«Яков

Оглавление

Леонид Рабичев (1923-2017). поэт, график, живописец, писатель-мемуарист. В 1939 году поступил в Московский юридический институт. После начала войны, в ноябре 1941 года, вместе с семьёй был эвакуирован в Уфу (Башкирская АССР). Учёба в юридическом институте давала право на броню, но Леонид решил отказаться от неё и подал заявление в военкомат. 3 ноября 1941 года его зачислили в Ленинградское училище связи. В ноябре 1942 года, в звании лейтенанта, попал в действующую армию.

С декабря 1942 года лейтенант, командир взвода 100-й отдельной армейской роты ВНОС при управлении 31-й армии. На Центральном, Третьем Белорусском и Первом Украинском фронтах участвовал в боевых действиях по освобождению Ржева, Сычёвки, Смоленска, Орши, Борисова, Минска, Лиды, Гродно, в боях в Восточной Пруссии от Гольдапа до Кёнигсберга, в Силезии на Данцигском направлении участвовал во взятии городов Лёвенберг, Бунцлау, Хайльсберг и других, в Чехословакии дошел до Праги.

17 декабря 1962 года, после того как в разговоре с Хрущёвым на выставке Леонид Рабичев уважительно отозвался о художниках, он был исключён из Союза художников

Автор мемуаров о войне «Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31-армии. 1941—1945», где есть следующие отрывки об «освобождении» Восточной Пруссии советскими войсками.

* * *

…Заходим в дом. Три большие комнаты, две мертвые женщины и три мертвые девочки. Юбки у всех задраны, а между ног донышками наружу торчат пустые винные бутылки. Я иду вдоль стены дома, вторая дверь, коридор, дверь и еще две смежные комнаты. На каждой из кроватей, а их три, лежат мертвые женщины с раздвинутыми ногами и бутылками.

Ну, предположим, всех изнасиловали и застрелили. Подушки залиты кровью. Но откуда это садистское желание — воткнуть бутылки? Наша пехота, наши танкисты, деревенские и городские ребята, у всех на родине семьи, матери, сестры.

Я понимаю — убил в бою. Если ты не убьешь, тебя убьют. После первого убийства шок, у одного озноб, у другого рвота. Но здесь какая-то ужасная садистская игра, что-то вроде соревнования: кто больше бутылок воткнет, и ведь это в каждом доме. Нет, не мы, не армейские связисты. Это пехотинцы, танкисты, минометчики. Они первые входили в дома…

* * *

…Это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком — старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно, по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.

Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.

Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.

Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует, нет, скорее регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали.

Нет, не круговая порука и вовсе не месть проклятым оккупантам этот адский смертельный групповой секс.

Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы.

Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. Полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.

— Кончай! По машинам!

А сзади уже следующее подразделение.

И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди. У меня тошнота подступает к горлу.

До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей. Шоссе освобождается для движения. Темнеет.

Слева и справа немецкие фольварки (усадьбы — прим. ред.). Получаем команду расположиться на ночлег.

Это часть штаба нашей армии: командующий артиллерией, ПВО, политотдел.

Мне и моему взводу управления достается фольварк в двух километрах от шоссе.

Во всех комнатах трупы детей, стариков, изнасилованных и застреленных женщин.

Мы так устали, что, не обращая на них внимания, ложимся на пол между ними и засыпаем…

* * *

…Только днем возникает время, чтобы вынести на двор трупы.

Не помню, куда мы их выносили.

На двор?

В служебные пристройки? Не могу вспомнить куда, знаю, что ни разу мы их не хоронили.

Похоронные команды, кажется, были, но это далеко в тылу.

Итак, я помогаю выносить трупы. Замираю у стены дома.

Весна, на земле первая зеленая трава, яркое горячее солнце. Дом наш островерхий, с флюгерами, в готическом стиле, крытый красной черепицей, вероятно, ему лет двести, двор, мощенный каменными плитами, которым лет пятьсот.

В Европе мы, в Европе!

Размечтался, и вдруг в распахнутые ворота входят две шестнадцатилетние девочки-немки. В глазах никакого страха, но жуткое беспокойство.

Увидели меня, подбежали и, перебивая друг друга, на немецком языке пытаются мне объяснить что-то. Хотя языка я не знаю, но слышу слова «мутер», «фатер», «брудер».

Мне становится понятно, что в обстановке панического бегства они где-то потеряли свою семью.

Мне ужасно жалко их, я понимаю, что им надо из нашего штабного двора бежать куда глаза глядят и быстрее, и я говорю им:

— Муттер, фатер, брудер — нихт! — и показываю пальцем на вторые дальние ворота — туда, мол. И подталкиваю их.

Тут они понимают меня, стремительно уходят, исчезают из поля зрения, и я с облегчением вздыхаю — хоть двух девочек спас, и направляюсь на второй этаж к своим телефонам, внимательно слежу за передвижением частей, но не проходит и двадцати минут, как до меня со двора доносятся какие-то крики, вопли, смех, мат.

Бросаюсь к окну.

На ступеньках дома стоит майор А., а два сержанта вывернули руки, согнули в три погибели тех самых двух девочек, а напротив — вся штабармейская обслуга — шофера, ординарцы, писари, посыльные.

— Николаев, Сидоров, Харитонов, Пименов… — командует майор А. — Взять девочек за руки и ноги, юбки и блузки долой! В две шеренги становись! Ремни расстегнуть, штаны и кальсоны спустить! Справа и слева, по одному, начинай!

А. командует, а по лестнице из дома бегут и подстраиваются в шеренги мои связисты, мой взвод. А две «спасенные» мной девочки лежат на древних каменных плитах, руки в тисках, рты забиты косынками, ноги раздвинуты — они уже не пытаются вырываться из рук четырех сержантов, а пятый срывает и рвет на части их блузочки, лифчики, юбки, штанишки.

Выбежали из дома мои телефонистки — смех и мат.

А шеренги не уменьшаются, поднимаются одни, спускаются другие, а вокруг мучениц уже лужи крови, а шеренгам, гоготу и мату нет конца.

Девчонки уже без сознания, а оргия продолжается.

Гордо подбоченясь, командует майор А. Но вот поднимается последний, и на два полутрупа набрасываются палачи-сержанты.

Майор А. вытаскивает из кобуры наган и стреляет в окровавленные рты мучениц, и сержанты тащат их изуродованные тела в свинарник, и голодные свиньи начинают отрывать у них уши, носы, груди, и через несколько минут от них остаются только два черепа, кости, позвонки.

Мне страшно, отвратительно.

Внезапно к горлу подкатывает тошнота, и меня выворачивает наизнанку.

Майор А. — боже, какой подлец!

Я не могу работать, выбегаю из дома, не разбирая дороги, иду куда-то, возвращаюсь, я не могу, я должен заглянуть в свинарник.

Передо мной налитые кровью свиные глаза, а среди соломы, свиного помета два черепа, челюсть, несколько позвонков и костей и два золотых крестика — две «спасенные» мной девочки…

* * *

…1 февраля город Хайльсберг был взят нашей армией с ходу. Это был прорыв немецкой линии обороны. В городе оставался немецкий госпиталь, раненые солдаты, офицеры, врачи. Накануне шли тяжелые бои, немцы умирали, но не сдавались. Такие были потери, так тяжело далась эта операция, столько ненависти и обиды накопилось, что пехотинцы наши с ходу расстреляли и немецких врачей, и раненых солдат и офицеров — весь персонал госпиталя.

Через два дня — контратака.

Наши дивизии стремительно отступают, и око за око — уже наш госпиталь не успевает эвакуироваться, и немцы расстреливают поголовно всех наших врачей, раненых солдат и офицеров…

* * *

…В костел загоняют около двухсот пятидесяти женщин и девочек, но уже минут через сорок к костелу подъезжают несколько танков. Танкисты отжимают, оттесняют от входа моих автоматчиков, врываются в храм, сбивают с ног и начинают насиловать женщин.

Я ничего не могу сделать. Молодая немка ищет у меня защиты, другая опускается на колени.

— Герр лейтенант, герр лейтенант!

Надеясь на что-то, окружили меня. Все что-то говорят.

А уже весть проносится по городу, и уже выстроилась очередь, и опять этот проклятый гогот, и очередь, и мои солдаты.

— Назад, … вашу мать! — ору я и не знаю, куда девать себя и как защитить валяющихся около моих ног, а трагедия стремительно разрастается.

Стоны умирающих женщин. И вот уже по лестнице (зачем? почему?) тащат наверх, на площадку окровавленных, полуобнаженных, потерявших сознание и через выбитые окна сбрасывают на каменные плиты мостовой.

Хватают, раздевают, убивают. Вокруг меня никого не остается. Такого еще ни я, никто из моих солдат не видел. Странный час.

Танкисты уехали. Тишина. Ночь. Жуткая гора трупов. Не в силах оставаться, мы покидаем костел. И спать мы тоже не можем.

Сидим на площади вокруг костра. Вокруг то и дело разрываются снаряды, а мы сидим и молчим.

*  *  *

7 мая 2002 года, спустя пятьдесят восемь лет. 

— Я не желаю слушать это, я хочу, чтобы вы, Леонид Николаевич, этот текст уничтожили, его печатать нельзя! — говорит мне срывающимся голосом мой друг, поэт, прозаик, журналист Ольга Ильницкая.

Происходит это в 3-м госпитале для ветеранов войны в Медведкове. Десятый день лежу в палате для четверых. Пишу до и после завтрака, пишу под капельницей, днем, вечером, иногда ночью.
Спешу зафиксировать внезапно вырывающиеся из подсознания кадры забытой жизни. Ольга навестила меня, думала, что я прочитаю ей свои новые стихи.

На лице ее гримаса отвращения, и я озадачен…

* * *

…Зачем пишу?

Какова будет реакция у наших генералов, а у наших немецких друзей из ФРГ? А у наших врагов из ФРГ?

Принесут ли мои воспоминания кому-то вред или пользу? Что это за двусмысленная вещь — мемуары! Искренно — да, а как насчет нравственности, а как насчет престижа государства, новейшая история которого вдруг войдет в конфликт с моими текстами? Что я делаю, какую опасную игру затеял?

Озарение приходит внезапно.

Это не игра и не самоутверждение, это совсем из других измерений, это покаяние.

 

См.: История человечества - Человек - Вера - Христос - Свобода - На первую страницу (указатели).

Внимание: если кликнуть на картинку в самом верху страницы со словами «Яков Кротов. Опыты», то вы окажетесь в основном оглавлении, которое служит одновременно именным и хронологическим указателем

* * *

Рувики (2021) вставила о Рабичеве фразу:

"Мемуары Рабичева не редко использовали в своих работах авторы современного либерального толка и околонаучной псевдоисторической публицистики. При проверке же боевого пути Л. Рабичева по документам ЦАМО выяснилось, что многое из его мемуаров не соответствует действительности".

"Многое" - это что? Не было изнасилований? Классический пример контр-пропаганды. Намекнуть, оболгать, причём так, чтобы нельзя было опровергнуть.