Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

Столичная жизнь

Амстердам: горизонталь власти

См. фотографии.

Путешествие — признак здоровья. Больной, отправляющийся в путь, это паломник. Путешествия в Средние века были редкими, паломничества частыми, а смертность одинаково высокой и среди путешественников, и среди паломников. Правда, среди паломников случались и исцелённые, а среди путешественников нет, потому что не нужны исцеления тем, кто не нужен болезни.

Впрочем, некоторая доля если не болезни, то болезненности, придаёт путешествию особый привкус, возвышая его и до паломничества, и ещё выше — до авантюры. Медовый месяц, путешествие, и — в первую брачную ночь у девушки начинаются совершенно внеочередные месячные. Они проходят, конечно, их заменяет запор — у жениха. Первый в жизни и по масштабу, можно надеяться, последний. Передвигаться жених может с большим трудом. Да и куда спешить: впереди у счастливца дикая простуда, а его новобрачной та противоположность запору, которая превращает человека в животное, боящееся покинуть дом. Это ещё ладно, это — свои болезни; а каково путешествовать было по Эстонии, когда у младшего сына обнаружился опоясывающий лишай, из-за которого он ходить не мог? А по Киеву с аллергией у старшего сына? Случайно ли поездка в Амстердам, который понравился более всех столиц мира, началась со сломанной руки любимой женщины? Правда, мы уехали с напуствием врача из ночного дежурного травмапункта: мол, не перелом, растяжение. Болела рука всю неделю, и даже попросить об исцелении было некого и негде — не к витринам же с красными фонарями припадать. Вот уж проверка на доброкачественность: настолько ли хорош мир, чтобы радоваться даже, когда постоянная боль сопровождает каждый шаг, словно у Русалочки?

Путешествие всегда есть немного паломничество, ибо ставит вопрос о смысле зла. Только бывают путешествия, в которых вопрос о смысле зла ставится в лоб — это путешествия туда, где живут лучше, чем в отправной точке. Ну почему?! Чем мы хуже? Где ж справедливость, коль небесный дар... А бывают путешествия туда, где живут ещё хуже. Тут уж либо смиряйся, либо наслаждайся своим превосходством — англичанин в Индии, голландец в Москве. Можно требовать у Бога объяснений по поводу инвалидов, чумы, низкой зарплаты и т.п. А можно — по поводу того, что ты не самый умный, что есть люди красивее тебя и т.п. Можно и вообще ничего не требовать, а просто идти по жизни — и сквозь места лучшие, и сквозь места худшие. С терпением неся свою больную руку. А если рука болит не у тебя, а у любимого человека? А у тебя ничего не болит, тебе хорошо! И это называется разумно устроенным миром?! Да, это разумно устроенный мир. Только разум не наш.

* * *

Горизонталь власти и вертикаль власти — как лифт (на европейских языках, кстати, обычно именно «эскалатор») и как горизонтальный эскалатор, который мы впервые увидели в Париже, сперва в аэропорту, потом в мешанине подземных переходов у «Чрева Парижа».  Для людей, привыкших к московским эскалаторам, было дико (в смысле, чудно), необычно, увлекательно и приятно видеть эскалатором не косым, а горизонтальным. Появляется ощущение свободы.Ты не боишься застрять. Ты словно прогуливаешься, а земля тебе помогает. Большинство, как и на косом эскалаторе, стоит, и если ты идёшь, то почему-то нет ощущения, что «обгоняешь». Ты просто идёшь размеренным шагом, а скорость почему-то удваивается. По лестнице так естественно ни спускаться, ни подыматься, не выйдет. Тут совершается какая-то, говоря сухим языком учебника физики, «работа».

Такой вот горизонтальный эскалатор встретил нас в аэропорту Амстердама и восхитил, пока ещё как привет из Парижа и вообще обозначение того, что закончился наш военный городок. Вертикаль власти — это ведь совершенно бесчеловечное состояние. Для карьериста это лифт — но разве свободен человек, возносящийся в лифте? Не более, чем человек, которого везут в автомашине в сопровождении дюжины мотоциклов, джипов и прочей мафиозной бронетехники, с которой ездят нынешние повелители военного городка. Так ведь в лифте меньшинство, а большинство с оборотной стороны лифта, так что лифт — поставленный на дыбы конвейер, в котором каждый, чтобы не упал, привязан ремнями так, что служить может, а жить нет. Или, точнее, помереть не дадут, но и жить не позволят, — вот что такое вертикаль власти.

Не случайно Петербург называют северной Венецией, а не северным Амстердамом. Замышлялся-то как Амстердам, и целую «новую Голландию» соорудили, похожую на просто Голландию как ружьё на курительную трубку. Были такие трубки с длинными чубуками в эпоху Амстердама — когда он был «царицею морскою» (Амстердам, как и большинство европейских городов, женского рода, почему на многочисленных парадных полотнах аллегорически изображался в виде дамы весьма, весьма пухлого сложения).

Амстердам и с Венецией-то, не говоря уже о Петербурге, плохо соотносится. Да, Амстердам — следующая ступень на эволюционной лестнице капиталистических столиц. Только в отличие от животного мира, в человеческом далеко не всегда высшее — лучшее. Иначе бы вертикаль власти была бы, действительно, лучшей эволюцией. Амстердам, хотя и в середине по хронологии (центр капитализма был в нём после Венеции и перед Лондоном), но на максимуме по человечности, а это самый важный критерий. Венеция и Рим, Париж и Вена, Краков и Берлин, — всё это столицы, в которых вертикали власти наглядны и весомы. Вертикали готические (Краков) и вертикали барочные (Рим), вертикали революционные (Париж) и вертикали контрреволюционные (Вена). Всюду турист видит прежде всего соборы и храмы, которые, увы, по определению — вертикаль духовной власти, видит дворцы королей, аристократов, купцов, коммерсантов. Остальное — приложение.

В Амстердаме вообще нет вертикали власти. Нет формально, потому что королева и министерства выгнаны в Гаагу и дальше. Нет архитектурно, — немногочисленные колокольни здесь словно облачены в невидимые презервативы. В один из прекрасных дней, гуляя по Амстердаму, мы слушали колокольный концерт — сперва на одной колокольне часа три гудели, потом на другой. В любом другом городе было бы ощущение, что ты внутри городка в табакерке, и вот заиграли тётки-пружинки, которых бьёт дядька-молоточек, и весь город подзаводят, чтобы все двигались по указанным траекториям.

Так в одном фантастическом рассказе рекламная фирма строит город на столе, причём живущих в нём роботов наделяют личностями людей реального города, погибшего при взрыве химического завода. Каждый день воспоминания жителей обнуляются, возвращаясь к тому дню, когда они погибли, и они проживают ещё один день. Каждый день им предлагают рекламу нового типа и изучают их реакцию. Главный герой случайно обнаруживает, что он обитает не в настоящем городе, а в крохотной модели, под которой стол. Кажется, сходит с ума — со стола-то он сойти не может. Рим и Париж могут оказаться такими настольными городами, в которых жизнь определяют некие «настоящие хозяева» — папы, короли, президенты, транснациональные корпорации. Амстердам — не может. Это глубокий город, в отличие от Венеции, в которой глубоко море, а не город. Амстердам — ниже уровня моря, и это важно, это фон жизни. Тут не вертикаль власти, а глубина частной жизни, рискованная, тайная, спокойная.

Амстердам — кошмар государственников. Без вертикали власти — кошмар! Триллер. Действительно, очень милый триллер: «Амстердамский кошмар» — это детектив Дика Мааса, снятый в 1988 году. Наверное, к юбилею крещения Руси — все убийства совершаются в водах, как и оное крещение. Причём на голландском «Проклятие Амстердама», на русском же вылез «кошмар». Кошмарного в этом фильме столько же, сколько голландцев в российском правительстве. Маньяк-убийца убивает лишь потому, что сам жестоко пострадал и теперь мстит человечеству, и его, конечно, послали бы лечить, но он благородно сам кончает с собой. Самая страшная сцена в фильме — разделывание курицы китайским поваром. Саспенс просчитан немного механически, но действует: маньяк сперва вообще невидим, потом — фигура, потом — изувеченное лицо. Жертва сперва — из витрины с красным фонарём, потом — экологи, на закуску же первый сорт — полицейский. Остальное — замечательные виды Амстердама и амстердамок. Дождит в кино лишь ночью, днём — только солнце. Страшно представить, какой ценой далось это съёмочной группе в турбулентном приморском городе. Погоня, разумеется, по каналам — на такой скорости, что даже человек, в Амстердаме не бывавший, начинает подозревать, что катера движутся по небольшому кругу.

Настоящий же амстердамский кошмар не показан, потому что всё снималось, несомненно, ранними утрами: улицы, по которым мчатся полицейские машины якобы в разгар рабочего дня, пустынны. Ни одного велосипеда. Амстердам без велосипедов — как плов без риса. Амстердам с велосипедами — ну, это как для кого. Пешеход среди такого велосипедного царства как Гулливер среди царства благородных и умных лошадей. Особенно это чувствуется при виде полицейских на велосипедах.

Амстердам населяют не амстердамцы и уж тем более не амстердамки. Амстердам населяют амстердамяне. У них больше прав на этот величественный суффикс, чем у лакедомонян. Может быть, амстердамяне даже заслуживают имени амстердамианцев.

Амстердам есть идеальный город Частного времени, которое отсчитывается всюду, где живут не по башенным часам, а по наручным. Любой город состоит из районов, где частная жизнь, из районов, где власть и публичность. Только в Риме, Лондоне, Париже публичные пространства — на месте головы. В том числе, архитектурой — купола, купола, купола. Тот, кто носит железный жезл, тот строит церкви с куполами. В Амстердаме на месте головы — голова. Он напоминает: то, что считали головой спокон веку — князья и цари — это необходимая, как голова, округлая, но всё же противоположная часть тела. Власть похожа на голову тем, что в ней роятся какие-то мысли и чувства, но у власти и находящихся в ней нет ушей и глаз, так что они не видят и не слышат. У них есть рот, которым они вещают. Так и у запасной человеческой головы, которая, как и подобает запаске, подвешена сзади, есть отверстие, из которого вырывается воздух. Речь власти и похожа на человеческую речь не более, чем пуканье на говорение.

Разницу между Амстердамом и Венецией с Петербургом уловить нетрудно, а вот в чём сходство Амстердама с Новым Амстердамом? «Новых Амстердамов» несколько — один в штате Индиана, другой в Гайане, третий в Суринаме. В общем, всюду, куда Амстердама простирала длинные руки свои… Но, конечно, самый примечательный Новый Амстердам тот, который теперь называется Нью-Йорком. С не очень давних пор Нью-Йорк празднует день своего основания именно от 1625 года, когда был основан Новый Амстердам, а раньше-то с 1664, когда город в первый раз перешёл к англичанам. Да-с, перешёл, но семь лет спустя был отвоёван, и тут новоамстердамцы сделали гадость — переимановали новый Амстердам в Новый Оранж, в честь принца Оранжского. Города, как и дамы, измен не прощают — и переименованный город через тринадцать месяцев вернулся к Англии, на этот раз, навсегда.

Легко понять, что общего у Нового Амстердама с Амстердамом: свобода. Нью-Йорк довёл до предела разрыв с властью, не только выгнав её в Вашингтон (писать о котором как о столице попросту скучно, ибо город этот есть просто коллаж пороков и добродетелей Рима, Парижа, Лондона и прочих), но и отказавшись от звания столицы. Однако, а как же с формой, с архитектурой? Разве не противоположны амстердамским четырёхэтажным домикам на сваях и каналам небоскрёбы Манхэттена, скала, на которой он стоит? (Новым Амстердамом, заметим, был именно Манхэттен, и купили его у индейцев именно амстердамцы, а вовсе не англичане, остальной же Нью-Йорк вовсе к Амстердаму и к свободе большого отношения не имеет, это такой же коллаж из богатых западно-европейских провинциальных городов, как Вашингтон — коллаж из европейских столиц).

Не высота домов делает Манхэттен островом свободы. Кстати, когда в 1865 году Мери Додж писала знаменитые «Серебряные коньки», где отдельная глава рассказывает об Амстердаме, она характеризовала его дома именно как «высокие». Правда, Додж в Амстердаме не бывала (во всяком случае, до этого времени), она в него влюбилась заочно, проживая в Нью-Йорке. По матери она, кстати, была из голландских — а возможно, и амстердамских — Фурманов. Конечно, в 1865 году амстердамские дома были не такими невысокими, как сейчас, но всё-таки они уже уступали доходным домам, которых было много на Манхеттене.

Важнее, скорее, готовность расстаться с домом: сколь бы высоким ни был, до небес не достанет. Вот, в Амстердаме в рийксюмузеуме выставили в 2008 году череп европейца. Эпатажник-британец Дэмиен Херст взял череп осмьнадцатого века (может, Моцарт!), украсил его восемью с половиной тысячью бриллиантиками — на тысячу карат и даже более. Зубы вставил, платной покрыл. Продал за сто миллионов долларов, правда, поговаривают, сам и купил. Музей оправдывался, что кощунства в произведении нет. Любопытно, что музейщики, оправдываясь, замолчали одну очевидную ассоциацию, которая появляется только в Амстердаме, этот центре огранки алмазов. Одновременно в Амстердаме «выставили» - точнее, спустили на воду — огромного резинового жёлтого утёнка, наподобие детских игрушек для купания в ванной. Утёнок тоже числится произведением искусства, но горожанам понравился как таковой. Действительно, море становится чем-то уютным, вроде ванны. Мещанское такое море... Впрочем, мещанским оно было бы, если бы у моря Амстердам отвоевали одни, интеллектуалы какие-нибудь, а попользовались бы им другие. Нет: одни и те же люди в поте лица превратили море в сушу и теперь беззаботно плещутся в этом море.

Череп выставляли весной того же 2008 года и в Эрмитаже. (Вообще-то в Амстердаме при Путине завели филиал Эрмитажа, неподалёку от зоопарка, в восточной части города. Место, лежащее в стороне, насколько в Амстердаме что-то может быть в стороне от чего-либо, обычных маршрутов. Очередей не наблюдается. Очень похоже на то, что, как амстердамцы охотно — за наличные — приняли Петра Алексеича с его посольством, так и Эрмитаж пустили с выгодой для себя. Вот что Эрмитаж как учреждение из этого извлечёт выгоду, сомнительно. А всё от жадности, тупой и бесконечной).

В Амстердаме во время расцвета, весь XVII век, буржуи украшали свои дома натюрмортами с черепами, напоминая самим себе о смерти, о том, что на тот свет бриллианты не утащишь и т.п. Тут и бриллиантовый череп превращается в символ суеты, и выставили его в городском музее среди тех самых натюрмортов.

В России же богатство всегда вызывало размышления лишь о ещё большем богатстве. Какое уж там «мементо мори»! Дают — бери, не дают — кради, вот наше «мементо». Когда нефть дешевеет и обнажается кость, русский звереет и начинает писать жалостливые письма в Голландию, Америку, на деревню дедушке — мол, пожертвуй куклу Барби и факс. Когда нефть дорожает, русский звереет и выкладывает на красной икре чёрной «Жизнь удалась». Тут бриллиантовый череп воспринимается по-дикарски простодушно: не боись, мужики, всё можно купить, и воскресение купим!

Только как бы не пришлось на том свете ограничиться куклой с факсом...

По возвращении из Амстердама было особенно интересно читать в интернете дневники живущих в Амстердаме. Читать приходилось на английском, неудивительно, что один из первых дневников оказался американца, живущего в Амстердаме, который в основном размышлял над тем, не вернуться ли ему в США. Первый критерий — время. Отпуск в США — 2 недели, в Голландии — 6 недель. Дом в Сан-Франциско — 900 тысяч минимум, в Амстердаме — от 200 до 350 тысяч евро. Еда в Европе резко дешевле. Единственное, намного дороже бензин, но если до работы 10 километров, то полного бака ценой в 70 евро хватает на две недели. Все эти подсчёты есть, прежде всего, измерение времени — ведь деньги это время.

Впрочем, решающим оказалось для американца соображение иного рода: в Голландии однополые союзы считаются браком, в США — нет. Поэтому его голландский партнёр не сможет жить в США просто в качестве супруга, не будет, соответственно, и твёрдых гарантий, что из страны не вышлют, если потеряет работу.

Конечно, для человека с викторианским воспитанием (которое часто выдают за христианское) подобный аргумент кажется кошмарным. Но если бы речь шла о гетеросексуальном браке? Если бы в США не пускали жену православного священника, пока не найдёт работы? Возмущались бы, и справедливо, потому что брак формирует время, в котором пребывает человек. Кажется, что любовь формирует и пространство — начиная с пространства брачного ложа. Но человек не живёт в брачном ложе. Даже в одной квартире любящие люди не находятся постоянно рядом друг с другом, ведь мы люди, а не попугаи-неразлучники (впрочем, на воле, возможно, и они не сидят постоянно бок о бок, как в клетке). Любящие люди могут быть разлучены пространственно (достаточно одного отправить в тюрьму или в армию). Эта разлука не помешает им пребывать в одном времени, в своём уникальном времени, которое создаётся для них любовью. Супружеская измена, напротив, в пространстве брака ничего особенно не изменит (почему людей ужасает измена супругу, совершаемая на супружеском ложе — возможно такое, возможно!), но разрушает время любви. Словно на циферблате часов одна стрелка загнулась под прямым углом вверх.

Не прошло и года — и в мае 2008 в штате Калифорния разрешили однополые браки! Но стоит ли менять Амстердам на Сан-Франциско, город, который при даже не очень глобальном потеплении должно затопить в первую очередь (если только голландцы что-нибудь не придумают, а почему это ничего не придумают?) — на город, который вместе со всем штатом геологи обещают поразить землетрясением в ближайшие десятилетия. Там и там — жизнь на краю.

* * *

Говоря об Амстердаме, постоянно подчёркивают, что он стоит на сваях, которые глубоко забиты в морскую топь — под некоторыми домами тысячи свай. Раньше дубовые, теперь стальные, метров до 30 длиной. Манхэттен в этом отношении — всего лишь естественный аналог тому, что голландцы сделали вручную. Это одна мощная скальная свая, просто очень большая — такая же большая, как Атлантический океан всего лишь очень большой канал. Не стоит верить рассказам про то, что амстердамские каналы имели прежде всего торговое значение. Некоторые — да, но уж точно не все. Амстердские каналы прежде всего — ров, наполненный водой, они защищают дом горожанина как рвы защищали замки аристократов. Символический ров, но символ — независимости и свободы. Можно взглянуть и по-другому: если Амстердам со всеми его сваями выдернуть и перевернуть, то выйдет Манхэттен — небоскрёбы и есть сваи, только забитые не в голубое море, а в голубое небо.  Власть мыслит мир механически, математически. Бывает вертикаль власти, но не бывает высоты власти, тем более, не бывает глубины власти. Власть делает жизнь двумерной. Обычные столицы — плоские, Амстердам (и Новый Амстердам, Царство ему Небесное) — глубок и (если глядеть с неба) высок.

Возможны разные понимания «частного», «интимного», «личного». Интимное как то, что у всех людей в самой глубине. Интимное как индивидуальное, как то, что есть лишь у меня. Интимное как то, что выше всего. Секс — интимное или нет? А религия? А скелет — это моё интимное или это вообще не я?

Амстердам, если выходить в него с Центрального вокзала, встречает огромной надписью на вершине огромного (особенно по амстердамским масштабам) дома: «Иисус любит тебя».  Надпись на английском, рядом на голландском почему-то «Бог любит тебя». Кто хочет разбогатеть, может биться об заклад, что большинство туристов этой надписи не замечают. Нет её ни в одном путеводителе. Большинство путешествий совершаются вслепую, причём в самой страшной слепоте — избирательной, когда видится то, что приготовился увидеть. Когда Иисус цитирует пророков насчёт неслышащих ушей и невидящих глаз — это не про абсолютную глухоту и слепоту, а именно про избирательную. Такая избирательность и есть утрата интимности. Смерть экскурсоводам! Сжечь путеводители! Либо — побольше экскурсоводов, побольше путеводителей, и не только путеводители полезно почитать. Побольше крутить головой.

Слепота страшнее кастрации или нет? Где более утрачивается интимное? Голландцы, кажется, довольно решительно считают, что слепота страшнее. В Гааге в бронзе воспроизвели картину Брейгеля, иллюстрирующую остроту Христа насчёт слепцов, следующих за слепым поводырём, и так удачно воспроизвели, что всякий может встроиться в вереницу слепцов (автор этих строк встроился). Побыть понарошки слепым я согласен, но реально я уж скорее расстанусь с тем, что почему-то называется мужским достоинством, чем со зрением. Между прочим, с потенцией всё равно рано или поздно расстаёшься, хотя мужчины (большинство, если не все) в этом вопрсое страшно суеверны и боятся об этом даже думать. Зрение, слава Богу, теряют немногие.

Примечательно, что дама, которая проводила экскурсию по Гааге, не знала, что памятник воспроизводит картину Брейгеля. Она считала, что это монумент, который создан в память о Второй мировой войне и изображает деградацию человека под действием милитаризма — что изображён один и тот же человек, падающий в бездну. У неё перед мысленным взором, безусловно, был вовсе не Брейгель, а картинка, изображающая превращение обезьяны в человека, которая в этом памятнике якобы переигралась наоборот. Остаётся надеяться, что на её отношениях с реальными мужчинами такое видение не очень отразится.

Смотрят не глаза, смотрит человек. В глазницах могут, как мы видим, быть глаза, но увиденности это не гарантирует. Тем не менее, даже пустые глазницы (и, возможно, именно пустые) — смотрят, и очень выразительно. А пустота, которая между тазобедренных костей — просто пустота. Скелет очень выразительно обозначает, что в человеке ценнее. Если от дома, на котором надпись «Иисус любит тебя», пройти ещё дальше от вокзала и свернуть в первый же переулок старого города, а потом свернуть направо, на улицу Зедийк, то будет изумительный скелет — на фронтоне церкви св. Олафа, лежит милейший голландский скелет и под ним латинская надпись: «Надежда вторая — жизнь». Точно такая же надпись есть в одном доме в Эдинбурге, и тот дом построен в конце XVI в. Надпись не вполне понятна, возможно, тут просто ошибка, а имелось в виду «надежда на вторую жизнь», тогда в слове «altera» должна была бы стоять ещё буковка «е» на конце. Однако, есть латинский дистих XVII века, в котором точно так же сказано: «Настоящее неопределённо, но брезжит другая надежда жизни: Жив Бог, и жизни новой есть у тебя твердая надежда « (пер. Э.Колесниковой). Имеется в виду, конечно, надежда на воскресение, на то, что скелет опять обрастёт плотью и наполнится духом, в глазницы вернутся глаза… Вернётся ли потенция? Кто откажется воскресать, если не воскреснет его потенция? Да ладно, не бойтесь, никуда она не денется, только вот точно ли мы понимаем, зачем потенция нужна.

Вера интимнее потенции. Да и что интимного в потенции? Органы размножения у всех одинаковы, на чём, собственно, и паразитирует проституция. В половом акте не больше интимного, чем в обеде. Диоген именно на это ссылался, когда шокировал современников, онанируя прилюдно. Самое загадочное в красных витринах Амстердама то, что их задёргивают шторами, когда появляется клиент. Чего стыдиться? Себя? Что это именно ты, а не другой, будешь созерцаем? А что, собственно, от тебя в этом изображении? Тогда и есть на улице не надо. Кстати, ещё не так давно воспитанные люди на улице и не ели. «Я» к проститутке не войдёт, оно печально где-то будет ждать возвращения своей разгулявшейся тени. В этом смысле абсолютно точно проститутки именуются женщинами публичными, а вовсе не интимными.

Красные витрины красны по той же причине, по которой красным подсвечивают мясо на прилавках. В красном свете организмы гламурнее, а на них ещё и фосфоресцирующее бельё. Собака Баскервилей отдыхает. В душе просыпается советская песня: «Вот опять небес темнеет высь Вот и окна в сумраке зажглись Здесь живут мои друзья и дыханье затая В ночные окна вглядываюсь я. Я могу под окнами мечтать Я могу как книги их читать И заветный свет храня и волнуя и маня Они как люди смотрят на меня».

А дальше и вовсе: «Я как в годы прежние опять Под окном твоим готов стоять И на свет его лучей я всегда спешу быстрей Как на свиданье в юности моей».

Удивительно ли, что у автора фамилия — Хренников? Надо лишь вместо «московских окон негасимый свет» петь «голландских». Про директора института истории брежневских времён академика Минца — еврея, который по преданиям был пулемётчикам у Махно — говорили, что у Петра Великого был мин херц, а у Брежнева — хер Минц. По английски «хер» («her») — «её». По-голландски безобидное слово «хаус» («дом»), приобрело неприличный для русского уха вид. Произносится не так неприлично, правда, зато вот «доброе утро» стало совершенно нецензурным. Переводить надо не для того, чтобы могли понять смысл переводимого, а чтобы не придавали своего смысла чужому тексту. Кто знает, может на языке суахили «чистейший прелести чистейший образец» — похабное ругательство.

Те, кто пользуются услугами квартала красных фонарей, сделали свой выбор, предпочли быть слепыми, но не быть импотентами. Шторы проститутки задёргивают не для того, чтобы не видели их клиентов, а чтобы их клиенты не видели своей слепоты. Нетрудно сохранять уверенность в том, что ты — зрячий, когда ты идёшь в никуда. Не может заблудиться тот, кто не имеет цели.

Самая страшная слепота, однако, не у тех, кто идёт к проституткам, а у тех, кто наблюдает за идущими к проституткам. Анекдот утверждает, что более всего в публичном доме берут с тех, кто глядит за подсматривающими в замочные скважины. Человек, который в Амстердаме видит лишь проституцию и наркотики, слеп куда больше, чем человек, который сходил к проститутке и вернулся к нормальной жизни. Кто бичует «новый Содом» (впрочем, Амстердам — не очень новый Содом), тот сохраняет потенцию и даже пользуется ею — ханжество это безусловная проституция духа — но такой человек проституировал самое интимное: веру. Не для того вера, чтобы бросать камнями в других. Христос любит тебя не для того, чтобы помочь тебе бороться с проституцией.

Что происходит, если интимное используется без учёта окружающей обстановки, замечательно сформулировано в латинском же изречении, которое украшает огромную арку к западу от центра Амстердама, рядом с политбюро (да-да, если Лондон начинается с КГБ — так на английском сокращается «Королевство Великобритания», то амстердамские полицейские участки — «политбюро», выверт, зеркально соответствующий «хуйе морген»). «Разумный человек non urinat против ветра».

Мудрость, считающаяся специфически голландской, но голландская лишь форма, а по сути это лишь золотое правило этики, в Евангелии — «как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними». Грубовато? Простите, когда Иисус сравнивает рот, из которого выходят нечистые слова, с отверстием иного рода, из которого выходит переваренная пища, Он тоже не миндальничает. Назвать другого дураком — можно? Но я же не хочу, чтобы меня называли (и считали) дураком. Следовательно, назвать другого дураком — всё равно, что urinare против ветра. Это и есть дорога в ад. В аду, может, и весёлое общество, но вот мочой там воняет отчаянно — всё то, что мы сделали против других людей возвращается к нам.

В Амстердаме уже в XVII веке научились бороться с этой вонищей очень оригинальным образом: устроили общественные уборные. Они, правда, создавались не в домах, а прямо посреди улиц — устанавливались своеобразные кабинки, они и сейчас стоят. Старые похожи на пляжные раздевалки, так что видны лишь ноги человека, справляющего свою нужду не где угодно (как было до того в мрачном и, главное, вонючем, при всей своей показной набожности средневековьи). Новые — просто четырёхгранники с желобами, так что джентльмен виден весь.

Я с большим страхом фотографировал одного такого джентльмена на одном из самых оживлённых и весёлых перекрёстках Амстердама. Мы с женой как раз купили знаменитой селёдочки и угорька и бутылочку красного сухого вина, а тут такой кадр. Кадр, впрочем, больше желал облегчения, чем публичности, оглядывался и, заметив, что его фотографируют, продемонстрировал средний палец. Странный человек: ведь он был в таком положении, что мог спокойно продемонстрировать именно то, что обозначает средний палец. Спрашивается: нарушила фотосъёмка его право на интимность? Я же не лицо его запечататлел, а противоположную, хотя тоже округлую часть, не имеющую на себя признаков его индивидуальности, так что фотокарточку этой части в паспорт не вклеить. Да и писсуар-то общественный. Что ему стоило пройти сто шагов до «Макдональдса»? Интимное — как колобок, чуть что и укатывается. В этом смысле интимное похоже на мужскую потенцию, которую даже незадёрнутая штора может пресечь почище любого скальпеля.

В качестве примера настоящей интимности, правильной, даже «канонической» интимности можно указать, возвращаясь к Центральному вокзалу, на его туалет. Там я сфотографировал замечательную надпись: «Иисус есть путь» (только на английском). Кажется, я даже видел накануне человека, который эту надпись сделал: на углу Дамрака, местной Тверской, вечером, недалеко от Центрального вокзала, с жаром проповедовал Евангелие один джентльмен. «Иисус есть путь» в туалете не доходчивее ли, чем «Иисус тебя любит» на высоте пятого этажа, пусть и метровыми буквами?

В России в туалетах пишут совсем другое. Это не ужасно. Ужасно, что, наверное, многие сочтут, что похабщина уместнее тут, чем Христос. Но кто верит, что есть места, где уместна похабщина, а не Бог, тот рано или поздно не оставит Богу никакого места.

* * *

Почему при описании всевозможных столичных городов постоянно возникает клозетная тема? А что, в конце концов, надо для житья, кроме того, чтобы голова могла хорошо думать, чтобы из неё выходили мысли, поцелуи, слова любви, молитвы и пр., а противоположная часть, «нижняя голова» могла исправно выполнять свою часть работы, выпуская то, что ей выпускать положено, без доставления владельцу неприятных эмоций. Так просто, казалось бы, но ведь тысячелетиями жило человечество в таких условиях, что и подумать было негде и некогда, и насчёт спокойно оправиться тоже бесконечные проблемы. Нет, не случайно в основе современной культуры, помимо христианства, мощная увертюра Рабле в виде эссе о подтирках. Не случайно в качестве высшего компьютерного достижения любят приводить унитаз, способный анализировать и выдавать всевозможные советы и диагнозы.

В Амстердаме, помимо открытых писсуаров, поразителен клозет в самом знаменитом музее — доме Анны Франк. Никаких экспонатов в этом музее нет, а вот унитаз сохранился и он поражает воображение — изготовлен из дельфтского фаянса, украшен голубыми узорами. Анна в своих эссе (дневник её, конечно, никакой не дневник, как и «Опыты» Монтеня, это первоклассная экзистенциальная эссеистика, за что Франк и любят) об этом клозете многое написала, но не упомянула, что он такой расписной. Может ли быть, что это — не подлинный? В фойе музея висит надпись, запрещающая фотографировать (хотя фотографировать, повторюсь, нечего). Вот эта надпись меня и смутила — не сфотографировал дельфтский толчок. Теперь очень жалею. В мемуарах об Освенциме, в разных гулаговских мемуарах, кстати, тоже тема ведра с нечистотами одна из постоянных. Ещё бы! Тесно не там, где мало места, а там, где на один клозет много претендентов.

Дом Анны Франк так же инороден Амстердаму как квартал красных фонарей. Голландцы сделали всё, что могли, для своих евреев (а Франк, кстати, даже и не «своя», они ведь приехали в Амстердам из Германии, спасаясь от нацистов). В этом смысле они за Франк ответственность не несут, как и за проституцию. Но ведь и любой человек инороден любому месту, где он обитает. Любой житель Амстердама — особый куда больше, чем лондонцы со своей мифической эксценричностью, только эта особость внешне никак не проявляется.

Комнаты, где прятались Франки и ещё два семейства, которые они пригласили разделить с ними убежище, по советским меркам — шикарная квартира, даже если это коммуналка. Анна, кстати, и не жаловалась на тесноту. Она жаловалась на несвободу. Пространство есть лишь производное от свободы. Очень наглядно это выражено в том месте дневника, где Анна стоит у окна и видит еврейку с жёлтой звездой, идущую по улице. Она страдает, потому что находится в безопасности и остро чувствует, в каком кошмаре тесноты находится эта женщина. Широкий по амстердамским меркам проулок для неё — узкая долина, которая вся накрыта тенью от смерти. Хотя смерть ведь такая ничтожная, несуществующая материя, что тень от смерти крохотная-прекрохотная, и если что-то эта тень целиком накрыла, значит, уж действительно тесно.

Амстердам располагает к необычному обращению с пространством. Он, собственно, весь — необычное обращение с пространством, в нём ведь нет обычного для европейских столиц противостояния берега власти и берега труда, высокого и низкого, потому что в нём сама река превращена в канал. Не случайно именно в амстердамском отеле «Хилтон» Джон Леннон провёл свой медовый месяц — точнее, две недели — сделав из него публичную пацифистскую акцию (в основном в связи с войной во Вьетнаме). Целую неделю новобрачные с 9 утра до 9 вечера они лежали в постели и принимали журналистов. Комната 702. Начали, что любопытно, в день Благовещения — 25 марта 1969 г. (Фотография, заметьте, сделана на полгода раньше!).

Амстердам доказывает не то, что красиво лишь малое, а великая Федура — дура. Безусловно, Амстердам человечнее благодаря своему размеру — в этом его коренное отличие от Петербурга. Количественное различие между кошкой и леопардом имеет ведь значение? Вот Петербург и есть такой леопард, прикидывающийся кошкой. У каждого воздушного шара с рисунком есть определённый размер, при котором рисунок виден хорошо. Надуешь меньше — рисунок съёжится и будет непонятен. Надуешь больше — рисунок расплывётся и исказится. К счастью, дело не только в метрах, а в отношениях между людьми. Отношения эти не исключительно амстердамские — они общебуржуазные. Это отношения договора. Это отношения тысяч мелких людишек, которые наконец отбросили страх и объединились против аристократического величия — или даже не очень аристократического, ведь в современной Москве весь город принадлежит отнюдь не аристократу, а Шарикову; впрочем, к России в целом это тоже относится, ею управляет простой поручик Киже. Слабые люди объединились, но объединились не для борьбы как таковой (хотя уж боролись), а для жизни, и основали эту жизнь на определённых правилах.

В принципе, правила эти сводимы к простому «живи как хочешь, только не мешай другим». Но это лишь «в принципе». Ведь «мешать» — понятие растяжимое. В России большинство людей убеждены, что им «мешают» инаковерующие, инакомыслящие, просто американцы, евреи, азербайджанцы и т.п. Иному мешает телепередача, а иному — даже выключенный телевизор. В Амстердаме человеку не мешает квартал красных фонарей. Не вдохновляет — но и не мешает. Не потому, что человек не замечает этого квартала или обходит его за десять вёрст. Нет — он проходит мимо витрины, он стоит с маленьким ребёнком совсем рядом с этой витриной, он проходит мимо проститутки в храм, но между ним и красным фонарём — большее расстояние, чем между Кремлём и Лубянкой.

В амстердамском путеводителе 2007 гордо сообщалось, что вот — был ужасно запущенный район, так из него напряглись и сделали конфетку, построили даже китайский храм. Москвич ожидает, что «район» — это вроде Новых Черёмушек район... А при осмотре оказывается, что «район» размером с дачный участок среднего российского номенклатурщика. Соток сорок. Храм стоит, он действительно китайский, и он ма-ахонький!

Пространство и время относительны не только в зависимости от скорости. Они меняются в зависимости от личности. После секс-парада мы сперва попали на площадь, где голландка пожилая лихо распевала рок-н-ролл, а площадь пила пиво и веселилась. (Перед этим, когда мы сидели на круглой скамеечке, рядом с нами американка достала банку пива и стала пить, так к ней подошла голландка-полицейская и сделала выговор — нельзя, мол; а за уголом уже было можно). С этой площади мы попали на улицу, немногим уже Столешникова переулка. Метров пять ширины было. Но сколько же в этой улице было людей! В Москве такая давка разве что в метро в час пик. А тут люди не просто стояли по-московски, как пингвины в очередь в мавзолей, медленно передвигаясь вперёд. Тут люди что-то покупали-продавали, пили, шутили, ели (на тротуарах столики), играли оркестрики и отдельные музыканты.

В какой-то момент нас чуть не охватила паника, но всё-таки не охватила, хотя мы поторопились свернуть туда, где посвободнее. Паника не охватила, потому что мы были охвачены убеждением, что люди вокруг нас — не москвичи, а следовательно, никто не будет ворчать, огрызаться, толкаться, злиться, продираться и т.п. Так оно и было. Тесно — однако, благожелательно, даже весело. Наверное, при некоторых обстоятельствах и эта толпа могла бы запаниковать, могла бы затоптать кого-то. Но — при обстоятельствах чрезвычайных. Москва же вся — одно сплошное обстоятельство паники. Самый тесный город в мире. Хотя, впрочем, я не горю желанием проверить, теснее ли Пекин или где ещё людей принято танками давить.

Деспотизму нравится свобода. Он пытается воспроизвести свободу, как Пётр Алексеевич пытался воспроизвести Амстердам. Оставив в стороне ту подробность, что Амстердам — на поте и на свободе, а Петербург — на крови и рабстве, заметим результат. Чтобы добиться ощущения безопасности, деспотизм растягивает пространство. В Амстердаме безопасно, потому что один свободный человек другому свободному человеку гадость делать не будет, даже, если они стиснуты в давке. В Петербурге безопасно — царю, во всяком случае — за счёт большого расстояния между царём и всеми прочими. Иллюзия счастья сооружается через большое пространство, а не через большое право. Отсюда и стремление к «большой стране» — кажется, что в большой стране безопаснее, можно подальше забиться от врагов. Да нет, от главного врага — согласия манипулировать правом, законом — не скроешься.

 
 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова