Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Сергей Круглов

ЗЕРКАЛЬЦЕ

Стихи 2003-2007 гг.

М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2007. ISBN 5-86856-153-8 64 с. .

ЧИПОЛЛИНО

Молодой дьякон, вбегле хиротонисан,
С плачем просыпается: приснилось ему,
Что служил он лихорадочно, среди каких-то кулис,
И пахло мышами, а сцена ползла во тьму.

Что служил он с потным позором, в одних трусах,
В ораре, прилепленном скотчем к плечу, бледный, как мел,
И голос дрожал, а в уничтожающий ответ
Хор незримый "анаксиос!" гремел.

И вот проснулся; и трясся, – сердце где,
А где селезёнка! – и так дьякон рыдал:
"Моя мразь наставляет меня в ночи!
Я не вычитал правила, Господи, я так мал!

Христе мой! Душат меня сопли, а платка чистого нет,
Отпусти меня, Господи, нет мне, грешнику, прощёного дня!
Мне снилось, что право правили вальсамоновы стражи: повалили, рыча,
И, риза за ризою, облачение содрали с меня!"

И Господь присел, утешая: "Клирик ты луковый, опять не спишь!
Ну не плачь ты, милый, ну прости ты их.
Что ж ни силы, ни славы не можешь ты удержать!..
Ох, руки твои дырявые – вроде Моих.

Ну содрали стихарь, ну подрясник с бородой,
Ну тело, душу, – ну что? всё равно не твоё.
Это – Моё. А сердцевинка-то луковки – гляди! – цела,
Вот она! И уж никто не дерзнёт её.

Се, чтоб родилось дитятко, сдирают с него послед,
И мать снимают с него; и – чист, грязи грязней.
Так, слой за слоем, за любовью любовь – тебя
Одену Я светом, луковка, яко ризой Моей."


ПРОЦЕСС

Церковные старосты, цитируя мистиков,
Имеют поймать еретиков с поличным.
Еретики, цитируя тех же мистиков,
Норовят подсыпать старостам в молоко пургену
(Если пост – то молоко, разумеется, соевое).

Процесс так разросся,
Что папки с делами заняли две трети помещений
Епархиального управления. Что-то будет.

Мистики – те молчат. Они знают:
Как бы ни повернулось дело,
Всё равно именно им придётся за всё ответить.

Как дети под дождём, стоят они молча
(Когда семью выгнали из дома,
А взрослые, поклявшись мстить, ушли в горы).


КИБЕРПАНК: ПЕСНЬ ПОТОЛКА

Передохни, хлебни пива. Итак, ещё раз:
При этой степени разрешения
Видна, разновидна каждая, вот эта, единая
Структура стропил, перекрытий,
Проводов чрево, каждая очередная
Точка хода
Древоточца в нависшем свинце. Но выше
Никто не живёт (роза – некому). Какое
Зрение изострённое.

Молитва-лизун
На излёте липком всей массой
В потолок вчмокивается; тихо потрескивая,
Сворачиваются края кома,
На свинцовой глади ползут, масса
Стремится в свой центр,
В свою идеальную форму – шар
Слизистой каплей вниз. И снова.

Воображение – слышал – мешает молитве,
Но цифровая музыка убила ведь
Твоё воображенье, сделала точечным центр, –
Или это не то, другое какое-то? (ввести –
Вывести вариант.)

Желание, – надежды ведь нет. А вот
Нет и желания.

И зрения, гляди, нет – слишком тонкое,
Чтобы, проникнув меж толщ свинца,
Иметь их раздвинуть в некоторый просвет!
(Предупреждал Лесама Лима
Об "игольчатой почтительности пчелы", он же –
О розе на ступенях собора:
Оставлена так, ибо – некому: собор пуст.)

Чей пол этот потолок?
Кто живёт наверху?
Не стоит и пытаться узнать:
Лучше дать картинку воды и плыть
(Никто не пойдёт по этой глади!).

(Павич предупреждал о том,
Что можно путешествовать из рая в рай,
Как из сна в сон, или, по выбору, –
Сразу во всех раях; но все розы
Гарью, гарью здесь отдают! лучше не спать совсем.)

Но вот снова: что-то скрипит, вот, вроде бы, поют,
Переставляют что-то
Там, наверху! Конечно, тебе и дела нет,
Вне текста и контекста нет,
Есть страх или прикол, но ни автора, ни читателя нет,
Щёлкаешь, движешь мышь, не глядишь вверх
(Предупреждали все, но их закатали в свинец),
Нет соседей, и дом-метадом – есть или нет,
И никого наверху – но знаешь, почему
Ты щёлкаешь и щёлкаешь, и не можешь войти,
И не отворяется файл, но всё это о Том,
Кого там нет?

Потому что ещё раньше Он видел тебя,
Скорчившегося (и на пиво немного текилы) – щёлк-щёлк –
От икса к омеге, и выжеванная молитва-лизун
Прилеплена к ножке стула, – у монитора
В комнате под свинцовым потолком.


* * *

Во второй половине августа юг Сибири –
Как север Италии: сколько плодов, сыти!
На площади аграрного городка – праздник томатов.
Дали улиц – и те
Сочны, пряны. Асфальт прободая,
Всякая поздняя зелень прёт помирать к солнцу.
Почти непристойны
Трещастые, жёлтые кракелюры
На семенных огуречных колоссах,
Обло облиты тыквы,
Рассол и маринад полнят площадь по кромку,
Глинантропные туземцы тетёшкают деток,
Уцелевших в демографических войнах,
Сыто урчат микрофоны, гукают марши,
И даже потный усатый мэр, короста во языцех
Полынного этого городка, свой среди своих сегодня
С глазами, как вишня-песчанка,
С малосольным пиаром, с свинцовым донцем,
А пейзанская его психея в урбанистическом фраке –
Как кедровая шишка, фаршированная повидлом,
И тридцать его четыре мерседеса эскорта –
Как стая веялок, ночующая в стрекочущем поле:
Дверцы распахнуты, забыты
Забитые последними насекомыми лета кондиционеры,
Метеорадио
Уловило в автоприёмники спелый холод
Арктического массированного рагнарёка,
И агрономы красношеие скотниц растащили по скирдам...

Ах, сельское, вечное!
Пусть роятся, каменеют Рим, Антиохия и Александрия,
Филадельфия уходит под воду, да и мерные обороты
Вавилон набирает тысячеязыкий,
Пусть лоно земли скудеет, –
Но во второй половине августа
Есть, вижу, ещё небо. Неба
Предосеннего состояние схоже
С состоянием постника, скоромящегося для смиренья
("Ради же любви пременение закона да бывает") –
Ещё по-знойному совестно, но сквозь совесть
Умирающе свежо, слёзно, –
Голубым небесным бедром сквозь рубище непогоды, –
Сквозит надежда.

Успенский пост


ОКТЯБРЬ

Ветер нагибает тополя, совершает
Ритмичные телодвижения идиота,
Приносит тщетную жертву
Издыхающему на западе идолу сезона.

Окоём коченеет, околевает
Мусорный пляж, позавчера буйный, рай,
Устроенный Каином по воспоминаниям Адама,
Но по собственному вкусу.

Это конец. И весь берег
Упятнан багровым, жухлым, –
Вчера здесь ликующая осень
Перерезала горло
Трёмстам шестидесяти пяти жрецам ваала.


* * *

Скоро зима, и жизни конец.
Городские свалки иней покрыл с утра.
Птиц больше нет, вместо птиц –
Ворона-славянофил и голубь-западник
За окном терзают душу мою,
На проезжей части сбитую грузовиком.
К утру иней
Хрустким целлофаном стянет и это пятно,
Выбелит, как новую страницу, асфальт,
На ней будут написаны русские цветы зла.

Жестяные кресты скрипят – это
В глине ворочается глубоко
Русская баба бодлер, тщится
Разинуть пенькой заштопанную пасть:
"Помни о падали".

О, не чудо ли ты, весна,
Ведь ни из чего вокруг не следует, что ты есть!


В ПУСТЫНЕ

Оставив злой, гнилой, погибающий мир,
Ты отвернулся и ушёл в пески,
Прочь от скверны, прочь.
Там, в пустыне, ты начал заново: молитва и пост,
Небо и ты.
Бог тихонько вздохнул,
Поднял брошенный мир и побрёл за тобой вслед.
Увязая в песке,
Бог подошёл и неловко пристроил мир
У твоих ног. Когда ты не обернулся,
Он кашлянул, подвинул ношу поближе.
(Так, выйдя из джунглей, туземная мать,
Ни слова не разумея по-человечьи, кладёт
Безнадёжно раздутое в тропической водянке дитя
У ног большого белого человека:
Спаси моего ребёнка, сагиб.)

И какая разражается битва! В каком
Яростном отчаяньи вы двое!
Сцепились, рыча друг другу в лицо,
Жилы вздулись, не дрогнет ни один!
Небесные силы – и те
В ужасе скрылись, страшатся глядеть!

А мир – тот ничего не видит. Мир спит,
В липком сне зубы его скрипят – видимо, глисты,
Солнце палит веки, изъеденные лишаём;
Миру снится гуашевый сон:
Солнышко о шести толстых лучах, белый песок,
Красное море – лазоревым вдалеке,
Павел – коричневый старичок – в профиль, под пальмой плетёт
Опоясание из палой листвы,
Пряничный ворон, янтарный хлеб.

28.01.2006
Память преп.Павла Фивейского


НАТАН ЕДЕТ В ПОЕЗДЕ

Как покинутый оккупант Натан в этой стране!

Тадам-тадам – стук колёс короток, ночь длинна.
Сквозь родину как сквозь песню – километры, поля, поля,
Воронья сажа, дымы, щетина рощ,
Надрыв географии – ветер.
Чернота отдаёт сиротством и лизолом.

Плацкартная полка коротка – не вытянешь ноги,
Досуг тягуч, давящ –
"Боже мой, что сотворю!" – и Натан
Выходит с мужиками в тамбур.

Вся жизнь этой страны – в поездах, а душа жизни –
В тамбурах поездов, в страстных,
Необязательных разговорах,
В слепых огнях папиросы.

Натан пил вместе с ними,
Тошную водку продавливал в желудок,
Запевал, плакал, неверными руками братался,
Открыл книгу Ктувим: Эйха – зачитывал
Этим людям, о чём плакал Йермиягу –
Об одиноко сидящем городе, некогда многолюдном –
И плакали все.

"Где ваша вера! – ликовал Натан, кашлял,
И слоистый дым, вязок, качался – тадам! – на стыках, –
Ваша вера – рабство, грязь – ваше счастье!
Свиное своё сало зовёте вы смиреньем,
Покаяньем – вот эту вашу хвастливую водку
О вы, необрезанные сердцем!"

Слушали, ухмыляясь. Потом – били,
Весело, подвесили с гаком: "Ах ты!..
Нна, нна!" Тадам, тадам.

Натан повёл шеей, разлепил веки. Уставил руки
В пол, подтянул тело, оскальзываясь на мокром
(Слюна, зараза, густа, прилипла,
На губе висит – тадам! – качаясь),
Слушая боли волны тупые, замер.

"Эй, Боже, не спи! Твоя Шехина во мне страдает!"

И Шехина в ночи к Натану сходит,
В тамбур войдя, верного утешает,
Отирает слизь, кровь прохладным покрывалом.
"Боже мой, дай же мне сил, ярости, жизни!
Я не могу жить среди них, Боже,
А они не хотят умереть со мною,
Огонь и серу на них, огонь и серу! не медли!"

Шехина не отвечает,
Вздыхает тихо, поворачиваясь, уходит.

"Эй, куда?! – страшное подозренье!
Неженск профиль сутулый, в руках дыры, –
Кто ты?! А ну стоять! Стоять, сказал! Руки,
Руки! Повернись, открой покрывало!
А ну скажи "шибболет"!

Уходит, тает. "Не может быть! – неподвижно
Замерев на коленях, Натан смотрит, – быть
Не может", – смотрит в место отсутствия ушедшего, уже пустое,
Но полное света.


НАТАН ПРИНИМАЕТ САН

Резиновым спиртом техническим небо
До скрипа вымыто.
На серых досках лиц как ногти – глаза.
Полынь и крапива. Сип: "Жид!.."
Помои – с крылец: нищий приход,
В воскресную школу не ходят, скособочен храм.

Рукоположен и сослан!

Жара зияет, вечный
Иван Купала здесь – ворота припёрли
И скалятся, бесенята! Богоносец
Ласковым матом коровёнку нудит – утром
Прибудут сбиратели костей, скупщики шкур,
Следами глин, перелесков рыща, сельцо отыщут.
Чем, зачем жив, пейзанин!..

Дом, брёвна. Золотой досуг потерян.
Ватными, волглыми пеленами в ночи укутан,
Язвят комары, каменно ложе целибата
(Жена давно в Хайфе), в кассе голо,
Свечной слежавшийся воск трачен мышами,
Обручальное кольцо и две золотые коронки
Перепроданы – деньги ушли в счёт налогов
На содержанье епархии, и неотвратимо
Ежевечерне тащится к пряслу единственный захожанин,
Сосед-совопросник, кашляет дымно, ехидно:
"Отец Натан, вот ты мне скажи-ка!.."
И никто, никто не попросит:
"Батюшка Натан, помолись".

Проснулся среди ночи: ох! Не сан был – сон
(Как зашлось сердце!).
Натан переворачивается набок, лицом попадает
В тёплое гниловатое дыханье жены нутряное,
Ночь шуршит, заоконные фары
Сдвигают в спальне предметы, тени, –
Скукоживается, плачет: зачем, зачем крестился!
Вот теперь не боец двух станов, оттуда и отсюда подстрелят!
Помоги, спаси – я мал, узок,
Я бедный оле, а эта страна Богоносна,
Но если б я знал заранее, какой Ты, нести Тебя, тяжёлый!..

Всхлипывает ещё раз (слёзы
Натекли под щёку, впитались в перо подушки) –
Ну что же, остаётся
Быть стойким. Не зря они говорят про нас: у них стойкость –
Замена святости.


НАТАН ОБОРАЧИВАЕТСЯ К ПРИХОЖАНАМ,
ЧТОБЫ ИХ БЛАГОСЛОВИТЬ

Они стоят монолитными рядами.
Свинцовое смирение в их глазах.
На Литургии их – триста, но
Только двое достойных подходят к Чаше,
Остальные – молчат каждый о своём.
"Христианство должно быть духовно!" – говорят они,
Когда им предлагают накормить вдову и сироту.
Но коллекции плесневелых просфор у них в красных углах,
Они ненавидят чужих,
На их площадях –
Мокошь и Род во весь рост,
Навь у них – во всю ночь, они мажут
Деревянные губы салом, к подножиям льют обрат.

На досуге, перед сном,
Солдатиков из картона вырезают они,
Расставляют полки на серых простынях,
Ведут войны, течёт бумажная кровь.
Армии двух цветов:
Чёрные – это евреи, народ священства,
Красные – это наши, народ попов.


НАТАН ИДЁТ НА ПРОГУЛКУ

Который год в Крещение оттепель! Право, мнится:
Последние времена грядут!.. впрочем,
В этакую пору – с крыш каплет –
Самое время прогуляться.

Отец Натан, выйдя из переполненного храма,
(Дышат в затылки, стук банок, хруст пластиковых бутылок),
Движется окраинным переулком.
Навоз, вмёрзший в колеи, курится, шалое солнце, ветер,
Иордань перистого неба,
Птичьи буриме, полы рясы волглы –
Идёт, держась, как в бомбёжку,
Подветренной стороны; и недаром:
Навстречу, другой стороной переулка,
Прогуливается общественный Натанов недруг,
Вышагивает, век бы его не видеть,
Редактор ультраправой газетки "Доколе",
Председатель городской ячейки Национал-единого фронта,
Пропагандист "Русских вед" и праарийства,
Лев Моисеевич Голосовкер
(Урождённый, как гласит предвыборный ролик,
Полушвед в одиннадцатом колене).

"О Господи! Сейчас начнётся: "Чесноком запахло!
А, презренный выкрест, пятая колонна,
Семитский волк в овечьей рясе!
Ну как вам, ваше преподобие, айводо зоро –
Чужое служение? Много ли воды насвятили
На продажу суеверным старухам?
То-то будут рады
Ваши братья по ложе! Ликуй, мировая закулиса!
Растлили страну, развратили белую Гардарику,
Продали Курилы японским евреям!.." – Отец Натан
Убыстряет шаг. – Ну вот, остановился!..
Содрать бы с тебя, Голосовкер, казачью папаху,
Обнажить бы твою пархатую полушведскую черепушку,
Сокрушить бы
Двух-трёх гнездящихся тамо змиев!
А лучше – содрать бы галифе, да розгу!.."
Голосовкер,
Помедлив, молча проходит мимо.
Отец Натан устыдился было вслед: надо же, осудил с ходу! –
Но при слове "розга" вспомнил берёзу; да,
Берёза. Вот ради чего он ушёл, не дождавшись
Конца молебна. Вздыхая,
Отец Натан вытирает пот под ондатровой камилавкой,
Вновь прибавляет шагу. За другим поворотом
Скрывается змеиный Голосовкер.

Солнце млеет, пьян и по-весеннему ласков
Сиреневый, белозубый,
Сорвавшийся в самоволку ветер,
И так пряно кривы переулки в городке в полдень,
Что оба, шедшие вроде бы в лоб друг другу,
Вдруг встретились – там, куда пробирался каждый:
На кладбище, у старой, угольнорозовой берёзы.
Потоптались, друг друга как бы не замечая,
И – куда деваться? – пристроились у корней, на скамейке,
Под вечнорусской берёзой.
Утихли оба. Голосовкер курит,
Отец Натан молится без слов, крошит синицам печенье.
И все пустоты нашего ада, мнимости нашего рая,
Пристрастия, беспристрастности, прошлое, будущее, –
Да есть ли они в этом настоящем,
В этом сияющем полдне,
Когда январь вырядился весною,
Когда у Бога на небе праздник, а у зимы – отпуск,
Когда есть родина, кладбище, снег, берёза!

Отец Натан любит это место
За его вечность. Лев Голосовкер
Тоже любит втайне, – просто потому, что любит.


ЕЩЁ ОДИН СОН НАТАНА

Злые пустыни – огромные города.
Добрые пустыни – крыши этих городов,
Где молитва и ветер.

Батюшке снится сон:
Под звездами на крыше молебен он служит,
А серафимы ало пылают,
И радостно подпевают херувимы,
И весёлыми ногами притопывают престолы,
И двигают танец
Мускулистые силы, и златые помавают господства,
Архистратиги стратилаты архангелов созывают
Трубой, и тимпаном, и гуслей
Построиться в лики, –
"Грозна ты, как полк со знамёнами!" –
И ангелы-почтальоны летают,
Бандероли с подарками разносят,
И Сам Господь Сил,
С трона наклонившись, смеётся:
"Эй, налейте нам кубки,
Да набейте нам трубки!" –
Час веселия и на Голгофе,
Там, где кровь, расцветают розы,
А сериозные бесы
Прячутся, негодуют: растопались, как слоны!..
Позор, бесчестие!.. визжат по мобильным телефонам,
Требуют санкций начальства,
Но молчат телефоны: тот, кто убийственно сериозен,
Сам молчит, раздавлен и связан
На тысячу лет, пока идёт веселье!..

И сирень взламывает бетон, стремясь к звёздам.

Впрочем,
В золотом и синем сне батюшки есть что-то
Шагаловское. Известно, что сие –
Не вполне ортодоксально,
И батюшка во сне, переворачиваясь, вздыхает.

Батюшка благоутробен. Его харизма
Выпукла, охряна, лимонна,
Как свежепечёный хлеб.
У него – восемнадцать деток.
Многие в бесчеловечном городе
Втайне батюшку любят,
Но только продавцы винных отделов
Знают всю правду о нём (но только –
Правду! истины
О нём не знает никто, кроме Истины).


НАТАН И Я ПЬЁМ ВЕЧЕРОМ ЧАЙ НА ТЕРРАСЕ

Отец Натан молвил; глубоко, грудью
(Даже вздрогнул и заклубился
Чай в оцепеневших давно стаканах, и мерцающие
Комары смолкли):
"Да, они – добрые христиане! Но сильна отрава:
Выбирая в святцах имена своим деткам,
Так и не назовут никого из них, скажем, Давидом!
Скорей уж назовут Аполлосом. Или
Снандулией. Что же,
Всё равно я буду о них молиться."

"Свиное ухо".

Прянув гневно: "Что?
На кого это ты?! Повтори вслух!"

Лапками я засучил: "Да нет, что ты;
Это я на себя, на себя!.."

Плетёный стул скрипнул; тиха терраса;
Мы не произнесли ни слова.
Глупый диалог помыслов, как комара, отгоняю взмахом
И любуюсь сбоку:
Всё-таки как огненно прекрасен
В медовом русском закате
Православный еврей-священник!


АКЦИЯ ПРОТИВ ЖИДОВ. МАЙ

Флаги, динамики, ветер. Праздничный первомат.
На бетонных стенах, заборах за ночь выросли
Рваные раны листовок, чёрные, синие
Руны, крест катится колесом. Топором
В город входит колонна; бритые утробы,
Ожерелья из свинцовых еврейских зубов.
Битое стекло; сипение; пиво.
Призраки ППС вдоль проезжих частей
Не растаяли с рассветом, не обратились
В клочья тумана – они наблюдают,
Делают ставки; потрескивают рации. Какой
День белокурый.

Идут, похожи, как братья и сёстры.
Чёрная сотница: чётки – велосипедные цепи.
Мотаются на ветру хоругви, как пленные птицы.
Рвутся в небо.
Впереди колонны – икона, связанный Спас.
Подталкивают в спину ножами:
"Иди, жид, ищи".

Я вжался в металл автобусной остановки
И смотрел, смотрел, не шевелясь.
"Плачьте о своих детях, жены Иерусалима".
Не смотри на меня, Господи: я опоздал.
Я ночью обегал полгорода, а Ты – ну конечно! –
Уже здесь; где же ещё Тебе быть.
Качается голова на чрепии: удар
Справа, слева. Я не успел. Я
Никогда не успеваю.


* * *

По двое вышли под осень, не взяли в запас
Ни сумы, ни хлеба.
Мне – с Тобой выпало; ночь; высокое – с нас –
Сибирское небо.

И на тягуне, у заправки, где стреноженные лесовозы
Пасёт переезжая шоферня,
Ты замер, вслушался – очи как звёзды –
И остановил меня.

Отблески фар да огни папирос, а дальше – глаз выколи,
И там, во тьме
Маленький еврей хасидскую песню пиликал,
Пристроившись на бревне.

Пел, в российских тучах благословляя
Невидимую луну,
Пел без слов, Рахиль-родину поминая,
Только её одну,

О том, как в алфавит заигрались ешиботники,
Как хищно сгустился вечер,
И как, в неповинной крови шипя, субботние
Погасли свечи,

Как мать местечковая хоронит сына
При том же вечном пути,
Как ноги в кровь истёрла Шхина
И плачет: "Прости!"

Если не Ты, Христе, то кто же
Услышит в ночи его?
Если Ты хочешь, чтоб он пребыл – что же
Мне до того?

И слушали мужики-шофера, и лица
Порастали быльём,
Новый Израиль, внуки Исава, любители чечевицы,
Думая о своём.

Мы двинулись дальше обочиной трассы, и зыбко
Таяла – так легко –
В ночи маленькая еврейская скрипка;
И до утра далеко.


РОССИЯ ПЕРЕД ВТОРЫМ ПРИШЕСТВИЕМ

Не раскаянье – сплошь окаянство.
Но чего-то, упорствуя, ждёт,
Беспробудным спасается пьянством
И терпением русский народ.

Чем сберечь нам жестокую выю,
Подходящим к последней черте?
Детской верою: нас не чужие
Будут русских судить на Суде.


НА РОДИНЕ ПИТЕРА ПЭНА

Только б не поклониться никакому кумиру,
Но и не унизить бы веры ничьей!..
Через чугунный забор перебрасываю лиру,
Спрыгиваю. И, перекрестившись, перехожу ручей.

Время Закрытия, тьма на планете.
Но слышу Твой голос – Ты здесь, в аду:
"Будьте как дети! Но не будьте как дети
На острове в Кенсингтонском саду!

На мерцание не побегите случайно!
Оглянитесь – осень по пятам настигает, метёт,
Рушит сны, и вода Серпентайна
Тревогою чёрной отречённо течёт!

Звезда над садом и зла, и льдиста, –
О не потеряйте, в который раз,
Того, кто убит бессердечием остролиста.
Того, кто плачет и ищет вас".


НОВОГОДНЕЕ

Щелкунчиком по древу мировому
Всё скачешь, куколка, нелепая душа,
Дыша хвоёй, к ореху золотому
Хотя на шаг приблизиться спеша.

Ничья рука в твоём раю не тронет
Из ломких леденцов ни одного,
И свет бенгальский в этой тьме не тонет,
Горит, шипя, не грея никого.

А заводные плюшевые слуги
Откупорят игристую пыльцу
И добродетелей стеклянные заслуги,
Из ваты вытащив, подвесят на весу.

В картонной вечности куранты полночь лупят,
Но, как орех, мышами трачен, год
И новый, наступая, не наступит,
И старый, умирая, не умрёт.


ЗИМНИЙ БЕГ (СДАЧА НОРМАТИВОВ)

      Die hohen Tannen atmen heiser
      Im Winterschnee...

          Rilke

Игольчатый, хрустальный день как арка,
На хиусе шнурков не завязать,
Стремительно Евангелье от Марка,
И не хватает воздуху догнать.

А бега пасть распахнута, щеляста,
И надышало под ноги пургой
Заносов скриплого, как время, пенопласта
На ледяной дорожке беговой.

Оборотись! (как кипы игл – ноги,
И в лёгких стекленеют пузыри) –
Оборотись посереди дороги,
Заиндевевших падших подбери!

Не дай уверовать, разубеди скорее,
В соревновательность свинцовой сей зимы,
И плакать не вели, чтоб, цепенея,
Глаза звенящие не выплакали мы!

Пусть репродуктор голосом бетонным
Не объявляет метров и минут,
Погаснет пусть табло над стадионом,
И алюминьевые кубки унесут.


БЛУДНЫЙ СЫН

Так я ничьим рабом не быть старался,
Что в плен попал в земле глухонемых,
И привкус поролоновый остался
В твоих, о жизнь моя, стихах переводных.

Мне в уши ноют голоса чужие,
И не видать лица ни одного,
И я привык – теплы бока свиные,
И жаль рожков, и рабства моего.

Прошло ли двадцать лет? вчера? сегодня? –
С Тобой, лицом к лицу, стоял я зло,
И из передней, как из преисподней,
Угарной вольностью несло.

Был май лихой, и пьяный и зелёный,
И Ты в дорогу мне конвертов передал,
Но я тогда не верил в почтальонов
И стиль эпистолярный презирал.

А здесь ...хватает мне труда дневного,
Чтоб по навозу вилами писать,
И не припомнить мне ни улицы, ни дома,
И нет слюны, чтоб марку облизать.

Всё так, как есть; лишь иногда, ночами,
В воды стекло стоялое гляжусь,
И сединой, и горем, и глазами
Я на Тебя похожим становлюсь.


МИНУСИНСКИЕ ХУДОЖНИКИ

Хмурое утро. Начисто спирт, как вытерт, выпит.
Остался покрас как голое естество,
Эмиграция – землянки, Тепсей, Египет.
Но из Египта Бог воззвал Сына Своего.

Похмельные, строятся в клин, взмывают в дорогу,
Макают в небо кисти корней,
Отдают за мазок душу, возвращают впятеро Богу
Глаза этих сосен, волосы этих степей.

Вот так юноша-дембель, пьяной кипящей весною,
От матери на дорогу домой перевод получил
И на все деньги, с детскостью удалою,
Павловский платок ей в подарок купил.

Деньги материны скорбью какой, трудом
Заработаны – вовек не узнать юнцу;
Но как бы то ни было – поезд мчит! И главное – сыночка дома,
Да и платок так идёт к седеющему лицу.


* * *

Хороним девочку, ей годик всего.
Снег на кладбище, ветер как простое естество.

Февральский день обходит нас стороной.
Гробик – с метр длиной.

Потустороння, мать свеч не зажгла: ветер гасит.
Тётка китайской игрушкой белизну украсит.

Присутствующие не знают, куда девать на ветру ненужные руки.
Тягота не дотягивает до муки.

Разинула рот, да не собралась сказать одна из женщин,
Что, мол, ангелом стало больше на небе, на земле – меньше.

Лежит (кружева в снегу), голубеет, спокойная, как так и надо.
Под бумажным венчиком лобик светится как лампада.

Лампаду не погасили – бережно вынесли, прикрывая рукой,
Поместили вовне – мерцать, источать покой.

Годик прожила – как не было. И что, скажут, пафос каков?
Про это никто давно уж не сочиняет стихов.

Что сказать поэту в твоё оправдание, детка?
Что твоя смерть – настоящая. А со стихами это случается редко.


* * *

У поэта умер читатель.
Блюдися, о иерее! Не сравнивай
(И тебя, глядишь, не сравняют):
У поэта читатель –
Вовсе не то, что у священника прихожанин.

Когда священник прихожанина отпевает –
Он входит за ним в вечную память,
И выходит, и может войти снова:
За всё это батюшке, глядишь, ещё и заплатят.
Когда поэт читателя хоронит –
Остаётся ему кругом должен.

Священник считает себя вправе смотреть на поэта
Свысока и с укором –
Ведь ему напели, кажется, французы:
"О, поэт! Он странен, эфирен! Он нездешен!
Он просто гуляет, и там, сям цветок срывает!.."

Ах ты, надо же,
Какой неоплатонизм, какая необязательность,
Какой блядский одуванчик!

Не знаю, не знаю. У нас изящная словесность –
Склизлый скрежет
Зубов о сортирный кафель,
Когда камень выходит и рвёт мочеточник.

А если, после всего, некому ещё и прочесть! Если
Не с кем молчать, и на ножах не с кем
В бледной дуэли сойтись насмерть,
Один за раннего, другой – за позднего Пастернака,
Если!..

Ладно. Блюдися и ты, поэт:
Не выноси приговоры, да не приговорён будешь.

У священника есть всё же, знаешь,
Преимущество: он точно видел,
Что твои стихи – в раю, прощены, у Бога
(Правда, священник так и не понял,
Что видел именно их)!..

Как и не поймёт, всего скорее,
Чем Бог рисковал, из ничего сотворяя поэта,
И сколько, рану пальцами зажимая.
Потратил собственной крови,
Отстригая у поэта читателя.


ГОД 1996

      Все двери настежь будут вам всегда. Но не
      грустно эдак мне быть нищу;
      я войду в одне. Вы – в тыщу.

          И. Бродский, "Послание к стихам"

Как я дерзил тебе в своей Сибири!
"Иосифу Прекрасному" – как только
Я начинал писать, чернила в ручке
Кончались. Нескончаемый сюжет.
Египет, братья, год неурожайный.

Яко по суху пешешествовав, Иосиф,
Ты перешёл через себя земного
Невлажными стопами, и, быть может,
Во тьме увидел свет нерастворимый:
Тебе навстречу шли.
Тебя приветил,
Сновидца вещего и царедворца речи,
Тот, Кто в нас речь посеял и взрастил.

Всё, что мы создали, – всё обретаем снова!
(Прости мой тон: всё, что есть свет и праздник,
На воляпюке менторски звучит.)

Из тысячи дверей есть тысяча дорог,
И человек, Иосиф, так велик,
Что всеми тысячью идёт одновременно.

Я в это верю. Ты же – знаешь точно:
В тот год, когда ты умер, я крестился.

2004


МИХАИЛУ ГАСПАРОВУ

Жёлтый, книжный, облетает –
Пястью лет – с осины лист.
В ветре свиста не хватает:
Умер честный атеист.

Внепартиен, необузен,
Густоперчен, как центон,
Тих, классичен, русск, внеруссен,
По-еврейски умер он.

И воскрес, весьма встревожен:
Там, средь света и весны,
Вдруг узнал, что в Царстве Божьем
Переводы не нужны;

Что единым, птичье-смычным,
Светозарным языком
Хоры ангелов синичьи
Распевают там о Том,

Кто – не То, а Тот, Который
Есть Искомый, Вся Всего,
Переводами из Фора
И латынью пел Кого;

И воспрянул к битве снова
(С Милым – рай и в неглиже!)
Фехтовальщик Бога-Слова:
Запись, выписка, туше.

Январь-май 2006


МАРИАННА ГЕЙДЕ

Московская школа прозы.
Серебристый, как чешуя, век.
Такая плотность письма.
Что в слово "кузмин" не вставишь "ь".

Так презирают детство пятнадцатилетние.

Гендерно, простецки говоря, непрезентативен. Не о чем.

Да и ладно бы – не о чем! не о Ком:
Рядоположен.

О как легко, вскричал дон Гуан, пожатье каменной
Твоей десницы! жду
К ужину, гейде! на ужин – рыба.


АЛЕКСАНДР ГОЛЬДШТЕЙН

На развалинах старого храма
Воздвигли новый, – тенденция не нова, но
Иконостас писан
Таким изумрудом, таким павлиньим золотом! поневоле
Подлинны твои слёзы (иконописец
Отбыл срок и отпущен. Здесь
Его уже нет. Вон только
Там, у южных врат,
Валяется ошейник, пара белых
Маховых перьев, пустые
Филактерии. Пальцем не трогай! это
Ныне – уже собственность
Храмового реликвария).

В алтарь нечего и глядеть: между
Стеной и иконостасом
Нет пространства. Там ничего нет.
Приход храма достаточно беспоповен
В своей старообрядности.

Сфотографируй
Иконостас, полароидный монументальный снимок
Спрячь ближе к сердцу
И, тихо притворив двери,
Вон выйди (в притворе храма
Луч, пройдя сквозь стекло, налился багровым).


БРУНО ШУЛЬЦ

Солнце за окном – рыжая лилита,
Смеясь, имена трёх ангелов сожрала.
А я-то – ребёнок, а я не испугаюсь,
Отец! я её нарисую,
Заклятие: карандаш, бумага.
На металлической ветке за окном тоскует, просит плоти
Стимфалийская птица весна
Сорок второго года.

Знаешь, отец, ведь если Бог – и в самом деле
Раввин из Дрогобыча, то мы пропали!
Но если Он – просто Б-г,
С кровоточащей мясной пустотой "о" (словно
Вырвали, плотно скрюченными пальцами уцепившись,
Восемь страниц с рисунками из самой середины
Плотной, пряной, трепещущей, как влажная роза,
Книги) – то
Ничего, может, ещё оживём.


* * *

Что в сентябре – астры да сухоцвет.
Сирени, воздуха, соловья!
Скоро в лодку – не в свет одет,
Не так уклюже – но взойду и я.

Батюшка, благослови, прости
За жестокую выю, за слухи, полные льсти,
Благослови, батюшка, простить
Опомнившихся в начале пути;

Батюшка! Из этой полузимы
Поплывём – небо внизу, весна впереди,
Поплывём в сосновой лодочке мы, –
Бок о бок, руки крестом на груди.

Лодочка без мотора! Волной завьёт,
И пусть осень в свои силки
Уловит лишь вылетевших воробьёв –
Глупые земные обиняки.

Суетна погребальная кутерьма!
(Лодочка причаливает к косе) –
В новой деревне, на склоне холма,
Всё равно деревенские встретятся все.

Новое утро, новое пиво, новый из-за
Престола свет, из нового света фелонь,
Брада твоя Аароня, оленьи глаза –
Благослови новый храм и входящих в онь!

И тогда-то, в восьмой невечерний день,
Уже не упущу немногого своего:
Всего, что хотел свершить, да было лень.
Всего, что хотел спросить, да не было у кого.

9.09.2005, память о.Александра Меня


КЛАВИШИ

И Гершвин опускает в летний зной,
И в ток ледяный Вагнер подымает.
Жизнь кончилась, но я ещё живой.
Нет, не зову я музыку Тобой –
Тебя, Тебя из звука вызываю.

Свободу, улетающую в смех,
Вернут любовь и жалость на попятный,
И здесь – неслышимый, записанный поверх,
Твой тихий голос, чаемый, невнятный.


* * *

Ночью
Первый ударил мороз.
Иней рябину сковал, сжал кисти,
И – умерла, и горит.
Выпей с куста! Воистину:
Не умрёшь – не станешь вином.

Вот и синица,
Отведав рябиновый пылающий спирт,
Скачет, ликует,
Как птичий Давид перед ковчегом.

А мы-то,
Побывавшие в точилах Твоих,
Боже, – что сотворим?


* * *

Картинка, где Ты, Раввуни, в белом хитоне,
С флажком в руке, выходишь из гробницы,
Правою салютуешь, а квиетический ангел
Воздел курчавые ресницы и застенчиво
Придерживает на груди края ворота
Ночной своей рубашки, – враньё.
Ведь этого никто не видел, не должен был видеть.
Видели только, что Тебя распяли,
Что раздралась завеса, и солнце померкло.
Рисуют то, чего не знают, – и хуже:
То, во что и не верят!

Так глухие учат слепых читать ноты.

Но широка заповедь Твоя зело,
И всем в ней есть место:
И Ионе, и киту, и китобою,
И жене китобоя, верующей без затей бретонской крестьянке.

И культура, и смерть культуры,
И ад покаяния, и рецепты постной кулинарии, –
Всё помещается (не брюзжи-ка, брат, да подвинься!..
Станем рядом и мы).

Это – Ты Сам: неизречённая Тьма, сияющая Светом.


ВСЕЧЕЛОВЕК

Вот он взошёл,
Всечеловек, развитый гармонично,
Миродержец, стас миллионов стасованных,
Руки и ноги раскинул
В апофеозе пляжного аскетизма,
Головою упёрся в пылающий луч пентаграммы.

Солнце гремит. Яростный
Ревёт стадион:
"Заводы – рабочим,
Землю – крестьянам,
Христиан – львам!"

Всечеловеку выпал бонус – днесь
Ему начинать.
Он озирается
Миллионами белых глаз,
Миллионы ладоней прижаты к ушам:
Это сеть единства,
Сотовая солидарность, оральная
Любовь пчёл трудовых.
"Все – на счёт раз!"

А мы с тобой затаимся
Здесь, в подворотне, в темноте бомжизни:
На солнце ныне опасно.
Посидим молча.
Возможно, скоро погоня, и нам
Придётся бежать во тьме. Не бойся:
На всяком камне,
О который мы споткнёмся в беге,
Раздерём локти, расколем головы, –
Вырастет Церковь.
Ты – Пётр отныне.


ЗА МИР И СОЛИДАРНОСТЬ

Практикующие экуменисты департамента Мбванга
Ликуют, барабаны грокчут, ритмично, сочно
Выворачиваются синеватые губы – оэйя! –
На центральной площади деревни
Они провели ассамблею
Под лозунгом "Действуя в духе". Наконец-то
Принята резолюция, факелы пылают
(Изрядны здесь запасы слоновьего метана!);
Под навесом ворочается во прахе
Первый плод братания – синтез
Банана и крокодила, чудище обло, огромно,
Где челюсти, где и лапы – кожилится терпила! –
Три грани зелёной кожуры в морщинистой слизи,
Надорви – обнажится пористая рептилья мякоть,
Хвост судорожно сокращается – ни съесть такого,
Ни убояться! Но лиха беда у них начало.
Экуменисты поют, жуют алкогольные стебли
И цедят слюну в круглую калебасу.
Начало банкета; воздух стремительно лиловеет.
Белый миссионер глядит на всё это
("Не гляди!" – но не утерпел он и глянул...),
Принимает в веснушчатые руки миску
И, стараясь задерживать вдох, прихлёбывает.
Вымученный оскал политкорректной улыбки –
И миссионер, чувствуя позыв к рвоте,
Отодвигается за пределы освещения.
"Господи, Господи!.. впрочем,
Отношение в капитул я отправил, – пусть
Решают сами... Ваде ретро...что я могу..."
Обильный пот, потрескивая, выступает: возможно,
Начала действовать
Прививка от тропической бленнореи
("Африка опасна! Да-да-да! Да-дам!" –
Стучат и стучат барабаны). Миссионера
Таки выворачивает, он опускается на четвереньки
И ощущает себя не лучше крокодилобанана – этакий
Средний род в третьей позиции.


* * *

В келье монаха-академика галка
Учится латыни, а бесы
Воровством промышляют.
Вот выкрали сериозный нумер
"Ярбух фюр понерологик", жёлтый том открыли,
Гундосо читают,
Тычут щетинистые щупальца в строчки,
Морщат несуществующие лбы, жуют сопли,
Ошарашенно склады повторяют, друг ко дружке
Оборачивают рыла: "Вот это запомни!..",
Новые строят ковы,
Верифицируют:
Восемь страстей, они же –
Суть восемь смертных грехов
С их полусмертными подразделениями.
Восьмеричное православное колесо.

Хитра бесовская сеть, часта,
Изрядносплетенна!
Хрипит, подёргивает лапкой
Удушенная в клетке галка.
В келье смердит, дышать нечем.

Брось ты, брат, свой мелкоскоп, выйдем
На воздух! К счастью,
Бесы тупы. Бесам
Неведомо ничего из простых тайн покаянья:
Трезвость, весёлость, слёзы,
Брезгливое невниманье к паутине.


* * *

Тихая месса.
Бронзовое отлучение мирян.
Оса звенит, прободает неф.
Шёпот и быстрота. Один, суетливо
Сияющую гостию возношу:
Достойных нет. Да и я-то сам.

На семи мой холмах, вечный
Город юности моей, как ты
Испохабился ныне! Город
Отвечает: "На себя посмотри".


* * *

      Церкви

Там, на закате,
Где готические иглы тёмное прободают небо,
Ты, говорят, луна.
Отражённым светом мерцаешь,
То жемчужно полна, то серповидна,
Чужда самой себе. Рефульгенция субобскура.

Здесь, у нас, – чаша неба ближе,
Тепла, лазорева. Совсем близко.
И здесь ты – подсолнух,
Тёплый, жёлтый, мохнатый,
Нелепый,
Только и годный, чтобы, вобрав в себя солнце,
Быть отданным на ликование ребятишкам.


* * *

      Савве

Сосуд скудельный, слепленный вслепую!
Когда тебя ведут насильно спать –
Твой гнев, твои
Картавые, святые богохульства,
И серый жемчуг ангелов – в глазах!

Тебя рисующим мы видим:
Летают скрюченные пальцы левой
Над контурными картами страны,
Пока невидимой; а ямочка – на правой
Щеке.
И мысль – во всём: в диагонали тощих плеч,
В затылке напряжённом,
А уши охраняют тишину.

Когда б ты знал, Кто твой второй Отец!

Всё – впереди. Пока же длится детство,
Как флаг, победно ты поднял рисунок, –
"Глядите, что!" –
И с гордостью, в которой нет гордыни,
Нам предъявляешь: в два карандаша,
Неверными, но крепкими штрихами, –
Вот небо, пальмы, негры, вот пираты,
Вот крестный ход зверей, – весёлый праздник
Бананового Спаса в Уругвае.


* * *

Река в феврале, как рубец шва белёсого,
Взбухшее чрево города обезобразила.
Шубы неба облезли, всё голо.
На Всенощной запели "Покаяния отверзи ми".

Глухой водою набряк снег венозный .
Осторожно ногу ставь! Утробный треск.
Отчуждённая ворона поодаль:
Батюшка на требу идёт через лёд.

Боязно по льду, но так короче.
Батюшка в мёрзлый шарф молитв надышал.
Зима почернела, ввалилась, рычит, скалит зубы.
На том берегу деревья черны.

Это не к смерти, это зима болеет родами, –
Бодрит себя батюшка, прибавляет шаг;
Не так ли и наша болезнь грехов, смертей –
Роды и роды, тесным путём?

Сумерки стылы. Зяблые руки
Батюшка о парчовую сумочку греет:
Это, как второе сердце, дароносица
Пульсирует на груди тяжестью и теплом.


МОСКВА – ТРЕТИЙ РИМ. II

Вам нужна великая Россия –
Им нужна Россия, нищая Россия –
Они хотят Россию белорозовой сонною девой –
Все хотят Россию порфироносною маткой –
Все, все, завернув глазные яблоки внутрь,
Жадно всматриваются в Россию.

А хрустальный, сияющий паче Солнца,
Горний Иерусалим – никому не нужен.
("Пархатая утопия! ещё не хватало.")
Рука, держащая в ладони Город,
В безмерных пространствах одинока.

И звёздный ветер
Начинает ледяную и огненную песню
О повинно убиенных.


* * *

Девятое ава. Орлы слетелись.
Ночью, из осаждённого города вон выбираясь,
Под стенами встретил я Тебя, Христе Спасе.
"Господи, Ты куда?" – спросил я.
Задыхаясь, на согбенном загорбке бревно передвинув,
Облизав губы, Ты ответил:
"Надежда грешников люта. Но Моя – лютее.
Хозяин, как тать, с полдороги
Возвращается в брошенный, проклятый им дом, чтобы
Умереть со своей кровью.
Вот и Я возвращаюсь".
"Тогда и я вернусь тоже", –
И, не замеченная мною,
Выступила из тьмы Женщина в чёрном,
Скорбном.
Плащ плотней запахнула,
Чтобы сиянием славы своей не выдать
Себя дозору, – и оба
Двинулись. Моё сердце
Закричало и вырвалось из груди, и побежало
Вслед за ними, – назад,
Домой.

4.05.2007,
в день, когда Минусинск с трёх сторон окружили лесные пожары
и горожане пребывали в панике


* * *

Великий пост! зачем долги
Твои стоянья, оцепененья,
Зачем стонут, сухие без слёз, твои напевы,
Зачем черны аналои? –
Зачем, что в воды вошёл я,
В ночь, неумелый пловец, утопленник, выплыл,
В ночи я расстаться должен
Не с плотью – что плоть! – с Богом:
Иначе умереть не выйдет.
Не умереть – не выйдет воскреснуть.

Мерный плеск кафизм. Гул прибоя.
По грудь войду, по шею,
По истерзанный ум, по сердце.

Из глубины воззвах, Господи, к миру:
Море, великое и пространное,
Мир, свинцовые волны!
Всё тебе отдам, погружу в воды
Дыханье ноздрей, кровь, память,
Любовь, какую осталась,
Умерщвлю животворящий страх, надежду
Камнем на выю повешу,
Всё твоё – тебе: скоктанья, истицанья,
Возрастов стяжанья, чувств мшелоимство,
Кесарево отдам твоим кесарям, бесово – бесам,
Заплачу налоги и умру спокойно,
Наполню лёгкие гнилой твоей солью,
Тамо гады, имже несть числа, – гадам
Стану пищей, поношеньем и покиваньем,
Всё тебе, мир, подарю! только
Одного не подарю: этой смерти.
Не взыщи: дарёное не дарят.

20.02.2007,
первая седмица Великого поста


ЗЕРКАЛЬЦЕ

Я – Твой образ, Господи, я –
Твоё зеркальце.
Посмотрись в меня:
Эти тени под глазами,
Эти морщины,
Эта горечь, эта надежда.

Поднеси меня к губам, Господи,
Дохни на меня:
Пусть они убедятся, что Ты жив.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова