РЕЛИГИЯ
Язык богослужения.
РЕЛИГИЯ - ПОТ ВЕРЫ
Иисус пришёл дать не веру, а жизнь. Это не всегда помнят. Человек существо разумное, склонен беспокоиться о том, что в его компетенции. Веровать зависит от нас, жить зависит не от нас. Самое большее, от человека зависит помереть или нет - перестанет работать, помрёт; а то еще устроится работать палачом... Такой работы, чтобы она давала веру нет, хотя иногда очень хочется. Скорее уж, есть работы, от которых теряется вера - например, работа в религиозных организациях...
Вот Иисус и вздохнул: найдёт ли Он веру на земле, - и мы беспокоимся, как бы не потерять веру. Вот апостолы просят Иисуса "умножь в нас веру" (Лк. 17,5) - и мы хотим в ту же таблицу умножения. А ведь Иисус что ответил? Не сказал "умножу, умножу", а сказал притчу про горчичное зерно - мол, не беспокойтесь, если веры так мало, что и не разглядеть, всё равно достаточно. Не упрекнул, что веры с горчичное зерно, а успокоил, - мол, у вас меньше, но ничего страшного, горы двигать не нужно. Иисус очень часто спрашивает, имеет ли человек веру в Него, и один раз ему отвечает бедолага знаменитое "помоги моему неверию" - в смысле, "пусть оно рассосётся". Иисус не даёт веру, а принимает с благодарностью, сколько есть. У Фомы мало - хорошо, а у тех, кто уверовал, хоть не видел, - тоже хорошо. Как и всё, что может дать человек, вера - дело временное и для Бога-то, в сущности, ненужное.
Вот что нужно - это жизнь. Бог сотворил жизнь, а веру творит человек, борясь с неверием - этим омертвением души. Иисус предлагает жизнь. Он - источник ("начальник") жизни. Иногда Он добавляет - "жизнь вечная", но ведь это "масло масляное", жизнь временная - разве это жизнь? Как вечная любовь на сорок минут. Скелет веры - жизнь. Религия - пот веры. Иисус даёт в качестве единственного действия, выделяющего Его последователей, еду (хлеб и вино). Веровать в то, что хлеб и вино - Его Тело и Кровь - трудно. Иисус молча пожимает плечами: еда не для веры, еда для жизни, для жизни вечной - еда, в которую вошла Вечность.
Иисус беспокоится, найдёт ли Он веру, когда земная история людей будет заканчиваться, потому что уж Он-то знает - в начале этой истории никакой веры не было. Сперва была религия, коллективное, социальное действие. Иногда за признак религиозного сознания принимают молитву, иногда - похороны. Но исторически верно другое: у истоков религии - коллективная молитва, коллективная забота об умершем. "Религию" производил Цицерон от слова "соединять", имея в виду соединение с Богом, но религия прежде всего соединяла и соединяет людей. Но религия не делает людей людьми. Религия может быть и у обезьян, религиозное - это животное в человеческом духе. Это не значит, что это нечто плохое. Это телесное, не духовное. Секс есть и обезьян, любовь - у людей, но это не означает, что секс мешает любви. Наоборот.
Трагедия в том, что часто религию считают основой, скелетом веры. Нет. Скелет веры - жизнь. Секс тоже ведь не основа жизни, он лишь свойство жизни. Может быть сексуальное извращение - некрофилия, когда секс есть, а жизни нет, по крайней мере, у одного из партёров. Может быть извращение, когда и религия есть, и даже вера, а жизни нет. Есть скука, лень посмотреть заново на себя и вокруг, властолюбие, - много есть поводов умереть заживо, было бы желание. Безжизненная вера так же страшна как безжизненное неверие (о котором пусть беспокоятся атеисты).
Религия есть пот веры. Иногда религия есть, а веры нет. Такова государственная религия. Похоже на одеколон с запахом пота.
Многих людей привлекает именно запах веры, именно религия как социальное, как труд и внешность. Конечно, лучше вера с религией, чем вера стерильно вычищенная от всякого сообщения с другими, ставшая "интимной" - только интимностью бесполой, импотентной, стерильной, интимной смертью, а не интимной жизнью. Вера без религии красива и безопасна как свежезамороженный труп.
Иисус даёт жизнь - "и жизнь вечную". Не потустороннюю, как это обычно понимают, а посюстороннюю, только - вечную. Вечность тут не означает "длиннее" - навсегда монотонность, навсегда несовершенство, навсегда спотыкание. Вечность - это полнота того, что сейчас худо.
Давая жизнь, Иисус даёт и веру, конечно. Только это уже не совсем та вера, о которой Он беспокоился и которая зависит от людей. Эта вера - не доверие, а вдохновение. Эта вера не от человеческого усилия, а от усилия Духа.
Иисус даёт, да только даёт - просящим. Люди делятся не на верующих и неверующих, а на просящих и не просящих.
* * *
Вера и религия несовместимы. После того, как это сказано ясно, твёрдо, с подробностями (например, тут: http://www.krotov.info/yakov/3_vera/1_vera/5b_religiya.htm) надо сказать, что вера и религия должны совмещаться, иначе исчезает и вера, и религия. Да, религия и вера противоречат друг другу более, чем форма и содержание, коллективное и личное, материальное и духовное. Противоречат больше, потому что обсуждают нечто большее, чем жизнь одного человека. Вера и религия призваны решить вопрос о жизни всех и всего: людей и не людей, вселенной и пустоты, Бога и творения. Вера и религия противоречат друг другу, потому что их орудие не речь, а жизнь, действие. Страх перед этим противоречием - инфантильный, подростковый страх, подобный страху перед противоположным полом в момент, когда и хочется, и колется, и мама не велит. Бывают старые девы и старые холостяки. Как человеческий тип, это не те, кто просто не вышел замуж и не женился - монахи не старые холостяки и монахини не старые девы. Это те, кто верует в неженитьбу и невыхождение замуж как в панацею, в полнокровный ответ на вопрос о любви. Бывают и старые антирелигиозники (разных возрастов): люди, которые убедили себя, что правильно сделали, не связавшись ни с какой религией.
Не вступить в брак - необходимое, однако, недостаточное условие для того, чтобы стать старой девой. Нужно ещё болезненно переживать своё безбрачие, думать о нём, делать из него проблему и решать эту проблему агрессией в адрес самой идеи брака. Большинство людей, не вступивших в брак или не имевших никогда интимных отношений, вовсе не старые холостяки и девы, они личности, которые осуществились на свой манер. Так и нормальный неверующий не будет настойчиво называть себя верующим, только не приемлющим религии - а таких "верующих" очень много, вот они и заслуживают названия старых холостяков и дев от религии.
ДЕТИ ОТЦА-ОДИНОЧКИ
Единственность Бога, когда она открывается, изумляет, восхищает, и тут человека
подстерегает опасность. Единственность и единство хороши, потому что они Божии
– и только. Всякое другое единство опасно, а часто просто кошмар.
Отчасти об этом говорит образ Вавилонского столпотворения: люди объединяются,
чтобы подняться до Бога и заменить Бога своим единством. Поэтому верующие люди
более остальных склонны опасаться всяких глобальных проектов единения. К счастью,
сегодня человечество объединяется для чего угодно, но не для свержения Бога; обычно
просто, чтобы легче было ездить в отпуск, удобнее торговать и писать письма.
Люди объединяются не так, как в империях – без насилия, оставляя вне объединения
тех, кто сопротивляется (им же хуже, увы). Более того: объединяясь, люди жертвуют
своей независимостью не для блага какого-нибудь властелина наверху, а для блага
ближнего.
В Вавилоне империи все замирали и падали ниц при Навуходороносоре. Современная глобализация требует несколько другого: просто вести себя вежливо
в присутствии другого, не говорить громко, не сорить семечками, не тыкать пальцем
в непривычно одетого человека, в человека другого цвета кожи, с другим разрезом глаз.
Многим, однако, легче пасть на колени, чем перестать сорить семечками. Семечки-то
лузгать и на коленях можно, а вот быть вежливым можно лишь стоя.
Единство нарастает не за счет стирания различий, а за счет подчинения различий
жестким правилам общения. Тем не менее, по мере нарастания единства в политике
и экономике кажется логичным нарастить единство и в религии. Разве не одному Богу
молимся, не одинаково молимся?
Так сегодня аукается древнейшая разновидность религиозности - очень бесчеловечная - конформизм. Откровенно и одобрительно его описал ровесник Христа Сенека: "Мы обычно придаем немалый вес всеобщим установившимся сужденьям, и если так кажется всем, – это для нас доказательство истины. Например, существованье богов выводится, среди прочего, и из того, что мнение это вложено во всех людей" (Луцилию, 17). Позднее теологи разовьют это в утверждение, что само существование понятия о Боге доказывает существование Бога, но это софистика: существует масса нулевых понятий. Коммунизм, сипульки, вурдалаки... Чудо языка: свобода выдувать мыльные пузыри, творить несуществующее, которое остаётся несуществующим.
Именно вера в единственность Бога открывает множественность
вер. И если в конце XIX века философ Уильям Джемс почему-то назвал книгу, в которой
описывал схожий психологический опыт у верующих разных религий, «Многообразие
религиозного опыта», то сегодня ясно, что многообразие – не оговорка, а
реальность. Это разнообразие не стран, а людей, поэтому оно велико. Стран сотни, людей миллиарды. Религиозный опыт христианина и индуса различен, конечно, хотя психологические
моменты могут быть похожи (психика-то одинаковая). Но религиозный опыт двух христиан
из одного прихода разнообразнее. В полярных верованиях бросаются
в глаза отдельные (и немногочисленные) совпадения. В пределах одной религии
всё больше люди замечают расхождения. Раньше, когда на личную жизнь обращали внимания
немного, этого не замечали. Предполагалось, что если Символ веры один, то и чувство
веры одно. А на самом деле, у Папы Римского и его секретаря Бог один, слова одни,
вера одна, а чувства вполне разные. В этом смысле единство разноверующих людей
уже вполне осуществлено.
Мечтая соединить верующих по-разному людей в одну организацию, чтобы
они вместе молились, не ссорились, делали добрые дела, мы заботимся об
общении людей между собой. Но все-таки смысл религии и веры – в общении
с Богом. Можно отлично жить вместе людям разных рас, культур, возрастов
словно в Раю (на самом деле, нельзя, но пофантазируем), - но даже в этом
идеальном случае останется у каждого из этих людей проблема отношений с
Богом. Это хорошо видно у людей, находящихся в крайних точках. Какое дело
подростку до того, едино ли человечество, коли у него вопрос о смысле жизни
решается здесь и сейчас? Какое дело умирающему старику, сошлись ли православные
и католики в одну Церковь, когда он пытается сойтись с Богом.
Современный человек хочет единства, но не всякого - он очень против колективизма и стадности. Стадо
кажется слишком естественным, животным состоянием. Быть в стаде означает быть
менее человеком. Церковь - тоже стадо, и в Церкви всё меньше людей. Семью считают
проявлением стадного инстинкта реже - во всяком случае, семью из двух человек.
И всё-таки даже этого опасения хватает, чтобы люди всё реже и реже женились и
выходили замуж.
Конечно, и семья, и Церковь могут быть стадом. Человечество может быть стадом.
Венеру Милосскую можно использовать вместо живой женщины. Нужно много дополнительных
и сознательных усилий, чтобы не стать частью стада. Однако, не стоит и недооценивать
человеческое в человеке. Сама боязнь стадности, общая для всех людей, показывает,
что не так уж плохи дела. Скотина стадности не боится, и надо быть очень рассеянным,
чтобы думать, что все вокруг хотят сбиться в кучу, а ты один Чайльд-Гарольд.
Если стадность сравнить с лужей, то человеческое общежитие - это стакан, в
который налита вода. Форма может быть очень разной - ведь стакана на самом деле
нет. Это сами собравшиеся люди придают своему собранию определённую форму. Вообще-то
это совершенно неестественно и даже сверхъестественно - все равно, как если бы
вода в луже вдруг поднялась в воздух и приняла форму идеального шара. Или хотя
бы и не идеального.
Каждый отдельный человек склонен думать, что именно форма общежития определяет
его суть, что есть какие-то внешние, нечеловеческие факторы, заставляющие общество
быть таким или другим. Кто-то берёт и разливает воду - часть в стакан, часть в
кувшин. Нет, любые формы - там, где речь идёт о людях - есть всего лишь пленочка,
иногда очень тугая, но всё-таки абсолютно вторичная по отношению к человеческой
свободе. Эта плёнка может окаменевать - ведь каменеют кораллы. Но всё-таки и каменные
сердца когда-то были живыми.
Когда же спрашивают православного человека: "об ответственности православия
(приходится сказать - русского) за 1000-летнее воспитание народонаселения "этой
страны". Не в этом ли причина такой судьбы "этого народа"? И таких,
самых последних, довольно зловещих поворотах в его умонастроении?" Решусь ответить
публично: во-первых, неплодотворно мыслить внеличностными категориями типа "народ", "страна", "православие".
Во-вторых, если уж так мыслить, то это народ отвечает за то, что он сделал с христианством,
а отнюдь не наоборот.
Не стоит бояться того, что Церковь - стадо. Кто боится стадности церковной,
тот очутится в стаде антицерковном, а это ничуть не лучше. Страх преодолевается
полётом, а не ползанием. Да, некоторые формы религиозности - мёртвые. Но это означает
лишь то, что жизнь поползла вверх. Стоят пустыми огромные храмы - памятники грандиозной
попытке шагнуть на Небо по команде. Но зато всё чаще повторяется чудо, когда несколько
молекул вдруг взмывают из лужи не по княжескому указанию, а непонятно почему,
и сходятся вместе в утро Воскресения.
*
Пить в одиночку нехорошо, а веровать в одиночку хорошо. Но труднее, чем в одиночку пить. Начинается вера, конечно, в одиночестве, но если она остается в изоляции, то исчезает. Из двух опасностей: публичной веры и интимного неверия люди раньше предпочитали первую. Религиозное ханжество лучше искреннего атеизма по той же причине, по которой напускная вежливость лучше ненапускного хамства. От ханжества можно перейти к вере, да и не всегда публичная вера – это ханжество.
Религиозная жизнь может совершаться в полном одиночестве. У самых религиозных людей она совершается в основном наедине. Нельзя целый день жить в храме. Городский интеллектуал, который много говорит об опасности публичной веры, вообще всякой публичности, который критикует верующих за показуху, за склонность к коллективизму, знает, о чем говорит: ведь он проводит наедине с собой намного меньше времени, чем любой монах. Он живет публично, потому что, даже оставаясь наедине с собой, с кем-то спорит мысленно.
Верующий, даже когда молится в толпе, находится в более интимном пространстве, чем интеллектуал, когда он в своем кабинете. Поэтому деление на «общественное» и «частное» в религиозной жизни очень условно. К тому же, «частное» бывает разное.
Одинок Робинзон Крузо, читающий свою Библии, произносящий свои молитвы – в полном одиночестве, без всякого Пятницы, с ужасом глядя на религиозность каннибалов, очень коллективистскую, сплоченную. Но одинок и любой из этих каннибалов, даже более одинок, чем Робинзон, потому что у Робинзона есть «я», а у каннибала, даже когда он абсолютно один, есть только сознание принадлежности к «мы».
Коллективизм боится уединения, для него одиночество – смерть, и одинокого человека, который наслаждается этим состоянием, коллективистский человек склонен подозревать в принадлежности к какому-то такому коллективу, что хуже некогда. Индивидуализм, сознание своей личности кажется людоеду бесовщиной. Людоед ест ближних и дальних не для того, чтобы укрепиться в индивидуализме, а чтобы укрепиться в коллективизме. Съеденные им – живы в нем, он жив в них.
Приключения веры переходят в приключения верующих, и это совпадает с переходом Ветхого Завета в Новый, прорыва к Богу всем миром, народом, коленом – в прорыв Бога к миру. Но если на небо можно ломиться коллективом, то небо не может прийти в коллектив, оно всегда приходит к личности. Тут и начинаются приключения верующих – приключения людей, каждый из которых может хранить Бога в одиночку, но не хочет. Приносить жертву Богу можно в абсолютном одиночестве – физически человек один, но, если он приносит жертву, он уже представляет все человечество. Это одиночество веры, одиночество абстракции, которой все равно – один человек или толпа. Но когда Бог приносит Себя в жертву – когда христиане собираются вспомнить о жертве Христа, тут одному быть невозможно, это всегда собрание многих, хотя каждый из этих многих абсолютно самостоятелен. Тут уже одиночество не веры, а верующих, одиночество конкретного человека, который потому и пытается строить отношения с ближними, что прежний, естественный коллективизм порушен, а сверхъестественный коллективизм – Церковь – не дается просто.
*
Люди, которые боятся духовенства, иерархии, религиозных форм, искусственного языка, неестественных церковных облачений, рассуждают очень верно, очень трезво и рационально. Да: духовенство, обряды, да вообще, "где твое или трое соберутся" во имя Божие, - всё подвержено жуткой коррупции. Всё рискует обратиться в источник насилия и лжи.
Последний вагон поезда тоже очень подвержен риску. При аварии он страдает больше прочих.
Однако, если его отцепить, это не решит проблему. Опасности будет подвергаться вагон, который был предпоследним. Такова цена вопроса о религии. От веры можно отцеплять религию, но в итоге просто вера будет уменьшаться, а все недостатки при ней останутся и, что самое скверное, уйдут глубоко внутрь, из формальных станут содержательными.
"БЕДНАЯ" РЕЛИГИЯ
Веру можно искать, но нельзя найти. Можно сочинить симфонию, но не догмат. Атеисты часто утверждают, что религию создать легко. Иногда с ними соглашаются некоторые верующие, чтобы обвинить инаковерующих в том, что их взгляды - искусственные, сочинённые, а значит - фальшивые. Сочинённая симфония, даже скверная, всё-таки музыка, а сочинённая религия - не религия вовсе.
Нельзя сочинить веру, но чувства, в которых вера проявляется, сочинять не нужно - они есть в любом человеке. Нет отдельного "религиозного чувства", есть бесконечное разнообразие ощущений и эмоций. Неверующий человек вполне может испытывать тот же восторг, то же благоговение, что и человек верующий. И даже большие - тот, кто тренируется на велотренажёре может больше потеть, чем реальный велосипедист, спокойно едущий по шоссе.
Религиозные чувства у нерелигиозного человека Михаил Эпштейн назвал "бедной религией". Это именно бедность, а не нищета - это не полное отсутствие религии, а религия-рудимент, религия-щетина. Человек довольствуется сознанием того, что "нечто" есть, и коллекционирует всё, что помогает пережить "абсолютное": музыку, картины, встречи, переживания. Одно решительно отвергается: Церковь. Тут проглядывают буржуазные корни "бедной религии" - во-первых, нежелание тратиться на Бога, во-вторых, нежелание тратиться на попов. Абсолюту не нужно ничего - иначе какой же он абсолют. А попам нужно слишком много, даже если им нужно всего лишь сказать пару слов на ушко. Так доходит до логического предела - до абсурдного предела - борьба за непосредственное общение с Богом безо всяких посредников. Посредники аннулируются - правда, общение с Богом тоже аннулируется, остаётся только "сознание того, что Абсолют есть".
"Бедная религия" (точнее, поскольку "религия" как система поступков и форм категорически отвергается, точнее говорит о "скудной религиозности") оправдана, как и всякая бедность, неприятием Маммоны. Когда о Боге начинают вещать с экранов телевизоров, в школах, в газетах, - хочется "прикинуться ветошью и не отсвечивать".
Любопытно, что на все прочие сферы человеческой жизни, это целомудрие не распространяется. Конечно, "бедная политика" существует, особенно в деспотических странах. В России только бедная политика и есть: без свободных выборов, без свободной прессы, без воли к свободе, но, как и в "бедной религии" со смутным ощущением, что и без внешних форм, без общения, без усилия - жить можно.
"Бедная религия" есть необходимая часть всякой религии. Если эта часть исчезает, остаётся лишь видимость веры. "Бедная религия" - то, что позволяет верующему человеку устоять в минуты сомнений, в часы страданий - а может, и на смертном одре. Быть "глубоко верующим" означает не обладать колоссальным религиозным богатством, а именно обладать твёрдой основой в виде "бедной религии". "Бедная религия" - вода, без которой невозможно существование клеток организма. Однако, разумеется, сама по себе вода просто испаряется, не образуя ни клеток, ни организма.
Бедная религия многим хороша, плоха одним - она боится не только богатства, но и нищеты. Бедняк не имеет лишнего (а ведь, по верному замечанию Уальда, необходимо только лишнее). Нищий не имеет насущного. Бедняк имеет чувство Абсолюта, нищий лишён и этого. Друзья Иова - бедняки, Иов - нищий. "Бедная религия" не может преодолеть ханжества и даже поощряет ханжество, которое приобретает в нём новую питательную среду - назовите это "минималистским ханжеством" или "бедным". Носители "бедной религии", при всей неприязни к клерикализму, отлично находят с ним общий язык, когда нужно защитить их собственность, их жизнь, их власть (а они отнюдь не нищие и не безвластные). "Бедная религия" одинаково усердно избегает и церкви, и пропасти. В молодости она предпочитает пивную, в старости - кафе.
Кажется даже, что бедняку труднее стать нищим духом, чем богачу. Богатая религия склонна обманывать других, бедная религия склонна к самообману. Против обмана восстанет другой, против самообмана восставать некому. Тот, кто слишком много кадит Богу, всё же прислушивается к Богу и может услышать: "Ах ты, сволочь, прекрати!" Тот, кто назвал Бога Абсолютом - не прислушивается и не услышит. К счастью, Дух дышит, где хочет, может Он фыркнуть и в душу бедного религиозника - но, конечно, тогда бедность пройдёт и начнётся богатство, которое только успевай тратить.
ДРАГОЦЕННОСТЬ БОГА И ЦЕННОСТЬ ЧЕЛОВЕКА
Архаический человек не знает ценности, он знает лишь драгоценность. Драгоценность есть
вещь в себе, ценность есть результат оценки вещи со стороны. Драгоценность исходит сверху,
спускается по вертикали и обсуждению не подлежит, ценность – творится внизу. Драгоценность
– понятие мифическое, ценность – позитивистское. Драгоценность есть проявление властности,
ценность – проявление человечности.
Драгоценность – символ Средневековья. Жизнь целых стран определялась драгоценной Кровью
Христовой, драгоценные церковные сосуды – но их величие и слава определялись не стоимостью,
не количеством золота и не согласием верующих, а тем, что они были причастны к драгоценному
Спасителю. Драгоценностям небесным соответствовали драгоценности земные – сокровища короны,
драгоценные рыцарские мечи, великолепие аристократии. И эти драгоценности не были результатом
торга или договора, но результатами завоевания и проявленной в завоеваниях высшей силы.
Не человек, а нечто бесконечно высшее и славное было источником свойства «быть драгоценностью».
Человек мог либо принять драгоценность Царства Небесного и его производных, либо отправляться
в геенну огненную. Такое Царство небесное подобно не жемчужине, а ювелиру, у которого
нет конкурентов и у которого каждый желающий вступить обязан купить бриллиант. Торговля
здесь неуместна, ценность любого предмета на витрине – абсолютна.
В современном русском языке до сих пор нет слова, которое бы с уважением обозначало
способность человека не только пользоваться ценностям, но оценивать, ранжировать по цене,
договариваться о цене. Это лучшее напоминание о том, что все великие перемены, происшедшие
на Западе со времён Эразма, в России остаются импортным товаром, прикрывающим восточный
мир. Выражение «общечеловеческие ценности», запущенное Горбачёвым, воспринималось как
издевательство: ценность в России определяется не человеком, а начальством. Если нечто
ценно лишь в глазах частного человека, это – дешёвка. Ценно лишь то, что ценно для власти.
Власть есть высшая ценность и источник ценностей. Самое очевидное следствие такой психологии:
жизнь человека не есть ценность.
Власть как мерило ценности может быть секулярной, может быть религиозной, - это второстепенно
по сравнению с тем, что эта власть античеловечна. Коммунистическое государство было бесчеловечно,
потому что высшей ценностью был коммунизм. Пост-коммунистическое (или нео-коммунистическое)
государство бесчеловечно, потому что высшей ценностью является безопасность. И не то
беда, что безопасность не выше свободы, а то беда, что в обоих случаях сама власть определила,
что есть высшая ценность. В обоих случаях, кстати, власть лгала – ей был неважен коммунизм,
ей неважна безопасность, у неё была и остаётся одна ценность – она сама.
Нельзя доказать, что государство, власть не только не есть высшая и единственная ценность,
но что «государство живёт ценностями, которое не оно создаёт». Способность человека определять,
что ценно, есть не аксиома и не данность. Это ценность, которую человек должен создать
– пониманием, духовным и культурным творчеством.
Религия кажется мощным тормозом на пути к человечности как способности определять ценность
миру и тому, что в мире, и при этом не воевать с тем, кто оценивает мир иначе. В современном
мире, как и прежде, слышнее носители религиозной власти, фанатики, убеждённые, что есть
одна ценность – Бог, и повиновение им, Его непререкаемым пророкам. Они убеждены, что
ересь – сами разговоры о том, что возможны разные иерархии ценностей, и что нравственные
решения не спущены с неба, что с неба спущена возможность вырабатывать нравственные решения.
Всё плохо, когда без их разрешения, и всё хорошо, когда с их разрешения. Развод плохо,
если разводится молокосос по своей воле, и развод хорошо, если он даруется высоконравственной
церковной инстанцией после двадцати лет изучения всех обстоятельств. Это островок средневековья
в современном мире.
Впрочем, в России современность – островок посреди океана средневековья. Для такой «духовности»
не существует слова, существует лишь знак. Нет общения, есть лишь распоряжения. Производимые
по западным методикам опросы русских об их ценностях рисуют зыбучую картину, то слишком
похожую на западную, то слишком отличную. Это неудивительно: бессмысленно спрашивать
о личных ценностях человека, который отказался быть личностью, чтобы жить в отношениях
власти. В такой стране свобода воспринимается как разрушитель всего ценного – поскольку
ценна власть, а не свобода.
Конечно, такая религия – самозванка. Её ценность лишь в том, что кто-то согласился ей
подчиняться. Такая религия – самозванка не всюду, конечно, но там, где придают ценность
Евангелию. Новый Завет не просто меняет иерархию ценностей, ставя любовь выше веры. Новый
Завет меняет способ общения Бога и человека: то, что православные богословы обозначили
как «теозис», «обожение» и есть открытие в человеке способности и даже обязанности быть
высшей ценностью, оценивать. «Мир», «шалом» Нового Завета – не результат завоевания,
вторжения непререкаемого Божества, а результат распятия и воскресения, а следовательно,
этот мир – не аристократический мир непререкаемого, а мир смирения и примирения с тем,
что ближний – иной.
Понятие «ценности» исторически противоречило понятию «интерес», но это противоречие
внутри общей системы ценностей – системы персоналистической. Едва лишь на горизонте появится
тень системы безличной и бездушной, как становится ясно: общество как договор, уравновешивающий
противоречивые интересы, есть лишь иное имя для общества как суммы непротиворечивых ценностей.
Ценность и интерес – это причина и следствие, только вот что именно причина, а что следствие?
В одной и той же религии – во всяком случае, в христианстве – Бог может осмысляться как
высшая ценность, а вера – как интерес к этой ценности, вытекающий из неё, а может и наоборот.
Боговоплощение есть вхождение высшей ценности в мир в обличьи бесценного – бесценного
не как «сверхценного», а бесценного как «совершенно не ценного».
Вера в Иисуса, которой Он так жаждет, есть прежде всего интерес к Нему (а иногда, впрочем,
в самому себе, больному, но любимому), а уже потом признание Его Божественности («ценности»).
Христианство есть постоянное соскальзывание в религиозность антиперсоналистическую, ставящую
ценность выше интереса, а потому убивающего и ценность, не нуждающегося более в человека
как источнике ценности. Но христианство и есть постоянная победа над антиперсонализмом,
который знает цену Иисусу – неважно, 30 ли это серебреников или царственное достоинство
Царя Мира – знает цену Иисусу, а потому не знает ценности ни Иисуса, ни тех, ради кого
Он родился, умер и воскрес.
Одним религия интересна и ценна тем, что Бог – непререкаемая и высшая ценность, перед
который должен преклониться и неверующий. Другим религия интересна и ценна тем, что Бог
открывается свободным и открывается свободно, а потому не считает неверие грехом, подлежим
наказанию, дискриминации либо развеиванию. Вера – ценность и для закона, и для благодати,
но Закон защищает эту ценность и навязывает, а благодать защищает возможность не принимать
веру и необходимость принимать веру как жизнь, а не как Закон. Закон отождествляет абсолютное
с объективным, не считает возможным доверить хранение абсолюта – личности. Благодать
считает кощунством доверять абсолютное – объективному (например, Бога – государству).
Христос доверил Себя не сильным, а слабым, их интересам, их ценностям.
Откровение о Христе есть победа не только над смертью – смерть не самое страшное. Откровение
о Христе есть победа над безжизненностью «государства», «социума», «церкви», - всего,
что порабощает человека, претендуя представлять его интересы помимо его воли. Общество
и государство – не могут умирать и жить, а потому они не могут «терпеть», «созревать»,
тем более диктовать и определять человеку, который один может как умереть, так и жить
вечно. Христос ценен тем, что раз и навсегда напомнил человечеству, что хаос и релятивизм
преодолеваются не униформностью и объективированием, а примирением через открытие в
другом высшей ценности.
БЛАГОГОВЕНИЕ
Благоговение есть разновидность страха, но это не страх стать жертвой, а страх сделать другого жертвой. Защитники войны, смертной казни и прочих способов отвечать насилием на зло последнее своё оправдание находят в лозунге «Убивать с любовью» или, по крайней мере, «Убивать бесстрастно». Это психологические абсурды, самообманки. С таким же успехом можно призывать к бесстрастному прелюбодеянию. Наверное, джентльмен в публичном доме совершает прелюбодеяние не с теми чувствами, которые джентльмен считает страстыми. Однако, даже в публичном доме прелюбодеяние есть прежде всего страсть к прелюдеянию, а не к человеку, с которым прелюбодеяние совершается. Убийство, даже на войне, есть прежде всего убийство, а не «полагание души за ближнего своего». В убийстве может не быть страсти как эмоции (хотя сомнительно), но уж чего точно в нём нет - это благоговения. Насилие неблагоговейно, оно не боится за другого.
Благоговение есть страх сломать или повредить, хотя бы испачкать священный предмет. «Обращаться благоговейно» означает обращаться так, чтобы исключить возможность порчи: нести осторожно, прикасаться мягко. Благоговейно, конечно, можно относиться и к абстракции – собственно, благоговение всегда относится именно к абстракции, к потенциальному, а не к явному. Поэтому можно благоговейно относиться к «сану». Поэтому высшее благоговение – осторожное, архибережное отношение к другому человеку, причём такое «архи», чтобы не смутить другого человека именно «архибережностью», чтобы благоговейное поведение было не вызывающим, не подчёркнутым, а естественным.
"Благочестие", - одно из древнейших проявлений религиозности. В русском языке это слово близко к "набожности", однако "набожность" прежде всего - молитва, усердие в произнесении молитв. Благочестивый человек может и не молиться. "Благочестивые государи" обычно предоставляли это делать другим. "Благочестие" князя Владимира было в том, что он заставлял креститься других, а не в том, что он молился ("благочестие его со властию сопряжено"). Благочестие - русское проявление того свойства, которое римляне называли "пиетас". "Пиетас" это гармония единицы и целого, человека и семьи, рода, государства, вселенной. Такого рода благочестие составляет холст, на котором пишется панорама мировых религий. Некоторые участки этого холста закрашены очень густо, кое-где дырки (в России, в России), кое-где холст виден отлично - например, на Востоке. Существует "путь Неба", "дао", и благочестивый человек следует этому пути: почитает предков и начальство, в нужное время сеет хлеб, в нужное время убирает. У римлян эта "пиетас" породила "право" как регулятор отношений между частью и целым.
Ветхий Завет изначально закрашивает эту идиллию тревожными красками: главное не в благочестии, а в том, чтобы не ходить "на путь нечестивых". Мировая гармония великая штука, но трещина греха делает главной задачей борьбу с грехом и веру в Того, Кто важнее и гармонии, и греха. В Новом Завете "благочестивые" - и аудитория Христа, и вечный объект Его насмешек. Иисус тоже предлагает "путь", но это не путь к гармонии, это путь лично за Ним и с крестом на спине. Неудивительно, что словом "пиетас" (в итальянском произношении "пьета", с ударением на последний слог) в конце концов стали называть изображение Богоматери, оплакивающей умершего Сына. Уже в позднюю античность слово "пиетас" стало оозначать "сострадание".
"ПОЛНОТА ЦЕРКОВНОЙ ЖИЗНИ"
Людям, впервые приходящим к Церкви, обычно дают три совета: молиться, читать Евангелие и посещать храм. Молиться хоть чуть-чуть, хоть на бегу, но по возможности и утром, и вечером; читать Евангелие хотя по строчке каждый день; заглядывать в церковь не реже раза в месяц.
Это - ужасно мало. Человек, десятилетиями живущий «полнокровной» церковной жизнью, ужаснется при мысли о том, что ему могут запретить ходить в храм ежевоскресно, что у него отнимут молитвослов и возможность утром и вечером помолиться Богу минут по десять-двадцать, а то и по тридцать. Такого человека не надо сажать в тюрьму. Лишите его Библии, книг о вере, написанных Святыми Отцами, да и просто умными и благочестивыми людьми - и он огорчится, как заключенный, наказанный лишением передач с воли.
Два состояния этапа духовной жизни соответствуют, казалось бы, старту и финишу, зерну и колосу. Нетрудно подобрать аналогию и из жизни Церкви как богослужебного организма. Таинство крещения в случае необходимости может совершаться так же, как восемнадцать веков назад, с произнесением слов: «Во имя Отца - аминь; и Сына - аминь; и Святого Духа - аминь». Причем, если нет священника, совершить таинство может и мирянин, а если нет воды, то ее можно заменить снегом, песком, слезами - все равно это будет таинство в его самой сжатой форме, столь же действительное, как и сегодняшнее, с пространными молитвами, с троекратным погружением в купель и так далее, и тому подобное.
Но именно сравнение духовной жизни личности с богослужением обнаруживает, что и там, и здесь нельзя говорить об эволюции, о восхождении от сжатого к развернутому, от простого к сложному, от низшего к высшему, от неполного к полному. Ведь современное богослужение - во всех церквах и номинациях христианства - является более простым и сжатым, чем пять веков назад. Если строго соблюдать церковный устав, то всенощное бдение, к примеру, будет подлинно всенощным - длиться не менее десяти часов против нынешних двух-трех. Православные любят рассказывать друг другу, что где-то в заморских странах есть обители, где все совершают по чину; при этом глаза рассказчиков и слушателей загораются каким-то мечтательным светом. Всякий вздыхает по такому благолепию, но никто не торопится к нему уехать или хотя бы водворить это благолепие у себя. Те же люди, которые мечтали бы восстановить церковный устав во всей его полноте, возмутились бы, если им сказать, что они менее православны, пока этот устав соблюдают отчасти. Потому и не восстанавливают, что полнота православности отнюдь не прямолинейно зависит от полноты чина.
Полнота не обязательно связана со единообразной скрупулезностью, детальностью и в личной жизни христиан. С одной стороны, многие святые - особенно монашествующие - несравненно более времени уделяли молитве, богослужению и благочестивому чтению, чем самые усердные из современных христиан, среди которых невозможно не быть и святым. С другой стороны, многие святые позволяли какой-то одной стороне христианского подвига разрастаться за счет других. Были отшельники, практически отрезанные от совместной молитвы, от храмового богослужения. Много было святых практически ничего не читавших. Не было, конечно, святых не молившихся - но молитвенные пути святых разнообразны до несовместимости. Невозможно ведь совместить целодневное чтение Псалтири с целодневным же повторением молитвы Иисусовой, а постоянное воспевание гимнов Богу - с постоянным безмолвным обращением к Нему же.
Почему и для чего это возможно? Как вместить это в себя, не раздувая лень (все равно и без «этого всего» можно спастись; нет старта и финиша - так чего бегать), или гордыню (все равно, классическую - я лучше их, ибо «все это» соблюл, или модернистскую - я должен сам определить, что мне потребно)? Как это осознать, чтобы не смущались ни сердце, ни разум?
В христианстве нет ничего «этого» - в христианстве есть только Христос. Полнота церковной жизни не там, где полностью соблюдаются уставы, чинопоследования, заповеди - а там, где Христос. Неполнота церковной жизни не там, где короче утренние молитвы или срок говения, а там, где нет Христа. Человечество всю религиозную жизнь вело на законническом этаже, где две двери: на одной написано «Строгость», на другой «лень». Бог спас нас, возведя на этаж, где одна дверь - и на ней написано «Христос». Не дисциплина и не разболтанность делают Церковь Церковью, а Христос. Христос - воскрес; из этого столь привычного возгласа следует вывод, о котором мы часто забываем: наш Господь - жив, Он распоряжается в нашей жизни, Он решает, чему расти, а чему ужиматься.
Жизнь христианина - наслаждение, ибо она есть жизнь с живым Богом, Который неподвластен человеку и не властвует над ним, а с ним живет. Господь непредсказуем, и потому интересен. В христианской жизни есть свой богослужебный и нравственный Закон, Закон Библии и уставов, но этот закон не доходит до самого верха, не он делает эту жизнь полной. До краев христианская жизнь наполнена Христом, а не Законом, будущим, а не прошлым, она исполнена ожиданием и надеждой, а не вычислением траектории полета по прошлым линиям. Христианская жизнь - наслаждение, потому что из нее изгнан ученический страх получить двойку за несделанный урок и потому что она наполнена уроками, которые делают нас людьми, усыновленными Богом во Христе Иисусе.
ОБРЯД
Человек, который плохо ориентируется в пространстве, часто смотрит на карту, не только до выхода в путь, но и во время пути, что часто не только бесполезно, но и вредно. Человек, который плохо чувствует время, часто смотрит на часы, когда занимется каким-то делом. То же и с обрядовером: он хватается за костыли, когда его давно уже посадили в инвалидное кресло и мчат вперед.
*Задали мне вопрос, который имеет не только частный интерес: "Чтобы быть православным надо верить, что многие действия, вроде "манипулирования" трикирием и дикирием во время праздничных богослужений имеют какой-то смысл, а это для меня трудно. Более того, мне трудно поверить, что и многие другие верующие, например Вы верят в это. Я был бы благодарен за разъяснение".
Смысл обряду придает не вера, а единоверцы. Часть православных договорилась, что две свечи (на дикирии) символизируют богочеловечество Христа, а три (на трикирии) символизируют троичность Единого Бога. Часть православных договорилась, что три пальца, сложенные вместе в крестном знамении - символ троичности. А часть православных с этим не согласна. Но вера тут ни при чем. Жаль, что многие православные полагают, что нужно верить не только в неизменность Небесного Отца, но и в то, что какие-то детали богослужения неизменны, спущены с небес и подлежат такому же почитанию, как и Бог.
Люди такого типа встречаются не только в православии, а повсюду. Протестант, который убежден, что каждая запятая в Библии имеет высший смысл и что никакие научные исследования Библия недопустимы, а смысл ее познается лишь верой и благодатью, занимается точно тем же. В наши дни люди такого склада лишены возможности командовать, судить, посылать на казнь (раньше у них такая возможность была, они ею широко пользовались). Поэтому сильно их бояться не нужно, а больше нужно следить за тем, чтобы самому не принять за вечное что-то временное.
Вообще по мере прорастания Царства Божия, символов становится все меньше, обряды упрощаются. Возможно, это связано с тем, что Бог открывает человеку важность свободы. Древние люди одевались очень пышно, стараясь занять побольше места: кимоно, плащи, всевозможные украшения, турнюры. Но по мере продвижения от рабовладельческого и феодального сознания к такому, где больше ценят не власть над другим, а свою свободу, одежда становится компактнее. Самурай в парадном облачении занимает столько же места, сколько три американца в спортивных костюмах. Многие люди, вполне рабовладельческие в душе, но вынужденные носить костюмы демократической культуры, наверстывают это телодвижениями: например, садятся, широко раздвинув ноги.
Так и в религиозных обрядах. Они упрощаются, когда совершающие эти обряды люди начинают ценить свободу - не только свою, но и чужую. Пышное богослужение всегда очень иерархично, его нельзя совершить, если нет множества помощников, служителей, которые по-рабски быстро, точно, выносливо выполняют нужные процедуры. Христианское богослужение, ставшее очень пышным в эпоху феодальную, постоянно упрощается.
К сожалению, потребность в господстве, в рабовладении может быть реализована в интеллектуальной сфере. Тогда вера резко догматизируется, человек использует свои интеллектуальные способности для создания сложнейших конструкций, которые могут заполнить всю жизнь, объявляет их обязательными для спасения. Конструкции эти носят агрессивный характер, пытаясь так же вытеснить какие-то идеи, как пышная одежда вытесняет соседа, как чтение длинной цветистой молитвы вытесняет собственную духовную пустоту. Католик может вместо дикирия поклоняться борьбе с абортами, протестант - борьбе с индульгенциями, православный - борьбе с иконоборцами. Написать трактат легче, чем сделать дикирий. Трактат можно писать и восторгаться им в одиночестве, а дикирий требует хотя бы еще одного человека, который бы его подносил во время богослужения.
Это не означает, что идеальное богослужение - это богослужение-невидимка, идеальная вера - вера без слов и догматов. Хотя, конечно, замечательна безмолвная молитва наедине или вместе с друзьями (квакеры называют себя "обществом друзей" и молятся, усаживаясь в круг, безо всяких слов, дикириев и книг). Внутреннюю пустоту нужно не закидывать внешними символами, а заполнять внутренней жизнью. Однако, если эта внутренняя жизнь есть, человек спокойно относится к тому, что внутренняя жизнь должна выражаться во внешних символах, у него появляется чувство меры - то есть, способность соразмерять свой религиозный опыт с чужим и договариваться (часто без слов) о том, нужен ли в храме дикирий, да и какой храм нужен.
Смысл слова "обряд" противоположен смыслу слова "откровение". Откровение - это лишение покрова, разоблачение, раздевание. Обряд - это обряживание в одежду, это облачение. Эти противоположности совершенно неразрывны. Откровение рождает обряд, будь то откровение о Боге или о человеке. Обряд рожден потребностью помнить то, что открыто, и слабостью нашей памяти. Если бы человек все помнил, не нужны были бы обряды — но если бы мы все хорошо помнили, например, насчет угрозы смерти в Раю, не было бы и грехопадения, и человечества в том ненормальном виде, в каком мы его знаем и составляем.
У каждой семьи есть свои сокровенные обряды, в которые не посвящают посторонних и которые выражают совершившееся когда-то открытие друг друга - мужа и жены, сына и матери. Бывает обряд без любви и веры - не бывает любви и веры без обрядов. Человек, который полюбил, не может не выразить свое чувство внешне - и рождается обряд, хотя обрядом это никто не называет. Человек, которому открылась истина, одевает эту истину в обряд - и если это истина о Боге, то это религиозный обряд. Только рлигиозный обряд - это одежда, сшитая Богом. Он Сам, зная человеческую природу, облачается в видимое, умещается в наши игрушечные масштабы, снисходит к нам в движениях священников и в наших собственных движениях - а ведь даже поклон есть обряд, и поцелуй есть обряд. И когда обряд закостеневает, когда дубеет одежды Истина, Сам Господь легким и невидимым движением делает так, что обряд изменяется - вопреки всему человеческому консерватизму - чтобы лучше облегать Бога.
Один из самых вредных вопросов, задаваемых в связи с обрядом: "Действителен ли обряд, совершенный над неверующим человеком?" Это риторический вопрос, который, если продолжать сравнение обряда с одеждой, означает: "Если на палку одеть шапку, она что, думать станет?" Что больше волнует нас, когда мы задаемся этим вопросом? Какой ответ нас больше устроит? Обычно ведь этим вопросом задаются люди маловерующие или вообще не верующие в обряд, не желающие принимать в нем участия и пытающиеся найти своему нежеланию оправдание. "У меня нет веры - значит, обряд будет напрасен". В несколько иной форме этот вопрос звучит: "Действителен ли обряд, совершенный недостойным священником?" В обоих случаях спрашивающий, возможно, был бы только рад услышать положительный ответ: да, обряд сам по себе действителен, каким бы священником и над какими бы человеком он ни совершался. И, в зависимости от душевного состояния человека, один с радостью уклонился бы от участия в таком магическом акте, другой - с радостью на всякий случай крестился бы или причастился бы.
Церковь твердо отвечает - эта твердость стоила ей немалых трудов и борьбы - что обряд действителен, каким бы ни был совершающий его священник. Печать может быть золотой или медной - оттиск от этого не зависит. Совершая крещение детей, Церковь столь же однозначно положительно отвечает и на другую форму этого вопроса: обряд действителен вне зависимости от веры того, над кем он совершается.
Но следует внимательно вслушаться в слово "действительный", чтобы не погибнуть и правильно понять, о чем идет речь. Действительный - то есть, действующий. Обряд и облеченное в него духовное таинство действуют даже, если к нему приступили без веры, "просто" от лености, равнодушия или из кощунства. Закон земного тяготения действует, даже если вы не подозреваете о его существовании. Но это не означает, что закон земного тяготения есть магическое средство, всегда готовое к вашим услугам. Если вы спрыгнете с самолета без парашюта, вы вспомните, что не только закон Ньютона, но и вы сами должны действовать - но будет уже поздно. Таинство действует - и горе человеку, который бездействует, уповая на действенность благодати. Рано или поздно он будет разорван на клочки как перегревшийся котел, из которого не нашел должного выхода пар. Вот почему Церковь, зная о безусловной действенности всякого таинства, не жалеет времени на молитвы во время крещения младенца, вот почему она подчеркивает, что центральное таинство, наименее понятное и требующее наибольшей веры - Евхаристия - может быть "в суд или во осуждение". Действенность таинства не облегчает, а усложняет нашу жизнь в обряде: мы должны успевать бежать за стремительном мчащимся поездом, к которому опрометчиво себя привязали. Или - если речь идет о ребенке - должны помочь ему не отстать от этого поезда. Сколько трагедий в жизни отдельных людей и в мировой истории объясняются всего лишь легкомысленным отношением к обряду. Иногда такое отношение называют "магическим" - но надо помнить, что таинства действительно магичны именно и только в указанном выше смысле. Дикость и варварство начинаются, когда мы магически относимся к магизму.
Одежда нечто скрывает, и обряд нечто скрывает. С одной стороны, обряд скрывает некоторое знание о Боге. Поэтому многие люди, стремящиеся к Истине, презирают обряд. Но Бог есть такая Истина, что никакой обряд ее скрыть не в силах, а вот без обряда будет плохо — не Богу, а нам. Одежда ведь скрывает не только чужие достоинства, но и наши недостатки. Обряд, как и всякий этикет, прежде всего скрывает человеческие недостатки. Выбирать приходится не между обрядом и откровенностью, а между обрядом и хамством, причем прежде всего — своим собственным хамством.
Обряд противостоит болезни — раздробленности человека. Мы думаем одно, говорим другое, чувствуем третье. Психологи советуют обращать внимание прежде всего на жесты, выражающие чувства, а не на слова, выражающие мысли. Если человек поддакивает, но при этом (невольно) отрицательно качает головой, в разведку с ним лучше не идти. Мы можем уверовать в Бога головой, но тело наше, сердце наше будет сопротивляться, мы будем мучаться от раздвоенности — а если не будем мучаться, значит, мы не замечаем раздвоенности, это еще хуже.
Бог еще деликатен, Он молчит и прощает. Но когда мы удивляемся, почему люди словно невпопад нам отвечают, реагируют на наши поступки не так, как следовало бы, мы не понимаем, что люди-то отвечают не только на слова и дела, но и на жесты, на запахи, на какие-то бессознательные наши движения. Мы протягиваем нищему хлеб с таким выражением лица, словно хотим его отравить, а удивляемся, почему нищий вместо благодарности что-то буркнул. Да мы бы на его месте просто убежали от такой милости.
Обряд помогает ввести наше подсознание в какие-то пристойные рамки, чтобы поменьше вредить себе и окружающим. От болезни раздвоенности он лечит обратной связью: кто делает вежливые жесты и говорит правильные слова, тому намного легче полюбить ближнего, чем откровенному, развязному хаму. Мы боимся обряда, потому что видим в нем привязь, но привязь — это наша невоспитанность (в том числе, в духовной сфере), а обряд есть искусство медленного, аккуратного отвязывания — в противоположность тому, что называется “отвязность” и что является еще одной, самой худшей из всех возможных привязей.
* * *
*
Прямота есть способ достичь кратчайшего пути между двумя точками. Только человек не точка, а многоточие, причём бесконечное. Поэтому простота в человеческих отношениях отличается от простоты в соединении деталей механизма. Поэтому богослужение не всегда "просто". Отношения с Богом - просты и прямы, но богослужение есть совместные с другими людьми отношения с Богом. А раз с другими - значит, неизбежны сложности. В современном мире религия часто открывается "с нуля". Человек "приходит к вере" и удивляется: почему религиозная жизнь так сложна? Бог проще религии! Религия должна быть достойна своего Бога! Всё верно - только Богу не нужна никакая религия, ни простая, ни сложная. Богу нужны человек, точнее - люди. Тут уже кратчайшая линия - далеко не всегда прямая. Чаще лента Мёбиуса. Даже в своей личной религиозной жизни человек может достичь арифметической простоты лишь на очень коротком отрезке. Где человек верует более нескольких дней, там уже в его духовной жизни появляются разнообразие, сложность, противоречивость. Тем более - в отношениях с другими. Так в любви между мужчиной и женщиной всё начинается с простоты соприкосновения, взгляда, объятия, но продолжается в цветущей сложности быта, детей, карьеры, старения, семейных традиций, множества воспоминаний, переплетающихся с надеждами в сложнейших узор.
Вновь и вновь в религиозной жизни появляется порыв всё упростить и вернуться к "первоначальной простоте". Таков был посыл протестантизма (хотя сам Лютер "упрощенцем" отнюдь не был и в сравнении с нынешними своими последователями кажется чрезвычайно сложным, да и просто католиком). Этот порыв справедлив и сложность церковной жизни должна включать в себя жажду простоты и умение быть простым внутри сложности. Однако, простота - внутри сложности, прямота - внутри гибкости, иначе будет обижен человек. Прямота и простота - черты, уместные в армии, но не в Церкви, задача которой выполнять не приказы человеческие, а заповеди Божии, не приказы убивать, а заповедь любить.
*
Верующий, который придаёт слишком большое значение формам религиозной жизни, рискует стать атеистом: зима бывает не только для нудистов.
*
Учёные различают обряд-ритуал от обряда-церемонии: ритуал - средство, церемония - цель. Обрезание - ритуал, жертвоприношение - церемония. Получение паспорта - ритуал, предъявление паспорта - церемония. Христианские таинства можно так же разделить: крещение - ритуал, покаяние - церемония. Ритуал преображает, церемония подтверждает: да, это тот самый, преображённый, вот его преображение и проявляется.
Перескочить через ритуал нельзя. Человеку физически нужно сделать первый шаг, а психологически нужно, чтобы этот первый шаг был единственным. Бывают Дон-Жуаны, которым нравится повторять первый шаг снова и снова, но даже им важно, что это - именно первый шаг. Некоторые русские искатели веры крестились по дюжине раз за свою жизнь, но именно потому они так поступали, что каждое крещение считали единственным. Если бы креститься надо было регулярно, каждую неделю, это был бы уже не ритуал, а церемония. Захотел бы Дон-Жуан жениться на новой девушке обязательно каждый вторник, независимо от того, нашлась такая, чтобы нравилась, или нет?
Ритуал непредсказуем, церемония более чем предсказуема. Точнее, ритуал переводит человека из царства неопределённости в царство ясности, из мрака в свет. Проблема в том, что момент перехода - не определить. Иногда это раздражает человека, ищущего ясности: хочется стать христианином, а веры всё нет и нет. Иногда это раздражает того, у кого ясность есть: "Ты же русский - так и крестись!" Понятно, что это ложная ясность, подменяющая Иисуса Русью, будущее - прошлым. Ритуал крещения открывает святое будущее, обряд покаяния закрывает греховное прошлое. Одно не только не исключает другого, но и требует другого, и пытаться подменить переход из настоящего в будущее переходом из прошлого в настоящее означает возвращаться в доисторическое прошлое.
Человек часто ищет особого человека для ритуала, особого - для церемонии. Крестил Иоанн Предтеча, а исповедь принять может любой сельский батюшка. За советом жениться или нет, едут к легендарному старцу, а венчать как раз старец права не имеет (как монах), а приходской священник, совершенно ничего о женихе с невестой не знающий - обвенчает.
Нетрудно заметить, что человек в Церкви часто стремится стереть различие между обрядом-ритуалом и обрядом-церемонией. Так появляются торжественные отмечания свадьбы серебряной, золотой, а то и какой-нибудь оловянной. Так покаяние из однократного события, каким оно было на заре истории Церкви, становится не только многократным, но даже регулярным - ритуал превратился в церемонию полностью. Иногда наоборот: есть христианские общины, в которых Евхаристия из еженедельной церемонии превращается в ежегодный ритуал, да и тот считается не повторением, а лишь отдалённым напоминанием о той, первоначальной Евхаристии. (Иисус, напомним, просил совершать Евхаристию в память не о Евхаристии, не о Тайной Вечере, а о Себе Самом).
Может быть, в идеале ритуал и церемония должны совпадать. Совпасть, однако, они не могут. Похороны всегда будут только ритуалом - единственным для их главного участника. Хоронить себя в последний вторник каждого месяца невозможно, хотя иногда хочется, и Великий пост - нечто вроде игры в похороны. Современный человек - это человек на пути от церемонии к ритуалу, он устал от регулярных процедур, он жаждет уникального, "экзистенциального", прорыва к сути бытия, подобного остроте предсмертного опыта. Прорыв этот осуществим - именно опыт прорыва возвращает церемонию в жизнь современного человека, потому что, оказывается, обряд не попами выдуман, он и есть - экзистенциальный опыт, пойманный за хвост, пытающийся вырваться, но вместо этого подымающий охотника за собою в воздух.
Владимир Федоров в очерке о смертной казни
(Российская газета, 29.5.1998) цитирует слова американского писателя Байрона Эшелмана:
"Лишь ритуализация казни позволяет психологически ее вынести. Без ритуала приговоренный
не смог бы "сотрудничать" с палачом ... свидетели экзекуции не смогли бы думать
о завтрашнем дне". Та же функция у ритуала в духовной жизни: столкновение с Жизнью
требует, может быть, еще большего напряжения и большей строгости, чем столкновение
со смертью, потому что смерть есть мгновение, а Жизнь – Вечность.
ОБЕЩАНИЕ, КЛЯТВА, ОБЕТ
Обещание есть обещание что-то сделать.
Клятва - обещание добиться удачи либо принять наказание за неудачу.
Обет - обещание что-то сделать, когда Бог совершит нечто, что человек сделать не может.
СУЕВЕРИЯ
Законы духа сложнее материальных. Тут действие не равно противодействию, тут действие - это действие, а противодействие - ничего не значит. В материальной жизни, как пошутил один сатирик, "нельзя что-либо отчистить и при этом ничего не запачкать". В духовной жизни всё отчищается легко и просто, и проблемой является не какое-то чужое, внешнее зло, а лишь собственный грех. Если кто-то произведёт над куском мяса или над плошкой риса некие пассы и скажет, что сей кус мяса и сия плошка риса посвящаются черноте, грязи и пресуществляются в тело сатаны, то из этого ничего не воспоследует по ряду причин. Во-первых, сатане ничего такого не нужно, и всё сие производится от человеческой вздорности, а не от сатанинской злобности. Во-вторых, даже если бы сам князь тьмы действительно что-то проклял, достаточно одного слова любви, одного безмолвного благословения, чтобы это проклятие снялось и проклятым можно было пользоваться безбоязненно.
В современной жизни страх перед осквернением отчасти вызван тем, что обычный человек вырастает с позитивистским, псевдонаучным убеждением, что материальное вообще не связано с духовным, что материальное всегда нейтрально. Когда мы открываем для себя Бога, мы открываем и возможность связи материального с духовным. Именно на этой стадии возможен сбой: человек не столько радуется благодати, которая освящает мир, сколько боится некоей антиблагодати, которая якобы оскверняет мир. В результате человек подменяет веру суеверием: он думает, что благодать освящает механически, как и осквернение действует механически. Он полагает, что достаточно что-либо перекрестить, чтобы это стало святым и чистым. Он полагает, что если позу йоги изобретатель связал с почитанием какого-нибудь индуистского божества, значит, эта поза проклятая и антихристианская. Если какой-нибудь рис "освящен" кришнаитами, значит, это проклятый рис. Если в сказке говорится о ведьме, значит, это сказка ведьмовская.
На самом деле, и благодать действует не механически: нужно движение человеческого сердца и движение Бога, чтобы освятилось то, над чем совершили крестное знамение. Не всё, на чем написано "Церковь", - подлинно Церковь. Точно так же не всё, на чем написано "колдовство" - служение злу. Сказка про школу колдунов это всего лишь сказка. Человек, который играет в волшебника, - не противен Богу и даже может своей игрой проповедовать именно Бога. Бывают люди, которые всерьёз изображают из себя колдунов, - но обычно они вовсе не колдуны, а лишь психопаты, безобидные для окружающих. Для психопата-"православного" психопат-"колдун" тоже не опасен, хотя они дерутся и отчаянно спорят. Но они бы и в одиночке сидя, точно так же спорили бы и бросались на стены, лишь бы оказаться в состоянии драки. Бывают, конечно, подлинные служители Зла, настоящие сатанисты. Но уж они-то не используют никаких внешних символов сатанизма, они-то добры, часто они - иерархи Церкви. Даже и они, однако, не опасны для верующих, тем более - бессильны они против Бога и Его святой воли.
БОГОСЛУЖЕНИЕ
Когда общение жителей России с другими странами было заблокировано, когда «железный занавес» был опущен не только над иным пространством, но и над иным временем, особое значение приобрело то немногое, что напоминало о существовании других миров. Простая мещанская пудреница, изготовленная «до революции», воспринималась как маленькое чудо, английский пьяница – как инопланетянин, французская фраза или немецкое словцо звучали словно колокол, напоминающий о том, что не всё сочиняется кремлёвскими канцеляристами.
*
*
Множество людей боролись и борются горячо за то, что богослужение совершалось на их родном языке. Это правильная борьба. Тем не менее, самые важные слова в богослужении часто остаются подчёркнуто иностранными: "Аллилуйя" (слово, заимствованное евреями из аккадского,"слава Богу", старше самой Библии на полторы тысячи лет), "аминь" и т.п. Никто не требует, чтобы самое главное в жизни человека - его собственное имя - было "понятно", чтобы понимали, что "Иаков" означает "хватающий". Более того: когда имя или слово "понятно", человек часто гасит это понимание. Никто не связывает каждый раз имя "Владимир" с обладанием целой вселенной, или имя "Роза" с цветком. Это не означает, что не надо переводить богослужение на родной язык. Это означает, что надо сознавать сложность языка, особенно те ограничения, которые возникают в нём, когда средство общения в раю превращается в средство общения между людьми вне рая и Богом.
Фундаменталисты (не все) склонны к мёртвым языкам (латыни, церковнославянскому), потому что они не к Богу Живому пришли, они убежали от живых людей.
Живой священник может служить на мёртвом языке, но не из веры в то, что мертвенность как-то особо религиозна. Он служит из сострадания к мёртвым душам, чтобы помочь им ожить, чтобы язык не был для них препоной на пути к Миру. К тому же русский язык ещё не есть живой язык, ведь это язык империи, язык войны, язык хаки. Язык Пушкина мёртв, а жив язык Сталина, Хрущёва, Путина.
*
В России особенно наглядно обнаруживается ограниченность рационализма. Вера в то, что знание, "просвещение" способны сами по себе сделать человека лучше, проявляется в церковной сфере как стремление сделать богослужение "понятным", чтобы кроме "крещения" было "просвещение". Не то просвещение светом веры, о котором поэтически говорили современники Иисуса и Он Сам, а просвещение светом знания, о котором говорили энциклопедисты. Свет знания - искусственный. Просвещение рациональное не заливает мир светом, чтобы его понять. Просвещение, напротив, создаёт освещение искусственное, менее яркое, возможно, чем природное, зато такое, при котором легче рассмотреть ту или иную часть мира. Рационалист предлагает познавать мир по моделям, мистик предлагает считать весь мир - моделью. Церковный консерватор - отнюдь не мистик, он такой же рационалист, как и церковный либерал, он так же верует в первичность знака, в то, что знак даёт власть (или лишает власти). Такой консерватор отстаивает церковнославянский язык в богослужении, потому что хочет защитить религию иерархическую, основанную на насилии и неравенстве, прежде всего - неравенство в понимании, зависимость понимания от экспертов (старцев, "магистериума", начётчиков, богословов). Либерал же пытается отвоевать равенство, заменяя архаичный язык "понятным", "разговорным". Слабое место такого либерализма (который отнюдь не является ни исчерпывающим, ни даже главным в либерализме в целом) есть преувеличение роли языка. Язык легко фальсифируется. В России, в частности, деспотизм использует язык для агрессии (разумеется, прежде всего деспотизм использует грубое насилие, но язык обвивает это насилие). Люди, которые надеются, что молитва на русском языке сделает людей свободнее, должны бы помнить, что именно борьба за русский язык - характерная черта русского империализма. Современный российский фашизм (не поверхностной фашизм люмпенов, а фашизм номенклатуры) говорит на очень понятном русском языке. "Мочить в сортире" - великолепный перевод архаического "радеть об империи". Одной из первых похвал в адрес Путина было: "Я понимаю, что он говорит". От этой понятности всё лишь хуже. Запрет вывесок на иностранных языках, запрет латинской графики в языках народов империи ("федерации"), - все это делает жизнь очень простой и понятной. Перевод на "понятный" разговорный язык не помешал католичеству после Второго Ватиканского собора скатиться в реакцию - возможно, даже помог, создав иллюзию освобождения. В России богослужение на "понятном" русском языке существует и у очень реакционных протестантских конфеесий (существует, конечно, и у направлений либеральных), есть и православные весьма коллективистского и фундаменталистского духа, сделавшие из "понятности" богослужения свою торговую марку. Это не означает, что архаичный язык в богослужении защищает от агрессии. Это означает лишь необходимость системного подхода к миру, понимание того, что язык не есть тот золотой ключик, которым открывается дверь свободы.
*
Человеку нужно понимать мир, но эта потребность сама по себе не основная, основная же потребность - любить мир. В религиозной жизни человек часто жаждет понимания, но ещё чаще - любви. Это нормально, ненормально то, что человек пытается установить какие-то формы любви как единственно верные или как "лучшие". Обычно это формы, связанные с детством, с семьёй. Тогда идеальным богослужением представляется такое, которое создаёт семейную атмосферу: интимное, насыщенное взаимопониманием, эмоциональной теплотой.
В истории христианства очень часто борьба за такое "семейное" богослужение велась под лозунгом возвращения ко Христу. Надо, однако, понимать, что Иисус ничего не говорил о богослужении, тем более, о реформе богослужения, Иисус любил Храм - колоссальный религиозный театр, помпезность которого и относительно, да и абсолютно превышала помпезность римского собора святого Петра, не говоря уже о более мелких российском храме Христа Спасителя или американском "Хрустальном дворце" Боба Шулера. Часто указывают на Тайную вечерю как на эталон христианского богослужения - интимная трапеза, семейный пасхальный пир. Но это просто ошибка: пасхальная трапеза была, конечно, семейным праздником, да только "семья" при этом понималась совершенно не так, как в современном обществе, где господствует интимность нуклеарной семьи из трёх-четырёх человек. Это была огромная семья, которая считала своим долгом пригласить к участию в празднике тех, кто по каким-либо причинам не мог праздновать в семье собственной. Тем более, Тайная вечеря была далеко не семейным пиром, это было собрание общины, насыщенное сложнейшей театральной символикой, начиная с умовения ног, сопровождаемое пространной проповедью, воспроизведённой в Евангелии от Иоанна (во всяком случае, евангелист не считал, что такая проповедь дисгармонирует с "пасхальным пиром").
Семья имеет одно существенное ограничение - во всяком случае, в известном нам виде. Семья принципиально протистоит "чужим". Сила семьи в том, что она - гнездо, где человек всегда должен иметь гарантированный уют, понимание, покой. В этом и её слабость - всякая гарантия создаётся за счёт упрощения мира, а часто за счёт обрезания различных рисков. В идеале весь мир - одна семья, в реальности попытки уподобить семье хотя бы школу, не говоря уже о бизнесе или идеологии, оборачиваются самым скверным деспотизмом. Человек оставляет семью не потому, что призван ненавидеть ближних, а потому что призван полюбить и дальних. Любовь внутри семьи может разговаривать на домашнем жаргоне, пользоваться намёками - потому что они всем понятны, нарушать межличностную дистанцию. Но рано или поздно приходит момент взросления, когда и внутри семьи человек становится дальним, а главное - когда человек открывает других за пределами семьи. Простота и понятность нетрудны, когда речь идёт о нескольких людях, знающих друг друг с момента рождения. Когда же общение начинается с людьми, чьё прошлое, настоящее и будущее радикально отличны от твоего детского опыта, вообще от твоего опыта, тогда простота может стать хуже воровства, может стать прикрытием для насилия. Даже в отношениях с родными человек, взрослея, уходит от детской простоты и ясности - не к мутности, а к сложности более глубокой, потому что более свободной любви. Тем более усложняется общение, когда человек встречается с незнакомыми, очень отличными от него людьми. Тут уже попытка понять, приведя всех к одному общему - то есть, простейшему - знаменателю, может обернуться крахом. Лишь кажется, что такой общий знаменатель есть у всех в детском опыте. Детство у всех разное, и не только детским опытом определяется взрослый человек. Поэтому не стоит усаживать всех за чашку чая и надеяться, что это - идеальная площадка для понимания. Чем более людей входит в горизонт человека, тем изломаннее и сложнее этот горизонт, тем больше требуется понимания того, что понимание достигается не через упрощение, а через усложнение, и что в отношениях между такими своеобразными точками как люди самый лучший путь далеко не всегда самый прямой, а прямой очень часто ведёт в никуда.
*
Человек говорит, что он хочет понимать - понимать, понимать себя, понимать богослужение и т.п. К сожалению, обычно человек не выговаривает, вполне бессознательно, важного дополнения. Человеку хочется не просто понимать. Человеку хочется понимать легко. Молитву на церковнославянском понять сложно, молитву на русском понять легко. Между тем, молитву на русском понять не легко, её всего лишь легче понять, чем молитву на церковнославянском. Перевести молитву нетрудно, труднее понять, что иногда внешняя понятность вводит в заблуждение. Простота хуже воровства. Легче понять "отцом себе не называйте никого", чем "и отца не зовите себе на земли". Но очень трудно понять, что эти слова Иисуса могут быть шуткой, могут быть парадоксом, могут быть метафорой, могут иметь относительное, а не абсолютное значение - в отличие от заповеди "не убий", которая может включать в себя и запрет смертной казни, и запрет шлёпать ребёнка. Конечно, не стоит ничего специально запутывать и усложнять, как делали это в некоторых древних религиозных движениях, где воздвигали особые барьеры - языковые, обрядовые - чтобы "отсечь" людей слишком ленивых и агрессивных. Однако, и возлагать слишком большие надежды на "понятность" означает повторять ошибки рационалистов, отвергавших всё религиозное как "непонятное".
*
Так же звучат слова богослужения, так же отзываются те жесты и предметы, которые сопровождают общение человека с Богом. Требовать тут «понятности», «простоты», - всё равно, что требовать обставлять комнату исключительно мебелью производства криворукской фабрики номер десять и не использовать слов, которые не используются в газете «Правда».
Правда, одинаково нелепо и пытаться убежать от действительности. Такое случается в любой культуре: появляются люди, пытающиеся создать посреди Англии – уголок Китая, посреди Москвы – квартиру, обставленную в стиле Людовика Какого-нибудь. Не признак здоровой духовной жизни – комната, в которой висят лишь иконы, храм, в котором всё убранство подражает семнадцатому столетию.
Впрочем, современному (то есть, обращённому в будущее) миру привычнее другая крайность – превратить храм в подобие квартиры, чтобы и обстановка, и язык не отличались от повседневных. То, что человек хотят сказать и показать, становится понятнее. Понятнее окружающим людям. Богу-то вообще никакие слова и вещи не нужны, не потому, что Он такой непонятливый, а потому что Он, в отличие от человека, всё понимает без слов.
Тем не менее, непонятное вновь и вновь появляется в религиозных формах. Это сигнал: в молитве люди общаются в первую очередь не друг с другом, да и само общение – не о том, что можно выразить просто и ясно. Запрещать непонятные слова и жесты в религии – всё равно, что запрещать поцелуи в сексе. Запрещать архаичные формы – всё равно, что выкидывать старые фотографии.
*
"Богослужение" - довольно странное занятие, с точки зрения современного человека. Для человека прошлого, кажется, высшим счастьем было раствориться в коллективе, "быть как все". Петь хором, ходить строем.
Впрочем, нетрудно заметить, что самые ожесточённые войны, самые ожесточенные идейные разделения заложены именно этими самыми коллективистами. Православие с католичеством разделились не сегодня, когда торжествует индивидуализм, а в самую что ни на есть коллективистскую эпоху. Уже апостол Павел просил единоверцев не разделяться на "павловых" и "прочих". "Умоляю вас, братия, именем Господа нашего Иисуса Христа, чтобы все вы говорили одно, и не было между вами разделений, но чтобы вы соединены были в одном духе и в одних мыслях".
Современный человек согласен иметь "единомышленников", но не "единую мысль" на всех. И уж подавно современного человека передёргивает от жуткой картины: все говорят одно. "Здравствуйте, Павел Иванович!" - "Слава Богу". - "Как Ваше здоровье?" - "Слава Богу!" - "Не одолжите до получки?" - "Слава Богу!"
А что такое богослужение, как не вот это - "едиными устами", "единым сердцем", одно и то же все произносят, а то ещё, чего доброго, и думают. Хотя есть надежда, что во время богослужения хотя бы не думают. Лучше не думать, чем думать всем одно.
"Думать одно" так же странно для человека, как есть одно и то же. У современного человека немного таких ситуаций, в основном они связаны с ограничением свободы. Одно и то же едят дети в летнем лагере, заключённые в лагере концентрационном, солдаты в казарме. Богослужение - когда все пьют и едят одно и то же - оказывается вот в таком замечательном ряду.
Кроме тюрьмы и казармы, правда, остаётся ещё другой пережиток проклятого коллективизма: всякий праздник. Особенно похороны (если считать "праздником" всякое торжественное событие, которое требует "освободить время", сделать время "праздным", "незанятым" - в том числе, поехать на кладбище, посидеть на поминках). В России до сих пор на похоронах даже неверующие люди стараются выставлять одно и то же угощение. Кто умеет, делает кутью. Рефератом поминок является стопка с водкой над могилкой. А вот на свадьбе, скажем, уже нет былой строгости, когда все ели по строго определённому чину строго определённые блюда. Нынче и свадьбы уже не играют, а играют в отсутствие свадьбы. Если же друзей и созывают, то стараются учесть вкусы каждого, во всяком случае, настоящие друзья позаботятся, чтобы для вегетерианца были овощи, а для диабетика - свои блюда. И если в древности свадьба - строго определённый ритуал не только кулинарный, но и словесный (все кричат "горько!"), то сегодня, кому средства позволяют, специально такого нанимает распорядителя, чтобы вышло оригинально и неповторимо.
Богослужение постоянно тяготеет к свадьбе. Это ещё неплохой вариант - каких-нибудь двести лет назад оно по принудительности напоминало скорее тюрьму или казарму. Правда, двести лет назад и свадьбы - во всяком случае, русские - были промочены слезами. "Мы не слыхали про любовь". Но это уж специфика крепостного права (вообще-то странное выражение, показывающее, что большевики лишь продолжили традицию; ну разве "крепостное право" - это право? "Крепостное бесправие" надо говорить).
Свадьбы или похороны, тюрьма или день рожденья, - общее одно: переломные точки. (Ужас тюрьмы и казармы в том, что это переломная точка растянутая во времени до чёрной дыры). Человек оказывается перед лицом новой жизни, новой реальности. Он словно складывается до зародыша, и в этом сложенном состоянии все люди похожи друг на друга, как все бутоны похожи, а цветы разные. Самое трудное - понять, в какой ты ситуации. Например, когда Иисус исцелял людей, апостолы напомнили Ему, что пора поесть: самим присесть и закусить, а людей отпустить купить, кто чего захочет. Нормально: те, кто "свои", разделяют одинаковую трапезу, а кто лишь пристал на время, тот идёт и покупает, чего хочет - может, сыру ещё купит, или фиников. Иисус же вдруг приказывает усадить всех и начинает раздавать хлеб и рыбу. Умножение хлебов и рыб, конечно, чудо, но вдвойне чудо то, что люди согласились сесть и есть, что дают. То, что было собранием врача и больных, превратилось в собрание богослужебное. Вопиющее нарушение врачебной этики, оправданное тем, что Иисус не был ни врачом, ни этикой, а был этим - ну, Вы понимаете... Первая часть в слове "богослужение".
Уже в Евангелии крещение сравнивается с родами. Богослужение - любое - есть тоже роды, упаковывание человека в общечеловеческий формат, чтобы прорваться к той самой драгоценной индивидуальности и вообще к вечной жизни и счастью. Если для этого произносится общее "аминь", то и совершилось служение Богу. А если для демонстрации чего угодно другого, то это служение человеку.
При посадке в самолёт пассажир не должен сочинять стихотворение или симфонию - он должен показать вполне стандартный билет. Деньги, в конце концов, не должны быть оригинальными, они должны быть стандартными, и номера на них проставляют исключительно с этой целью, чтобы отличить от фальшивок, которые пытаются не быть оригинальными, да не могут. Таково и богослужение: оно не оригинально, потому что - средство, а не цель. Богослужение - служение, а не Бог.
Стремление к одинаковости богослужения может, правда, завести слишком далеко. Но это уже другая история...
*
Стремление к простоте характерно для многих современных христиан, причём наиболее свободолюбивых. Пышное богослужение, перегруженное символами, большинство из которых уже давно ничего не говорят даже любящим их, есть достояние людей реакционной психологии и обычно идёт рука об руку с авторитаризмом и нетерпимостью. Именно в борьбе с этими пороками родился современный протестантизм, и многие православные готовы вздохнуть вслед за Тютчевым: «Я лютеран люблю богослуженье». Величие не в пышности, а в простоте. Таким людям трудно находиться в российском православном храме, откуда к тому же их часто попросту выживают – ведь пышность тесно связана с агрессивностью, стремлением к монолитности.
Нетерпимостью на нетерпимость, эгоизмом на эгоизм отличает не следует. Между тем, именно так поступают люди, которые основывают свою любовь к простоте на Евангелии и осуждают католические, православные, протестантские обряды за их «усложнённость», нарушающую якобы «первоначальную евангельскую простоту». Проповедь Иисуса сложна не только в высшем смысле, как сложна любовь, как сложно соединение многих миллиардов людей в одну богочеловеческую семью. Проповедь Иисуса была сложна исторически.
Совершенно неверно представление о Тайной вечере как о выпивке и закуске, чуждых всякому обряду, - представление, которое превосходно выражено в библейских эскизах Иванова, в картинах Поленова и Ге. Тайная Вечеря была пасхальным пиром, а это – сложный обряд, насчитывавший ко временам Спасителя более тысячи лет истории, когда что-то постоянно добавлялось. В основе этого обряда был праздник земледельческий, на него наслоился сугубо религиозный праздник. Безусловно, этот пир не совершался по бумажке – в ту эпоху вообще обычно помнили важнейшие тексты наизусть. Однако, это и не была такая уж вольная импровизация, как нынешние попытки многих христиан «восстановить Тайную Вечерю в её простоте».
Простоты в обряде быть не может исторически, потому что всякий обряд есть объединение людей разного возраста, с разным опытом, с разной личной историей.
Простоты в богослужении не может быть и психологически, потому что психология человека очень сложна. По этой же причине и искусственные языки – эсперанто, волапюк – и языки математические не могут вытеснить обычные языки, такие, казалось бы, чрезмерно усложнённые.
Стремиться надо не к простоте, а к ясности, святости, миру. Не всегда самый ясный путь – самый прямолинейный. Очень часто нужна заученная формула, как для излечения болезни очень часто нужен не шаман, вдохновенно импровизирующий заклинания, а стандартная таблетка. Любовь не должна отменять традиционного, такого, казалось бы, механического обряда как приветствие другого. То, как в христианском богослужении реализуется «естественная простота», вообще-то далеко не естественно. Это «естественность» мужская, характерная для патриархального общества, и тут «простота» слишком часто отождествляется с «мачистским» стереотипом поведения: говорить поменьше, эмоции не выражать, лишних движений не делать.
Опыт богослужебных реформ в Католической Церкви в 1960-е годы, опыт протестантов, опыт части православных показал, что сама по себе «простота богослужения» есть всего лишь простота обряда. Верить в то, что простота обряда способна хоть на йоту сделать человека лучше, помочь ему молиться, означает впадать в то же самое обрядоверие, которое до бесконечности утучняет богослужение, превращая его в сладкое облако взбитых сливок с позолотой и непонятным языком. Временные эффекты от изменений в обряде бывают, и очень сильные, но это – лишь материальные эффекты, они должны быть подкреплены Духом Божиим.
Золотой середины между простотой и сложностью, свободой и традицией, личным и общим, не существует. Между ними есть «царский путь» - то есть, не точка, а прямая линия, по которой надо идти, двигаться, соразмеряя свои шаги со своей совестью, с опытом каждого нового дня, причём и со своим опытом, и с опытом людей, которых посылает человеку Бог на жизненной дороге.
*
Богослужение редко впору человеку. Иногда оно пышнее и кажется, что мы лицемерием, повторяя слова, которым ничего не соответствует в душе. Иногда беднее и не выражает того, что внутри. Первое хуже: если в душе поют ангелы, фальши церковного хора не замечаешь, а вот если в душе пустота, в ней резонируют совершенно неважные вещи. Проблему не решить, просто не ходя в церковь: и в одиночестве человек не равен самому себе. Одно утешает: Богу богослужение подходит еще меньше, чем человеку.
* * *
Частушка:
Все лампадочки горят,
А моя погасла.
Все по парочке сидят,
А я не согласна.
В детстве её слышал С.Дурылин (2006, 420). Частушка того же времени из сборника Флоренского:
Зажгу свечу сальную,
Войду к милу в спальную.
Зажгу восковую,
Обниму и поцелую.
В обоих случаях церковное оказывается метафорой для эротического.
Религиозное - эротично. Но не как "сублимация" - сублимированная в дух эротика лучше разврата, но ещё не целомудрие, она в лучшем случае протез. Церковное эротично как творчество, как свет и жар. Тот же Дурылин постоянно бранил "религию" за холодность (превратили храм в ледяной дом) и мрачность. Проблема не в том, что "эта лампада темнеет", а в том, что лампада вообще не светит. Так холодно, что и масло замёрзло. Когда же вера есть вера, тогда она не темнеет, а горит и согревает.
ПРАЗДНИК
"Кто свято живёт, у того всегда праздник" (Cтудит Феодор.
Беседа 76 // Добротолюбие. 2-е изд.: М., 1901. Т. 4. С. 164). Речь идёт и об очень
конкретной эмоции, о чувстве свободы, которое появляется иногда во время путешествия
и которое прекрасно передаётся выражением "оторваться". Полная безответственность
при полной безопасности, чувство невидимости - ибо в чужом городе тебя никто не
знает, во всяком случае, никто к тебе никаких требований не предъявляет (Бог -
знает, но не предъявляет).
Опьянение не столько новизной, сколько неизведанностью. В родном городе знаешь,
хотя бы примерно - но чем приблизительнее, тем точнее эмоционально - что происходит
за каждым окном, что скрывается за каждым поворотом. Знаешь контекст так, что
можешь вычислить текст. В незнакомом городе текст знаком - никто не едет в город
абсолютно незнакомый, едут в Лондон, потому что знают Конан Дойля, в Париж, потому
что Дюма и Бальзак. Едут узнать контекст, чтобы полноценно понять текст. Так и
Царство Небесное: текст известен хорошо, подставь щёку - не надо повторять. Но
каков контекст - не знает никто, почему и боятся этого текста и перетолковывают
его. А если выполнить - будет праздник, будет настоящий контекст. Праздник и свобода
не в том, чтобы идти, зная, что тебя никто не ударит, а в том, что идти, зная,
что, даже если тебя ударят, это не будет унижение, стыд, боль, а радость.
Есть действие, неизвестное даже высшей математике, но отлично известное и первобытным людям, и нынешним дикарям. Это - обрезание. На первый взгляд, это же деление: обрезать - значит отделить, пожертвовать Богу нечто от своего. На самом деле, обрезание - да и всякая жертва - есть движение в прямо противоположном направлении: не от человека к Богу, а от Бога к человеку.
Вдумаемся: представление о жертве как швырянии Богу куска своей добычи - совершенно противоестественно. С таким же правом человек может считать обрезание пуповины - актом отделения матери от ребенка. От этого нас удерживают прежде всего этические и логические соображения: чувство благодарности матери и сознание того, что она крупнее новорожденного. А то, что обрезается, жертвуется Богу - всегда меньшая часть: сотая часть процента, если речь идет об обрезании в прямом смысле слова, седьмая часть, если речь идет о времени, десятая - если о деньгах. Но ведь и пуповина - меньше младенческого тельца, и уж куда меньше тела матери! Наши жертвы Богу - та же пуповина. Они ничтожны по сравнению с Творцом или хотя бы только с творением. Они не нужны Богу, как не нужна пуповина роженице. Жертвы нужны нам - так ребенку нужно, чтобы пуповина была отрезана, иначе он задохнется.
Мир, не знающий жертвы, тоже в одночасье запутался бы в собственном «изобилии» и задохнулся. И недаром самые неверующие люди все же сохраняют представление о том, что нельзя только хапать и хапать. Когда неграмотные и неверующие бабки боятся стирать в воскресенье - это ведь неосознанное поддержание религиозного обычая: седьмой день обрезывается от недели, жертвуется Богу, он не наш. Когда лощеные и тоже неверующие бизнесмены отстегивают от своих доходов сиротам на молочишко - они совершают религиозный акт, они отдают Богу десятину, как отдавали ее сотни людских поколений. Всякое пожертвование предназначается Богу, а священник, сирота или нищий - лишь почтальоны.
Церковь выступила в свое время против всеобщего принудительного обрезания, потому что оно вносило раздоры в общину христиан. Против десятины Церковь не выступала никогда - сам Господь, решительно вторгаясь в историю, отверг принудиловку в деле обрезания личных доходов. Здесь сейчас - полная свобода, достигнутая через простую личную корысть: каждому жалко отдавать Богу десятую часть зарплаты или, тем паче, прибыли. И слава Богу, что общество, правительство или синод не заставляют никого платить десятину.
Но с подлинным чувством скажет «слава Богу» тот, кто поймет, что настоящая-то корысть - в платеже десятины, что, урезывая доходы на десять процентов мы получаем больше, чем урезывая расходы. Попробуйте отдавать Богу десятину; Богу, заметьте - не только в пользу храмов. Христос и в тюрьме, и в больнице, и везде, где людям плохо. Не надо переваливать на священников все хлопоты по раздаче милостыни - возьмите ответственность и на себя. И вы увидите, что платить десятину - выгодно, что оставшиеся девять десятых ваших доходов станут весомее, а главное станут по-настоящему вашими. Вы станете обращаться с деньгами иначе - с уважением, трезвее. Вы, наконец, увидите, что такое Божье благословение: оно приходит к тем, кто рискует, платя десятину, и начинается странный и необъяснимый рост доходов. Не обязательно арифметический: но у вас станет хватать денег на то, о чем вы раньше только мечтали, станет хватать духу глядеть прямо в глаза людям - и Богу.
Но десятина не только физиологическая потребность отдать хозяину его долю. Десятина - уплачивается она временем или деньгами, субботой или плодами земли - больше того целого, от которого ее отделяют. Достаточно вспомнить рассказ о творении мира: последнее, что сотворил Бог - это суббота. Шесть дней творения давно минули, а седьмой все длится и длится. Более того, не просто одна седьмая или одна десятая более целого, но они - цель. Мы привыкли к тому, что отдыхаем для подкрепления сил, для дальнейшего более или менее творческого процесса - а Господь творит, чтобы отдыхать. Пребывание с Богом, отдых в Боге - более творческое состояние, чем любое творчество в пределах мира сего. Райское блаженство - безделье с точки зрения надсмотрщика и высшая деятельность с точки зрения человека.
Десятина или суббота - очень грубые, осязаемые, материальные вещи. Читая евангельское «Не суббота для человека, а человек для субботы», мы склонны воспринимать это как предписание спиритуализировать свою жизнь, встать выше соблюдения мелочных предписаний иудаизма, разрешение делать в субботу все, что угодно, и все деньги класть в свой карман - лишь бы только мы любили ближних и Бога. Но Господь боролся не за отмену субботы, а за утверждение субботы во всей ее высшей чистоте - для человека. Если бы Иисус хотел упразднить блаженство седьмого дня, Он бы сказал: «Человек не для субботы», а было сказано: «Суббота для человека». Смысл этой фразы мы лучше поймем, если вспомним, что в ранней Церкви Христа часто называли Субботой. Спаситель - для человека, а не человек - для Спасителя; это невыносимо величественно, благородно и божественно в самом прямом смысле слова.
Претендуя быть «выше» десятины и субботы, не опускаться до мелочных материальных расчетов с Богом, мы и в духовности нарушаем заповедь о десятине. «Любить Бога и любить ближнего» - слишком часто мы истолковываем эту заповедь так, что девять десятых нашей любви должны принадлежать Богу, а одна десятая - людям. Так мы и живем, ценя более наше отношение к Богу. А Господь хочет, чтобы мы и в любви давали Ему десятину: больше любили людей. Всё бытие наше здесь Он направляет соответствующим образом, время от времени давая по рукам, несущим все в храм, забывающим давать большую часть людям. Сокрушаться надо, когда мы чувствуем в себе больше любви к невидимому Богу, нежели к окружающим нас людям. Когда же мы любим людей так, что любовь к Богу кажется едва десятой частью по сравнению с делами этой любви - тогда можно быть спокойными, словно уплатив десятину. Но когда и кто так любил людей?..
* * *
В современной России деньги двусмысленнее, чем в соседней Украине или чем в США. Где-то глубоко сохраняется средневековое подозрительное отношение к наличным деньгам. В Церкви уместны сокровища, но не деньги. Деньги - это грязное, это торговля, это спор до хрипоты на базаре, это манипуляция друг другом и борьба за власть друг над другом. Поэтому бросить деньги на тарелку или в коробку, - это ещё ладно, но давать батюшке ужасно неудобно... Он же почти бог земной, а взять деньги - признак подчинённого положения.
Как-то "неудобно" давать батюшке деньги. Прихожане отца Александра Меня (да и других священников) в своих мемуарах
часто упоминают, как батюшка их поддерживал материально, но никогда - как они платили ему за "требу".
Но это "неудобство" не такое уж нравственное и отражает не самую христианскую черту человека. К деньгам как
раз в крестьянской среде такое отношение: они нечто поганое, признак нечистой силы, денег много у чужаков.
Западная психология (возникшая в XI веке) другая: деньги хороши, они дают свободу,
и можно даже близкому человеку дарить именно деньги (у нас — разве что на свадьбу,
а так стараются дарить вещь, которая бы "выражала отношение", деньги же кажутся
слишком деперсонализированными). Деньги можно пожертвовать Церкви, но не церковнику
— неудобно ставить священника в положение наемника. У католиков, кстати, священнику
тоже не платят прихожане, но он там формально получает зарплату не от них, а от
священника, и это оригинальный, но в своем роде последовательный и мудрый способ
выйти из положения.
Кроме того, в современной России деньги - полковая казна. Поэтому их так легко конфисковывают у "граждан" - точнее, у "рядовых россиян". Поэтому большинство "рядовых" не платят налоги - люди просто получают на руки какую-то сумму. А "удержали" с них 13 процентов или 30, - это уже вопрос доверия к расчётам высшего командования. Уступая командирам право распоряжаться собственными деньгами, "рядовой гражданин" в обмен получает неписаную гарантию того, что умереть под забором ему не дадут - если он не будет хамить начальству, не будет совсем уж запойно пить и т.п. - и основные его нужды удовлетворят за счёт этой самой полковой казны. Поэтому "рядовой прихожанин" считает нормальным, что храм и священника должно содержать государство. То, что жертвует прихожанин - за крестины, за венчание - это "премиальные". Рассчитывать только на это нельзя.
Как и в российских магазинах, в российских храмах - кажется, всех конфессий - нет обратной связи между качеством работы продавца и его зарплатой, как нет и обратной связи между качеством товара и его ценой. Можно в очень шикарном магазине купить протухший товар или (и) нарваться на хамство продавца, а можно и в обычном магазине купить свежее и встретиться с душевным обхождением. Правда, свежего с каждым годом всё меньше, а уж российская душевность всё более напоминает снежнего человека.
Большинство храмов в России принадлежат Церкви, которая получает льготы от казны, и в храм человек приходит получить казённой благодати, не ожидая, что от него потребуют содержать этот храм за свой счёт. Да ведь и большинство прихожан - нищие, все деньги в казне сосредоточены. В лучшем случае, прихожане находят
жертвователей — если "батюшка" им нравится. Значительно чаще жертвователи
приходят сами, по своим расчетам, и больше денег получают не те храмы, где священник
душевнее, а те, которые стоят рядом с домом правительства (как Всехсвятский на
Кулишках), или те, строительство которых по идейным (не религиозным!) соображениям
угодно светскому начальству. Так что душевная черствость священника, увы, не всегда
"наказывается рублем". Зато и в очень казённой церкви можно встретить очень хорошего священника.
*
На халяву и Христос сладок. Да здравствуют деньги - самый независимый социологический опрос в мире!
*
*
Не будет ошибкой обвинить пост-советских интеллектуалов, что они говорят о "смерти интеллигенции", чтобы оправдать обычнейший иудин грех - переход из свободы в кремлёвское холуйство. Но было бы ошибкой обвинять секулярное общество в том, что разговоры о «смерти Бога», «смерти религии» прикрывают личную бессовестность. А ведь обвиняют. «Бог» означал в коллективистской религиозности нечто прямо противоположное «интеллигенции» - власть, номенклатуру, барина. Идол, который оправдывал насилие, прикрывал бессовестность, - умер, хотя сегодня в России пытаются его воскресить, набить соломой золотые ризы и водрузить над страной, чтобы отпугивать угрызения совести, правозащитные налёты и призраки демократии.
*
*
Ханжество есть добродетель без любви. Сенека пожимает плечами: пусть дети умерли, они не стали от этого менее добродетельны, а их отец не стал хуже в глазах общества. "Задерживают ли проточную воду, утекает ли она - разве это важно, если цел ее источник?" (Луцилию, 74, 25). Вот этим кошмарна биология, социум. Любовь для них - опасный чужак, соперник, вор, - точь в точь как Иисус описывал Бога. Впрочем, кошмар Сенеки - это еще шаг вперёд по сравнению с тем кошмаром, который он оспоривает: человек, окружённый детьми и друзьями, считается блаженнее одиночки. Потому что блаженство тут - не любви, а почёта, уважения, надёжности. Можно назвать наивностью эту веру в то, что общество всегда право. "Дурной человек, тот, я думаю, не получит одобрения, кто человек добра, того, я думаю, одобрят; значит, главное и единственное в человеке - то, за что его одобряют или не одобряют" (Сенека). Вот уж подлинный конформизм и локус контроля - в руках человечества.
Руки человечества столь же длинные, сколь грязные и не из того места растут.
Правда, Сенека, заявив абсолютный конформизм, тут же принимается с ним бороться: и толпа не всегда права, и люди судят по внешности, а надо по сущности.
*
"Религия" как особое явление есть чистая форма, содержание же религии ("духовной жизни") есть самая обычная жизнь. Стоит лампа с зелёным абажуром, светит. Однако, у зеленого света нет своей внутренней жизни - под абажуром обычный свет, белый. Это не означает, что абажур не нужен, без него будет слепить глаза. Нужна и Церковь как особый способ общения людей и Бога, дополняющий собственно "белый свет", "Божий свет". Однако особой, отдельной от жизни личности "церковной жизни" не существует, разве что в том не слишком интересном и скорее бесчеловечном значении, в каком существует "жизнь геологов", "жизнь паспортисток", "жизнь очереди на паспортном контроле в аэропорту" и т.п.
*
Борис Парамонов (Православие неэффективно // Новая газета. - 29.6.2007) соединил в один пучок несколько расхожих стереотипов: русское православие якобы не ведёт к цивилизованности, (1) потому что изначально не пользовалось ни латынью, ни греческим, ни даже на родном языке, в отличие от протестантов, Библию не читало (2) потому что не было гонимо, а гонимость - "настоящее зерно гражданского общества", "личность создается ... в солидарном противостоянии тоталитизирующим структурам государства и монопольной церкви", (3) потому что не знало протестантской установки - "каждый сам себе священник".
Очень похоже, что сам Парамонов Библию не читал, поэтому сохраняет прелестную убеждённость в том, что от этого чтения может появиться капитализм или гражданское общество или даже оба блюда сразу. В пример гонимых он, естественно, приводит евреев, не очень задумываясь над тем, почему многовековые гонения не привели ни к образованию у иудеев "гражданского общества" - которое, как назло, сформировали именно гонители, европейцы XV-XIX вв., да и понятие о личности появлялось не столько там, где-то сопротивлялся государству (тут обычно коллективизм нарастает), а там, где творили нечто, вообще не имеющее к государству отношения. Реформация - как и Контрреформация - были всего лишь завихрениями на мощном потоке цивилизации, они не определяли историю Европы, а определялись этой историей. Всё компоненты, которые Парамонов перечисляет, были и у старообрядцев, отчего уже нигилисты сильно рассчитывали на помощь оных в строительстве нового мира. Да ничего не вышло. Это не случайно, как не случайно и то, что именно христианские фундаменталисты - в том числе, протестантские, исповедующие принцип "каждый сам себе священник" - оказываются в первых рядах борцов с личностью и модерном. Ведь Павел говорит о том, что все - священники, а не о том, что каждый сам себе священник. Разница между всеобщим священством и священством индивидуалистическим такая же, как между браком и онанизмом.
*
*
Ричард Риддеринкхоф из ун-та Амстердама исследовал механизм влияния алкоголя на поведение — почему, собственно, люди чаще совершают ошибки, когда пьяны. Обнаружено, что алкоголь снижает активность зоны мозга, которая участвуют в распознавании ошибок и сообщает о необходимости скорректировать поведение; к тому же спиртное блокирует способность людей исправлять ошибки. Но «ошибка» — понятие относительное. Одно дело адаптация поведения к выживанию в лесу, другое — к выживанию в городе. Навыки могут понадобиться прямо полярные. Пьяный человек не будет кротким, но и кроткий с точки зрения большинства людей — ошибочный гомо сапиенс. Религия — опиум и опьяняет, ввергая в такую ошибочность, по сравнению с которой ведро водки просто чепуха. «Приидите, пиво пием новое» (пасхальный гимн). Пьяный приспосабливается к текущему моменту, трезвый — к времени, верующий — к вечности.
ЯЗЫК БОГОСЛУЖЕНИЯ
Вопрос о богослужебном языке был важен, когда кроме литургии другого общения между священником и прихожанами не было. Если за пределами литургии много говорится и проповедуется, тогда и вопрос о языке теряет своё значение, ибо. Вообще язык лишь малая часть коммуникативного потока, основная – взгляды, жесты, запах. Когда нас раздражает другой человек, обычно нас раздражают не слова его, а запах, жесты, мимика, движения. То же относится и к любви. Можно полюбить немого, можно полюбить иностранку, которая коверкает знакомый язык, и полюбить именно за коверкание (прекрасно было описано Мопассаном и очень похоже на любовь к церковно-славянскому или – для итальянца – к латыни). Но нельзя полюбить немого или иностранку, от которых пахнет аммиаком.
*
Славянский язык сегодня воспринимается часто комично: святой "разумною простынею и смирением сердечным обложися". "Простыня" - это "простота" (есть же до сих пор выражение "прямое полотно", хотя оно уже ограничено профессиональным языком). Простыня разума!
А как мило вместо "не слушатели закона праведны пред Богом, но исполнители закона" - "Не послушатели Закону спасаются, но творцы". Слово "творец" перешло в "высокий стиль". Напротив, слово "опасный" ("осторожный", "делающий всё с опаской") изменилось в противоположную сторону. "Опасный делатель заповедей" сегодня звучит как антифарисейский фельетон. А ведь можно ещё было сказать "Опасный творец заповедей". |