков. Синтоистский алтарь обычно представляет собой просто полку, и важнейшим его элементом является амулет из храма Исэ268. Сюда могут положить иного рода приношения. Кроме того, на кухне имеется божество кухни, а на дверях и стенах могут быть развешаны многочисленные амулеты. Все они носят охранительный характер и обеспечивают безопасность дома. Аналогично этому, в сельской местности безопасным метом является деревенский храм, поскольку божества-покровители охраняют его своим присутствием. Матерям нравится, когда их дети играют вблизи храма, так как здесь они находятся в безопасности. Ничто в жизненном опыте ребенка не заставляет его бояться богов и строить свое поведение так, чтобы понравиться справедливым или строгим божествам. Последних следует лишь с благодарностью умилостивлять приношениями в обмен на их поддержку. Они не авторитарны.

Приучать мальчика к моделям осмотрительного взрослого образа жизни всерьез начинают в Японии лишь тогда, когда он два-три года проведет в школе. До этого времени его учили контролировать свое тело, а когда он бывал шумным и непоседливым, отвлекали его внимание и «лечили» от непослушания. Его ненавязчиво увещевали и поддразнивали. Однако ему было позволено своевольничать вплоть до насилия над собственной матерью. Его маленькое эго получило закалку. Мало что меняется, когда он только начинает ходить в школу. Первые три года мальчиков и девочек в школе учат вместе, а учитель, будь то мужчина или женщина, всячески балует учеников и по сути является одним из них. Однако в это время как дома, так и в школе особое внимание детей обращают на опасности, связанные с попаданием в «неловкие» ситуации. Дети еще слишком малы, чтобы чувствовать «стыд», но должны научиться избегать таких ситуаций. Вот пример: ребенок из хрестоматийной истории, кричавший «Волк, волк!», когда никакого волка не было, дурачил людей». Если ты сделаешь что-нибудь подобное, люди не поверят тебе, и ты окажешься в неловком положении». Многие японцы рассказывают, что, как только они допускали какую-то ошибку, первыми смеялись над ними именно одноклассники, а не учителя или родители. Задача старших состоит, по существу, не в том, чтобы самим подвергнуть ребенка осмеянию, а в том, чтобы совместить факт осмеяния с моральным уроком необходимости жить в соответствии с принципом гири миру. Когда детям было шесть лет, их обязанности состояли в том, чтобы любить старших с преданностью верного пса (история об он верного пса, упомянутая раньше, взята из хрестоматии для детей шестилетнего возраста), теперь же постепенно вводится целый ряд ограничений. «Если ты будешь делать то-то и то-то, говорят старшие, - мир будет смеяться над тобой». Такие правила носят партикуляристский и ситуационалистский характер, и очень многие из них относятся к тому, что мы назвали бы этикетом. Они требуют подчинения воли ребенка все более и более возрастающим обязанностям перед соседями, семьей и родиной. Ребенок должен ограничивать себя, должен чувствовать себя в долгу перед другими. Постепенно он обретает статус должника, который обязан вести себя осмотрительно, если хочет когда-нибудь расплатиться со своими долгами.

Об этом изменении статуса подростка свидетельствует серьезная модификация модели поддразнивания, применявшейся по отношению к нему в раннем детстве. К тому времени, когда он достигает возраста восьми-девяти лет, семья может по-серьезному отвергнуть его. Если учитель сообщает, что он вел себя непослушно или непочтительно, и ставит ему плохую отметку по поведению, семья ополчится на ребенка. Если он напроказничал и лавочник сделает ему замечание, «имя семьи опозорено». Вся семья единодушно сплачивается в обвинении ребенка. Я знала двух японцев, которым, когда им не было еще десяти лет, отцы сказали, чтобы они больше не возвращались домой, и они, пристыженные, вынуждены были пойти к родственникам. Их наказали в школе учителя. В обоих случаях они вынуждены были жить вне дома, где их матери нашли их и, в конце концов, организовали возвращение домой. На поздней стадии обучения в начальной школе мальчиков иногда подвергают домашнему аресту для кинсин, «раскаяния», и они вынуждены коротать время, посвящая его навязчивой японской идее писать дневники. Так или иначе, семья дает понять мальчику, что теперь она смотрит на него как на своего представителя в мире, и выступает против него, когда его критикуют. Он в своей жизни не придерживается принципа гири миру. Он не может рассчитывать на поддержку своей семьи. Не может он обратиться за поддержкой и к своей возрастной группе. Школьные товарищи подвергают его остракизму за проступки, и ему приходится принести извинения и обещать впредь так не поступать, прежде чем его вновь примут в их круг.

«Стоит подчеркнуть, — пишет Джеффри Горер269, — что масштабы, которые все это принимает, весьма необычны с социологической точки зрения. В большинстве обществ, где существуют расширенная семья или какая-либо другая фракционная социальная группа, группа обычно сплачивается для защиты одного из своих членов, когда он подвергается критике или нападкам со стороны членов других групп. Когда одобрение со стороны собственной группы гарантировано, человек может противостоять всему остальному миру, целиком и полностью рассчитывая на ее поддержку в случае необходимости. Однако в Японии, судя по всему, дело обстоит иначе. Человек может быть уверен в поддержке собственной группы лишь до тех пор, пока встречает одобрение со стороны других групп. Если же другая группа не одобряет или критикует его, собственная группа отворачивается от него и содействует наказанию, если только индивиду не удаётся заставить эту другую группу отказаться от своих обвинений. Благодаря этому механизму одобрение со стороны «внешнего мира» обретает в Японии беспрецедентную важность, не имеющую, вероятно, параллелей ни в каком другом обществе»270.

Воспитание девочки до этого возраста не отличается от воспитания мальчика, разница лишь в некоторых деталях. Дома девочка более ограничена в поведении по сравнению с братом. На нее возлагается больше обязанностей (хотя и мальчики могут выступать в роли нянек), а что касается подарков и внимания, то ей неизменно достается лишь малая толика их. Она не подвержена также вспышкам ярости, что свойственно мальчикам. Однако для маленькой азиатской девочки она удивительно свободна. Одетая в яркие красные цвета, она играет на улице с мальчиками, дерется с ними и часто добивается своего. Как ребенок, она тоже «не ведает стыда». Между шестью и девятью годами она, почти так же, как и ее брат, и благодаря почти такому же, как и у него, опыту, постепенно усваивает свои обязанности перед «миром». С девяти лет школьные занятия проводятся раздельно для девочек и мальчиков, и в это время между мальчиками формируется новая мужская солидарность. Они не допускают девочек в свою компанию и не любят, чтобы кто-то видел, как они с ними разговаривают. Матери тоже предостерегают девочек, что такого рода общение является неприличным. По рассказам, девочки в этом возрасте становятся угрюмыми, замкнутыми и трудно поддаются обучению. Японские женщины обычно говорят, что пришел конец «детским забавам». С исключением из мальчишеской компании детство для девочек заканчивается. Теперь на долгие-долгие годы у них нет иного предначертанного для них пути, кроме как «удваивать дзитё при помощи дзитё». Урок будет продолжаться и продолжаться, даже тогда, когда они уже будут помолвлены и когда выйдут замуж.

Мальчики же, научившись дзитё и гири миру, еще не усваивают всех обязанностей, которые возлагаются в Японии на взрослого мужчину. «Начиная с десяти лет, — говорят японцы, — мальчик учится гири своему имени». Этим они, разумеется, хотят сказать: ребенок узнает, что обидеться на оскорбление — это добродетель. Он также должен усвоить правила: когда вступать в борьбу с противником, а когда применить косвенные средства воздействия ради сохранения незапятнанной своей чести. Я не думаю, что они имеют в виду необходимость для ребенка научиться агрессивно реагировать на оскорбительное поведение; мальчики, которым в раннем детстве было позволено столь откровенно выплескивать агрессивность на своих матерей и которым приходилось отвечать кулаками на многие оскорбительные намеки и претензии своих сверстников, вряд ли нуждаются в том, чтобы в возрасте десяти лет приучаться к агрессивности. Кодекс поведения гири своему имени, скорее, направляет агрессивность мальчиков, подпадающих на втором десятке жизни под его требования, в установленные формы и снабжает их специфическими способами обращения с ней. Как мы видели, японцы часто обращают эту агрессивность против самих себя, вместо того чтобы применять насилие против других. Даже мальчики-школьники не исключение.

Для мальчиков, продолжающих обучение по окончании шестилетней начальной школы (они составляют около 15% населения, хотя их доля в мужском населении страны выше), время, когда они становятся ответственными за гири своему имени, приходится на тот период, когда они внезапно сталкиваются с жесткой конкуренцией на вступительных экзаменах в среднюю школу и с конкурентным ранжированием каждого учащегося по каждому предмету. У них нет опыта последовательной и постепенной подготовки к этому, поскольку как в начальной школе, так и дома соперничество почти сведено к нулю. Неожиданный новый опыт делает конкуренцию мучительной и поглощающей все внимание. Борьба за место и подозрения, что кто-то ходит в любимчиках, — обычное дело. Это соперничество, однако, не фигурирует в историях жизни столь широко, как действующий в средней школе негласный обычай, согласно которому старшеклассники мучают и изводят учеников младших классов. В средней школе ученики старших классов помыкают младшеклассниками и подвергают их всевозможным издевательствам. Они заставляют их выкидывать глупые и унизительные номера. Обиды — чрезвычайно распространенное явление, поскольку японские мальчики не воспринимают такие вещи как шутки. Мальчик из младшего класса, которого старшеклассник заставляет ползать перед собой на коленях и раболепно исполнять его поручения, ненавидит своего мучителя и строит планы, как ему отомстить. То, что месть приходится отложить, делает мысли о ней всепоглощающими. Месть проявление гири своему имени, и мальчик расценивает ее как добродетель. Иногда, например, он может спустя годы устроить обидчику увольнение с работы, воспользовавшись для этой цели своими семейными связями. Иногда он совершенствуется в дзюдзицу или фехтовании на мечах и публично унижает его на улице города уже после того, как они оба окончат школу. Но до того, как в один прекрасный день он не сведет счеты, его преследует то «чувство чего-то несделанного», которое составляет основу японского соперничества в обидах.

Мальчики, не попавшие в среднюю школу, могут приобрести аналогичный жизненный опыт во время армейской службы. В мирное время каждый четвертый юноша призывался в армию, и издевательства, совершаемые в ней рекрутами второго года службы над новобранцами, принимали еще более жестокие формы, нежели в средних школах. В армии солдаты не контактируют с офицерами, разве что в редком случае могут обращаться к унтер-офицерам. Первая статья японского воинского устав гласила, что любое обращение за помощью к офицерам ведет солдата к потере лица. Все решалось самими рекрутами. Офицеры принимали это как метод «укрепления» войск, но без их вмешательства. Военнослужащие второго года переносили на первогодок все те обиды, которые накопилось у них годом раньше, и доказывали свою «закалку» изобретательностью в придумывании всевозможных унижений. О призывниках часто говорили, что они возвращаются из армии изменившимися, «настоящими националистами ура-патриотического толка». Но это изменение — отнюдь не следствие обучения их какой-то теории тоталитарного государства, и уж совсем не какого-то насаждения в армии тю императору. Гораздо большее значение имеет опыт испытания унижением. Юноши, воспитывавшиеся в семьях на японский манер и с крайней серьезностью относящиеся к своим amour-propre271, легко ожесточаются в такой ситуации. Они не могут перенести унижение. Подвергаясь оскорблениям, расцениваемым ими как отвержение, они сами, в свою очередь, становятся мучителями.

Современное положение дел в средних школах и в армии Японии, разумеется, несет на себе отпечаток старых японских обычаев, связанных с насмешками и оскорблениями. Школа и армия сами по себе не имеют отношения к их появлению. Легко понять, что именно традиционный принцип гири своему имени делает переживание унижения в Японии более мучительным, чем в Америке. Кроме того, это соответствует старым моделями поведения, согласно которым факт перенесения со временем каждой унижаемой группой наказания на новую группу жертв не отменяет озабоченности юноши о сведении счетов со своим действительным мучителем. Поиски козла отпущения в Японии не столь распространенный в Японии народный обычай, как во многих западных странах. Например, в Польше, где новые подмастерья и даже молодые сборщики урожая подвергаются суровым унижениям, чувство обиды направляется не на тех, кто их изводит, а на следующую партию подмастерьев и сборщиков. Японские подростки, разумеется, тоже получают такую сатисфакцию, но в первую очередь их все-таки интересует наказание непосредственного обидчика. Они «чувствуют себя хорошо» тогда, когда имеют возможность свести счеты с мучителями.

В процессе возрождения Японии благоразумно поступили бы беспокоящиеся о ее будущем лидеры, если бы уделили особое внимание практике издевательств и обычаю заставлять мальчиков откалывать глупые номера, распространенным в полных средних школах и в армии. Им следовало бы всячески подчеркивать и возвеличивать школьный дух, даже «старые школьные связи», дабы раз и навсегда покончить с разделением учеников на старших и младших. В армии им следовало бы запретить издевательства. Даже если бы солдаты второго года службы требовали, как и офицеры всех рангов от новобранцев, соблюдения спартанской дисциплины, в Японии такие требования не считаются оскорблением. Поведение же со злыми шутками и издевательствами, - это оскорбление. Если бы в школе и армии ни один старший по возрасту молодой человек не мог безнаказанно заставить младшего вилять перед ним хвостом, как собака, изображать цикаду или стоять на голове в то время, как другие едят, такое изменение значило бы больше для перевоспитания Японии, чем отрицание божественного происхождения императора или изъятие из учебников материалов националистического содержания.

Девушек не учат придерживаться правил гири своему имени, и у них нет современного жизненного опыта, приобретаемого юношами в средней школе или во время службы в армии. Нет у них и сколь-нибудь сходного с ним жизненного опыта. Их жизненный цикл гораздо более последователен, чем у их братьев. С самых ранних лет их приучали мириться с тем, что мальчикам отдается предпочтение и уделяется больше внимания и дарятся подарки, в чем им отказывали. Правило жизни, которое они обязаны почитать, не дает им права открыто выражать свои желания. Тем не менее в младенчестве и раннем детстве они разделяют со своими братьями привилегированный образ жизни маленьких детей в Японии. Маленькими девочками их специально наряжают в одежды ярко-красного цвета, от которого они откажутся, став совершеннолетними, до того времени, пока им вновь не позволят вспомнить о нем по достижении шестидесяти лет, с чего начнется второй привилегированный период их жизни. Дома они, наравне со своими братьями, могут быть вовлечены в противостояние матери и бабушки. Братья и сестры также требуют, чтобы сестра, как и другие члены семьи, любила их «больше всех». Дети просят ее выказать им свое предпочтение и разрешить им спать рядом с собой, и часто ей приходится делить свои благосклонности на всех, от бабушки до двухлетнего братца. Японцы не любят спать в одиночестве, и детский матрас может быть положен на ночь рядом с матрасом избранного ребенком старшего члена семьи. Доказательством того, что «ты любишь меня больше всех», в этот день часто служат две пододвинутые близко друг к другу постели. В тот период, когда девочки в возрасте девяти-десяти лет исключаются из мальчишеских компаний, они получают определенную компенсацию. Они украшают себя новыми прическами, и прическа девушки четырнадцати-восемнадцати лет отличается в Японии наибольшей сложностью и изысканностью. Так они достигают возраста, когда меняют хлопчатобумажную одежду на шелковую и начинают предпринимать все усилия для того, чтобы одежда подчеркивала все их очарование. Во всем этом девушки находят определенное удовлетворение.

Ответственность за соблюдение предписанных девочкам правил поведения возлагается на них самих, а не перекладывается на авторитарного посредника-родителя. Родители реализуют свои прерогативы не при помощи телесных наказаний, а путем спокойного и непоколебимого ожидания, что девушка будет жить согласно тому, что требуется от нее. Стоит привести яркий пример такого воспитания, поскольку он прекрасно иллюстрирует тот тип неавторитарного давления, который характерен также и для менее строгих систем воспитания. С шести лет маленькая Эцу Инагаки изучала китайскую классическую литературу под руководством ученого-конфуцианца.

«За все время моего двухчасового урока он ни разу не пошевельнулся и на долю дюйма, в движении находились только руки и губы. А я сидела перед ним на циновке, сохраняя также правильное и неизмененное положение. Однажды я шелохнулась. Это было в самой середине урока. Почему-то я забеспокоилась и слегка качнулась телом, позволив своим согнутым коленям несколько отклониться от должного угла. Едва заметная тень удивления пробежала по лицу учителя; потом он очень спокойно закрыл книгу и сказал мне мягко, но сохраняя строгий вид: «Маленькая госпожа, состояние вашей души сегодня, очевидно, не располагает к занятиям. Вам следует удалиться в свою комнату и сосредоточиться». Мое маленькое сердце готово было разорваться от стыда. Я не могла ничего поделать. Я смиренно поклонилась изображению Конфуция, затем учителю и, почтительно покинув комнату, медленно направилась к отцу, чтобы сообщить ему, как я Делала всегда, об окончании урока. Отец удивился, поскольку время урока еще не истекло, и его неосознанное замечание «Как быстро ты сегодня отзанималась!» прозвучало как похоронный, звон. Память о том мгновении по сей день лежит тяжелой раной на моем сердце»272.

Описывая в другом контексте роль бабушки, госпожа Сугимото фиксирует одну из наиболее характерных для Японии родительских установок.

«Безмятежно она ожидала, что все будут поступать так, как она одобрила; она ни на кого не ворчала, ни с кем не спорила, но ее ожидание, мягкое как шелк-сырец и столь же прочное, как он, направляло ее маленькую семью на пути, казавшиеся ей правильными».

Одна из причин, по которой это «ожидание, мягкое как шелк-сырец и столь же прочное как он» оказывается чрезвычайно действенным, заключается в том, что детей очень подробно обучают каждому навыку или умению. Это обучение обыкновению, а не только правилам. Будь то правильное обращение с палочками для еды в детстве, или надлежащие манеры входа в помещение, или чайная церемония или искусство массажа в более поздние годы жизни, движения выполняются снова и снова, в буквальном смысле под руководством взрослых, до тех пор, пока не становятся автоматическими. Взрослые не считают, что дети сами «научатся» должным обыкновениям, когда настанет срок и в этом возникнет необходимость. Госпожа Сугимото описывает, как она накрывала стол для своего мужа после того, как была помолвлена в возрасте четырнадцати лет. Будущего мужа она еще ни разу не видела. Он в то время находился в Америке, а она жила в Этиго, и тем не менее изо дня в день, действуя под присмотром матери и бабушки, «я сама готовила еду, которую, как нам сообщил брат, Мацуо особенно любит. Его стол был поставлен рядом с моим, и я тщательно следила за тем, чтобы он всегда оказывался накрыт раньше моего. Так я училась внимательно относиться к тому, чтобы мой будущий муж чувствовал себя комфортно. Бабушка и мать всегда разговаривали так, будто бы Мацуо находился с нами, а я следила за своей одеждой и поведением, как будто он и в самом деле присутствовал в комнате. Таким образом я привыкала почтительно относиться к нему и к своему положению в качестве его жены»273.

Мальчика тоже тщательно учат обыкновениям на примерах и с помощью имитации, хотя его обучение не отличается такой интенсивностью, как у девочки. Когда его «научили», никакое оправдание не принимается. Тем не менее по истечении подросткового возраста в одной из важнейших сфер жизни он оказывается в значительной мере предоставлен собственной инициативе. Старшие не прививают ему навыков ухаживания. Дом представляет собой круг, из которого полностью исключено всякое открытое любовное поведение, а изоляция мальчиков от девочек, не связанных с ними кровными узами, приобретает с тех пор, как детям исполняется девять-десять лет, крайние формы. Японским идеалом является устройство родителями брака своему сыну еще до того как в нем по-настоящему проснется интерес к сексу, и исходя из этого представляется желательным, чтобы мальчик был «застенчив» в отношениях с девочками. В японских деревнях по этому поводу существует много шуток-дразнилок, которые нередко заставляют юношей хранить «застенчивость». Но юноши пытаются научиться. В былые времена, как и еще недавно в относительно изолированных деревнях Японии, многие девушки, а иногда и подавляющее их большинство, бывали беременны еще до замужества. Такой опыт добрачных половых связей был «свободной зоной», не включенной в серьезные житейские дела. Предполагалось, что родители, невзирая на эти мелочи, устроят брак. Однако сегодня, как поведал доктору Эмбри один японец из деревни Суё-мура, «даже девушка-служанка достаточно образованна, чтобы знать, что ей следует сохранять свою девственность». Дисциплинарное воспитание мальчиков, продолжающих обучение в средней школе, также строго нацелено на недопущение каких бы то ни было связей с противоположным полом. Японская система образования и общественное мнение пытаются предотвратить добрачную близость между полами. В их кинофильмах юноши, проявляющие хоть малейшие признаки непринужденности в отношениях с девушкой, представлены как «плохие»; «хорошими» являются те, кто обращается с привлекательной девушкой, на взгляд американца, грубо и бесцеремонно. Непринужденность в отношениях с девушкой означает либо, что юноша «заводит любовную интрижку», либо, что он нашел себе гейшу, проститутку или «девочку из кафе». Дом гейши — «лучшая» возможность научиться, поскольку она «учит тебя. Мужчина может полностью расслабиться и только смотреть». Он может не бояться показаться неуклюжим, да и никто не ждет, что он вступит с гейшей в сексуальную связь. Однако лишь немногие японские юноши в состоянии позволить себе посетить дом гейши. Чаще они ходят в кафе и там смотрят, как мужчины фамильярно обращаются с девушками, однако такие наблюдения совсем не тот тип обучения, к которому они привыкли в других областях жизни. У юношей на долгое время остается страх проявить неловкость. Секс — одна из немногих сфер их жизни, где им приходится осваивать новую форму поведения, не прибегая к помощи пользующихся их доверием старших. В семьях, имеющих положение в обществе, молодой чете вскоре после женитьбы могут подарить «книги для невесты» и ширмы со множеством подробных рисунков. Один японец сказал по этому поводу: «Ты можешь учиться по книгам, точно так же, как учишься правилам разведения сада. Твой отец не учит тебя, как надо разводить японский сад; это хобби, которому ты научаешься, когда становишься старше». Сопоставление секса и разведения сада как двух вещей, которым обучаешься из книг, довольно любопытно, хотя большинство японских юношей учатся сексуальному поведению иначе. Во всяком случае, они усваивают его не через щепетильные наставления взрослых. Для молодого японца это различие в обучении подчеркивает важный для японцев принцип, согласно которому секс - сфера, выходящая за рамки серьезных дел, в которых взрослые руководят и старательно пестуют его навыки». Это сфера самостоятельности, и юноша осваивает ее, испытывая большой страх попасть в неудобное положение. У этих двух сфер разные законы. После женитьбы юноша может без всякой утайки получать сексуальные удовольствия на стороне, и, поступая таким образом, он никак не посягает на права жены и не подвергает угрозе прочность своего брака.

У жены нет такой привилегии. Ее долг — хранить верность своему мужу. То, что муж делает открыто, ей следует делать тайком. И даже тогда, когда она может быть обольщена, в Японии очень немногие женщины живут достаточно уединенно, чтобы позволить себе любовную интригу. О женщинах, считающихся нервными и вспыльчивыми, говорят, что у них хистэри. «Чаще всего трудности, испытываемые женщиной, связаны не с социальной, а с сексуальной жизнью. Многие случаи умопомешательства и большинство случаев хистэри (нервозности, эмоциональной неустойчивости) явно вызваны их сексуальной неудовлетворенностью. Женщина должна довольствоваться тем сексуальным удовлетворением, которое она получает от мужа»274. Большинство женских болезней, как говорят крестьяне из деревни Суё-мура, «начинаются в матке» и затем переходят в голову. В то время как муж ищет удовлетворения на стороне, его жена может прибегнуть к принятым у японцев обычаям мастурбации; используемые для этой цели традиционные приспособления хранятся как дорогие реликвии и в с простом деревенском доме и в домах великих мира сего. Кроме того, в деревнях женщине позволены некоторые излишества в эротическом поведении, после того как она родит ребенка. Пока она не станет матерью, ей не разрешаются шутки на сексуальные темы, но после родов и далее речь ее на увеселительных сборищах, где присутствуют и мужчины, и женщины, изобилует ими. Она развлекает собравшихся весьма вольными сексуальными танцами, энергично покачивая взад-вперед бедрами в сопровождении непристойных песен. «Эти представления неизменно вызывают взрывы хохота». В Суё-мура, кроме того, юношей по возвращении из армии зазывали на окраину деревни, где женщины переодевались мужчинами, отпускали непристойные шутки и прикидывались, будто они насилуют молодых девушек.

Таким образом, японским женщинам предоставлена определенная свобода в сексе, притом тем большая, чем ниже их происхождение. Они должны соблюдать многочисленные табу на протяжении большей части их жизни, однако нет такого табу, которое требовало бы от них скрывать, что им известна «правда жизни». Они бывают непристойны, когда это нравится мужчине. Но в равной мере могут быть и асексуальны, когда этого хочется мужчинам. Достигнув зрелого возраста, они могут отбросить всяческие табу и, если они низкого происхождения, вести такой же вольный образ жизни, как и мужчины. Японцы ориентированы, скорее, на поведение, соответствующее возрасту и ситуации, нежели на такие устойчивые модели, какими являются на Западе, например, «порядочная женщина» или «шлюха».

У мужчины также есть свои излишества, а также свои сферы жизни, где требуется соблюдение больших ограничений. Чаще всего это выпивка в мужской компании, особенно с участием гейш. Японцам нравится быть подвыпивши, и нет таких правил, которые бы запрещали мужчине как следует напиться. Приняв несколько глоточков сакэ, мужчины расслабляются, и их позы теряют свою формальность. Им нравится прислониться друг к другу и быть фамильярными. Находясь в подпитии, они редко проявляют насилие и агрессивность, хотя некоторые из них, «обладающие неуживчивым характером», могут иногда вести себя задиристо. За пределами таких «свободных сфер», как выпивка, мужчины никогда не должны быть, как они говорят, неожиданными. Сказать о ком-то, имея в виду серьезную сторону его жизни, что он ведет себя неожиданно, это самое близкое в Японии к ругательству слово, хуже которого может быть только слово «дурак».

Отмеченные всеми западными авторами противоречия японского характера становятся понятными из особенностей воспитания детей в Японии. Оно порождает двойственный взгляд на жизнь, ни одну из сторон которого нельзя игнорировать. Из опыта привилегированной и психологически непринужденной жизни в раннем детстве они сохраняют, несмотря на всю последующую дисциплину, воспоминание о более легкой жизни, когда они «не ведали стыда». Им нет нужды рисовать себе рай в отдаленном будущем - он у них в прошлом. Детство находит отражение в их представлениях о прирожденной доброте человека, благоволении их богов и несравненном счастье быть японцем. Это позволяет им, основывать свою этику на крайних интерпретациях доктрины, согласно которой каждый человек несет в себе «зерно Будды» и превращается после смерти в ками. Это дает им чувство уверенности в себе и некоторую долю самонадеянности. Сюда уходит, корнями их готовность браться за любую работу независимо от того, насколько она соответствует их способностям. Здесь же коренится и их готовность выступить даже против своего правительства и подтвердить его самоубийством. Временами отсюда произрастает и их способность к массовой мегаломании.

Когда детям исполняется шесть-семь лет, ответственность за осмотрительность в поведении и «знание стыда» постепенно перекладывается на них и поддерживается самой суровой из санкций: при допущении ими промаха семья отворачивается от них. Такой метод воздействия отличается от прусской дисциплины, но так же неотвратим. Фундамент для такого развития закладывается еще в ранний, привилегированный период жизни — как постоянным неотвратимым обучением правильным навыкам и позам во время кормления, так и родительским поддразниванием, несущим ребенку угрозу отвержения. Эти ранние переживания готовят ребенка к принятию строгих ограничений под угрозой того, что «весь мир» будет смеяться над ним и откажется от него. Он начинает подавлять импульсы, свободно проявлявшиеся им в раннем детстве, не потому, что они сами по себе дурны, а потому, что они теперь неуместны. Теперь для него начинается серьезная жизнь. По мере того как он лишается привилегий детского возраста, ему предоставляются все больше и больше удовольствий взрослых, однако опыт раннего детства по существу никогда не пропадает. Именно из него японец черпает свою жизненную философию. К нему он апеллирует в своей терпимости к «человеческим чувствам». Его он неизменно воспроизводит, уже став взрослым, в «свободных сферах» своей жизни.

Одна поразительная преемственность связывает ранний и поздний периоды жизни ребенка: огромное значение, которое он придает отношению к нему товарищей. Именно эту установку, а не какой-то абсолютный стандарт добродетели, прививают ребенку. В раннем детстве мать брала его к себе в постель, когда он был уже достаточно большим, чтобы просить об этом; он рассматривал сладости, раздаваемые ему, его братьям и сестрам, как знак того, какое место он занимает в материнской любви; стоило ему оказаться чем-то обделенным, как он моментально замечал это и даже спрашивал старшую сестру: «Ты любишь меня больше всех?». В поздний период детства его просят все больше и больше воздерживаться от личных удовольствий, а наградой служит обещание, что он будет одобрен и принят «миром». Наказанием же является то, что «мир» будет смеяться над ним. Такая санкция, конечно же, используется при воспитании детей в большинстве культур, однако в Японии она приобрела исключительное значение. Отвержение «миром» было облечено для ребенка в драматические формы с тех пор, как родители подтрунивали над ним и грозились избавиться от него. На протяжении всей жизни он страшится остракизма больше, чем насилия. Он испытывает аллергию к насмешкам и отвержению даже тогда, когда сам вызывает их в своем воображении. Ввиду того что в японской общине мало места для одиночества, неудивительно, что «мир» знает практически обо всем, что он делает, и может его отвергнуть в случае неодобрения его поступка. Даже конструкция японского дома — с его тонкими звукопроницаемыми и раздвигаемыми на день стенами — делает частную жизнь чрезмерно публичной для тех, кому не по карману настоящая стена и сад.

Некоторые символы, используемые японцами, позволяют нам прояснить две стороны их характера, проистекающие из прерывности процесса воспитания. Та сторона характера, которая формируется в самом раннем детстве, — это «я без стыда»; японцы проверяют, насколько они его сохранили, когда созерцают свое лицо в зеркале. Зеркало, говорят они, «отражает извечную чистоту». Оно не питает тщеславия и не отражает «интерферентного (мешающего) Я». В нем отражаются глубины души. Человек должен видеть здесь «Я без стыда». В зеркале он созерцает свои глаза как «врата» собственной души, и это помогает ему жить как «я без стыда». Он видит здесь идеализированный образ, полученный от родителей. Существуют описания людей, всегда носивших с собой с этой целью зеркало, и даже одного человека, специально установившего зеркало в домашнем алтаре, дабы созерцать себя в нем и подвергать испытанию собственную душу; он «обессмертил себя», он «поклонялся себе». Это довольно необычный случай, но до него только один шаг, ибо все домашние синтоистские алтари оснащены зеркалами как священными предметами.

Во время войны японское радио передало специальную песнь одобрения в честь класса девочек, купивших себе зеркало. Не было и мысли обвинить их в тщеславии. Это преподносилось как еще одно проявление преданности идее успокоения намерений в глубинах их душ. Созерцание себя в зеркале считалось наблюдением со стороны, призванным свидетельствовать о доблести духа.

Японское отношение к зеркалу возникает в период жизни ребенка, предшествующий внедрению «наблюдающего Я». Японцы не видят «наблюдающего Я» в зеркале; здесь их «Я» самопроизвольно становится хорошим, каким оно было в детстве без ментора — «стыда». Тот же символизм, который они приписывают зеркалу, лежит также в основе их представлений об «искусной» самодисциплине, в соответствии с которыми они упорно тренируются до тех пор, пока «наблюдающее Я» не исчезает полностью и они не возвратятся к непосредственности раннего детства.

Несмотря на все влияние их привилегированного раннего детства на японцев, ограничения последующего периода жизни, когда основой добродетели становится стыд, не воспринимаются только лишь как лишения. Как мы видели, самопожертвование — одна из тех христианских идей, которым японцы часто бросали вызов; они отвергают идею самопожертвования. Даже в крайних случаях они говорят о «добровольной» смерти во исполнение тю, ко или гири, а эти понятия, с их точки зрения, не подпадают под категорию самопожертвования. Такая добровольная смерть, утверждают они, достигает цели, которую ты сам желаешь достичь. Иначе это была бы «собачья смерть», что означает для них бессмысленную смерть; это выражение не означает, как в английском языке, смерть в сточной канаве. Не столь крайние формы поведения, называемые в английском языке самопожертвованием, в японском, скорее, входят в категорию собственного достоинства. Чувство собственного достоинства (дзитё) всегда подразумевает самообладание, и самообладание ценится у японцев не менее чем чувство собственного достоинства. С их точки зрения, великие вещи достижимы лишь через самоограничение; американский акцент на свободе как предпосылке для достижения успеха никогда не казался им, обладающим совершенно другим жизненным опытом, адекватным. В качестве основного принципа своего кодекса морального поведения они принимают идею, согласно которой через самоограничение они делают свое «Я» более ценным. Каким же образом им удается держать в узде свое опасное «Я», полное импульсов, способных вырваться на свободу и разрушить должный ход жизни? Один японец объясняет это так: «Чем больше слоев лака кладется на основу в результате кропотливого многолетнего труда, тем более ценной становится в итоге работа лакировщика. Так же и с людьми... О русских говорят: «Копни русского поглубже, и ты найдешь татарина». Столь же справедливо было бы сказать о японцах: «Копни японца поглубже, соскреби с него лакировку, и ты найдешь пирата». И все-таки не следует забывать, что в Японии лак является высоко ценимым продуктом и вспомогательным средством для ремесленных работ. В этом нет никакой фальши; лак - не штукатурка для замазывания дефектов. Он по меньшей мере столь же дорог, как и изделие, которое он украшает»275.

Противоречия в поведении японских мужчин, с первого же взгляда бросающиеся в глаза западному человеку, обусловлены, вероятно, нарушением постепенности в процессе воспитания, оставляющим в их сознании, даже после пройденной ими «лакировки», глубокий след тех времен, когда они были подобны маленьким богам в своем маленьком мире, когда они были свободны давать удовлетворение даже стремлению к агрессивности и когда все удовольствия казались возможными. Благодаря этому глубоко укоренившемуся дуализму они могут, будучи уже взрослыми, колебаться от крайностей романтической любви до полной преданности своей семье. Они могут предаваться удовольствию и легкомыслию, но в то же время брать на себя самые тяжелые обязанности. Приучение к осмотрительности часто делает их робкими и застенчивыми, но в то же время они и храбры до безрассудства. В ситуациях, требующих иерархического подчинения, они могут быть необычайно покорными, и тем не менее их трудно подчинить внешнему контролю. Несмотря на всю свою вежливость, они могут быть надменны. Они могут признавать фанатичную дисциплину в армии, но в то же время оставаться неуправляемыми. Они могут быть страстными консерваторами, но тем не менее легко увлекаться чем-то новым, что они успешно продемонстрировали принятием китайской культуры и западной науки.

Двойственность характера создает психологические напряженности, на которые разные японцы отвечают по-разному, но каждый при этом так или иначе разрешает одну и ту же важнейшую проблему: как примирить спонтанность и благорасположенность в раннем детстве, с ограничениями, обещающими безопасность в последующие годы. Очень многие испытывают затруднения при решении этой проблемы. Некоторые делают ставку на педантичную организацию собственной жизнью и смертельно боятся любого спонтанного столкновения с действительностью. Их страх значительнее из-за того, что спонтанность — не голая фантазия, а нечто, ими ранее пережитое. Они стараются держаться от всего в стороне и, строго придерживаясь усвоенных правил, идентифицируют себя со всем, что имеет авторитет. Некоторые японцы испытывают больший внутренний разлад. Они опасаются собственной агрессивности, скрытой в глубинах души и под покровом вежливого поведения. Они часто занимают свои мысли тривиальными мелочами, дабы укрыться от осознания своих настоящих чувств. Они механически выполняют всю дисциплинирующую рутину, которая по существу лишена для них всякого смысла. Другие, более прочно скованные путами раннего детства, испытывают всепоглощающий страх перед лицом всего, что требуется от них как от взрослых, и стараются усилить свою зависимость, когда уже имеющаяся их не устраивает. Они воспринимают каждую неудачу как покушение на их авторитет, и поэтому всякое энергичное усилие повергает их в большое смятение. Непредвиденные ситуации, с которыми невозможно справиться автоматически, пугают

их276.

Таковы типичные опасности, которым подвергаются японцы, когда их беспокойство об отвержении и осуждении другими слишком велики. Когда на них не оказывается чрезмерного давления, они способны как наслаждаться жизнью, так и заботиться о том, чтобы не задевать чувства других, к чему их приучили в процессе воспитания. Это большое достижение. Раннее детство наделяет их уверенностью в себе. Оно не пробуждает в них обременительного чувства вины. Позднейшие ограничения накладываются во имя солидарности с собратьями, а принимаемые обязанности являются взаимными. Традицией предписаны некоторые «свободные сферы», в которых импульсивные порывы все-таки могут находить удовлетворение независимо от того, насколько другие люди препятствуют в отдельных случаях осуществлению желаний. Японцы всегда славились тем, что могут получать удовольствие от самых невинных вещей: от созерцания цветущей вишни, луны, хризантем или первого выпавшего снега; от «пения» насекомых, которых специально содержат дома ради этого; от сочинения небольших стихотворений, разведения сада, искусства аранжировки цветов и чайной церемонии. Это не вяжется с образом глубоко закомплексованного и агрессивного народа. Японцы получают эти удовольствия без оттенка печали. Японские крестьяне в те более счастливые времена, когда страна еще не ввязалась в выполнение своей гибельной миссии, могли быть на досуге столь же бодрыми и жизнерадостными, а в часы работы столь же прилежными, как и все люди.

Однако японцы очень требовательны к себе. Во избежание остракизма и злословия в свой адрес они вынуждены отказываться от многих личных удовольствий, вкус которых им известен. В важных жизненных делах они должны держать эти импульсы под замком. Те немногие японцы, кто нарушает эту модель поведения, рискуют потерять все, вплоть до уважения к самим себе. Те же, кто обладает чувством собственного достоинства (дзитё), прокладывают свой курс не между «добром» и «злом», а между «предсказуемым человеком» и «непредсказуемым человеком», и топят свои индивидуальные потребности в коллективном «ожидании». Это добрые люди, которые «знают стыд (хадзи)» и бесконечно осмотрительны. Это люди, которые приносят честь своей семье, своей деревне и своей стране. Возникающие при этом психологические напряжения огромны и находят свое выражение в том высоком уровне стремления к достижению, который и сделал Японию лидером на Востоке и великой державой в мире. Однако эти напряженности ложатся тяжелым бременем на индивид. Люди должны тщательно следить за тем, чтобы не допустить какой-нибудь промашки или чтобы не дать никому повода для невысокой оценки их поведения, потребовавшего от них такого самоотречения. Иногда они взрываются, и тогда их агрессивность проявляется в самой крайней форме. Это происходит не в тех случаях, когда кто-то покушается на их принципы или свободу, как это имеет место у американцев, а в ответ на оскорбление или клевету. Тогда их опасное «Я» низвергается либо на клеветника, если это возможно, либо, в противном случае, на них самих. Японцы дорого заплатили за свой образ жизни. Они отказали себе в элементарных свободах, которые американцы считают столь же несомненными, как воздух, которым они дышат. Ныне, когда японцы после поражения в войне переходят к дэмокураси, мы не должны забывать, насколько опьяняющим может оказаться для них простое и невинное поведение в соответствии с собственными желаниями. Нигде эта мысль не выражена так ярко, как у госпожи Сугимото в описании сада «сажайте-как-вам-угодно», который был представлен ей в миссионерской школе в Токио, куда она была послана изучать английский язык. Учителя разрешали каждой девочке брать невозделанный участок земли и давали ей любые семена, какие она попросит. Этот сад «сажайте-как-вам-угодно» подарил мне совершенно новое чувство личной свободы... Уже то, что такое счастье может найти приют в человеческом сердце, было для меня удивительным... Я была свободна действовать, не нарушая при этом традиции, не бросая тень на честь семьи, не шокируя родителей, учителей и горожан, не причиняя вреда ничему в мире»277. Все другие девушки сажали цветы. Она же решила посадить картофель. «Никто не знает, какое чувство безрассудной свободы подарил мне этот абсурдный поступок... Дух свободы постучал в мою дверь». Это был новый мир. «Возле моего дома был участок сада, который предполагалось оставить диким... Но кто-то постоянно приводил в порядок сосны или аккуратно подрезал живую изгородь, а Дзия каждое утро убирала камни с дорожек и, прибравшись под соснами, старательно разбрасывала свежую сосновую хвою, собранную в лесу. Эта имитация дикой природы была для нее имитацией той свободы воли, которой она училась. Это свойственно всем японцам. В японских садах каждый крупный камень, наполовину погруженный в землю или ручей, был когда-то заботливо отобран, привезен сюда и положен на скрытую платформу из мелких камешков. Его расположение по отношению к ручью, дому, кустам и деревьям было тщательно рассчитано. Точно так же и хризантемы, выращиваемые в горшках, специально готовят к ежегодным праздникам цветов, устраиваемым по всей Японии: цветовод приводит каждый лепесток в отдельности в надлежащее положение, и тот часто поддерживается в этом положении тонкой и невидимой проволочной рамкой, вставленной прямо в живой цветок.

Госпожа Сугимото, когда ей позволили обойтись без проволочной рамки, испытала чувство радостного и невинного волнения. Хризантема, выращенная в маленьком цветочном горшочке, покорно подчинявшая свои лепестки его малюсеньким размерам, открыла настоящую радость быть естественной. Но сегодня свобода быть «непредсказуемым», подвергать сомнению санкции хадзи (стыда) может разрушить хрупкое равновесие в образе жизни японцев. В условиях новой свободы они должны будут усвоить новые санкции. И это изменение дорого будет им стоить. Нелегко выработать новые представления и принять новые добродетели. Западный мир не может рассчитывать на то, что японцы быстро примут и по-настоящему усвоят их, но и не должен думать, что японцы неспособны когда-нибудь создать более свободную и менее ригористичную этику. Нисэй, живущие в Соединенных Штатах японцы, уже утратили и дух, и букву японского кодекса поведения, и ничто их крепко не связывает с условностями страны, из которой приехали их предки. Также и в Японии в современную эпоху японцы способны создать образ жизни, свободный от старых требований индивидуальных ограничений. Хризантема может быть прекрасна без проволочных каркасов и сильного подрезания.

В условиях перехода к большей психической свободе некоторые традиционные добродетели помогают японцам соблюдать равновесие. Одна из них — ответственность за себя, которую они формулируют как ответственность за «ржавчину на своем теле»; в этом выражении тело уподобляется мечу. Как владелец меча отвечает за его ослепительный блеск, так и каждый человек должен нести ответственность за последствия своих поступков. Он должен признавать и принимать все естественные последствия его слабости, отсутствия у него настойчивости или его бездействия. В Японии ответственность за себя понимается гораздо более строго, чем в свободной Америке. В этом японском чувстве меч становится не символом агрессии, а мерой идеального, отвечающего за свои поступки человека. В процессе перехода к уважению индивидуальной свободы нет более эффективно уравновешивающего механизма, нежели эта ценность, и японские система воспитания и философия поведения рассматривали ее как неотъемлемую часть Японского Духа. Сегодня японцы решили «отложить меч в сторону» в западном смысле этого выражения. В японском же значении его, они с прежней энергией оберегают свой внутренний меч от ржавчины, которая всегда ему угрожает. С точки зрения их символики добродетели, меч представляет собой тот символ, который они могут сохранить в более свободном и спокойном мире.

XIII

Япония после капитуляции

У американцев есть все основания гордиться своей ролью в управлении Японией после окончания войны. Принципы политики США были изложены в правительственной директиве, переданной по радио 29 августа, и искусно претворены в жизнь генералом Макартуром278. Истинные основания для гордости трудно увидеть сквозь славословия и критику в американской прессе и на радио. Мало кто достаточно хорошо знаком с японской культурой, чтобы самостоятельно судить о том, насколько уместной была такая политика.

После капитуляции Японии центральным стал вопрос о характере оккупации. Должны ли победители использовать существующее правительство, даже императора, или же нужно их ликвидировать? Надо ли во главе каждого города и района ставить американских офицеров? В Италии и в Германии на местах создавались штабы оккупационных властей в составе боевых подразделений, и полномочия для решения вопросов местного управления были сосредоточены в руках союзнической администрации. И после капитуляции Японии многие хотели установить здесь аналогичный порядок. Японцы сами тоже не знали, какую долю ответственности за их внутренние дела оставят за ними. Потсдамская декларация279 указывала только, что «пункты на японской территории, которые будут указаны союзниками, будут оккупированы для того, чтобы обеспечить достижение основных целей», и что должны быть навсегда устранены «власть и влияние тех, кто обманул и ввел в заблуждение народ Японии, заставив его идти по пути всемирных завоеваний»280.

В директиве ВМС США генералу Макартуру предлагалось прекрасное решение этих вопросов, решение целиком и полностью поддержанное штабом генерала Макартура. Ответственность за управление своей страной и ее реконструкцию в ней возлагалась на самих японцев. «Верховный командующий будет осуществлять свою власть через посредство японской правительственной машины, включая императора, с учетом того, что это удовлетворительно способствует целям Соединенных Штатов. Японскому правительству будет разрешено в соответствии с его [генерала Макартура] инструкциями осуществлять обычные права правительства во внутренней администрации»281. Таким образом, администрация генерала Макартура в Японии совсем не походила на аналогичные ей администрации в Италии и Германии. Это исключительно штабная организация, использующая снизу доверху японское чиновничество. Она адресуется только к японскому правительству, а не к японскому народу и не к жителям какого-либо города или района. Ее обязанность — ставить цели перед японским правительством, над достижением которых оно должно работать. Если какой-нибудь министр считает их невыполнимыми, он может уйти в отставку, но если у него есть какие-то конструктивные предложения, то он может добиваться изменений директивы.

Создание такого рода администрации было смелым шагом. С точки зрения Соединенных Штатов, преимущества такой политики вполне очевидны. Как сказал тогда генерал Хилдринг, «выгоды, получаемые от использования национального правительства, огромны. Если бы не было подходящего для наших целей японского правительства, нам пришлось бы непосредственно иметь дело со сложнейшим механизмом управления страной с семидесятимиллионным населением. Все эти люди отличаются от нас языком, обычаями, отношениями. Наводя порядок и используя как орудие его японскую государственную машину, мы экономим нашу рабочую силу и наши ресурсы. Иными словами, мы заставляем японцев самим наводить порядок в своем доме, но в соответствии с нашей инструкцией». Когда эта директива еще разрабатывалась в Вашингтоне, многие американцы все еще опасались замкнутости и враждебности японцев, нации бдительных мстителей, которые могут саботировать любую программу мирного строительства. Эти опасения оказались напрасными. И объяснение этого в большей степени связано с удивительной культурой Японии, чем с общими особенностями поведения побежденных народов, их политики и экономики. Пожалуй, ни в одной другой стране политика доверия не принесла бы таких результатов, как в Японии. В глазах японцев она устранила из самого факта поражения символы унижения и дала им возможность начать новую национальную политику, принятую благодаря культурно обусловленному характеру японцев.

Мы в Соединенных Штатах вели бесконечные споры о жестких и мягких условиях мира. Но на самом деле вопрос не в жесткости или мягкости. Вопрос в том, чтобы использовать ровно ту меру жесткости, не больше и не меньше, которая позволит устранить старые и опасные типы агрессивности и установить новые цели. А избираемые для этого средства должны соответствовать характеру и традиционному социальному порядку конкретного народа. Прусский авторитаризм, внедренный в семью и в повседневную гражданскую жизнь, определил необходимость некоторых условий мирного договора с Германией. И разумные условия мирного договора с Германией должны отличаться от условий договора с Японией. Немцы, в отличие от японцев, не считают себя должниками мира и веков. Они стремятся не оплатить неисчислимый долг, а не быть жертвами. Отец в Германии — авторитарная фигура, он «укрепляет свой авторитет». Если он его не завоевывает, то чувствует себя неуверенно. В Германии каждое поколение сыновей в юности бунтует против своих авторитарных отцов и потом, в конце концов, в зрелые годы считает себя задавленным тусклой и неинтересной жизнью, отождествляемой ими с жизнью их родителей. Апогеем их жизни навсегда останутся годы Sturm und Drang282 юношеского бунтарства.

В японской культуре нет проблемы грубого авторитаризма. Здесь отец относится к своим детям с уважением и любовью, кажущимся почти всем западным наблюдателям немыслимыми для западных стран. Японский ребенок привыкает считать естественными добрые товарищеские отношения со своим отцом, он гордится им и поэтому выполняет его желания, повинуясь даже незначительным изменениям его голоса. Отец не бывает чрезмерно строг к своим детям, и те в юности не бунтуют против родительского авторитета. Юность для японцев - период, когда они перед судом мира становятся ответственными и покорными членами своей семьи. Они выражают почтение своим отцам, как говорят японцы, «для тренировки», то есть отца они воспринимают как деперсонализированный символ иерархии и должного течения жизни.

Такое отношение, усвоенное из опыта контактов с отцом в раннем детстве, становится в японском обществе моделью поведения. Мужчинам из-за их иерархического положения могут оказываться знаки глубочайшего уважения, но это вовсе не означает, что они обладают авторитарной властью. Чиновники, занимающие высшие ступени в иерархии, как правило, не обладают реальной властью. Начиная с императора и ниже в тени действуют советники и другие скрытые силы. Одно из наиболее достоверных описаний этой стороны японского общества дано лидером одного из крайне патриотических обществ типа Черного Дракона283 в интервью репортеру англоязычной токийской газеты в начале 30-х годов. «Общество, — сказал он, имея в виду, конечно, японское общество, — похоже на треугольник, который держится булавкой за один из углов»284. Иными словами, треугольник лежит на столе у всех на виду. Булавка не заметна. Треугольник смещается иногда направо, иногда налево. Он качается на стержне, который никогда сам не обнаруживается. Все происходит как бы по волшебству, как часто говорят западные люди. Предпринимаются все возможные усилия, чтобы скрыть внешние проявления власти и придать каждому действию видимость лояльности по отношению к тому, кто символизирует собой власть, но реально при этом от нее отстранен. Если японцы все же раскрывают источник реальной власти, то относятся к нему так же, как к заимодавцу или к нарикину (нуворишу), т. е. потребительски, как к человеку, недостойному их системы.

Представляя так свой мир, японцы могут устраивать восстания против эксплуатации и несправедливости, не будучи даже революционерами. Они никогда не призывают рвать на куски ткань, из которой соткан их мир. Они могут произвести самые глубокие изменения, как, например, в эпоху Мэйдзи, и при этом никоим образом не опорочить свою систему. Реформы Мэйдзи они назвали реставрацией, «погружением» в прошлое. Они не революционеры, и те западные публицисты, которые возлагали надежды на массовые идеологические движения в Японии, преувеличивали значение японского подполья во время войны, ожидали, что оно возглавит политическую борьбу после капитуляции, а после победы предсказывали триумф радикальных политических сил, самым печальным образом не разобрались в ситуации. Они ошиблись в своих предсказаниях. Консервативный премьер, барон Сидэхара285, формируя кабинет в октябре 1945 г., более точно описал отношение японцев к происходящему: «Правительство новой Японии носит демократический характер и уважает волю народа... В нашей стране испокон веков воля Императора означала волю народа. Таков дух Императорской Конституции Мэйдзи, и демократическое правительство, от имени которого я говорю, может по праву считаться выражением этого духа». Подобная демократическая фразеология не произвела бы никакого впечатления на американских читателей, но нет никаких сомнений в том, что Япония с большей готовностью будет расширять пространство гражданских свобод и строить благосостояние своего народа на основе такой фразеологии, чем на основе западной идеологии.

Конечно же, в Японии будут экспериментировать с принятыми на Западе политическими механизмами демократии, но западные институты не станут для них надежными инструментами для создания лучшего мира, как это имеет место в Соединенных Штатах. Всеобщие выборы и законодательные полномочия избранников создадут здесь столько же проблем, сколько они призваны решить. Оказавшись перед лицом этих проблем, японцы изменят методы, которые мы считаем достаточно надежными в деле построения демократии. И тогда в Америке зазвучат голоса тех, кто будет утверждать, что война была выиграна напрасно. Мы верим в надежность наших инструментов. И, тем не менее всеобщие выборы в лучшем случае еще долгие годы будут побочным вопросом реконструкции Японии как мирной страны. Япония еще не настолько изменилась с 90-х годов прошлого века, когда впервые столкнулась с выборами, чтобы вновь не возникли некоторые из тех проблем, которые описал еще Лафкадио Херн286: «В бурных предвыборных баталиях, стоивших жизни многим, по сути не было личной вражды; и вряд ли личный антагонизм подстегивал парламентские дебаты, ожесточенность которых так потрясала иностранцев. Политическая борьба велась не между политиками, а между интересами кланов или партий; рьяные приверженцы каждого клана или партии видели в новой политике только новый вид войны — войны, которую ведут, чтобы доказать свою преданность лидеру»287. Во время сравнительно недавних выборов в 20-е годы деревенские жители, прежде чем опустить бюллетень, говорили: «Моя шея вымыта для меча», — этой фразой они приравнивали выборы к случавшимся в прежние времена нападениям привилегированных самураев на простолюдинов. И даже сегодня отношение к выборам в Японии будет отличаться от отношения к выборам в Соединенных Штатах, и это само по себе не имеет никакого отношения к тому, будет ли Япония проводить опасную агрессивную политику.

Подлинная сила Японии, которую она могла бы использовать для превращения себя в мирную страну, заключена в ее способности сказать о своем поведении: «Это было неверно» — и затем направить свою энергию в другое русло. Японцы владеют этикой альтернатив. Они пытались занять свое «должное место» в войне и потерпели поражение. И теперь они могут отказаться от этого курса, потому что весь предыдущий опыт выработал у них умение менять направление. Нации, обладающие более абсолютистской этикой, должны убеждать себя в том, что сражаются за принципы. Сдаваясь победителю, они говорят: «Мы побеждены, и правое дело потерпело поражение»; чувство собственного достоинства потребует от них в будущем возобновить борьбу за правое дело. Или же они могут бить себя в грудь, признавая свою вину. Ни первое, ни второе для японцев неприемлемо. Через пять дней после капитуляции, перед высадкой в Японии американского десанта, известная токийская газета «Майнити симбун», говоря о поражении и его политических последствиях для Японии, могла заявить: «Но все это, в конечном счете, приведет к спасению Японии». Передовая статья подчеркивала, что ни на секунду нельзя забывать, что страна потерпела полное поражение. И поскольку попытки утвердить Японию при помощи грубой силы провалились, теперь следует пойти по пути мира. Другая крупная токийская газета «Асахи» в те же дни назвала «чрезмерную веру Японии в военную мощь» «серьезной ошибкой» ее внутренней и внешней политики. «Прежнюю позицию, давшую нам так мало и принесшую столько страданий, следует заменить новой, основанной на международном сотрудничестве и миролюбии».

Западный наблюдатель увидит в этом изменение того, что он считает принципами, и отнесется к этому с подозрением. Однако это всего лишь неотъемлемая часть жизненного поведения в Японии, независимо от того, идет ли речь о личных или международных отношениях. Японец понимает, что он совершил «ошибку», избрав образ действий, не приведший его к достижению цели. Потерпев неудачу, он признает этот образ действий безнадежным, а он и не должен заниматься безнадежными делами. «Бессмысленно, — скажет он, — кусать собственный пуп». В 30-е годы японцы считали милитаризм приемлемым средством, при помощи которого думали добиться восхищения всего мира — восхищения, основанного на их вооруженной мощи, — и они пошли на все жертвы, которые требовала такая программа. 14 августа 1945 г. император, санкционированный голос Японии, сказал им, что они потерпели поражение. И они приняли все, что предполагал этот факт. Это означало присутствие американских войск, и они их приветствовали. Это означало провал одобренного императором курса, и они готовились принять конституцию, объявлявшую войну вне закона. Спустя десять дней после капитуляции их газета «Иомиури-хоти» могла уже писать о «Начале нового искусства и новой культуры», употребляя, в частности, такие слова: «В наших сердцах мы должны быть твердо убеждены, что военное поражение не имеет никакого отношения к ценности национальной культуры. Военное поражение должно послужить толчком... (так как) японскому народу потребовалось ни много, ни мало, а военное поражение, чтобы заставить его посмотреть на мир открытыми глазами и увидеть вещи объективно такими, каковы они есть на самом деле. Всякую иррациональность, искажавшую японское мышление, следует устранить, подвергнув честному анализу... Требуется мужество, чтобы взглянуть в лицо поражению как непреклонному факту, но мы должны верить в культуру завтрашней Японии». Японцы избрали один образ действия и потерпели поражение. Теперь они будут пробовать мирные средства. «Япония, — повторялось в их передовицах, — должна быть уважаема другими нациями мира», и долг японцев — заслужить это уважение на новой основе.

Эти газетные передовицы — не только голос нескольких интеллектуалов; такой же разворот совершили и простые люди в столице и в далекой деревне. Солдаты из американских оккупационных войск не могли поверить в то, что эти дружелюбные люди еще совсем недавно, вооруженные бамбуковыми копьями, клялись бороться до смерти. Американцы не могут принять многое из японской этики, но опыт, приобретенный во время оккупации Японии, служит убедительным доказательством того, как много положительного можно найти в чужой этике.

Американская администрация под руководством генерала Макартура использовала эту способность японцев менять курс. Она не стала мешать движению в новом направлении, прибегая к унижающим национальное достоинство методам. А в западной этике, если бы мы поступили так, это было бы культурно приемлемо. Она считает само собой разумеющимся, что унижение и наказание — социально эффективные средства, чтобы заставить преступника признать свою вину. Признание за собой вины считается первым шагом на пути к исправлению. Японцы же, как мы видели, придерживаются иных взглядов. В их этике человек несет ответственность за все последствия своих действий, и естественные последствия ошибки должны убедить его в их нежелательности. К числу естественных последствий относится и поражение в мировой войне. Но такого рода ситуацию японец не воспринимает как унижение. В лексиконе японцев унижение личности или нации включает в себя клевету, насмешку, презрение, уничижение и использование символики бесчестья. Когда японцы считают себя униженными, добродетелью признается месть. И независимо от того, как западная этика осуждает такую точку зрения, эффективность американской оккупации Японии будет определяться тем, насколько американцы окажутся сдержанны в этом отношении. Потому что японцы четко отделяют осмеяние, вызывающее у них сильнейшее негодование, от «естественных последствий», к которым они, согласно условиям капитуляции, причисляют демилитаризацию и даже спартанское бремя контрибуций.

Сами японцы, когда однажды одержали убедительную победу над великой державой, показали, что даже в роли победителей они стремятся избежать унижения поверженного противника после того, как тот полностью капитулировал и, по мнению японцев, перестал над ними глумиться. Каждому японцу известна знаменитая фотография, на которой изображена сдача в 1905 г. русской армии при Порт-Артуре288. Русские на этой фотографии запечатлены с шашками. Победителей и побежденных можно различить только по форме, поскольку русские не были обезоружены. В одном очень известном в Японии описании сдачи рассказывается, что, когда генерал Стессель289, командующий русскими войсками, выразил готовность получить от японцев предложение о капитуляции, японский капитан и переводчик отправились к нему в штаб на обед. «К этому времени все лошади, за исключением личного коня генерала Стесселя, были убиты и съедены, и принесенные японцами в подарок пятьдесят цыплят и сто яиц оказались очень кстати». Встречу генерала Стесселя и генерала Ноги290 назначили на следующий день. «Генералы обменялись рукопожатиями. Стессель выразил свое восхищение храбростью японцев, а ... генерал Ноги похвалил русских за длительную и мужественную оборону. Стессель принес свои соболезнования Ноги в связи с тем, что тот потерял на этой войне двух сыновей... Стессель подарил генералу Ноги своего белого арабского коня, но Ноги заметил, что хотя он и рад был бы получить его в подарок непосредственно из рук генерала, но сначала следует принести его в дар Императору. Тем не менее, он обещал ухаживать за конем, как за своим собственным, если его все-таки передадут ему, а были все основания на это рассчитывать»291. Все в Японии слышали о конюшне, построенной генералом Ноги для коня генерала Стесселя у себя на переднем дворе, которая по описаниям ее была более роскошной, чем собственный дом генерала; и после смерти генерала Ноги она почиталась наравне с другими связанными с его именем святынями.

Говорят, что японцы изменились за период между их победой над русскими и оккупацией Филиппин, во время которой они на весь мир продемонстрировали свою безжалостность и жестокость. Однако этот вывод не логичен по отношению к народу, обладающему ярко выраженной ситуационной этикой. Во-первых, после Батаана292 противник не капитулировал - это была сдача местного значения. Даже когда японцы, в свою очередь, потерпели поражение на Филиппинах, Япония продолжала воевать. Во-вторых, японцы никогда не считали, что русские «оскорбили» их в начале XX в., а в 20 — 30-х годах каждый японец был воспитан на идее, что американская политика «Японию в грош не ставит» или, как еще говорили, «смешивает ее с дерьмом». Такова была реакция японцев на американский закон об иммиграции293, на роль, которую сыграли Соединенные Штаты при заключении Портсмутского мира294, на соглашение о морском паритете295. Японцы были готовы с тех же позиций оценивать растущую экономическую роль США на Дальнем Востоке и отношение американцев к народам небелых рас. Победа над Россией и одержанная на Филиппинах победа над Соединенными Штатами - это два варианта поведения японцев в диаметрально противоположных ситуациях: когда им не было нанесено оскорбление и когда было.

Окончательная победа США снова изменила ситуацию для японцев. Их полный разгром сделал для них очевидной, как это часто бывает в жизни японцев, необходимость изменить курс. которым они следовали. Их своеобразная этика позволила им сбросить груз старых ошибок. Американской политике и администрации генерала Макартура удалось избежать использования символов унижения в этой новой жизни японцев, и они настаивали лишь на том, что в глазах японцев является лишь «естественными последствиями» поражения. И это сработало.

Сохранение императора имело очень большое значение. Это был удачный шаг. Император первым обратился к генералу Макартуру, а не наоборот; значение этого факта для японцев трудно оценить западным наблюдателям. Говорят, что когда императору было предложено отказаться от божественности, то он возразил, что весьма затруднительно отказаться от того, чем не обладаешь. Японцы, чистосердечно объяснил он, вовсе не считают его богом в западном смысле. Из штаба Макартура, однако, на него оказали некоторое давление и сказали, что западные представления о его претензиях на божественность могут плохо сказаться на международной репутации Японии, и тогда император согласился преодолеть связанные с его отказом от божественности внутренние затруднения. По случаю Нового года он произнес речь и попросил перевести для него все международные отклики в прессе на это выступление. Прочитав их, он написал в штаб генерала Макартура, что вполне удовлетворен. Иностранцы раньше явно не понимали его, и он рад, что высказался.

Политика США также принесла японцам некоторое удовлетворение. В правительственной директиве отмечалось, что «будет оказано поощрение развитию организаций в сфере труда, промышленности и сельского хозяйства, созданных на демократической основе». Во многих отраслях промышленности Японии были созданы рабочие организации, возрождаются и старые крестьянские союзы, заявившие о себе еще в 20 - 30-е годы. Для многих японцев открывшиеся вследствие этого возможности для улучшения своего положения служат доказательством того, что Япония все же что-то выиграла в результате войны. Один американский корреспондент рассказывает о японском забастовщике в Токио, который посмотрел на американского солдата и сказал: «Так Япония победила, разве нет?». Сегодняшние японские забастовки многим напоминают крестьянские восстания прошлых дней, когда крестьяне требовали, чтобы размеры налогов и барщины были увязаны с производством. В этих восстаниях не было классовой борьбы в западном смысле, крестьяне вовсе не собирались менять систему. Так и сегодня забастовки в Японии не мешают производству. Излюбленной формой забастовки является «занять завод, не прекращать работать и, увеличивая производительность, унижать руководство. Забастовщики на угольной шахтах компании Мицуи, не допуская в забой весь менеджерский персонал, увеличили дневную добычу угля с 250 т до 620 т. Рабочие медных рудников в Асио во время «забастовки» увеличили производительность и удвоили свою зарплату»296.

Управлять побежденной страной всегда не просто, независимо от того, насколько разумна избранная для этой цели политика. В Японии неизбежно острыми являются проблемы продовольствия, жилья и конверсии. Они были бы столь же остры и при администрации, которая не привлекала бы к управлению японские кадры. Проблема демобилизованных солдат, так пугавшая американскую администрацию еще до окончания войны, конечно, не так остра, как это могло бы быть в том случае, если бы отказались от использования японских чиновников. Но и ее непросто решить. Японцы сознают эту трудность, и их газеты прошлой осенью сочувственно писали о том, насколько остра горечь поражения для солдат, перенесших столько лишений и проигравших войну, предостерегали их от проявления эмоций и призывали не терять самообладания. Возвратившаяся на родину армия в целом проявила замечательное самообладание, но безработица вкупе с поражением заставили некоторых солдат обратиться к старой модели поведения и вступить в тайные общества националистического толка. Они не могут смириться со своим нынешним статусом. У них нет больше привилегий, японцы не оказывают им почета. Раньше раненые солдаты одевались в белое, и люди на улицах кланялись им. Даже в мирное время проводы или возвращение рекрута из армии были праздником для всей деревни. Рекрут сидел на почетном месте, а вокруг ели, пили, танцевали и устраивали представления. Возвратившемуся солдату сегодня такого внимания уже не оказывают. Семья принимает его в свой дом, и больше ничего. Во многих городах и поселках солдата встречают прохладно. И зная, как остро переживают японцы такую перемену в поведении, легко понять, почему он тянется к своим старым соратникам, чтобы попытаться вернуть то время, когда в руках солдата находилась слава Японии. И кто-то из боевых друзей расскажет ему, как более удачливые солдаты Японии продолжают сражаться с войсками союзников на Яве, в Шаньси и в Маньчжурии; а почему он отчаивается? И он тоже будет сражаться, скажут они ему. Националистические тайные общества — древние институты в Японии; они «очищали имя» Японии. Возможными кандидатами в такие тайные общества всегда были люди, привыкшие думать, что до тех пор, пока не «сведешь счеты», мир как бы перевернут. Жестокость, свойственная членам обществ, подобных обществу Черного Дракона или Черного Океана297, — это жестокость, допускаемая японской этикой в качестве гири своему имени, и японскому правительству еще долго придется подчеркивать приоритет гиму перед гири своему имени, чтобы преодолеть эту жестокость.

Для этого потребуется нечто большее, чем призыв к «самообладанию». Потребуется реконструкция японской экономики, позволяющая дать средства к существованию и обеспечить «должное место» мужчинам, которым сегодня двадцать-тридцать лет. Потребуется улучшить участь крестьян. Столкнувшись с экономическими трудностями, японцы всегда возвращаются в родные деревни, и мелкие крестьянские хозяйства, опутанные долгами, а во многих местах еще и высокой арендной платой, не могут прокормить много ртов. Необходимо наладить промышленность, ибо сильное предубеждение против включения в долю наследства младших сыновей в конечном счете заставляет всех детей, кроме старшего сына, искать свое счастье в городе.

Японцам, несомненно, предстоит пройти еще долгий и трудный путь, но если в их государственном бюджете не будет расходов на перевооружение, у них появится возможность поднять уровень жизни нации. Такая страна, как Япония, которая в течение десятилетия до Пёрл-Харбора тратила половину национального дохода на вооружение и содержание армии, может заложить основы здоровой экономики, если откажется от этих расходов и прогрессивно понизит поборы с крестьян. Как мы видели, в Японии было принято 60% продукции крестьянского хозяйства оставлять производителю; 40% отдавать в виде налогов и ренты. Это сильно отличается от положения в таких «рисовых» странах, как Бирма и Сиам, где производителю обычно оставлялось 90% урожая. Именно эти огромные поборы с производителя сделали возможным в Японии финансирование национальной военной машины.

Любая европейская или азиатская страна, не собирающаяся в течение ближайшего десятилетия вооружаться, будет иметь потенциальное преимущество перед вооружившимися странами, потому что ее богатства могут быть использованы для строительства здоровой и процветающей экономики. Мы в США редко принимаем это обстоятельство в расчет в нашей европейской или азиатской политике, ведь мы знаем, что нашу страну дорогостоящие программы национальной безопасности не истощат. Наша страна не была разорена. Мы не являемся преимущественно сельскохозяйственной страной. Нас более всего волнует проблема перепроизводства в промышленности. Мы настолько усовершенствовали массовое производство и техническое оснащение, что наш народ остался бы без работы, если бы не крупные военные, социальные, научно-исследовательские программы и не производство предметов роскоши. У нас также остро стоит вопрос о выгодных размещениях капиталовложений. За пределами Соединенных Штатов положение совсем иное. Даже в Западной Европе оно не такое, как у нас. Несмотря на все требования репараций, Германия, которой запрещено перевооружаться, сможет примерно за десятилетний срок заложить основы крепкой, процветающей экономики, что было бы невозможно во Франции, если ее политика будет нацелена на создание великой военной державы. Япония может располагать аналогичными преимуществами перед Китаем. Милитаризация — современная цель Китая, и эти амбиции поддержаны Соединенными Штатами. Япония же, если она не включит в свой бюджет милитаризацию, сможет, коль захочет, обеспечить себе процветание на многие годы, она сможет занять лидирующее место в торговле Востока. Она сможет извлекать из мирной политики выгоды для своей экономики и поднять уровень жизни народа. Такая мирная Япония сможет занять почетное место среди других наций мира, и Соединенные Штаты могли бы оказать ей большую помощь, если бы продолжали поддерживать и дальше эту программу.

Чего американцы не могут сделать — и ни одна другая страна не сможет сделать, — так это создать указом свободную и демократическую Японию. Этого еще ни разу не удавалось сделать ни в одной побежденной стране. Народу, имеющему собственные обыкновения и представления, иноземец не может навязать образ жизни, отвечающий его вкусам. Нельзя законодательно обязать японцев начать признавать авторитет выбранных депутатов и забыть о «должном месте», обусловленном их иерархической системой. Нельзя законом приучить их к простым и свободным контактам между людьми, к которым мы привыкли в Соединенных Штатах, к императиву быть независимым, к страсти, с которой каждому индивиду приходится выбирать брачного партнера, свое место работы, дом, в котором он будет жить, и принимаемые на себя обязанности. Вместе с тем, сами японцы достаточно определенно высказываются о необходимости перемен в этом направлении. После капитуляции японские политики заявляли о необходимости подталкивать людей к тому, чтобы они жили собственной жизнью и доверяли своей совести. Они, конечно, не заявляли так, но все японцы понимают, что речь идет о переосмыслении роли «стыда» (хадзи) в Японии, и о надежде на то, что среди их соотечественников будет крепнуть свобода — свобода от страха перед критикой и остракизмом со стороны «мира».

Социальное давление в Японии, пусть даже принятое добровольно, слишком многого требует от индивида. От него требуется скрывать свои эмоции, отказываться от своих желаний, все время видеть в себе представителя семьи, организации, нации. И японцы показали, что способны к самодисциплине, которую требует от них такой курс. Но бремя чрезмерно тяжело. Ради собственного блага им приходится слишком многое в себе подавлять. Опасаясь начать другую жизнь, менее обременительную для их психики, они последовали за милитаристами курсом, потребовавшим от них нескончаемых затрат. А заплатив столь высокую цену, они стали самоуверенными и с презрением относятся к народам с менее требовательной этикой.

Признав агрессивный военный курс «ошибочным» и бесперспективным, японцы сделали первый шаг к общественным переменам. Теперь они снова надеются найти свой путь к достойному месту среди мирных народов. И этот мир должен быть мирным. В то время как Россия и Соединенные Штаты потратят ближайшие годы на вооружение друг против друга, Япония будет использовать свои «ноу-хау» для участия в этой войне. Однако признание вероятным такого исхода не означает автоматического признания неизменными мирных намерений Японии. Мотивации японцев ситуативны. Япония будет искать свое место среди мирных народов, пока позволяют обстоятельства. Если обстоятельства изменятся, она будет искать свое место в мире, организованном наподобие военного лагеря.

В настоящее время японцы видят в милитаризме свет, который погас. И они еще посмотрят, действительно ли он погас в других странах мира. Если нет, то в сердце Японии вновь возгорится воинственное пламя, и она покажет, на что еще способна. Если же он погаснет повсюду, то Япония будет готова доказать, что хорошо усвоила урок и поняла, что военно-империалистическая авантюра не может закончиться с честью.

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова