Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

ОБ ИСКУССТВЕ ОПЛАКИВАНИЯ

Оп.: Об искусстве оплакивания. - Общая газета. - 20 апр. 1995. - № 92. - С. 6. Включено в "Манипуляции скорбью".

Искусство оплакивания, в число прочих, было большевиками истреблено, поставлено себе на службу, лишено всякого содержания и стало в глазах народа ассоциироваться с казенщиной и лицемерием. Поэтому, когда пришла свобода, мы начали оплакивать своих усопших либо способом “от противного” (при большевиках было вот так, а мы сделаем иначе), либо “от сердца”. Но “от противного”, оно и есть “от” — мало ли в какую сторону занесет. “От сердца” немножко лучше, но сердца-то у нас в основном не кристально чистые, иногда они таким переполнены, что “от сердца” означает “от эгоизма”, “от глупости”, “от корысти”. Россия похожа на взрослого человека, который после контузии забыл все и учится самым простым вещам: ходить, держать ложку, оплакивать умерших.

Оплакивание, прежде всего, должно быть оплакиванием. Человека могут убить бандиты, рак, неудачная операция, атомная бомба. Но выступать против бандитизма, за выделение дотаций онкологическому институту, предъявлять иск хирургу, организовывать антивоенную демонстрацию уместно попозже, когда человека уже похоронили. В противоположном случае, сколько бы слез ни проливалось, оплакивание назовут спекуляцией - и справедливо. Вы плачете вот об этом покойнике или о жестокости окружающего мира? Совместить не удастся, надо выбрать. Удивительно, как часто покойника забывают напрочь и оплакивают себя, потерю не человека, а потерю собственной веры в то, что бандиты убивают кого угодно, только не наших близких, что мир хорош и благостен, что политика, коммерция или ремонт автомобилей — занятие безопасное. Впрочем, к чести рода человеческого, в истории чаще демонстрации превращаются в похороны, а не похороны — в демонстрации. Но сейчас ведь речь идет не о всем человеческом роде, а о нас сегодня.

Язык подразделяет смерть на “свою” и “насильственную”. Видимо, “насильственная” означает “чужая”; убийца как бы отдает другому “свою” смерть, словно бы перекидывает ему бомбу с горящим запалом. Убийца поступает нехорошо, слов нет. Но есть утешение: поймают убийцу или нет, смерть к нему все равно придет. В этом смысле, всякая смерть “своя”, всякая смерть заслуженна. О смерти детей и праведников ропщет кто угодно, но не дети и праведники; они знают, что смерть к ним приходит “своя”, заслуженная если не личными грехами, то принадлежностью к человеческому роду. Вот это знание того, что каждая смерть, прежде всего, “своя” и утратилось со времен революции.

Большевизм пародировал Церковь, почитающую мучеников, и большевики особенно почитали тех, кто погиб насильственной смертью за светлое будущее. После большевизма это обернулось особенно страстным оплакиванием убитых — отца Александра Меня, Дмитрия Холодова, Владислава Листьева. Но Церковь почитает мучеников не потому, что их убили; прямо наоборот — потому что мученики не дали убить веру в себе и мире. Церковь почитает множество людей, умерших “своей” смертью, и даже особенно почитает тех, кто чей последний выдох был тих и мирен.

Вольно или невольно оплакивающий всегда должен соблюдать меру, чтобы обстоятельства смерти не заслонили факта смерти. Отец Александр Мень был убит, убит, видимо, тайной политической полицией, убит в день именин умершего в том же году Патриарха Пимена, похоронен был в праздник Усекновения главы Иоанна Предтечи. Надо признать прямо, что обыгрывание всех обстоятельств во многом преобладало в оплакивании его кончины и затеняло сам факт смерти праведника. Характерно, что более всего об этих обстоятельствах писали те, кто дальше отстоял от веры. Что уж говорить о Холодове и Листьеве! кем они были в реальности, как бы их оплакивали, если бы они скончались своей смертью от старости, — этого мы уже никогда не узнаем. Плакальщики сосредоточились именно на обстоятельствах, пытаясь плачем эти обстоятельства изменить. Обстоятельства эти, разумеется, не самые радостные, и менять их надо, и мириться с преступными нравами в обществе, армии и государственном аппарате нельзя, но и превращать покойника в орудие борьбы - не по-людски.

Самое сложное в оплакивании, конечно, оплакать именно этого, конкретного человека. Для этого покойника надо любить. Только при этом условии можно соблюсти древнее латинское правило: “О мертвых либо хорошо, либо ничего”. Правило это, правда, вовсе не столь уж благородное и вовсе не христианское. Оно основано на вере в злокозненную силу умерших, которые, если услышат что неприятное, могут и отомстить из-за гроба. Вера Библии была свободна от этого страха перед умершими, поэтому о весьма многих покойников говорится нелицеприятно и в Ветхом, и в Новом Завете — начиная с Каина и до Ирода с Иудой. Когда же покойника не любят или плохо знают (а любовь всегда дает знание), то начинается оплакивание не его, а кого-то другого. Начинаются сравнения: отца Александра Меня - с Иоанном Предтечей, Холодова - с Менем, Листьева - с Холодовым и Менем. Иоанн Предтеча - великий святой, но как личность он, видимо, был едва ли не полной противоположностью отцу Александру Меню, с уст которого не могло сорваться “порождения ехиднины”. С другой стороны, в истории Церкви, конечно, отец Александр никак не может сравниться по значимости с Предтечей. Самым драгоценным ему некрологом б ыли два простые слова: “Александр умер”.

Памяти отца Александра еще повезло; все-таки верующие люди показали определенный иммунитет к пошлости. Но как же часто за последние годы торжествовала пошлость, бендеровское: “Покойник очень любил детей”. “Он был самым любимым и известным человеком страны”. “Сотни миллионов людей, охваченных горем...” (а в стране нашей уже давно сотен миллионов). “Был замечательным журналистом”. “Был великим богословом”. Никто же ведь не тянет за язык; не обязательно лгать, чтобы хвалить, только надо потрудиться. А говорить, что покойник был простым парнем, защищавшим интересы нищих коллег, и упоминать, что покойник подарил жене цветочный магазин...

Оплакивание тогда становится подлинно искусством, тогда подлинно идет от сердца, тогда искренно, когда оно знает собственные пределы. История человечества, с этой точки зрения, есть история определения пределов траура. В древнем Междуречьи так оплакивали покойников, что погребали вместе с ними десятки наложниц, рабов и даже (по тогдашним временам, конечно, “даже”) лошадей. Траур иногда длился годами и даже десятилетиями. В Индии еще и сейчас кое-где от избытка чувств сжигают вдов. В Северной Корее объявили, что сын Ким Ир Сена будет пять лет скорбеть по отцу и в течение этих пяти лет не будет официально вступать в должность вождя. В России смерть тележурналиста оплакивают, транслируя по всем каналам телевидения его портрет в течение всего дня и предлагая еще и прекратить выпуск газет. А за день до тележурналиста убили милиционера — так на сколько дней милиции прекращать работу? А что на чеченской войне возродился древний обычай за гибель соратника устраивать бойню-жертвоприношение из убитых противников, это нормально и благородно?

Ужасно не то, что Россия феодализируется, что телевидение живет, словно удельное княжество, для себя, считая зрителей не заказчиками и покупателями определенной услуги, а соседями, которые должны приспускать флаги по поводу смерти одного из князей. Ужасно не то, что мы возвращаемся к архаическим временам и архаическим представлениям о трауре, о справедливости, о мести, о демократии. Ужасно, что интеллигенция возглавляет это одичание — духовное, нравственное, политическое. Ужасно, что интеллигентные люди считают лучшим строем тот, при котором им вообще и журналистам в частности гарантирована защита от убийц. Это одичание, ибо теряется главное знание — о смерти как плоде греха, греха не той или иной социальной системы, не той или эпохи, а греха человечества и каждого из людей. И выход из этого одичания — не в нахождении убийц, не в налаживании работы органов правопорядков (хотя и это все благо и потребно). Тогда станут находиться убийцы и тогда начнут все работать ладно, когда люди начнут понимать: самое страшное — не смерть, не беззаконие, а грех, от халтуры, развода, убийства, аборта, лжи и взятки до неверия, и важнее всего не распинающих найти, а Распятого.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова