Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Мария Романушко

ЕСЛИ ПОЛЕТЕТЬ ВЫСОКО-ВЫСОКО

К оглавлению

 

 

Глава 6. ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР

* * * Да, мы с тобой обожали детский магазин «Смена» на Соколе. Здесь было столько конструкторов!.. и кубиков!.. Правда, не всегда. И конструкторы, и кубики надо было выслеживать, надо было «попасть» на них. Тебе постоянно требовался новый строительный материал для твоего города, который жил на ковре посреди комнаты, достраиваясь и перестраиваясь, несколько лет... Соседи, у которых вырастали дети, приносили нам свой, ненужный уже им, строительный материал. Всё шло в дело!

* * * А кроме домов, ты «строил» часы. Часы для всего! На все случаи жизни, для удовлетворения самых разных желаний и нужд.

* * * Ты прочёл «Незнайку на Луне» Николая Носова, и тебя захватил космос. Теперь ты видишь только звёзды. И где-то там, среди звёзд, – твоя планета Маль. Ты выдумал её. Нет! Ты её не выдумал, она родилась в твоём воображении. А то, что родилось – то существует. Ты хочешь улететь на планету Маль, и об этом теперь все наши разговоры, с утра до вечера...

* * * – Сколько дел можно делать одновременно? – спрашиваю я тебя. – Ну, давай пересчитаем, – говоришь ты. Я варю тебе кашу, одновременно мою посуду, на холодильнике у меня лежит раскрытая книга – «Воскресенье» Льва Толстого, я читаю, я должна её сегодня ночью дочитать. А иначе я выбьюсь из своего графика. Работает телевизор, Владимир Лакшин рассказывает о Чехове, я люблю Чехова и люблю Лакшина, я слышу и усваиваю всё, что он говорит, это очень важно... В это же время мы общаемся с тобой. Ты меня спрашиваешь что-то по поводу рукописи, которую ты прочёл, я тебе отвечаю. Я вставляю чистые листы в машинку и начинаю диктовать рецензию... ты бойко стучишь по клавишам. При этом я продолжаю краем уха слушать Лакшина, краем глаза читать Толстого, помешивать кашу и домывать посуду. Итак: варю, мою, читаю, слушаю телевизор, общаюсь с тобой, диктую рецензию... – А ещё, мамася, ты стоишь, дышишь, думаешь, моргаешь глазами, двигаешь руками, открываешь и закрываешь холодильник! Мы хохочем...

* * * Я готовлюсь к экзамену по французскому языку. Ты сказал: – Я тоже хочу учить этот язык. Скажи мне слова. Я написала тебе небольшой словарик. Сказала пару простеньких фраз. Ты быстро засосал это всё. И стал запросто пользоваться. И даже использовал некоторые слова в своих стихах. Но... переиначивая их на русский лад. Например, такой очаровательный стишок:

Жевуземчики поёт Этот старый бутерброд!

Ты стал требовать от меня новых слов и новых фраз... Все игрушки и все предметы в доме носили теперь двойное название. Потом приехала к нам бабушка Дора.

Я как-то уехала в Литконсультацию за работой. Возвращаюсь – бабушка в слезах. – Бабушка, что случилось?! – Я не понимаю, что Антоша говорит... – плачет она. – Он на каком-то непонятном языке со мной разговаривает, а я ничего не понимаю! Говорю ему: иди обедать, а он мне непонятно что в ответ... Ты разговаривал с ней по-французски! В три года ты с лёгкостью переключился на другой язык. И какое-то время отказывался говорить по-русски. Так что нам с бабушкой пришлось тебя просить и уговаривать вернуться в лоно родного языка... И хотя со временем ты позабыл эту игру во французский язык, но в твоём словаре закрепилось смешное: «жевуземчик!» (от французского «жевузем» – я вас люблю). А потом это словечко стало нашим общесемейным.

* * * Моё окно светит все ночи напролёт... Но ведь и то окно – у канала – оно тоже не спит! По ночам вышагиваю рецензии. Уже третий год... Я по-прежнему работаю в Литературной консультации. А ещё мне стали давать рукописи на рецензию в издательстве «Детская литература». Но платят там сущие копейки. Эх!.. А деваться некуда. Я хватаюсь за любую работу.

* * * Не забыть: как мы писали рецензии вместе с Антоном. Я готовила ужин и диктовала. А он быстренько, одним пальцем настукивал на «Олимпии». Практически без ошибок! Если не знал, как пишется слово, спрашивал. В три года он был уже моим замечательным помощником. Спасибо тебе, сынок!

* * * Когда я стала рецензировать рукописи в «Детской литературе», я всегда давала их прочесть тебе. Твоё мнение для меня очень много значило. Иногда ты меня переубеждал. Мне казалось: стихи скучные, или рассказы слишком заумные, а ты убеждал меня в том, что они – «хорошенькие, смешные». А иногда – наоборот: мне казалось, что вполне даже ничего, а ты говорил: «Выбрось эти стишочки в мусорное ведро!» И я меняла свой взгляд на них. В детской литературе ты был для меня главный эксперт и консультант.

* * * Однажды произошёл жуткий случай. Тебе не понравилась рукопись. Очень не понравилась! Ты взял ножницы, вырезал всю середину (рукопись представляла собой толстую общую тетрадь) и изрезал страниц двадцать на мелкие кусочки... Когда я это обнаружила, мне стало дурно. А обнаружила я это, когда пошла высыпать мусорное ведро – из ведра в мусоропровод посыпались клочки изрезанной рукописи... Меня бросило в жар! Что же теперь будет? Ведь рукописи я сдавала в издательство вместе со своими рецензиями на них. И всё это отсылалось обратно автору... Несколько месяцев я ждала, что меня вызовут к директору издательства, в суд, в прокуратуру... Ведь автор мог решить, что часть его рукописи похищена! Странно... но никаких санкций не последовало. И всё же я взяла с тебя слово больше рукописи не истреблять.

* * * Эта вечная проблема: поиски недостающего листика бумаги! Всегда на последнюю рецензию не хватало двух листочков бумаги. Просто колдовство какое-то! И начинались поиски этих листочков по соседям... Бумага в те годы была страшным дефицитом. Пачку бумаги можно было купить только в магазине Пишущих машинок на Пушкинской. И то не каждый день. Её надо было выследить! Успеть, поймать... Жаждущие бумаги приезжали к открытию магазина и толпились у его дверей, в ожидании, когда двери, наконец, распахнутся – чтобы ринуться внутрь... к полкам... на которых – желанные, плотные пачки БЕЛОЙ БУМАГИ! Или – их отсутствие.... Не забыть эти поездки за бумагой на Пушкинскую. И какой счастливой я оттуда возвращалась, если сумка моя была отягощена пачкой БУМАГИ! О, счастье!..

А через какое-то время опять начинались поиски недостающего листочка...

* * * Антошка говорил непрестанно! С утра до ночи. С перерывом только на сон. И я взмолилась однажды: – Дай мне подумать мои мысли! МОИ мысли! Он очень удивился. Что у меня есть какие-то свои, отдельные от него, неведомые ему мысли. Он замолчал, ошарашенный. Помню его удивлённый взгляд... Но через минуту он уже щебетал, как неутомимый весенний скворец...

* * * Близится конец института... С двумя предметами у меня проблема: с научным коммунизмом и текущей литературой. На зачёте по научному коммунизму получила незачёт. Ну, не могу я это выучить, не могу! – С такими знаниями предмета вы не сдадите госэкзамен! – сказал строгий преподаватель, здоровый мужичина, тот самый, что на самой первой лекции на первом курсе грохнул об пол стулом и сказал: «Вот это стул, я в него верю. А бога нет!» Вот ему мне и надо было сдавать эту галиматью... А на текущей литературе произошла такая история. Обсуждали творчество Владимира Солоухина. И я сказала, что главная мысль его книг – это мысль о Боге. – О чём? – взвизгнул наш преподаватель Юрий Пухов. – О Боге,– повторила я. – Ой, Романушко, что это вы такое несёте? Что за чушь! Я сейчас упаду со стула! – Погодите падать, я ещё не всё сказала. Но он мне не дал договорить: – Романушко, запомните! Вы у меня зачёта не получите! Никогда!! И вот, уже прошёл год с того случая, а он мне зачёт так и не поставил. Увидит в коридоре и ещё издали кричит: – И не мечтайте! Зачёта вы всё равно не получите! Ну, мне это надоело. Так ведь и до госэкзаменов не допустят! Надо, чтобы все зачёты были сданы. И вот, на очередной осенней сессии я взяла и пришла в семинар к другому преподавателю – к Власенко. И сказала: «Я ваша новая студентка». – Ну, хорошо, – сказал он и вписал мою фамилию в журнал. И тут же попросил меня рассказать о самом значительном, на мой взгляд, явлении в текущей литературе. Я сказала: – Для меня их – два. Рассказ «Осенью» Василия Шукшина и рассказ «Свечечка» Юрия Казакова. Он удивился. Попросил объяснить, почему. Я сказала, что рассказ Шукшина – на уровне шекспировских трагедий. А так светло, нежно и пронзительно, как написал Казаков о своём сыне, так о детях ещё никто не писал. По крайней мере, в современной литературе. Власенко понравились мои слова. Он сказал, что я мыслю не стандартно, и это хорошо. А когда занятие закончилось, я сказала ему, что мне нужно сдать зачёт за прошлый год. Он сказал: – Я не против принять у вас зачёт. Но я очень спешу. Я буквально бегу сейчас к Никитским воротам, у меня там встреча, и я уже опаздываю. Если хотите – побежали вместе. – Хочу! – сказала я. Мы действительно бежали трусцой по бульвару, правда, я могла бы бежать и скорее, но Власенко был пожилым и не худым, бежать скорее не мог, хотя пыхтел очень сильно. По дороге он задавал мне разные вопросы: что читала, что понравилось. Я отвечала и мысленно благодарила маму: её помощь в этом предмете была для меня бесценна: она читала разные журналы и пересказывала мне повести и романы, на которые у меня не хватало времени. Я без труда отвечала Власенко о том, что вышло в последнее время в «Юности», в «Новом мире», в «Дружбе народов»... Он то ли вслушивался, то ли нет, по-моему, он думал о своём, был чем-то сильно озабочен. Изредка он говорил: «Мне нравится ход ваших мыслей!» Потом резко остановился, плюхнулся на скамью, сказал: – Давайте вашу зачётку! Быстро написал вожделённое слово «зачёт», размашисто расписался, улыбнулся: – Желаю удачи! – Спасибо! – Да не за что! И – мы разбежались в разные стороны: он к Никитским воротам, я – к Пушкинской площади. Больше на семинарах у Пухова я не была. А Пухов так ничего и не понял. – А, опять Романушко не явилась! – ядовито замечал он, не видя меня на очередном занятии. – Передайте ей, что зачёта ей не видать! Своими прогулами она только усугубляет своё положение! А зачёт давно красовался в моей зачётной книжке. Потом меня вызвали в деканат. – Почему вы не посещаете семинары по текущей литературе? – строго спросил меня декан. – Посещаю. – Но Пухов жалуется на ваше отсутствие. – Пухов?.. Так я же в семинаре у Власенко! – А, вот оно что! Но вы записаны у Пухова. – А посещаю Власенко. – Почему? – Так получилось. Но я уже прижилась там... – Ну ладно, посещайте. Татьяна Ивановна, вычеркните её из семинара Пухова! Так я спасла сама себя от вечного незачёта по текущей литературе. Ну, не люблю самодуров! Не нравятся они мне.

* * * По телевизору объявили: умер поэт Николай Тихонов. И я тут же подумала о своём крёстном Кирилле Георгиевиче Кнорре... Они были друзьями. Точнее: друзьями когда-то, ещё до революции, были Николай Тихонов и отец Кирилла Георгиевича – начинающий в то время прозаик Георгий Кнорре (Кирилл Алексеев – так он подписал свою первую изданную повесть, использовав для псевдонима имена своих старших сыновей). Это было в Петербурге, в начале ХХ века. В доме у Кнорре бывал не только Тихонов, но и Блок, и многие другие молодые литераторы. Два маленьких сына и очаровательная малышка Ксана – старшие дети Георгия Кнорре (а потом родились ещё четверо!) – были всеобщими любимцами богемной компании, где, кроме как у Кнорре, детей ни у кого не было. Кирилл Георгиевич хорошо помнит, как его любил держать на коленях Блок... А Николай Тихонов полюбил маленького Кирюшу всей душой, как родного сына, на всю жизнь. Потом, когда Кирилл был уже взрослым, Николай Семёнович, у которого так никогда и не было своих детей, брал Кирилла с собой в путешествия по Кавказу, любил общаться с ним, одаривал его своими книгами с трогательными надписями. Любил, когда Кирилл бывал у них, скучал по нему, когда тот надолго пропадал. Мария Константиновна, жена Тихонова, тоже нежно привязалась к Кириллу. Отношения были очень близкими, родственными. Когда в 1973 году Кирилл Георгиевич познакомил меня с Тихоновыми, которые в ту пору жили постоянно на даче в Переделкино, Николай Семёнович был уже далеко не тем, каким его хорошо помнил мой крёстный. Николай Тихонов начинал когда-то, в эпоху «серебряного века», как блестящий поэт. Он был одним из «серапионовых братьев» -- было такое сообщество поэтов в ту пору в Петербурге. Я даже прочла в одной литературоведческой статье, что в начале двадцатых годов в Питере блистали два Николая – Гумилёв и Тихонов. Мне показалось это преувеличением. Но, с другой стороны, почему нет? Стихи молодого Тихонова были горячие, энергичные, яркие. Мой крёстный знал наизусть многие стихи Тихонова той поры, из его ранних сборников, вышедших в начале двадцатых годов – «Орда» и «Брага». А из более поздних стихов Тихонова Кирилл Георгиевич особенно любил вот это четверостишие:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И, как песня, молодой...

Но у меня в памяти, ещё со школьных лет, жили другие тихоновские строчки, из его «Поэмы о гвоздях»:

Гвозди бы делать из этих людей! Не было б в мире крепче гвоздей!

Да, из многих людей в нашей стране были сделаны гвозди... Не личности – а гвозди. Для заколачивания куда надо. Так что строчки эти, которые казались поначалу просто яркой метафорой, в итоге оказалась до жути реалистическими. Поэт Тихонов и сам постепенно стал идеологическим гвоздём...

Тихонов, человек из простой семьи, имея взгляд на жизнь не романтический, а практический, прекрасно понимал, что нужно делать, чтобы выжить в стране, где правят коммунисты. Он писал не только то, что хотел. Гораздо чаще он писал то, что требовалось. Да, чтобы выжить. Но при этом его жизнь не была простой и однозначной, какой могла показаться непосвящённому человеку. Его жена, Мария Константиновна, была дворянского рода, и они всю жизнь прожили под дамокловым мечом. Мой крёстный говорил: -- Николай Семёнович писал о Ленине и о Сталине только, чтобы спасти Марию Константиновну. Он очень любил её и очень боялся потерять. Хотя она была старше его и так и не смогла родить ему ребёнка, но своей жизни без неё он не представлял. Именно ради неё он поставил свой талант на службу этой власти. Он считал, что ради любимой женщины можно пойти на всё. Даже на реверансы перед властью. Да, он унижался, да, он был не очень, мягко говоря, искренним во многих своих стихах, но зато жена его не была расстреляна и не погибла в лагерях... -- Лучше бы пошёл работать дворником! – сказала я. – Чем продавать свой талант. -- Ха, дворником! Тогда бы он точно свою жену потерял. Что может дворник? Ничего! Даже многие военочальники и партийные деятели не смогли спасти своих жён. А ты говоришь: пошёл бы в дворники!.. Тихонов понимал, что должен стать первым поэтом при дворе тирана. Только это, может быть, спасёт Марию Константиновну. И он был нужен Сталину. Именно как поэт. Сталин не дурак. Он понимал, что отбери у поэта самое дорогое – и поэт замолчит навсегда. Именно поэтому Марию Константиновну обошли стороной репрессии. Но страх перед ними был всю жизнь, несмотря на почести и богатство. Тихонов выжимал из своего таланта всё, что мог. Много стихов посвятил Грузии – родине тирана. Но надо сказать, стихи эти очень искренние, Николай Семёнович обожает Грузию! Можно сказать, что и мне он открыл Грузию, и я ему благодарен. Он много переводил на русский язык любимых Сталиным грузинских поэтов. Но, опять же, вполне искренне. Грузинская поэзия замечательная! Другое дело, что упор всё же делался на идеологию. Но где ты найдёшь в нашей стране поэта, который хотя бы в начале своей карьеры не написал бы пару-тройку стишков, посвящённых партии, Ленину, строительству коммунизма и так далее? -- Людмила Фёдоровна! -- Да, Людмила Фёдоровна. Которая в свои семьдесят лет опубликовала всего пару стихотворений и до сих пор не дождётся своей первой книги... -- А твой любимый Давид Самойлов? -- Дэзька -- фронтовик. Он начинал чисто с фронтовой тематики, поэтому и пошло. И ему, кстати, Тихонов очень помог. Я привёз Дезьку к нему, это где-то сразу после войны, Дезька читал Николаю Семёновичу свои фронтовые стихи, тому очень понравились, и он дал «добро». Но, кстати, в стихах Самойлова и нет никакого нигилизма, или диссидентства. -- Просто они очень талантливые! Но ведь и у Людмилы Фёдоровны нет диссидентства. -- Э-э... не скажи! А её гениальное «Свободным не нужна свобода! Свободы требуют рабы!»? И потом, везде просматривается намёк на Бога. Или говорится об этом открыто. Так что я даже не представляю, когда в нашей стране начнут печатать Окназову... -- Это печально... -- Да. И Людмила Фёдоровна никогда не пойдёт на компромисс, -- сказал Кирилл Георгиевич. -- Никогда! -- Но возьми хотя бы Евтушенко, которым все так восхищаются, какой он смелый. Или даже того же Окуджаву. В юные годы они писали правильно, так, как надо. После чего им была дарована с барского плеча свобода. Но весьма условная, конечно. Они прекрасно знают, что дозволено говорить, а что нет. И никогда не переступят границу. Как это сделал, например, Галич. И сразу стал изгоем! Как это делает Высоцкий. И – ни одной опубликованной строчки! -- Да это всё ясно... Что те, которые бурно печатаются и читают повсюду свои стихи с эстрады, они определённо чем-то купили эту возможность... -- Но ты знаешь, я их не осуждаю. Не могу осуждать. Хотя сам бы так не мог. Но таковы условия игры в нашей стране. И кто-то принимает эти условия... Но вот мой отец, который начинал как интересный, подающий надежды прозаик, понял, что эти идеологически «кошки-мышки» – не для него. И – ушёл из литературы. Резко! Ушёл в науку, стал заниматься теплотехникой, котлами... Стал крупным учёным. И в дальнейшем печатал только научные статьи. Правда, ещё вёл дневник... Но запретил его печатать, даже после смерти, всю жизнь боялся за семью. -- А как же зарытый талант? -- Знаешь, когда у тебя на руках семеро детей, тут надо думать, прежде всего, как выжить, и как сохранить детей... Он не мог себе позволить рисковать своей жизнью. Его жизнь принадлежала не ему, а его семье. Да, он сделал такой выбор. Очень, кстати, непростой для него. А другие делали другой выбор. Как Николай Тихонов, например. Но, знаешь, ему тоже не позавидуешь... -- Да я и не завидую! Боже упаси! Чему тут завидовать? -- Я не о тебе, я так сказал, образно... Да, Николай Семёнович был не только хорошим поэтом, но и хорошим психологом – знал, чем пофартить тирану. Сталинские, ленинские, государственные премии сыпались на него, как из рога изобилия!.. А главное – не тронули Марию Константиновну. Даже в самые страшные времена, когда забирали всех, у кого было хоть мало-мальски «неправильное» происхождение. Но её не тронули. Благодаря тому, что Тихонов был, можно сказать, придворным поэтом. Да... Но ты знаешь, это – тоже Голгофа... для души. -- А душа разве ещё сохранилась? -- Представь себе – да. Это фантастика, но Николай Семёнович ухитрился не вступить в компартию! А ещё я его очень уважаю за то, что во время Ленинградской блокады он не уехал в эвакуацию, а остался в городе, и всю блокаду был там, работал на радио. Это мужественный человек. Он и на первой мировой успел повоевать, и на гражданской. В тыл никогда не стремился убежать. А ещё он всю жизнь любит свою жену. Согласись, это – редкое явление в нашей жизни. И, как ни удивительно, любит поэзию, ему интересно, что пишут молодые... И Мария Константиновна современной поэзией очень интересуется. Давай как-нибудь махнём к ним в Переделкино? Они будут рады, вот увидишь.

* * * Мой крёстный реально озаботился моим литературным будущим и то и дело возобновлял своё предложение съездить в Переделкино к Тихонову. Он мечтал, что мы с Тихоновым подружимся, и у меня всё будет, как говорится, в шоколаде... Рекомендация Тихонова считалась самой значительной в то время. А дело всё в том, что Тихонов был одним из самых больших чиновников от литературы. Он был «Заведующий Кормушкой», как я его называла, хотя Кирилл Георгиевич и слегка обижался за своего старого друга. Но это же действительно было так! Тихонов участвовал в распределении премий в области литературы, и его голос был чуть ли не самый главный. Из-за этих премий шла постоянная борьба и грызня среди литераторов, выбившийся в «первый эшелон». В милость к Тихонову стремились попасть многие начинающие и маститые. Быть приглашённым на дачу к Тихонову означало большую честь. Для начинающего автора это означало начало блестящей карьеры в литературе – как будто твою дорожку смазали маслом. А для солидного автора означало, что есть возможность возвысить своё материальное благосостояние за счёт Ленинской или Государственной премии, то есть обеспечить сытую жизнь на долгие годы себе, своим детям и даже внукам. Премии были очень внушительные. Они выдавались глубоко идейным товарищам, доказавшим свою любовь к коммунистической партии и социалистическому строю. Не за удачные же рифмы давать премию, в самом деле!

...И вот я приехала в Переделкино с Кириллом Георгиевичем, который давно уже обещал познакомить Николая Семёновича и Марию Константиновну со своей любимой крестницей, то есть – со мной. И то, что крестница пишет стихи, ещё больше подогревало их интерес. Короче: меня пригласили, меня ждали, и мы с моим крёстным приехали.

.. Меня шокировал высоченный забор с колючей проволокой вокруг дачи, шокировал облик «дачи», оказавшийся настоящим помещичьим особняком, куча челяди в доме, и то, что толстый старик, вышедший нам навстречу на крыльцо, был пьян... И, как можно было догадаться, пьян давно и надолго. Мне трудно было поверить, что это именно он написал когда-то эти дивные строчки «Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой...»

Да, я читала им стихи... Потому что меня попросила Мария Константиновна, засушенная печальная старушка. Я читала стихи, посвящённые Николаю Гумилёву, и пока я читала, пьяный старик протрезвел. Я читала стихи, посвящённые его гениальному другу, расстрелянному ни за что. И Заведующий Главной Кормушкой жёстко сказал на это: «Всё равно его не реабилитируют! Хотя он и не виноват. Сам видел документы. Никаким шпионом он не был...» (Я описала эту поездку в рассказе «Мы поехали за город...») После того раза, я больше никогда туда не ездила. Хотя я понравилась и старику, и его жене. Мне регулярно передавали приглашения, но мне было совершенно не интересно. Их мир – богатства и скуки – был мне чужд. Меня тянуло в другие дома – к Пресманам, в их комнатку в огромной коммуналке, где Александр Самуилович страстно вещал о Божественном устройстве вселенной... Меня тянуло на волшебную кухоньку к Каптеревым, где пахло свежезаваренным чаем, где Людмила Фёдоровна читала свои гениальные стихи, а Каптерев показывал только что написанную картину... А Кирилл Георгиевич, хоть и понимал меня, но всё равно огорчался: «Николай Семёнович мог бы помочь тебе с публикациями, с книгой, зря ты его игнорируешь. Он ведь добрый старик...» Но не хотела, не хотела я принимать милость от Заведующего Кормушкой! Да, один раз съездила на экскурсию в это экзотическое место, но не более того! Когда я думала о Тихонове, я убеждалась в очередной раз, что поэту сытость противопоказана, поэт должен быть голодным. Поэзия в сытости гибнет – как если бы цветок поливать не водой, а жиром... Мне казалось, что жизнь не доставляла Тихонову никакой радости. Поэтому он и заливал вином её непреходящую горечь...

И вот этот несчастный старик умер. На несколько лет пережив свою печальную жену. Я позвонила Кириллу Георгиевичу, он был удручён, он любил этого старика. – Послушай, у меня к тебе просьба, – сказал он. – Я иду попрощаться. Можешь сходить со мной? А то одному очень тяжело... У меня в это время как раз гостила бабушка, было с кем надолго оставить Антона. Я согласилась. Было начало февраля 1979 года, холодный морозный день. К своему изумлению, я увидела длинную очередь на улице из желающих проститься. Прощание проходило в Доме Учёных. Но мы не стали стоять в очереди, мой крёстный сказал, что мы родственники, и нас пропустили без очереди.

В гробу лежал старый, усталый человек, смерть облагородила его облик, сделав его строже и чище. И он, наверное, рад, что она наконец-то забрала его, сняв с него утомительные вериги жизни, всю эту мишуру... Никто вокруг не плакал. Близких родственников у него не было. И я подумала о том, что Кирилл Георгиевич, наверное, единственный из присутствующих в этом зале, кто помнил Тихонова молодым, талантливым, полным страсти и огня... Негромко, своим глуховатым голосом мой крёстный произнёс свои любимые тихоновские строчки:

Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И как песня, молодой... Там, в зале, мы столкнулись с Егором Исаевым, и он страшно удивился, увидев меня. Удивился до такой степени, что, когда я пришла в очередной раз в издательство, спросил: – Я видел вас на похоронах Тихонова, простите, а почему вы там оказались? – Мы были знакомы. – Знакомы?! – Да, я была у него в Переделкино, мы общались. – Вы были у него?! А как? каким образом? – Всё очень просто. Мой крёстный дружил с Николаем Семёновичем ещё с Петербурга, с двадцатых годов. – Это тот пожилой мужчина, с которым вы были? – Да. – Простите, а как же так получилось, что вы... Что вы никак не воспользовались этим знакомством? Вы не говорили никогда о том, что знакомы с ним. Вот я, например, даже не подозревал... – А что тут было говорить? Он смотрел на меня, не понимая – Ну... другой бы человек на вашем месте использовал такое знакомство, как козырную карту. Множество людей мечтало прорваться к нему... у него была такая власть! Заручиться его поддержкой означало очень много. По сути – всё! Я смотрела на него, не понимая...

* * * Конец института! Защита. Держу речь о цирке. Рассказываю о том, какой это удивительный мир... Дипломная работа у меня о цирке, так и называется: «Тёплый купол», стихи о цирке. Оба оппонента весьма благосклонны ко мне. Литературный критик Владимир Мильков и поэт Владимир Цыбин. Правда, Цыбин написал целую страницу критики в своём отзыве, и я очень расстроилась, когда прочла это перед защитой. Он написал, что я воспеваю искусственный мир... Но по ходу защиты он своё мнение переменил, и когда потом зачитывал свой отзыв, то страницу критики опустил, не стал оглашать. Ну, а Мильков Владимир Ильич только хорошее написал и сказал. (Исаева по какой-то причине не было. А Мильков – он был ассистентом в семинаре Исаева, так что выступал как бы от них обоих. Кстати, Мильков был ассистентом и в семинаре Долматовского, так что мы с ним были знакомы давно, и он очень положительно относился к моему творчеству, даже и в те времена, когда Долматовский ещё швырял мои стихи и кричал, что никто не докажет ему, что это – поэзия... С Долматовским он не смел спорить, но меня подбадривал: улыбкой, каким-то тёплым словом. Спасибо ему.) Всё-таки «отлично» они не решились мне поставить, так как в моих стихах напрочь отсутствовал идеологический момент. Такой «маленький» недочёт... Странно, что в 1979 году мне этот недочёт простили. Поставили «хорошо». А потом председатель экзаменационной комиссии, прозаик, старенький Владимир Лидин от души поздравил меня. И сказал какие-то очень сердечные слова. Сохранилась фотография: два дистрофика пожимают друг другу длинные костлявые руки. Это мы с Лидиным.

* * * Госэкзамены сдала на пять. И русскую литературу, и даже научный коммунизм. Я подумала: научный коммунизм выучить невозможно. Но как же быть? И я представила, что это – пьеса театра абсурда, и мне нужно выучить роль, в которой такие бессмысленные фразы... И я выучила! – А чего это вы на зачёте так мямлили? – удивился экзаменатор. – Ведь всё знаете! Молодцом! Он влепил мне жирную пятёрку. Я вышла из аудитории и постаралась тут же вытряхнуть весь этот мусор из головы...

* * * Прощальное чаепитие у меня дома. Пришёл весь наш творческий семинар. Не помню только, был ли Володька Бояринов. Мы с ним были постоянно на ножах. Он всегда так зло оппонировал на занятиях, а я защищала. Он просто топтал своих однокурсников! И я однажды не выдержала и закричала: – Тебя на пушечный выстрел нельзя подпускать к стихам! – Прямо-таки на пушечный? – ехидно уточнил он. – Да, на пушечный! Исаев добродушно посмеивался на нашу перебранку. Могла ли я тогда предположить, что в будущем Володька станет большим чиновником в правлении Союза писателей? А впрочем, всё очень даже логично: чтобы самому возвыситься, надо уметь затоптать тех, кто рядом. И Володька постигал эту науку с молодости. Не знаю, многих ли он затоптал на своём тернистом пути к вершинам чиновничьего благоденствия, я не следила за его административным продвижением, но когда недавно, (то есть спустя двадцать пять лет), столкнулась с ним в коридоре одного писательского заведения... Мы сделали вид, что не узнали друг друга. А и мудрено было узнать в этом сытом, вальяжном мужичине – худого и злого Володьку. Видимо, он получил то, что желал, и, вследствие этого, сильно подобрел. А при чём тут стихи, спросите вы. Да, при чём тут стихи?..

А на то чаепитие пришёл и сам Егор Исаев. И всю ночь рассказывал нам о своей жизни: про деревенское детство, и про то, как ушёл на войну, почти мальчишкой... Потом он написал поэму о войне – «Суд памяти». Война была главной темой его поэзии. Эту поэму часто читали по радио, обязательно на 22 июня и на 9 мая. Она сделала автора очень знаменитым. Людмила Фёдоровна тоже из интереса прочла «Суд памяти» и сказала: «Видно, что человек очень хороший. И поэт тоже хороший, добротный». Исаев оставался в душе деревенским парнем, было в нём что-то неискоренимо мальчишеское, эти растрёпанные, густые, седеющие вихры, вечно падающие ему на глаза, широкая, размашистая жестикуляция, ярко-синий, прямой взгляд из-под густых русых бровей. Когда он глядел в рукопись, насупив мужицкие свои брови, его облик в очках в простой, грубой оправе казался почти суровым, но вот он поднимает на тебя взгляд, срывает очки – а глаза смеются васильковой, почти детской синевой!.. Всё в его облике было добротным, основательным. Он любил деревенскую жизнь, знал множество частушек и любил их ввернуть к месту. И при этом его нельзя было назвать «деревенщиной». Это был интеллигентный человек, глубоко чувствующий важные вещи. Например, в ту ночь прощального чаепития, он рассказал нам о том, как женился. Он спросил: «Хотите, я расскажу вам, как я женился?» Все оживились: «Хотим!» И он стал долго и смешно рассказывать историю женитьбы своего друга (не называя деликатно его имени), мы все покатывались со смеху, предвкушая, что это – только вводная часть, а его собственная история будет ещё веселее. – Вот, такая была история, – сказал он и замолчал. – Ну, а вы-то как женились? Вы же обещали рассказать! – Я как?.. А всё очень просто: у невесты моего друга была младшая сестра... Ну, вот. Увидел её, худенькую, застенчивую... Так и женился. И с тех пор вместе. Она мне родила двух прекрасных сыновей. Меня всегда восхищали люди, которые смогли сохранить свою первую любовь и свою единственную семью. Это, я считаю, – великий талант. Гораздо более редкий, чем талант поэтический. Все заныли разочарованно: «Нууу, обещали рассказать... а сами рассказали совсем о другом». А мне понравилось, что Егор Александрович не стал распространяться о своей жене. Мне это действительно очень понравилось. Это было по-джентльменски. Разошлись утром, когда заработало метро. На прощанье договорились непременно встретиться лет через пять. И вообще – встречаться регулярно, не забывать другу друга, писать письма. Но... – не встретились ни разу.

Только Цараг Сергеевич как-то приехал из своего кавказского городка, ему нужны были запчасти для машины. А на всю страну в то время был только один магазин запчастей – в Москве, где-то в районе Автозаводской. Цараг Сергеевич, немолодой осетин, отец четверых детей, плохо ориентировался в Москве, он попросил проводить его в этот магазин. Пришлось нам с Антоном ехать с ним на другой конец Москвы. Антошку изумило имя Цараг Сергеевича. – Царап Сергеевич? – переспросил он. И захохотал: – Дядя Цап-царап! Дядя Цап-царап подарил Антоше заводного пингвина, и этот пингвин долго жил у нас и был одним из Антошиных любимцев. Уезжая, Цараг Сергеевич оставил нам на память большой самодельный нож с красивой рукояткой. И очень сильно приглашал нас с Антошей в гости. Он говорил: «Приезжайте! У меня такой сын, как Антошка. Будут вместе играть. Дорогими гостями будете! Барашка в вашу честь зарежу!» Но нам не захотелось, чтобы в нашу честь лишали жизни невинного барашка, и мы не поехали... И больше никогда и никого из нашего семинара я не встречала.

Переписки тоже ни с кем не возникло. Правда, пришла как-то открытка из Грозного. Один мой однокурсник, тоже с семинара Исаева, поздравлял меня с выходом моей первой книги. Он искренне радовался за меня. А я искренне удивилась: ведь до выхода книги было ещё неизвестно сколько лет! Она ещё и в плане редподготовки не стояла. Но всё равно было до смешного приятно: книга ещё не вышла, а меня уже с ней поздравляют!

* * * Забавно: теперь, когда всё позади – нервотрёпка зачётов и экзаменов, – теперь я скучаю по своему институту, и очень тянет в этот маленький зелёный дворик, с маленьким Герценом, с шевелящимися тенями на старом тротуаре, с голубями у крыльца... И больше всего тянет на семинар к Долматовскому. Вторник, утро, приехала, стою на крылечке. Дежурная сказала, что Евгения Ароновича ещё нет. Но вот залетает во двор красный шустрый «жигулёнок», хлопает дверца, выскакивает Долматовский, кожаная куртка нараспашку, седая, как всегда растрёпанная шевелюра, вроде – пожилой, но такой лёгкий, быстрый, улыбается мне ещё издали: – О, кого я вижу! Привет! – Здравствуйте. Вот, соскучилась, приехала, – говорю я. – И отлично, что приехала! На семинаре посидишь у меня? – С удовольствием! – А с кем сына оставила? – С бабушкой. У меня бабушка сейчас гостит. – А у тебя есть бабушка? – И ещё какая! Ей скоро восемьдесят, но она обожает путешествовать. Приезжает ко мне из Днепропетровска. – Твоя бабушка – героиня. Так ей и передай. Ну, пойдём! Долматовский с гордостью (или мне так показалось?) представил меня своим студентам-первокурсникам. Сказал, что у меня уже много публикаций и готовится книга в «Советском писателе». Его семинаристы смотрели на меня с уважением. Потом, после семинара, показывала ему фотографии Антона: Антон в лесу, в венке из трав, Антон на берегу бухты, Антон, читающий книгу, Антон рисующий, Антон, строящий свой город... – Прекрасный малыш! И великолепные снимки! Это кто делал? – Я. – Послушай, да ты же настоящий профессионал! А чем снимаешь? Какой у тебя фотоаппарат? – Самый дешёвый и самый простой – «Смена». – Шутишь? – Нет. – А хочешь, я тебя в какой-нибудь журнал устрою фотографом, или в газету? – Ой, не надо! – Но почему? – У меня не получится. – Брось, всё у тебя получится. Ты просто не сможешь делать это плохо. – Я так хорошо снимаю только Антона. Потому что я его люблю. А без любви у меня ничего не получится. Представить себе не могу, что вот, меня посылают фотографировать каких-то тётек и дядек... Он захохотал. – Ладно! Снимай своего любимого Антона. А ты вроде ещё что-то хотела показать? Что у тебя там в папке? – Стихи Антона. – Антона? А он сочиняет? – С двух лет. Как заговорил, так и пошли стихи. – А ты его сильно редактируешь? – Ни слова! Ни слова не исправила! – Любопытно, о чём пишет подрастающее поколение. Сейчас посмотреть, или оставишь почитать? – Оставлю почитать. Чтобы не наспех.

Потом он подбросил меня до метро «Парк Горького», и пока ехали, опять говорил о своей младшей дочери, о том, как трудно было налаживать с ней контакт, потому что, пока была маленькая, мать её не хотела, чтобы он общался с дочкой. – Ты своему Антону не запрещала бы видеться с отцом. Понимаешь, ты не должна за сына это решать. Пусть он сам решит, нужен ему этот человек или нет... – Не могу себе представить, что он заходит в наш дом... Да и потом: он вовсе не рвётся видеться с Антоном! – Ну, я тебе на будущее даю совет, добрый стариковский совет: если он захочет увидеть Антона – не препятствуй. – Ладно, я подумаю... – Подумай. И звони. Не забывай старика.

Он так весело говорил о себе: «старик». А сколько ж ему было тогда? Да всего только 64 года! Но я заметила: люди, прошедшие войну, ощущали себя долго, долго живущими... Ну, да: ведь он родился ещё до революции! И была гражданская война. А потом долгое и трудное время между двумя войнами – вроде, мирное, но всё равно – война: чёрные воронки по ночам.... А потом Отечественная война, и он прошёл её всю,. от звонка до звонка... Он написал страшную и горькую книгу о войне «Зелёная брама». Так что он не играл, когда говорил о себе: старик. Он мог бы себя чувствовать просто-таки древним человеком. И при этом в нём была удивительная лёгкость на подъём. Он говорил: звони. Но когда ни позвонишь ему, он почти всегда в отъезде. Он летал по всему миру. Он ненавидел войну и считал главным делом своей жизни борьбу за мир. Так это тогда называлось – борьба за мир. Хотя кто-то и говорил, усмехаясь, что за мир бороться не надо, надо просто жить в мире, но... К сожалению, приходится. В этой жизни за всё, решительно за всё приходится бороться: за мир, за нормальное отношение к детям, за экологию, за жизнь дикой природы, за снега Антарктиды, за зубров, за пенсии, за добрую память, за чистую воду, за любовь, за веру... Почему-то в этом мире ничего без борьбы не даётся и не происходит. И святые отшельники говорили, что жизнь – это постоянная борьба. С грехом, с искушениями... А война – самый страшный грех. Она калечит даже тех, кто с виду остался цел... Многие из моих близких и из тех, с кем я в те годы общалась, были ушиблены войной, навсегда уязвлены ею. Например, мои мама и бабушка. Долматовский и Исаев. Они всем сердцем ненавидели войну, но при этом не могли из неё выйти, распрощаться с ней, они без конца вспоминали войну, они говорили о войне, писали о войне, они как будто продолжали жить на войне... Так вот, Евгений Долматовский боролся за мир. В то время, как наша обезумевшая военная промышленность пекла, как песочные куличи, бомбы, – в это же самое время такие вот, может быть, наивные люди, как этот седой голубоглазый поэт, написавший когда-то, давным-давно, чудную песню, которую я полюбила с ранних своих лет – про «любимый город, который может спать спокойно», – вот такие чудаки носились по свету, читали свои антифашистские стихи, произносили страстные антивоенные речи, адресованные всем владыкам мира (читай: самодурам мира), от которых зависело: быть этому миру – или не быть, или всё пойдёт прахом в один ужасный момент...

* * * И вот, отдав Долматовскому стихи своего четырехлетнего сына, я выждала недельку и позвонила ему. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка. К уху прижата прохладная телефонная трубка, в ней – длинные гудки... Очень волнуюсь. – А, это ты! Привет! Я всё прочёл! Я в восторге!...– трубка теплеет от его голоса. – Я несколько раз перечитал всю подборку. Теперь у меня есть моя настольная книга! И тут он переходит на шёпот: – Послушай, а ты знаешь, что твой сын – гений? – Знаю, – отвечаю я тоже шёпотом. Смешно! Мы на разных концах Москвы, он – в своём кабинете на Фрунзенской набережной, я – в тёмной телефонной будке на пустынной улочке недалеко от Химкинского водохранилища, – и мы шепчемся! Как будто нас могут услышать враги или недоброжелатели. – Послушай, не показывай своего гениального сына НИКОМУ. Никаким журналистам! Они его испортят. Сейчас любят писать о вундеркиндах, создают вокруг них шумиху, нездоровый ажиотаж – и калечат детям жизнь... – Успокойтесь, Евгений Аронович. Я и не собиралась его никому показывать. Только вам дала почитать... Просто интересно было, что вы скажете. Но ведь вы не журналист, вы – родной нам человек. – Спасибо за доверие. А сказать бы я хотел тебе многое... У Антона прекрасное чувство слова, врождённое. И очень своеобразный взгляд на мир. И никаких штампов, никакого подражания маршакам-чуковским, что у детей невольно бывает в этом возрасте. Окружающие восхищаются, а дитя просто пересказывает на свой лад «уронили Мишку на пол», но вместо «мишку» говорит «книжку» – и мама-папа в восторге. У Антона ничего подобного нет. Совершенно оригинальный автор.

Я тебя скоро начну обнимать – И ты услышишь, Как птицы поют...

Это же на уровне японской поэзии! Или:

На столе стоят цветы – Для красоты!

Какой лаконизм! Или вот:

Копыто – Не умыто!

Да это шедевр минимализма! Главное – Антон абсолютно свободен от каких-либо влияний. Хотя чувствуется начитанность – богатый словарный запас, не боится играть со словом, свободно обращается и с рифмованным стихом, и с верлибром. Какая самобытная личность этот твой Антон! Привет ему от меня большой! Моему любимому мальчику. Скажи, что дядя Женя в восторге от его стихов. Хотелось бы поглядеть на него, познакомиться поближе. Думал позвать вас в гости, но у меня внучка болеет тяжело, так что дома ужасное настроение у всех... – А на семинар к вам можно прийти с Антоном? – Почту за честь! Только не заскучает ли?.. – Ну, если заскучает, тогда уйдём потихоньку, мучить его не буду. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка...

* * * Не забыть: как ходили с Антошей на семинар к Долматовскому. «Мой самый юный студент!» – с гордостью сказал Евгений Аронович. Антон просидел весь двухчасовой семинар и сказал, что ему было интересно. (А когда ходили на оперу «Золотой петушок», быстро заскучал и уснул. И так сладко спал, посапывая...) Да, ему было интересно на литературном семинаре, он слушал внимательно и не просился уйти. (А когда ходили в цирк, запросился домой ещё в первом отделении!) Такой вот необычный у меня мальчик. Я таких больше не встречала.

* * * Неожиданно встретила в метро на Маяковке Колю-драматурга с нашего курса. – Ну, ты где? – спрашивает он. – Пишу рецензии то тут, то там. В Литконсультации, в Детгизе. А ты? – Чищу крыши, сбиваю сосульки. С Малого театра и с театра оперетты. Думаю, приживусь там, примелькаюсь, стану своим, потом подсуну свои пьесы главрежу оперетты. Таким вот макаром. А ты к какому клану решила примкнуть? – Что значит: к какому клану? – не поняла я. И мудрый Коля, сбивальщик сосулек, стал мне, немудрой, популярно растолковывать: так, мол, и так, в нашей литературе существуют два клана (и он назвал имена двух маститых поэтов, предводителей этих кланов. Один из них был, кстати, моим оппонентом на защите). И все журналы, и все газеты, и все издательства между ними давно поделены. – Ну, так уж и поделены? – не поверила я. – Я тебе говорю: стопроцентно! И все знают друг про друга: кто в каком клане. И когда ты приходишь в редакцию, там уже про тебя знают: с кем ты и против кого ты. – Коль, ты, наверно, преувеличиваешь! – Если бы! Вот о тебе как говорят? – Девочка с улицы. Мне это уже так надоело! – Вот! Ты – девочка с улицы, я – мужик с крыши. Это потому, что мы сами по себе. Ни там, ни тут. Ни с теми, ни с этими. Как ни противно, а надо к кому-то примыкать... – Не дождутся! – Тогда и ты не дождёшься. – Чего? – Публикаций, книг... А я – постановок моих пьес. – У меня, вроде, рукопись лежит в «Совписе». – И сколько уже она там лежит? Ну, вот! Три года. Может и ещё сто лет пролежать с таким же успехом! Так что ты подумай. – А сам-то чего? – Ну, чего-чего! Но зато... зато мой сын занимается в детской студии при театре оперетты! Я доволен, ему страшно нравится. Может, хоть он пробьётся к высотам искусства, а я пока сосульки посбиваю, чтобы на головы кому не упали... Тоже хорошее дело. – Главное – не забывай писать. Не зарывай талант в сосульки!

...Столько лет прошло, а я так и не слышала, чтобы где-то были поставлены Колины пьесы. Впрочем, и он обо мне, наверное, не часто слышит.

* * *

Когда выбираешь свободу... Свободу от литературных кланов, партий, групп и тусовок, свободу от модных течений, тенденций, направлений, свободу от догм и шаблонов, свободу от желания непременно печататься и непременно нравиться – издателям и читателям... Когда выбираешь свободу – от желания материальных благ и от желания славы, от желания премий, званий и вообще каких-либо наград... И если полететь высоко-высоко и взглянуть оттуда – с высоты – на эти две чаши весов, где на одной чаше весов – всё, чем богат материальный мир, – а на другой только она – свобода... И если ты всё же выбираешь свободу... То она осыплет тебя такими дарами, о которых материальный мир, мир суеты и тщеты, даже не слыхал... Она подарит тебе чистые помыслы и ничем не замутнённое сознание, она подарит тебе неугасающий жар вдохновения и силы, прибывающие неведомо откуда... И будет ещё один бесценный дар от свободы – уверенность, что ты пишешь СВОИ книги. Которые за тебя не напишет никто. И что эти книги непременно прочтут те, кому они адресованы...

...Эти строки я пишу спустя четверть века после той встречи на Маяковке. И за эти двадцать пять (нет, уже двадцать восемь!) долгих лет я ни разу не пожалела, что когда-то выбрала свободу. Я её выбираю и сегодня. Выбираю её каждый день...

* * * И как будто, чтобы испытать меня, посыпались разные предложения. Мне предложили писать для радио смешные стихотворные сценки для двух ведущих какой-то юмористической программы. Мне сказали: это хорошие деньги. Это большие деньги! – У меня не получится, – сказала я. – Да почему же? Это такие стихотворные клоунады. Вы же любите цирк! – Нет, не получится. – Да вы попробуйте! Не отказывайтесь так сразу. Вот у нас на следующей передаче будет такая тема... Мне назвали тему. Я ехала домой в совершенно подавленном настроении. – Слушай, мама, я тебе стишок сочинил, пока ты ездила! Называется «Сирень».

Цветёт сирень, и мама звонкая, Совсем уж звонкая на всей земле. И жевуземчик мокнет в поле, И флаг на каждом корабле...

– Чудесное стихотворение. Спасибо, милый! – Мамася, ты чего такая грустная? – спросил сын. – Денег много предлагают. – Так это же хорошо! Просто так предлагают? – Нет. Не просто так. Мне предлагают работу. Писать для радио всякую чепуху. И чтобы была в рифму. – А ты не хочешь? – Ты угадал! Совершенно не хочу. – Почему? Это же, наверное, весело? Трали-вали, чу-ху-ху! Сочиняем чепуху! А можно так: Хи-хи-хи, хи-хи-хи! Сто четыре чепухи! – Почему-то совершенно не весело, сынок. То есть – стишки-то смешные, но мне совсем не весело. Вот я ехала сейчас в метро и попробовала что-то сочинить, а в голове в это время звучал голос человека, который мне это предложил: «Деньги! Деньги! Очень большие деньги!» Ну, конечно, это не трудно – зарифмовать какую-то ерунду. Но... – Но? – Когда я написала одно четверостишие, только одно! мне стало так плохо на душе... Противно. Я как будто больная сделалась. И я поняла, что если буду этим заниматься, ради этих самых больших денег – то я больше никогда не напишу ни одного своего стихотворения. – Ни одного? – Ни одного. Бог меня накажет. – За что? – За то, что я продала своё вдохновение. Мы помолчали. – Ты ещё не совсем взрослый, сынок, и тебе, наверное, трудно меня понять. – Ну, почему же? Что-то я понимаю... – Мы ведь проживём без больших денег? – Это уж точно! Нам и с маленькими хорошо! Вон сколько каши в шкафу! Пойду, пересчитаю...

* * * А потом было предложение работать на фирме грампластинок «Мелодия» – писать тексты на обложках. Тут я отказалась резко и даже не пробовала. Ну, и Евгений Аронович то и дело пытался устроить мою судьбу, но я всегда говорила: «Нет». Мне нравилась моя работа рецензентом. Я писала то, что думаю. Мне никто не диктовал, что писать и как писать. Я знала, что многие люди, получив мои письма-рецензии, были рады. А может быть, даже счастливы. Правда, начальник Литконсультации иногда выражал недовольство. Он имел тенденцию прочитывать все рецензии и порой делал мне замечания: здесь надо было бы помягче, а здесь – пожёстче. Чаще всего укорял за то, что пишу слишком кратко. А я не любила воду лить. Он же настаивал на том, чтобы рецензии были пространные, с бесчисленными повторами одних и тех же мыслей, чтобы до адресата «дошло». – Понимаете, они же не понимают с первого раза. Нужно много заходов, чтобы человек уяснил какую-то мысль. Иногда мы расходились во взглядах на какую-нибудь рукопись. Но это его мнение. А я оставалась при своём. Ну, правда, у него были методы воздействия: он стал давать работу всё реже. А когда и давал, то это были такие маленькие рукописи, что за них платили сущие копейки. Но даже если рукопись состояла из одного стишка, надо было писать три листа рецензии. До меня стал доходить смысл слов: «литературная подёнщина». Не могу сказать, что это было легко – из ночи в ночь... (Десять лет!..) Но я была счастлива, что работаю дома. Что не нужно с тобой расставаться. Что мы обходимся без детского сада. А главное, эта работа была хороша тем, что здесь можно было быть честной. – Мамася, а ты когда спать уже будешь по ночам? – Не знаю, сынок... И всё равно. Здесь я не лгала. И главное – это был труд ума, моих мозговых извилин. Этой непростой, временами изматывающей работой занималась моя голова. А моя душа была спокойна. И совесть – чиста. Я работала, но не продавалась. Не продавала своё вдохновение, не пыталась поставить его на службу РУБЛЮ. Подёнщина не затрагивала тех глубин, где вызревало творчество... где копились мысли и силы для будущих книг...

Одна моя знакомая сказала: – А может, ты просто – эгоистка? Думаешь, прежде всего, о своих книгах, а не о ребёнке. А ведь могли бы жить, припеваючи, и ни в чём не нуждаться. – Но мой ребёнок и так ни в чём не нуждается! У него всё есть для счастья. – А у тебя? Думаешь, Антону приятно видеть, что ты ешь одну пшённую кашу? – Думаю, что это его многому научит. Лучше всяких слов. – И чему же? – Тому, что нельзя продаваться. – Ну, ты такая жуткая идеалистка! С тобой же говорить совершенно невозможно! – Какая уж есть.

* * * Антоше давно хочется завести какое-нибудь животное. Инфузорий в банках на подоконнике ему уже маловато. Хочется кого-то, с кем можно было бы общаться, брать его в руки. Но ведь Антон – аллергик! Так что кошку нам нельзя, собаку нельзя, птичек тоже нельзя (с их перьев что-то такое сыплется, вредное для аллергиков), рыбок тоже нельзя (их надо кормить сухими червяками, а это для кормящего аллергика очень вредно и опасно, может развиться астма). Так что же нам можно?? Поделилась своими грустными мыслями с Володей Казарновским, своим другом из Литинститута. Володя – большой специалист по животным, у него дома, по его рассказам, много чего есть. Он сказал: – Какие проблемы? Заведите черепаху! Очень милое животное, спокойное и – никакой аллергии. У моих соседей три черепахи, они одну хотели бы кому-нибудь отдать. Антон, услыхав про черепаху, возликовал.

И вот я еду в Новогиреево за черепахой... У Володи действительно оказалось много чего. Ну, две собаки – это обычное дело. Что-то ещё там под ногами бегало, не помню уж, что именно. Но главное – это аквариум! Огромный, на полкомнаты. Наполненный удивительной жизнью... Здесь носились стайками рыбы разных окрасок и форм, извивались диковинные водоросли, жили своей таинственной жизнью улитки, камни, кораллы... И всё это было пронизано светом и пузырьками... Володя сказал: – Сейчас мои рыбы – главное в моей жизни. Я могу все дни заниматься аквариумом, и мне больше ничего не надо. Люблю я их. Они определённо красивее людей. И общаться с ними гораздо приятнее... Володю очень любил один из профессоров нашего института, и после защиты диплома он уговорил Володю пойти в крупнейшее издательство – Политиздат. Но Володя выдержал там ровно неделю. – Это выше моих сил! Конечно, зарплата там ого-го, но заниматься редактированием этой муры, тратить на это свою жизнь?! Лучше я буду заниматься своими рыбами. Он опять работал на обычной для писателя работе: дежурил сутки через трое. И писал изумительные рассказы, которые нигде не печатали. Пока мы любовались рыбами, пришла со школы его дочка Саша и решила похвастать Володиными успехами. – А папу опубликовали, вы знаете? Она достала из стола папку, а из неё белый лист бумаги, на котором в середине была аккуратно приклеена маленькая заметка – пять строк, не больше... Мне было очень жалко Володю. А его дочка так радовалась! – В разделе юмор, – уточнила она. – Я рада, поздравляю, – сказала я. – Ерунда это всё, – сказал Володя. – А вот жена моя Галка определённо будет печататься! Она окучивает несколько редакций уже полгода. – Что значит окучивает? – Ну, разве ты не знаешь, как надо себя вести, чтобы тебя напечатали? Надо выбрать какую-нибудь редакцию и начинать её «окучивать». Приходить туда каждый день, мелькать – год, другой, третий... Стараться угодить каждому, одним словом – надо стать «своим парнем». И когда ты станешь совсем своим, тогда тебя уж точно напечатают! Своего-то как не напечатать? Но я на это не способен. Мне это скучно и унизительно. Лучше я в это время со своими рыбами пообщаюсь... Потом пришла Галка. И мы пили чай с самодельными конфетами, сделанными из варёной сгущёнки. Тогда конфет в магазинах не было, но банки со сгущённым молоком иногда «выбрасывали», и многие навострились варить эту сгущёнку прямо в банках, и потом варёная сгущёнка, приобретающая светло-коричневый цвет и более густую консистенцию, подавалась к чаю дорогим гостям. Из неё, если не лениво, можно было сделать подобие конфет. И вот, мы пили чай, и Галка рассказывала о своих сегодняшних успехах: кому она подала прикурить, кого угостила сигаретой, с кем и о чём потрепалась во время курения... Она надеялась, что ещё год-другой, и она совсем станет «своей» в этой редакции, и её повесть напечатают. – Галка упорная, она добьётся своего! – сказал Володя. Потом Володя сходил к соседям и принёс черепаху. Довольно большое существо, отчаянно дрыгающее когтистыми лапами. – Бери! Её зовут Машка. Твоя тёзка. Сначала хотели отдать тебе Пашку, но передумали. Ей лет около тридцати. – Так мы ещё и ровесницы с ней! Но взять её в руки я не решалась. – Ты чего? – не понял Володя. – Боюсь... – Смеёшься? – Мне не до смеха. – Как же ты её повезёшь? – Понятия не имею. Ну, они дали мне холщёвую сумку, засунув туда удивлённую Машку. Сумка эта всю дорогу недовольно сотрясалась, приводя меня в ужас. Потом из неё потёк ручей по полу вагона метро... Соседи, указывая на ручей, сообщили мне: – У вас что-то протекает в сумке... Не могла же я сказать, что у меня протекает черепаха! – Ничего страшного, – ответила я с деланным равнодушием, в душе содрогаясь от самых противоречивых чувств.

Дома я протянула Антону мокрую сумку: – На, держи своё животное! Антон ликовал... Он тут же схватил черепаху в охапку... Чуть ли не целовал её! – Какая хорошенькая!.. Мамася, погладь, погладь её! У неё такой шершавенький панцирь! Шершавенький и гладкий одновременно... – Ой, сынок, как-нибудь в другой раз поглажу... Потом он спустил её на пол, обложив её капустными листьями. Проигнорировав листья, это когтистое зелёноватое чудище тут же поползло, скрежеща когтями, под тахту, на которой я в тот момент сидела... Я в ужасе вскочила на тахту с ногами. – О, ужас! Теперь я не смогу ходить по полу! Я её боюсь! Антон хохотал...

...А через неделю мы с Машкой были уже подругами. Выяснилось, что, кроме всякой зелени, она обожает... макаронные рожки!.. Когда я варю рожки, она чует их запах и мчится на кухню, стуча об пол когтями. Я насыпаю ей рожки на газету, и она поедает их с космической скоростью. Но не только рожки! Там, где они лежали, – аккуратная дырка в газете. Она и газету съедала, пахнущую её любимыми рожками! А ещё у неё был прикол к сухим кленовым листьям... Кроме когтей и клюва, из-за которых она была похожа на динозавра, но которые были совершенно безопасны, у Машки ещё обнаружились чудесные глаза. Маленькие и вроде некрасивые, они были удивительной глубины... Они смотрели как будто из глубины веков... Вообще, черепаший взгляд был похож на взгляд нашей старенькой бабушки Доры. Как и наша бабушка, черепаха смотрела умудрёно и грустно... За этот взгляд я её и полюбила. Мы не стали запихивать это удивительное существо в вольер, было жалко лишать его свободы. И Машка быстро освоилась в нашем доме. Чтобы прожить в нём много-много лет...

Глава 7. СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА

На спектакль по Андерсену, который поставил Гедрюс Мацкявичюс, мы ходили вместе с Антошей. Потом, дома, мой восприимчивый мальчик без конца показывал мне пантомиму... Уже там начал, за кулисами, куда мы зашли, чтобы подарить Людочке Коростелиной цветы. И вообще, пообщаться со всеми. Поглядев на Антона, Толик Бочаров сказал: «Я веду студию для детей. Приводи Антона ко мне. У него большие способности». Но студия эта была так далеко от нас... На другом конце Москвы! Это – во-первых. А во-вторых, я и сама могу тебя всему этому научить! И много, много вечером подряд мы показывали друг другу маленькие спектакли...

* * * Распотрошили подушки, чтобы вынуть из них колючие перья. Которые кололи тебя во время сна. Полная ванна перьев и пуха!.. Ты выискиваешь красивые пёрышки и делаешь чудесные коллажи: из пёрышек, сухих листьев, обрывков разноцветной бумаги... Что-то дорисовываешь фломастером. Чаще всего – неведомые миру иероглифы. Этим ты похож на Каптерева. На картинах Каптерева тоже часто встречаются загадочные письмена...

* * * Декабрь 1979 года. Антону 3 года 10 месяцев. Начинаю «Антошину тетрадь» № 25! «Весь декабрь мы просидели на чемоданах. Собирались в Новый год. Собирались лететь на летающих часах. Собирались на Украину. Декабрь прожит в хлопотах, заботах, сборах... Весь дом завален коробками и коробочками, банками, свёртками, пакетами – это Антон складывает всё необходимое для поездки на Украину. Проснувшись, он тут же озабоченно морщит лоб и, ещё не открыв окончательно глаза, говорит деловитым тоном: – А ещё нужно взять на Украину... двенадцать пакетов гречневой каши! Или: – А ещё нам нужно взять на Украину все наши конструкторы! Я буду делать на Украине летающие часы!

Кроме вещей необходимых, Антон аккуратно складывает в коробки какие-то палки, сучки, обрывки бумаги и бечёвки, обрезки картона и фольги, даже мандариновую кожицу. Поясняет: – А это всякие ненужные вещи, из которых я буду на Украине клеить картины. Его увлечение коллажами продолжается. Оказывается, решительно всё может пойти в дело! И то, что можно было бы выбросить в мусор, из этого можно сделать красоту! – Антоша, ведь ещё шесть месяцев до Украины! Куда ты так торопишься складываться? – А чтобы было всё. Чтоб ничего не забыть, – отвечает мой хозяйственный, деловой сын.

* * * Не менее хлопотливыми были сборы в Новый год. Клеили игрушки, Антон писал письма Ёлке и Деду Морозу с вопросом: долго ли ещё ждать? От нетерпения Антон оборвал все листки с календаря и, начиная с 15 декабря, каждое утро поздравлял меня с Новым годом.

* * * – Мама, слушай стих про календарь!

Купим новый календарь — И опять будет январь. * * *

На прогулке у тебя часто песенное настроение. Идём с тобой по берёзовой аллее, и ты с упоением напеваешь во весь голос:

В этот день шли вот, шли вместе гулять птица, листок, градусник, цветок.

* * * Когда ты что-то делаешь дома, то тоже часто с песенкой...

Буду маме помогать, Буду кухню подметать...

* * *

Был дождь, я ездила в институт. Ты сочинил про это песенку:

Автобусы плывут, автобусы плывут, по речке плывут в институт, в институт...

* * *

Возвращались с прогулки, ты устал, и я взяла тебя на руки. Ты обхватил меня за шею тонкими, горячими руками и запел:

До дому донеси, До дому донеси, До дому донеси, Широкое такси!

– Это ты про меня – «широкое такси»? – Ну, мамася, так уж в песне получилось!

 

* * * Весь декабрь Антон писал сценарии диафильмов. Приспособил для этого длинные белые ленты бумаги, которые я купила для заклейки окон. Знакомые шутят, что Антошка уже может зарабатывать себе на жизнь сценариями.

* * * И в это же время в полном разгаре шла постройка Летающих Часов. В канун нового года Антон собирался улететь в город Дерефан...

 

* * * – Мама, помнишь, у нас был освежитель воздуха? Где он, кончился? Вот тебе новый освежитель. Освежайся, мамочка! Это тебе подарок. Антон торжественно преподносит мне коробочку из-под монпасье, в которую он положил шишки, кусочки мха и сосновой коры, сухие листья и веточки. Всё это пахнет летом, лесом, теплом... – Хороший освежитель? – Прекрасный! Спасибо тебе, сынок. – Вот и освежайся, когда захочется. Мы в Дерефан его тоже возьмём, а то дерефанцы ещё не научились делать освежители.

Правда, в эпоху изобретения освежителей несколько пострадали наши комнатные цветы. Антон украдкой ощипывал с них листья, давил их «подавилкой», засыпал в банки – «чтобы хорошо пахло». Пахло действительно хорошо, но вскоре я всё же вступилась за нашу оконную зелень. Антон поворчал, но щипать листья перестал.

* * * У Антона новое увлечение, то есть – дело: начал составлять смазки для часов. Перемалывает в кофемолке всякую всячину, заливает водой, настаивает, сливает, перемешивает, процеживает, просеивает – все дни в работе. Говорит, что без хорошей смазки Летающие Часы не полетят. Это Антон усвоил после того, как к нам зашёл мой друг Миша Файнерман и починил в очередной раз наши часы с кукушкой. Оказывается, их нужно было всего-навсего смазать! А я почему-то до этого не додумалась.

* * * Январь 1980 года прошёл в трудах, сборах и разговорах о скором полёте на Летающих Часах. О стране Колончися, где находятся города Ампер, Дерефан и Самболюн, куда мы скоро полетим... – Полетим в конце декабря 80-го года, – сообщает Антон, – 30 или 32 декабря. Я думаю, я к тому времени успею сделать летающие Часы... Только надо сначала хорошенько подумать, как их сделать, чтобы они полетели...

* * * Мы старательно изучаем амперский, самболюнский и дерефанские языкы. – А то амперцы, дерефанцы и самболюнцы не знают нашего языка, и мы не поймём друг друга, – сетует Антон. Он пишет словари. И то и дело устраивает мне экзамены.

* * * Пишет диафильмы о путешествиях на Летающих Часах и о разных городах. Рисует схемы, то есть – маршруты нашего будущего путешествия. На этих схемах, кроме выше упомянутых городов, есть город Январь («Здесь всегда зима»), город Март («Здесь всегда ручейки и сосульки»), город Август («Здесь всегда лето»). И пока суд да дело, мы путешествуем по этой карте. Антоша о каждом городе и о его жителях знает решительно всё, как будто он сам пожил в каждом из этих городов. Особенно любим им город Дерефан. Любим до такой степени, что о себе Антон говорит иногда: «Я – дерефанец!» До такой степени проникся он дерефанским духом.

– Город Дерефан старый-престарый... Ему две тысячи лет! Раньше там было много домов, а теперь осталось мало. Но всё равно он очень красивый. Очень старый и очень красивый. Там дома деревянные, две тысячи лет назад ещё не умели люди строить каменные дома, и дома уже все в щелях. А щели такие большие, как дупла! И в каждом дупле живёт сова! И по ночам все уукают! А утром они прилетают на балкон и клюют фонтос. Фонтос – это такие ягодки, очень вкусные. Они растут на дереве фонтосе. А ещё есть кусты фонтосные. И деревья, и кусты, и цветы фонтос! И на них такие ягоды – очень вкусные и полезные – и для людей, и для птиц. И смазки из них можно делать. Всё, что угодно! Как захочешь, так и используешь этот фонтос.

– У дерефанцев всегда пожары! – сообщает Антон. – Что же, они с огнём не умеют обращаться? – Умеют. Только они варят элэмбас, смазку для часов. А элэмбас надо варить 24 часа. Вот они ставят элэмбас на огонь, а сами ложатся спать. Просыпаются – а уже всё сгорело! И так очень много домов в Дерефане сгорело... Было сто тысяч, а осталось четыре тысячи... – огорченно говорит Антон.

* * *

– А у амперцев ничего нет, – говорит Антон, – Ни работы, ни рецензий, ни денег... Поэтому амперцы всегда спят. – Бедные амперцы, – говорю я. – Но хоть сны-то им снятся? – И сны не снятся. – Ну нет, – говорю, – это никуда не годится. Разве это жизнь? – Плохая жизнь, – соглашается Антон. – Пусть амперцам снятся весёлые, хорошие сны, раз у них больше ничего нет. – Пусть, – сжалился над несчастными Антон. – Мы, когда к ним полетим, повезём им много всего – чтобы у них было.

* * * – В этих городах живут бабушки. Бабушкам по сто лет. Они стоят на крышах – и смотрят на огонь... – На огонь? – Да. У них на крышах горят костры, и там сжигают фонтос – чтобы он был сухой. Получается сухой фонтос и цветная вода. А потом из этих цветных вод дерефанцы и самболюнцы строят себе дома, а то у них много домов поломалось. А бабушкам не только по сто лет. Им и по тысячу лет, и по сто тысяч лет – сколько угодно! В Дерефане нет поликлиники, нет врачей и нет никаких лекарств! – Как же дерефанцы лечатся, если заболеют? – Они едят сухой фонтос – и сразу выздоравливают. Он очень полезный.

* * * Вечером, на прогулке. В свете фонарей медленно кружится снег... как будто кордебалет в белых пачках на тёмной сцене, в свете софитов... – Давай пойдём туда, где кончаются все города! – предложил Антон. – Давай, – с радостью согласилась я. – Там ничего нет – ни улиц, ни городов... Только одна высокая-превысокая башня. Зелёная трава – и вода... А в воде – оранжевые водоросли... – Идём, идём, я очень хочу туда! Мы дошли до нашей бухты, засыпанной снегом, постояли на её берегу – где кончаются все города... Потом повернули обратно к дому. Весь обратный путь Антон рассказывал мне про это чудесное место, где только вода и трава... – Шли дожди – и образовалась огромная бухта. Все дома утонули. И люди стали теперь – как рыбы... И в воде растут такие водоросли – цветок элэмбас...

* * * Строит что-то из кубиков. – Это – город. Подземельск. Тут живут люди подземёльцы, они разговаривают на подземёльском языке. А ещё есть Нанебный город. Там живут нанебцы и разговаривают на нанебном языке. Но этот город уже сломался. И нанебцы строят себе новый город. Но уже не на небе. На небе – плохо, с неба все дома падают... – Милый мой фантазёр! Что бы я делала, если бы тебя у меня не было? – Искала бы! Во всех городах, во всех улицах...

* * * Гуляли в сквере за «Невой». Вспомнили нашу осеннюю игру, когда Антошка прятался – и мы его искали за каждым деревом, за каждым кустом. Антон объявил: – Начинаем передачу: «Где Антоша?» А снег глубокий и рыхлый, Антон тут же потерял калошу. Хохочет: – Теперь уже передача не «Где Антоша?», а «Где калоша?»

* * * Эти калоши нас совершенно замучили – без конца их теряем. Вечер. Переходим улицу. Я оглядываюсь по сторонам. – Ты что смотришь? – спрашивает Антон. – Смотрю, нет ли машины? – Ты лучше смотри: нет ли калошины? – смеётся Антон. – Калошу-то опять потеряли!

* * * Разломал очередной барабан, снял с него обруч и катает по комнате. Говорит: – Это колесо – жевуземчик! К кому оно прикатится – тот кого-то любит. Колесо прикатилось ко мне. Антон ликует: – Значит, ты меня любишь! Всё правильно.

* * * Очень ласковый. Всё время лезет целоваться и без конца говорит о своей любви, порой – не по-детски сложно: – Мама, я – твой отдых любви. Во мне – вся твоя любвя. А в моём отдыхе – вся твоя любвя.

* * * Со смехом накидывается на меня: – Дай я тебя так расцелую, что тебе сразу будет девяносто лет!

* * * – Хочешь, я подарю тебе своё обнимание? И – накидывается на меня с объятиями. Кричит и хохочет: – Раздавление мамы! Вторая серия!..

* * * Несколько дней назад написал мне на разных языках объяснения в любви – на русском, французском, украинском, самболюнском, амперском, испанском и английском (с моей помощью), дерефанском и ещё на каких-то, мне неведомых языках... И положил все эти записки мне под подушку. – Чтобы сны тебе хорошие снились! А сегодня устроил ревизию. Поднял подушку. И с самым деловым видом: – А где мои любишки? И принялся пересчитывать...

* * * В пятницу вечером. Задумчиво глядя в тёмное окно: – Пятница испятнилась...

* * * На улице, глядя вслед бродячей собаке, со вздохом: – Собака иссобачилась... – Что это значит? – Это значит: привыкла быть собакой. И тут же выдал целую дюжину аналогичных примеров: – Мама измамилась – привыкла быть мамой. Верёвка изверёвилась – привыкла быть верёвкой. Кастрюля искастрюлилась, часы исчасились...

* * * – Антошка, не болтай, а пей молоко. – А то оно зашкуреется и замикробится, – добавляет он, хихикая.

* * * После нашего очередного препирательства из-за еды (не хочет ничего, кроме гречневой каши!). Спрашивает лукаво: – А клей склеивает жевузем?..

* * * 28 января, утром, проснувшись: – Мама, мне уже четыре года? – Ещё нет. В 12 часов дня будет ровно четыре года. – Ровно – как эта палка?

* * * – Я тебя обниму до целого раздавления! – Антошка, ты же меня не целуешь, а клюёшь! – Сейчас я тебя расклюю до последнего организма!

* * * На день рождения Антона пришло много гостей: наша подруга Оля Тишлер, Борис Глебович Штейн и мои друзья из Литконсультации. А ещё пришёл Каптерев! Антон его очень ждал, очень хотел увидеть Большого Художника. А день выдался такой метельный!.. И я волновалась: сможет ли Валерий Всеволодович доехать до нас в такую непогоду? Всё-таки ему уже восемьдесят лет! Звонок в дверь. Антошка бежит открывать... На пороге – весь в снегу Каптерев! И – с огромной дыней в авоське!.. Жёлтая дыня в дырявой авоське вся залеплена снегом... (Это он ещё на рынок за ней ездил в такую метель!) Ликованию Антона не было предела. «Дядя художник», «дядя Валерий» затмил для него всех остальных гостей. Он не отлипал от Каптерева весь вечер. Усадил его на тахту и стал выкладывать ему на колени свои рисунки и коллажи. И Каптерев очень внимательно и серьёзно смотрел его работы, о каждой говорил что-то. Ему особо понравились те работы, где Антон использует разные материалы: пёрышки, кусочки ткани, фольги, сухие растения... Он сказал, что когда-то тоже любил делать коллажи. О, как Антон гордился его похвалой! Этим – на равных – общением. А какая сладкая была дыня!.. А за окнами, весь вечер, продолжала мести метель...

* * * Утром 1 февраля. – Январь прифевралился...

* * * Я живу одновременно в двух мирах. Один мир – это наш с Антошей мир, полный света, тепла, игр и фантазий, нежности и понимания... Другой мир – это внешний мир: магазинные очереди, прокуренные издательства... И я хожу туда-сюда, туда-сюда... Не знаю, как бы я выжила, если бы у меня не было НАШЕГО МИРА, наполненного твоим щебетом, озарённого твоим смехом... Нашей любовью друг к другу. Спасибо тебе, мой мальчик, за то, что ты есть!

* * * Вечер. Я работаю на кухне, а тебе всё не спится, зовёшь меня. Захожу к тебе, зажигаю торшер... И ты тут же выдаёшь стишок: – Прилетела совушка на торшер. Зажигает крыльями огонёк... Это про тебя, мамася, стишок! Ты догадалась? – Конечно, родной. Чудесный стишок! Спасибо тебе.

* * * Взяла в библиотеке «Элементарную астрономию» Струве и других американских авторов. Так как моих знаний оказалось недостаточно, чтобы ответить на все твои астрономические вопросы. Ночью прочитываю по главе, а утром, на прогулке, рассказываю тебе. – Ты понимаешь? – с сомнением спрашиваю тебя иногда. – Я всё понимаю, мамочка! Ты рассказывай, рассказывай! А зачем ты мне опять про атмосферу? Я уже про атмосферу знаю, ты мне вчера рассказывала. – Чтобы ты лучше запомнил. – А я и так хорошо помню. Про другое теперь расскажи, мне так интересно, так интересно! Очень быстро запомнил все планеты, восторженно слушаешь про различные затмения, про то, что планеты вращаются с разной скоростью. Особенно тебя поразил Меркурий, который вокруг своей оси и вокруг Солнца оборачивается приблизительно за одно и то же время – пятьдесят восемь суток. – Какая интересная жизнь у этих людей, которые на Меркурии живут! Пятьдесят восемь дней прошло – и опять Новый год! А узнав, что полгода на Меркурии ночь, ты искренне пожалел его жителей. – Это надо же... полгода спать! Ведь же им скучно так долго спать! Ты уверен, что на всех планетах кто-нибудь живёт, и мои поправки по этому вопросу пропускаешь мимо ушей.

* * *

Надо сказать, что твоя страна с вымышленными городами – Самболюния – сразу расширилась до границ нашей Солнечной системы: город Мунт оказался на Меркурии, Дерефан – на Венере, Ампер – на Марсе... Ты свободно разгуливаешь с планеты на планету – как у себя дома – словно Маленький Принц...

* * *

18 апреля 1980 года. Сегодня был роскошный снегопад!.. А у нас в доме распустились тополиные ветки и остро пахнет весной...»

* * * Ночами, год за годом, месяц за месяцем, я исписывала тетрадь за тетрадью, пытаясь запечатлеть на бумаге волшебные мгновения нашей жизни, твои фантазии, твои фразы, словечки, твои вопросы, твою милую интонацию, твой чудесный говорок... Я и не подозревала тогда, что в глубинах этих тетрадей рождаются мои будущие книги. Что мои будущие книги созревают в этих тетрадях – как семена в тёплой пашне...

 

Глава 5. ПОДОРОЖНОЕ ЛЕТО

И вдруг – настоящая весна! Теплынь, солнца – через край… Мир очнулся и зазеленел. – Мама, смотри, как всё засерёжилось! Вечером, на прогулке. Дышим зелёным воздухом, пахнущим надеждой, переменами, и не можем надышаться… – Мама, а ты умеешь глазами дышать? – Нет. А ты? – А я умею! – и Антон часто-часто моргает. Хохочем… – А мне приснилось, – говорит Антон, – сегодня ночью приснилось, что я дышал не воздухом, а рыбами! А если рыбку поставить в банку с водой, у неё вырастит корешок! А ещё мне приснилось, что плохих людей убивали «лотосом» и отбеливателем! Мы гуляем по тёмному скверу одни – и хохочем. Почему-то всё очень смешно в этот вечер.

* * * Ходили на бухту. Сырой ветер продувал насквозь, так что на Антона пришлось надеть зимнее пальто, хотя днём на припёке, у жасминового куста, было почти жарко. 22 апреля. А к вечеру так подуло… Вот мы и надели зимнее пальто и пошли посмотреть, что поделывает наша бухта после зимы. Темно… Только огни прибрежных домов да фонари на мосту едва освещали тёмную воду и серые, неуклюжие, похожие на спящих бегемотов, льдины. Какой-то катерок, ловко лавируя между льдин, бесшумно пронырнул под мостом. Больше никого не было. Только звёзды… Антон подошёл вплотную к воде, потрогал её ладошкой – поздоровался. Я тоже. Вода ледяная, но ласковая. Или просто настроение у нас хорошее – оттого и кажется всё ласковым – и звёзды, и катерок, и, забивающий дыхание, влажный апрельский ветер… Всё прекрасно на этом свете! – Мама, ты мне нравишься, – сказал Антон. – Давай всегда жить вместе!

* * * Первого мая пошли на нашу бухту уже загорать. Даже не верилось, что только десять дней тому назад мы ходили по этому берегу в зимнем пальто, а две недели назад шёл снег… Туши льдин успели растаять за эти дни, но вода обжигала. Антона удержать на берегу было невозможно – он носился с радостным визгом по ледяной воде, окатывая себя фонтанами колючих брызг… Таких, как мой сын, отважных было немного. А день – удивительный. Так много неба, солнца, воздуха… Лежу на горячем песке, смотрю в огромное синее небо, слушаю шорох волн и Антошин визг – и такая лёгкость во мне и полнота. Небо приблизилось к самой земле, к моему лицу, к сердцу… И тут показались ОНИ! Они летели чуть пониже кучевых облаков – и так ярко, графично выделялись на фоне ослепительной белизны их силуэты! Они летели стремительным клином, словно реактивные истребители. Они летели с юга на север – они возвращались домой… – Антоша, журавли! Смотри! скорее! Мы стояли, запрокинув головы, и не верили своим глазам. Журавлей мы видели первый раз в жизни. Их путь пролёг прямо над нами. Сильные, прекрасные, стремительные, они летели среди синевы – точно плыли, опираясь на тугую синеву, раздвигали пространство величавыми крыльями… И пока они летели над нами, я чувствовала своё бессмертие. И своё, и Антошино. Я чувствовала в эти минуты, что смерти нет. Что её просто не может быть!

* * * …А накануне вечером слушали Третий фортепьянный концерт Рахманинова. С этого концерта всё и началось. Точнее – началось всё неизвестно когда… А слушая Рахманинова – я вдруг открыла, осознала, что я – совсем другая, чем пять, три и даже год назад. Ведь я не могла прежде слушать Рахманинова! Он терзал меня, мучил своей совершенной гармонией. Я чувствовала себя за дверью – во тьме, на холодной улице, жалкой нищенкой, которой не дано понять, о чём говорит эта безжалостно-прекрасная музыка… Во мне ничего не отзывалось на неё – только саднило сердце… И вдруг…. Это было вчера. Я держала мальчика своего на коленях, крепко обняв, и боясь шевельнуться. Я не знала прежде такой полноты. Чаша, полная до краёв, но – не переливается. Полнота радости и – ни капли переизбытка, ни капли сверх меры. Ибо всякий переизбыток, даже счастья, – это уже мука, уже терзание и – гибель гармонии. А здесь, у Рахманинова, – ничего сверх, ничего через. И мука, и радость слились воедино, стали одним нераздельным целым – жизнью без смерти. И мой мальчик – со мной…

(А волны всё новой и новой радости накатывали на сердце… И казалось: вот-вот, сейчас всё-таки перельётся… – и всё разрушится. Но – нет, не переливается! Музыка, казалось, рождается не под пальцами музыкантов – а в самой глубине моего сердца. Но лучше сказать – нашего. Потому что Антон тоже слушал, замерев весь, – и с ним, наверное, творилось то же, что и со мной. Но сказать он об этом не умел. Да и я вряд ли сумела… «Господи, откуда он всё про меня знает?» – подумала я о Рахманинове, подумала как о бесконечно близком и родном человеке.)

…И тут сияющие облака над нами стали наливаться тёмной синевой, тяжелеть… сгрудились над нашей бухтой лиловой толпой. И стали перекатывать громыхающие бочки. Мы едва успели одеться – и побежали. Но не успели отбежать и ста метров, как ливануло! Точно из сетей, поднятых из воды… Голубые и красные молнии в весёлой ярости носились над нашими головами. А дождь – ничуть не теплее, чем вода в бухте. Так и обжигал… Я закутала Антошку в одеяло, на котором мы возлежали на солнышке, завязала узлом на спине. Мы забежали во двор детсада и спрятались под навесом, среди зелёных тополей. Казалось, что никого больше нет на свете – кроме нас и этого яростного ливня. Мы примостились на корточках под кирпичной стеной, читали на два голоса «Люблю грозу в начале мая…» и смеялись. С крыши нашего убежища с шумом падал водопад… по дорогам неслись бурные потоки, и топот их несметных ног заглушал все остальные звуки в мире… И столько обещания было в этом дне! Или – исполнение обещаний?..

* * * После этого ливня мир, как сказал Антон, «ещё больше засерёжился, залиственел и затравянел!» Настроение у нас в высшей степени лирическое. Антон сочинил несколько чудесных стихотворений.

* * * Я тебя люблю, как звёзды, Я тебя люблю, как солнце, Я тебя люблю, как осень, Я люблю тебя!

* * * Годы идут… И дни идут… И месяцы тоже идут… Деревья растут. Кукушка кукует: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку!»

* * * Вот уже который день слушаем японский джаз. Какие они удивительные, эти японцы! Как остро они чувствуют красоту во всём. Вот небольшая пьеска под названием «Чаша для мытья слив», – только японцы могли так назвать музыкальное произведение: именно «для мытья слив». Обострённое чувство красоты каждого мгновения жизни. Это чувство возможно лишь тогда, когда душа скорбит и тревожится, когда ни на минуту не забываешь о смерти – не о той, которая придёт ещё когда-то нескоро (а может, и вовсе не придёт) а о той, которая в любой миг может оборвать прекрасное видение жизни. У японцев, с их Хиросимой, с их постоянным ожиданием землетрясения или цунами, с их многовековой историей поклонения красоте мгновения – это в крови. Поклонение хризантеме. Поклонение первому снегу... Японцы – как дети. Люблю японцев. Понимаю их. ...Слушаем японский джаз. Комната полна солнца. Синее небо с ослепительными облаками опустилось к нам на лоджию. По солнечному паркету, отражаясь в нём, как в зеркале, бегает, стуча коготками, черепашка... Антон щекочет её золотым мохнатым одуванчиком... Она фыркает и убегает от него. Да, да, именно убегает! – довольно быстро и ловко. А комната полна солнца, солнечный свет колышется – как вода, он кажется влажным и густым, словно водоросли... От лёгкого сквозняка поднимаются с пола и перелетают по комнате надувные разноцветные шары... Бесплотные толпы шаров... Нет, никакой не праздник – просто Антошина приятельница, наша пожилая соседка, приносит ему каждый вечер по шарику, вот их и набралось видимо-невидимо... Звучит японский джаз... Антоша, голенький, загорелый, среди солнца и радужных шаров, смеётся и дразнит черепашку. Я вспомнила вдруг, что надувной шар для японцев – символ усопшей души... Неясное чувство, какая-то безымянная печаль кольнула сердце... И я подумала, что никогда не забуду этого дня...

* * * На следующее утро отправились в парк Дружбы. Там буйно цветут сирень и каштаны. И одуванчики, одуванчики!.. Антоша бегал, бегал без устали, даже не бегал – а летал, раскинув руки, над золотым морем, падал с визгом в его ласковые росные волны, осыпал меня с ног до головы его солнечными брызгами... Пошли к прудам, посмотреть, как там идут работы по укреплению берегов. (Летом в Москве пройдут Олимпийские игры, и город спешно прихорашивают). Мир – зелёный и золотой... И на этом золоте и зелени – ярко, как на картинах Дейнеки – красные экскаваторы и красные горы развороченной глины. Мы лазали по этим горам, норовя свалиться в пруд или в канаву. И слышали, как перекуривающие экскаваторщики сказали о нас с Антошкой: «Какие хорошенькие девочки!» Потом один из них, почти мальчик, не выдержал, подошёл к нам и спросил, что мы ищем среди развороченного суглинка. – Приключений! – ответили мы. Он не понял. Тогда пришлось пояснить: – Мы путешествуем, – солидно сказал Антон. – Каждый день мы делаем кругосветное путешествие. Идём, идём, идём... И смотрим, что интересного произошло, пока нас здесь не было. – Тогда приходите завтра опять сюда в это же время. Придёте? – Нет! – категорически отказал Антон. – Мы каждый день идём в новое место. Завтра у нас другое путешествие! Антоша был необыкновенно хорош в эту минуту – стоя на красном хребте горы, загорелый, розовощёкий, в одних шортиках и золотом венке из одуванчиков. И синее, знойное небо целовало его в макушку... (И как здорово, что со мной всегда мой дружок – маленький фотоаппарат «Смена»!)

А прошлогодней утки мы не встретили. Видимо, её спугнул рёв экскаваторов. А может, она сидела сейчас где-нибудь в камышах на яйцах. И мы пошли дальше, срываясь бегом с крутых зелёных косогоров, – бегом вниз, смеясь и задыхаясь... А потом, взявшись за руки, дыхания не переведя, – вверх! По узким и крутым красным тропинкам, красным на зелёном... И – бегом по зелёному полю, огромному и глубокому – как по дну высохшего, ушедшего в землю моря... Вышли к пруду у дороги, вокруг которого ещё недавно жила своей уютной, патриархальной жизнью крохотная деревенька Аксиньино. Её уже нет... Сады забил бурьян... Ноги, путаясь в траве, спотыкаются то об обожжённый пожаром кирпич, то о покрытую тёмным мхом доску, то о пустую банку, кастрюлю, кочергу... А вот маленькое поле, некогда бывшее картофельным, а теперь – будто огромное зеркало, притянувшее все солнечные лучи, всё золото майского дня... Глазам невмоготу смотреть на это одуванчиковое море. Антошка с визгом ринулся в него – где по пояс, а где и по грудь, нырял с головой, теряя свой венок, тонул и выныривал, сам – круглоголовый и ясноглазый, как весенний цветок. Наверное, нет и не может быть в жизни видения прекраснее и счастливее этого: смеющееся дитя на цветущем, залитом солнцем лугу... Дитя света и Смысла, средоточие всех лучей, Ответ на все вопросы, разгадка всех Тайн... Ну, вот он бежит ко мне, весь – смех и солнце, я чуть прикрываю глаза, так сильно бьёт мне в сердце это видение... бежит, утопая в одуванчиках, мой дорогой мальчик... вот он уже как подрос. И всё-то он понимает, и на все вопросы даст ответ. А рука у него горячая и сильная, крепкая по-мужски, хоть и тонка, как цветочный стебель...

Антоша нарвал одуванчиков и развесил их вокруг талии – точно папуас. Так и ехал в троллейбусе домой – в венке и в юбке из одуванчиков. Какая-то чинная барышня лет шести, прошептала ошеломлённо: – Смотри, мама! Мальчик совсем голый! Барышня была явно испорчена цивилизацией, коль одуванчиковый наряд произвёл на неё впечатление полного отсутствия одежды!

* * * – Мама, – говоришь ты. – А давай это лето назовём подорожным. Подорожное лето! – А давай!

* * * Последний день мая. Мы опять в Грачёвке. Антоше так полюбилось это место, что на картинах, которые он рисует в эти дни (точнее – это не картины, а схемы наших путешествий), Грачёвка располагается в самом центре земли. В этом парке, возле этой усадьбы совершенно особый, свой, неповторимый настрой, аромат – который не выветрился, не улетучился за шесть десятилетий. Мощью, покоем и меланхолией дышит это место. Рядом, вокруг – шумные улицы, многолюдные ульи, иной ритм, иная жизнь, которая не властна над этими прудами, над этими деревьями, над этим домом. Даже одуванчики здесь – и те иные, исполненные тайны и монументальности. И настроение у нас тут всегда особое. Я так остро чувствую, что это место – живо, как будто уже была здесь когда-то – в другой жизни... – А ты тогда приходила сюда? – спрашивает Антон. И я начинаю рассказывать ему, каким прекрасным был парк сто лет назад, когда Москва была далеко отсюда, а вокруг, на лугах, паслись стада красных коров, ездили мужики в телегах по просёлочным дорогам... А деревья в парке были стройны и ещё молоды, а пруды глубоки и чисты. И я вспомнила... ... Вспомнила тот солнечный летний день – и себя в белом длинном платье из чего-то прохладного, невесомого, в соломенной шляпе с лёгкими лентами... Вспомнила Антошу – в белом матросском костюмчике с синим воротником, и в руках у нас удочки, и мы спускаемся от дома к прудам... Здесь в одном месте довольно круто – и мы бежим, бежим и смеёмся, взявшись за руки, по тёплой земле, по солнечным пятнам... Особенно помню эти солнечные пятна на подстриженной густой траве... И Антошину нежно-округлую, слегка загорелую щёку – и на ней тень от ресниц (солнце стояло высоко). И тот, который стоит на балконе и смотрит нам вслед, тоже смеётся и машет нам рукой – отец, муж, брат?... – не помню... Но помню, что он тоже в белом. В тот день мы все были в белом.

Помню тёплый, густой запах земли и воды – той земли и той воды, и помню, что в тот день клёва не было, но настроение у нас оттого ничуть не испортилось. Помню, как мы вернулись к обеду... Прекрасный дом, распахнутые окна, звуки рояля... Всё это было. И всё это никуда не ушло, всё осталось здесь, растворилось в этом воздухе, в этих деревьях, в линиях дома – в задумчивых кариатидах, в задумчивых львах на центральной лестнице, в задумчивых лестницах со стёртыми ступенями... Кажется, взбежим сейчас по ним, распахнём настежь двери – и навстречу нам из глубины комнат – муж, отец или брат? – смеющийся, белозубый, с прядью волос, упавшей на высокий лоб... И Антон повиснет у него на шее, обхватив его, как обезьянка, руками и ногами – и оба смеются... Я слышу их беспечный мальчишеский смех... И нет ничего роднее этих лиц, и звуков их голосов, и запахов летнего дома... ...Мы взбегаем по стёртым ступеням, где из трещин пробиваются одуванчики и подорожник, взбегаем по этим лёгким ступеням и толкаем высокую дверь – но она заперта. Она заколочена. Заколочена навсегда... В окошке справа серым пятном возникло женское лицо в белой докторской шапочке. Оно смотрит на нас скучающим, отсутствующим взглядом. Вечер, суббота, конец мая, цветёт черёмуха – гигантская черёмуха, она будто обняла своими ветвями и кистями, своим сумрачным светом и сладким, щемящим запахом этот старый особняк, обняла и приникла к нему, и оградила его потаённую, полную музыки и грусти, жизнь... Мы обогнули дом – и увидели на поляне под черёмухой два ряда скамей, и на них – едва различимые в сгущающихся сумерках в своих серых больничных халатах – гуляющие больные. Странное чувство меня охватило, когда я вгляделась в эти лица – словно на меня смотрели чеховские персонажи – такие всё знакомые лица, и тоже, вроде, все из той жизни, из той эпохи... Мы пошли дальше, в глубь двора, по размытой недавним дождём тропинке И – что за радость! – время пощадило не только главный дом, но и службы, и конюшни, и флигеля. Сохранилась и церковь, но без креста, конечно, и более всех других зданий испорченная перестройкой. И стена забора с чугунным литьём тоже сохранилась... И всё это буквально утопает в белом снегу цветущих вишен и черёмух!.. Видели, как возле крайнего флигеля, в светлых вишнёвых чащах, сидел старик – в белом халате, с белой окладистой бородой, – сторож, наверное, или санитар, и тоже по-чеховски колоритный и многозначительный. Старик степенно разливал из толстого чайника в три кружки, стоящие перед ним на маленьком колченогом столе, под вишней, чёрный, дымящийся чай... А какая тишина стоит, Господи! Антоша, ты слышишь? Слышно, как опадают снежинки лепестков... Слышно, как ступает по размытым дождём дорожкам Время, Эпоха, Жизнь... Прислушайся! Они никуда не уходят, они никогда не канут в вечность, ты только приоткрой душу пошире – и они войдут в тебя, прими их с радостью и благодарением – и ты станешь богаче, и старше, и мудрее ещё на одну эпоху, ещё на одну жизнь... Всё – в нас, всё – с нами. И та жизнь, которая была до нас, и та, которая придёт за нами. Нет ни прошлого, ни будущего – есть только настоящее, и в нём – вот в этой минуте – ВСЁ! Все начала и все концы. Ощущать себя живым человеком – на живой земле, среди живых деревьев и живых камней, любящим – среди любящих, страдающим – среди страдающих, смертным – среди вечного... Это – главное, в этом – смысл всех встреч и разлук. Ну, как тебе объяснить, мой мальчик, то, что объяснить невозможно? Я только крепче сжимаю твою маленькую горячую руку и прошу тебя: – Не уходи хоть ты от меня! – Никогда не уйду! – ответил сын.

* * * Периодически я начинала ждать Гавра, прислушиваясь к гудению лифта... Помню, как Мариша написала мне в роддом: «Звонил Гавр. Узнав, что родился Антон, он так обрадовался, как будто это его собственный сын родился!» Но жизнь разносила нас всё дальше и дальше... Хотя в какой-то миг породнила. Я узнала, что Гавр крестился. (А ведь когда-то, после моего крещения, говорил: «Никогда со мной этого не случится!») Да, Гавр крестился, и его крёстной матерью стала Людмила Фёдоровна. Значит, теперь у нас с Гавром общая крёстная мать. А мы с ним – брат и сестра во Христе.

* * *

Мои бессонные ночи... По ночам изучаю ботанику и астрономию: чтобы утром отвечать на твои бесконечные вопросы. Думала, что кончится институт, и я отосплюсь. Но не тут-то было! Если ночью не пишу рецензии, то занимаюсь самообразованием. Естественно научным. Не могу же я отставать от тебя! Беру в районной библиотеке всякие серьёзные книги. Продираюсь сквозь непонятное, вылавливаю, выцеживаю суть, которая может быть интересна тебе, мне, нам обоим. Тебе не должно быть со мной скучно! Твой единственный собеседник должен быть на высоте! А высота просто так не даётся. Она берётся бессонными ночами... невидимым миру штурмом... Но какое это счастье – любить то, что любишь ты! Восхищаться тем, чем восхищаешься ты. Жить с тобой ОБЩЕЙ жизнью.

* * * Не забыть: Как ходили к «нашим муравейникам» со скамейкой и сахаром... Особо нам нравился муравейник, обосновавшийся в старом телеграфном столбе. Там было что-то вроде дупла, довольно низко, мы ставили скамейки около столба и могли часами сидеть у этого столба, наблюдая жизнь муравьёв, -- как в кино! Периодически ты подсыпал в дупло сахару, и с восторгом наблюдал, как муравьи утаскивают куда-то в недра муравейника лакомства... – Какие же они сластёны! – смеёшься ты. – Ты их разбаловал, – говорю я. – Почему же и не побаловать? Ведь же я их люблю! Муравьишки мои хорошенькие!..

* * * В специальном блокноте – схемы всех муравейников в округе...

* * * А в другом блокноте – перепись плантаций хвощей и папоротников в нашем лесу. И мхов. Ты обожаешь мхи! Оказывается, мох моху рознь. Даже в нашем московском лесу у кольцевой дороги столько разновидностей мха! Они такие разные! И, оказывается, они цветут! Я просто Америку с тобой, открываю, сынок. Я ничего этого раньше не знала. Мы насобирали огромную коллекцию мхов. Подушечки мха лежат на полках и в коробках. Иногда мы вынимаем их и ЛЮБУЕМСЯ. Накупили книг про «споровые» растения. Оказывается, именно так они называются – наши любимцы. Потому что они размножаются спорами. Ой, сколько всего интересного в жизни! Просто дух захватывает!..

* * * А ещё ты обожаешь вулканы! По атласу ты выучил названия всех знаменитых вулканов мира. И все самые знаменитые горные вершины. Ты запросто находишь их на карте. Ты любишь читать об их вулканической жизни... Я купила тебе две толстые-претолстые книги с множеством феерических фотографий – «Горы» и «Вулканы». Ты запросто произносишь, выпеваешь их фантастические имена. Вулканы – твои друзья. А разве можно не запомнить имена друзей? -- Фудзияма! Коропуна! Попокатепетль! Льюльяйльяко!.. -- Ты язык не сломаешь, сынок? -- Это же так просто, мамася! Ты любишь рисовать горы и вулканы... Наверное, они тебе – родня.

* * * Ходили с тобой в Планетарий. Купили билет на обзорную лекцию. Получилось смешно. Только в зале погас свет и на куполе засветились звёзды, ты тут же стал комментировать то, что видишь. Громко, на весь зал, своим звонким голосом ты называл звёзды и планеты, которые без труда узнавал на планетарном небе, и радостно сообщал, какая у них масса, величина, плотность, как быстро они вращаются вокруг своей оси... И всё было бы ничего, если бы в это же самое время лекторша не пыталась рассказывать свой текст. Она говорила в микрофон, но ты безо всякого микрофона говорил ГРОМЧЕ! А главное – ты опережал её с информацией! – Уймите ребёнка! – взмолилась лекторша. Но разве можно унять моего ребёнка?.. Ты был так счастлив, что всё узнаёшь, ты не мог молчать от радости, а на мою просьбу «послушать тётю», шепнул мне: – Так я же это всё знаю! И потом – она очень скучно рассказывает. – Так может, другие ещё не знают. Дай им послушать. Смотри, сколько людей в зале. Зал был полон. Но молчал мой ребёнок ровно минуту. Нет, меньше. – Да кто же это там такой умный? – опять возмутилась лекторша. Она включила свет. И все уставились на четырехлетнего мальчугана... Немая сцена. Больше мы в Планетарий не ходили.

* * * Нам принесли почитать «Физику», университетский курс. Антон буквально впился в неё! – Ты что-нибудь там понимаешь, сынок? – Что-нибудь понимаю... Это была огромная, толстая книга большого формата, он еле удерживал её.

* * * Ты не любишь метро за то, что там шумно и душно. Но иногда всё же хочется выбраться в большой мир! Мы научились ездить поверху – пересаживаясь с троллейбуса на автобус, с автобуса на трамвай... Так мы добрались до зоопарка, до ВДНХ, до Биологического музея и Зоологического. У нас нет скафандра, но есть – молитва. «Пресвятая владычица Богородица, покрой моего мальчика своим молитвенным покровом!» – прошу я. И буквально физически ощущаю этот таинственный покров! Когда на экзамены убегала – тоже просила Её побыть с тобой. Так что у тебя от рождения две матери.

* * * Ездили в гости к Пресманам. Антон говорил с Александром Самуиловичем о космосе, задавал ему вопросы, на которые я не могла ответить. Они вообще говорили на своём языке, который я не очень понимала. Два учёных мужа! И то, что семьдесят лет разницы, так это не очень сильно чувствовалось. Почувствовалось это только, когда Антон полез под стол и решил там устроить себе гнездо... Ну, нормальный ребёнок!

* * * Были у Каптервых. И в это же время к ним забежал Залетаев – специально, чтобы познакомиться с Антоном. Владимир Сергеевич, правда, видел его уже, но Антону тогда было месяца три. А с тех пор никак не удавалось зазвать его в гости – всё он по своим степям да пустыням путешествует!.. Из одной экспедиции вернётся, и вскоре уезжает в другую... Залетаев и Антон беседовали на зоологические темы: о простейших и насекомых. Пару раз Антон поверг Владимира Сергеевича в смущение, потому что задал такие вопросы, на которые тот ответить не смог. Владимир Сергеевич сказал об Антоне: – Профессор в юношеской категории! А ещё Залетаев подарил нам свою книгу – «Древние и новые дороги Туркмении». Которую мы с упоением прочли, как только вернулись домой. Я сказала Антону: – Мне хотелось бы, чтобы ты был похож на Залетаева. Он – путешественник и писатель. А ещё он географ, зоолог, эколог, сказочник и поэт. Человек, который полностью осуществил все свои призвания. Сказано: не зарывай талант в землю. Так вот Владимир Сергеевич не зарыл ни одного своего таланта!

Залетаев предложил: – А не хотите с Антоном поехать вместе со мной в экспедицию? Мальчику было бы интересно. Ах, как нам хотелось! Как у нас загорелось всё внутри! Но... мы не решились. Совсем другой климат... дальняя дорога... Как твой организм отреагирует на это всё?.. Да, тогда мы не решились. Но, пройдут годы, и мой сын осуществит много, много путешествий во все края земли...

* * * Мы выходим на прогулку самыми первыми в нашем районе, а может, и во всей Москве! Хотя первые собачники уже гуляют, и первые бегуны совершают свои утренние пробежки, но из детей – мой сынок самый ранний! Семь утра – а мы уж гуляем в нашем любимом сквере за «Невой». Нева – это кинотеатр, звучит-то как хорошо (если убрать кавычки): «Наш сквер за Невой...» Мой сынок – жаворонок, ещё только шесть утра – а он уже проснулся, и тут же вскочил, валяться в постели не любит, очень активный, очень деятельный. Проснулся – выпрыгнул из кроватки, и – требовательно: «Мамася, пошли гулять!» Кашку гречневую любимую стрямкает, черепаху накормим, цветочки на лоджии польём и – вперёд! К нашим любимым муравейникам. Запасёмся сахаром, прихватим два раскладных стульчика. Нам предстоят долгие научные наблюдения...

* * * Иногда к нам приезжает Оля. Про мою подругу Олю нужно сказать особо. Мы дружим уже много-много лет. Когда я увидела её в первый раз, а это было 31 августа 1969 года, когда я пришла на занятия в Полиграфический институт, я была потрясена. Бывает же такая совершенная красота! Это была самая красивая девочка на нашем курсе. Казалось, Господь очень долго вытачивал её образ, чтобы довести его до полного совершенства: Высокая, тоненькая, с густыми, тёмными длинными волосами, перехваченными сзади резинкой. Никаких кокетливых чёлочек или завитушек. Такая абсолютная чистота образа. Глаза тёмные, миндалевидного разреза. Ресницы густые и прямые, как стрелы. Взгляд открытый и прямой, без всякого кокетства. Казалось, она и не догадывалась, каким совершенством является. Черты лица не крупные и именно точёные. Но главное – конечно, глаза. И сочетание чёрных волос и бледно-матовой кожи. Она была как из чистого мрамора. Как цветок лотоса. Такой чистый, завершённый образ. Пушкин задолго до её рождения уже сказал о ней: гений чистой красоты. Оказывается, это – не просто слова... Оказывается, такое встречается в жизни. Но – не часто. А потом мы подружились. Я полюбила всю их семью. У Ольги потрясающе красивые родители, и мама и папа. Природа перемножила их красоту, чтобы сотворить Ольгу. А главное – она родилась от большой любви. Её родители любили друг друга ещё со школьных, довоенных лет. А потом была война... И Элла ждала Володю. Ольга любила перечитывать их письма военных лет, она хранила их в своём столе, она и мне показывала... Мне кажется, в этой семье все друг друга боготворили. Олина мама любила нас кормить. А потом мы шли бродить по Москве... Оля жила на Смоленской площади, она и сейчас там живёт, с окнами на Садовое кольцо, в старом сталинском доме, с высоченными потолками, широченным коридором, который служит библиотекой, здесь же стояло кресло, в котором по вечерам сидел Олин отец и читал газеты... По профессии он врач. Работал со спортсменами и с космонавтами. Очень много, почти непрерывно курил. Видимо, ещё с фронта. Я так его и запомнила: в старом кресле, с сигаретой и газетой,,, А Олина мама, Элла Яковлевна, – тоже врач, детский рентгенолог. Когда с Антошей что-то случалось, я везла его к Элле Яковлевне...

Мы, Ольгины подружки, были уверены, что Ольга самой первой из нас выйдет замуж. Уж очень она была хороша собой. И умна. И остроумна! Казалось бы, такая классическая красота должна быть холодной, а Ольга была весёлой и смешливой девушкой – вот такое удивительное сочетание. На первом же курсе в неё влюбился мальчик-второкурсник. Красивый и печальный, ниже её на голову. Он был горбун. Он ходил за Ольгой тенью, он писал ей восторженные письма... Она решительно не знала, что с этим делать. Ей было его жалко, но – не более того. А он так горестно и страстно взирал на неё, свою богиню... Да, он был бы счастлив, как Квазимодо, ночевать под дверью, на коврике, на пороге дома своей Эсмеральды... Девчонки смеялись над воздыхателем. Он был из какой-то другой эпохи... Однажды он остался стоять, облитый хохотом, в пустом коридоре. У меня сжалось сердце от жалости к несчастному горбуну. Когда-то, в школьные годы, я тоже чувствовала себя изгоем, и поэтому очень хорошо понимала его. Я подошла и сказала: «Простите их. Они не понимают...» Я думала: мы тут же подружимся, когда он увидит, что я-то его понимаю. Но он посмотрел на меня почти с ненавистью. И ничего не ответил. Я помню этот взгляд и сейчас, спустя много лет, – взгляд, полный ненависти, льда и отчаянья... А когда мы были на втором курсе, мальчик-горбун умер... Нет, он не покончил с собой от несчастной любви, он умер от больного сердца. Видно, оно не выдержало таких сильных переживаний. Я стояла перед его портретом в чёрной рамочке, который висел в коридоре института, на первом этаже, недалеко от раздевалки... Ему было всего 19 лет. Он умер от несчастной любви. Оказывается, такое бывает и в наше время... Нас было шестеро, девчонок в нашей компании. И вот пятеро уже побывали замужем, кто-то успел и родить, и развестить. А Ольга – до сих пор одна. Как будто мальчик-горбун с горящими глазами, оттуда, с небес, не подпускает к ней никого... Хранит её чистоту.

* * * Ты знал, что Оля – моя самая лучшая подруга. Ты скучал по ней, когда она долго не приезжала. Идём по нашей Берёзовой аллее, и ты напеваешь:

Тётя, тётя, тётя, тётя! Вы когда же к нам придёте?

Поясняешь: «Стих про тётю Олю Тишлер».

* * * В доме на Смоленской площади все любили Антона. Ольгин отец говорил дочери: «Ну, когда уже и у меня будет такой внук?» Что она могла ему ответить?..

* * * Когда другая моя подруга, Наташа Дюшен, вышла замуж за Андриса Слапиньша и уехала с ним в Ригу, только Ольга связывала меня с моей юностью. Она приходила всегда на наши дни рождения: мой и Антошин. Это стало традицией. Иногда Ольга была единственным нашим гостем. Она одаривала Антона потрясающими книгами! После института она какое-то время работала в книжном магазине, а это были времена книжного дефицита, особенно было трудно достать хорошую детскую книгу, они расходились мгновенно, и Ольга всегда помнила о моём сыне-книгочее. Добрая половина Антоновой детской библиотеки – это подарки Ольги, спасибо ей огромное. Она никогда не приходила к нам без книг. Зная, что для нас это – самый сладкий подарок. Слаще чего бы то ни было другого. Сначала я читала их Антону, через много лет – Ксюше. И великолепное издание Маршака, с чудными картинками, и гениальные рассказы о природе Сладкова, и толстый том Носова – все три романа про Незнайку! «Незнайка на Луне» долго был любимой Антоновой книгой. Может, именно с этой книги и началось его увлечение астрономией и зародилась мечта улететь на какую-нибудь планету... хотя бы вымышленную, рождённую собственной фантазией...

* * *

А однажды Ольга приехала к нам с потемневшим лицом и таким горем и недоумением в дивных своих глазах!.. Я сразу поняла: что-то случилось. Она сказала: – Наш папа ушёл от нас... – Как... ушёл? (Я подумала: умер). – Просто ушёл... Бросил. – Этого не может быть! – Мы с мамой тоже так думали. Оказывается – может... Я сидела, как громом поражённая. Я не знала, как её утешить. Хотя я хорошо помнила, как это было в моей жизни, мне было всего шесть лет, но забыть невозможно... Ольга взрослый человек. Но – ей от этого не легче. А может, и труднее. – Я не знаю, как теперь жить, – сказала она. – Ведь я теперь никому не смогу поверить... Мы долго в тот вечер, уложив Антона спать, сидели на кухне... Она ушла. А у меня было такое ощущение, что у меня кто-то умер. Ведь мы с ней раньше думали: если на свете существует такая любовь, как у её родителей, значит, ОНА бывает! Ольгина семья для нас, девчонок, была единственным примером идеальной семьи. Когда один раз – и на всю жизнь. Значит, такое бывает, бывает! Вокруг и близко не было ничего подобного. Все люди вокруг совершали попытки – одну, другую, следующую... Ольгины родители были счастливым исключением. А теперь – они перестали им быть... И от этого даже у меня пошатнулась почва под ногами. Значит, ЭТОГО ВООБЩЕ НЕ БЫВАЕТ?! Чтобы один раз – и на всю жизнь. Бедная Оля!.. Бедная Элла Яковлевна... Я не стала спрашивать Ольгу, что она сделала с их военной перепиской, которую так бережно хранила. Я боялась её об этом спросить. Ольга не подозревала, что впереди их с мамой ждёт ещё одно испытание. В тот раз, когда мы сидели с ней до полуночи на моей кухне, она сказала: «Я постараюсь не увидеться с ним больше никогда!» Но пройдёт десять лет, и её отец вернётся к ним. Умирать... И они примут его. И простят. И будут с ним до последнего часа... Значит, такое всё же БЫВАЕТ?..

* * * Приезжала Ольга. Ходили вместе гулять. Забавно: Антон больше похож на неё, чем на меня! У него такие же тёмные густые волосы, и тёмные глаза в густых ресницах, как у Ольги. Она гордится этой схожестью. Мы идём втроём, держа Антона за руки, и он скачет между нами, повисая на наших руках, как на качелях... И я думаю, что это, наверное, и в самом деле правда: то, что мы все – родственники, и была у нас одна общая праматерь с Ближнего Востока... И никто и нигде и никогда не одинок: потому что вокруг – братья и сёстры... Где бы я ни была – вокруг братья и сёстры. Мысль об этом греет.

* * * Не забыть: как мы слушали каждый вечер симфоническую музыку... Тебе было четыре года. Ты знал всех дирижёров. У тебя были любимые – Владимир Федосеев и Юрий Темирканов. Наши вкусы совпадали. А помнишь, как нам подарили «Болеро» Равеля? Борис Глебович из Литературной консультации, мой старый друг. А как я ездила по всей Москве в поисках Третьего фортепьянного концерта Рахманинова, который мы очень полюбили оба! И мы хотели его слушать часто-часто... К симфонической музыке – у тебя любовь с раннего детства. В полтора года ты танцевал под Первый фортепьянный концерт Чайковсковго, забившись в уголок, кружился там, чтобы не упасть, и хлопал в ладоши.... А как ты любил «Евгения Онегина»! В четыре года ты прослушал всю оперу полностью, без перерыва на сон и еду. Это была одна из твоих любимых пластинок. Точнее – набор. Три больших чёрных диска...

* * * Не забыть: Как я приучала своего мальчика к спорту. Это было смешно. Брала его ногу и била его ногой по мячу... А как он научился кататься на велосипеде! Очень быстро, за одно утро. И сказал: – Ну, теперь ты довольна? – Я довольна! – И больше я на него не сяду! И не проси! (Велосипед отдали родственникам, у которых был мальчик).

* * * Но бродить по лесам и болотам – это наше! Лазать по деревьям – это да! Идти пешком в кругосветку – это да! В начале каждого лета составляется список: куда пойти и поехать этим летом? Обязательные пункты: В Куркино – где чудесный храм на горе, заросший иван-чаем косогор, огромный старый вяз среди зелёной долины и речка с маленьким, но шумным водопадом... В Грачёвку – где любимые болота с хвощами... В Захарково – в деревеньку на другом берегу Химкинского водохранилища, где куры гуляют по улице... В Иваньковский лес – где дубы-великаны, корабельные сосны и шорох беличьих хвостов... В Парк Дружбы – где пруды с живописно заросшими, крутыми берегами... В парк Речного вокзала – где белые пароходы, причальные тумбы, чайки, волны... Обязательно к Каптеревым. Обязательно к Пресманам. Погулять по Бульварному кольцу... И, конечно же, – в наш лес и на нашу бухту! Сто раз!.. И тысячу раз на Берёзовую аллею и в наш сквер! Это можно и не писать, это – каждый день, в любое время года...

* * * А в этом году ещё один пункт в нашем списке: съездить на Украину к бабушке Доре. Бабушка ради того, чтобы мы приехали к ней в гости, решилась в свои почти восемьдесят лет на переезд в другой город – поближе к природе, к речке. Надеюсь, и в Васильевку с тобой съездим. В чудесное село, где живут бабушкины сёстры – мои любимые бабушка Хима и бабушка Мотя. Где белые хатки под соломенными крышами, иконы в вышитых рушниках, парное молоко в глиняных «глечиках». – Что такое глечики? – спрашиваешь ты. – Это кувшины. – А почему они глечики? – Потому что это на украинском языке так называется. Ты просишь научить тебя говорить по-украински. Я говорю тебе пару десятков украинских слов, ты заводишь маленький словарик, говоришь удовлетворённо: – Ну, вот. А то поехали бы на Украину – а языка и не знаем! Ты увлёкся составлением словарей. Тут же придумал ещё с десяток разных языков, и теперь с утра до ночи строчишь словари. Сам себе задаёшь вопросы: – Интересно, а как на шмитенском языке будет дом? А часы? А мамася? А сова? А на цвитонском языке? – А кто говорит на шмитэнском и цвитонском языках? – Шмитэны и цвитоны!

* * * Не забыть: Как сынок обучал меня протозоологии и энтомологи. Каждый день по многу раз на дню я сдавала экзамены: кто такие трубачи и солнечники? сколько ног у жука и паука? к какому отряду относится такое-то насекомое? и к какому семейству такое-то? Учитель был строг. Мне приходилось всё время зубрить что-то по ночам, чтобы не краснеть перед ним днём... Я должна была быть на уровне, мне стыдно было отставать, я должна была уметь поддержать разговор. Ведь у него был лишь один собеседник, вернее собеседница – это я. Я должна была испытывать горячий, искренний интерес ко всему, что интересовало моего сына. И я этот интерес испытывала! Банки с болотной водой из Грачёвки в кухне на окне... В этих банках живут твои любимцы – простейшие. Их не увидеть невооружённым глазом, но у нас есть микроскоп! Грачёвка с её болотами – наше любимое местечко. Одно из самых любимых...

* * * Еду в гости к Каптеревым и везу им подарок – большой эмалированный чайник, набитый цветами жасмина!..

* * * Неожиданный приход клоуна Марчевского и Бориса Бреева. Марчевский предлагает мне писать стихи для его спектакля. Бреев выступает, как посредник, ведь мы давно с ним знакомы, он уже приходил ко мне с похожими просьбами: написать стихи для очередного клоунского номера, который он делал со своими студентами в Цирковом училище. И я ездила к нему в училище, смотрела номер, и, если он мне нравился, если мне это было близко, то писала. Вальке Гнеушеву тоже написала стихи для его выпускного номера – дипломной работы. В их номере участвовало три человека: Белый клоун (Валька). Рыжий клоун (его партнёр, с которым он приходил к мне, но имени его не помню). Был в их номере и третий – Шпрехшталмейстер – он-то и читал мои стихи. «А кто это?» – спросила я Вальку. «Да ты его не знаешь. Это Фима Шифрин. Но он хорошо прочёл, не волнуйся». Марчевский сразу стал говорить о деньгах: «Вы знаете, это такие деньги! такие деньги!.. Вам очень хорошо заплатят!» Но для того, чтобы что-то для него написать, я должна посмотреть, что он делает в манеже. Поехали с Антошей в цирк, на спектакль...

* * * Ой, как нам это всё не понравилось!.. Ну, Антону вообще цирк не нравится, потому что там шумно. А мне не понравился сам клоун. Хотя он уже и лауреат каких-то там конкурсов, и заслуженный артист, и так далее. Но у него нет ничего своего – оригинального, самобытного. Он просто копирует Енгибарова. Нет, даже не копирует! Это -- пародия на Енгибарова. Плохая пародия. В основном, трюки. Мыслей, идей никаких не было. Не было и эмоционального наполнения. Только – словно приклеенная к лицу – не живая, а какая-то бутафорская улыбка. Но самое ужасное – то, что он сказал мне после спектакля. Когда я обмолвилась о Енгибарове... о том, что многие трюки, собственно, енгибаровские, а не его. И что же мне ответил этот самоуверенный молодой человек? Да, это его слова: «Если бы Енгибаров был жив, он бы никому уже не был нужен!» Нехорошо сказал. И – всё. Этот человек перестал для меня существовать. А он в это время продолжал меня уговаривать: – Это же большие деньги! – говорил он. – Вы с сыном ни в чём не будете нуждаться! – Нет, я не смогу с вами работать.

* * *

Но я должна всё же поблагодарить этого человека. Этого странного клоуна. Он так разозлил меня, так завёл меня этим самонадеянным утверждением! О том, что Енгибаров был бы уже никому не нужен... Я ходила сама не своя. Я чувствовала, что я должна как-то ответить на это заявление. Я чувствовала, что это не просто жестокие слова не очень умного человека. Это – вызов! ...Мы были с Антошей на берегу нашей бухты. Он строил очередной замок. А я смотрела на разгорающийся закат... и пересыпала песчинки с ладони на ладонь... восемь... восемь лет... тысячи, миллионы песчинок-минут-часов... И никогда за эти годы я не жила без него – без Моего Клоуна. Он помогал мне взрослеть, перемогать боли и потери. Когда у меня что-то случалось, очередной удар судьбы, я думала: «А зато у меня есть Мой Клоун!» С годами он мне стал ещё ближе, ещё необходимее, чем даже был при жизни. Постоянный внутренний собеседник. Опора и поддержка. Неубывающие радость и удивление, что это в моей жизни БЫЛО! Наша с ним ВСТРЕЧА. Была и продолжает быть, длиться, развиваться... Господи, всего лишь восемь лет прошло, а уже кто-то произносит эти безумные слова, что Мой Клоун не нужен! Эти несправедливые, злые слова легли на чашу весов... Что же я могу положить на другую чашу весов, чтобы перевесить это утверждение?.. И вдруг, в какой-то миг, я почувствовала, что приняла этот вызов! Вызов, брошенный мне человеком с широкой бутафорской улыбкой, похожей на оскал. В ту минуту я отчётливо поняла, что я должна делать. Книга!.. Я должна написать книгу о Енгибарове! Должна положить на другую чашу весов другие слова. Слова правды. Вот я и решилась на то, на что, полагала, не решусь никогда. Я думала: это только моё, со мной и умрёт. Но в ту минуту поняла: нет, это не только моё. Да, я решилась. Но от этой мысли у меня всё захолонуло внутри... Смогу ли? получится ли?.. Но я решилась. С Антошиной помощью. Да, именно в тот вечер мой сын сказал мне золотые слова. Почувствовав моё смятённое состояние, он спросил: – Ты о чём задумалась, мамася? – Книгу, сынок, решила написать о Енгибарове. Но боюсь, что у меня не получится... И мой сын, мой маленький большой друг сказал мне: – У тебя всё получится! – Почему ты так думаешь? – Потому что ты – моя мама!

И теперь я знаю, что я обязательно её напишу – свою книгу о Леониде Енгибарове. Вот и настал тот самый момент... Так что всё в жизни со смыслом и не случайно.

* * *

Мой последний приезд в Новую Деревню. Хотя, когда ехала туда, не думала, что он будет последним...

В то утро исповедовал не отец Александр, а какой-то новый молодой священник. Старенький настоятель отец Григорий умер, и вот, в Новую Деревню прислали нового священнослужителя. Мне было непривычно исповедоваться не отцу Александру, который понимал меня и мои проблемы с полуслова. Но я всё же исповедалась, потому что долго готовилась к этому, и причастилась.

А после службы направилась в прицерковный домик, где отец Александр всегда беседовал с прихожанами после службы. Мне очень-очень нужно было с ним пообщаться!

Но на моём пути неожиданно встала женщина с хищными ноздрями и злым ртом. Она встала прямо на лесенке, ведущей в домик, и перегородила мне путь:

– Вы, Маша, куда это направляетесь? – спросила она ядовито.

– К батюшке.

– А вы не подумали о том, что он устал от вас?!

– Я не задержу его надолго. И потом – я очень давно не была...

– Но это же эгоизм! вы думаете только о себе!!

Она стояла, уперев руки в боки, как торговка на рынке. И всем своим видом олицетворяла воплощённую ненависть. Что мне оставалось делать? Драться с ней?..

Я повернулась и пошла с церковного двора. Не сказав ей в ответ ни слова... Слёзы и злость на эту тётку душили меня... Сама, небось, накрасит сейчас свой хищный рот сиреневой помадой (её девиз: «Женщина всегда должна оставаться женщиной!») и попрётся к нему и будет целый час трепаться, а он, такой терпеливый, будет её терпеть, мягко урезонивать – но ведь не выгонит же! не может же он выгнать свою прихожанку! Даже такую, мягко говоря, странную. Такую несносную. Такую – всем докучающую.

170//171

Я ехала в электричке, вспоминая, как она обвинила меня, когда я вернулась из Одессы, похоронив отца, и как она бросила мне в лицо с сатанинским ликованием: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?!» Да, так и сказала: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?» Ни отец Александр, ни отец Сергий мне такого не сказали. Напротив! Они сказали: «Какая ты молодец, что успела увидеть отца, что была с ним до последнего дня». А эта тётка считала, что имеет право судить, имеет право бросать человеку в лицо такие обвинения! Она считала, что имеет право быть строже духовного отца, строже самого Бога!

Как же она меня искушала!.. Искушала каждый раз, когда возникала на моём пути. Как же я ненавидела эту тётку!.. Прости, Господи. Ты говоришь, что надо любить врагов своих. Но как мне этому научиться?! Не знаю... Я знаю только одно, что каждый раз эта женщина с хищными ноздрями и со своим, источающим яд, ртом будет возникать на моей дороге, когда я буду направляться к своему духовному отцу... Каждый раз она будет доводить меня до приступа бессильного раздражения и злости. Вот как сегодня... После исповеди и причастия испытать эти опустошающие душу чувства было горестно и больно. Господи, как мне быть? Научи. Подскажи. Её не обойти. Через неё не переступить. Как в страшном сне: женщина с сиреневым ртом гоняется за мной, чтобы побольнее укусить меня и напиться моего страдания...

И в той летней, залитой солнцем электричке я приняла одно из самых горьких решений в жизни: я больше не приеду сюда... Нет, я не считаю себя побеждённой. Я просто вычёркиваю из жизни эту тётку. Я не собираюсь биться об неё, как о каменный утёс, тёмный и склизкий от водорослей и тины. Я буду жить свою жизнь, не растрачивая себя на унизительные стычки, на ярость и обиды. Я буду жить свою жизнь, общаясь с моим любимым батюшкой мысленно, в сердце своём... Ведь общаемся же мы с Богом, не прикасаясь к нему рукой. А только сердцем...

* * *

Навестили с Антошей в Староконюшенном переулке Валконду, у которой я когда-то жила. Её котёнок Степашка вырос в здоровущего Степана. Валконда по-прежнему не пьёт, работает в маленькой картинной галерее смотрительницей зала.

* * * Как обычно, по вечерам звоню маме. – Тебе звонила Ядвига, – говорит мама. – Это жена Енгибарова, да? Она теперь живёт в Москве, на Большой Грузинской. К сожалению, у неё, как и у тебя, нет телефона. Она ждёт тебя завтра, в четыре часа. Сможешь приехать? Записывай адрес... Ядвига! Мы не виделись семь лет. Девочка, которая умеет летать... Воздушная гимнастка. Падучая звезда... В последний раз я её видела, когда она лежала на больничной койке после неудачного падения, вся переломанная... загипсованная... Это был семьдесят третий год. А потом я уехала надолго из Москвы. Потом она уехала, и мы потеряли друг друга.

Я уложила Антошу после обеда спать, оставила на столе полдник: кисель, яблоко и печенье. – Когда проснёшься, пожуй что-нибудь, ладно? И поиграй. Музыку себе включи. А мне одного человека навестить надо. Не скучай тут без меня, солнышко. – Да я никогда не скучаю, мамася! У меня столько дел! Он улёгся и быстро уснул.

* * * ...И вот она открывает мне двери – красивая и синеглазая, как и прежде... Мы обнялись, как сёстры. Она познакомила меня со своим мужем. Симпатичный. Но что-то в его лице меня насторожило: оно было мягким и каким-то безвольным. Он мне напомнил Безухова! Но я уже знала, что за мягкостью порой скрывается жёсткость и даже жестокость. Почему-то сразу стало боязно за Ядвигу... Неужели она попала в ту же ловушку, что и я в своё время?.. Но я постаралась отогнать от себя эти мысли. – Маша, представляешь, а ведь я в Театральный институт благодаря твоим стихам поступила! Я на вступительных экзаменах читала твоё стихотворение про Марьину Рощу, моё любимое:

«Одинокая лошадь, попривыкнув немножко, будет рада калоше одной...»

Комиссия чуть не плакала... И меня приняли! – Я рада... Не тому, что плакали, а тому, что приняли. Мы смеёмся. – Странно... хотя твои стихи грустные, но когда я их перечитываю, я чувствую, что у меня прибывают силы... Удивительно! И те, которые ты подарила мне когда-то, и новые. – А где ты новые читала? – Как где? В журнале «Эстрада и цирк»! – Ах, да! – Я сохранила все номера. Мы стояли на балконе, она меня утащила сюда, чтобы пообщаться наедине. Я поняла, что ей не очень хочется, чтобы муж присутствовал при нашем разговоре. Она сказала: – Мой муж очень хороший. Очень любит меня. Кстати, он преподаёт в ГИТИСе, мы там и познакомились. Но он слишком ревнив. Ревнует меня к прошлому, к Лёне... Ну, расскажи, где ты? как ты? – Литинститут закончила. Работаю, пишу рецензии на рукописи. Жду книгу, через несколько лет, надеюсь, выйдет. Там много стихов и цирке и о Лёне. – Подаришь потом? – Конечно! – Твоя мама сказала, что у тебя сын?.. – Да. Четыре с половиной года уже. Четыре с половиной года сплошного счастья. Такое солнышко! – Какая ты молодец, что родила сына! А как назвала? – Антоном. – А почему не Лёней? – Понимаешь, Яся... Да, я хотела когда-то... Но потом поняла, что у каждого человека должно быть своё имя. Лёня – это Лёня. Антон – это Антон. Я не очень понимаю, когда человека называют в честь кого-то другого. Тогда, произнося имя «Лёня», было бы непонятно, к кому, собственно, я обращаюсь: к сыну, или к Лёне? Какая-то путаница бы была... – Наверное, ты права... – А ты как? Ещё летаешь? – Летаю! Когда институт закончу (я – на отделении режиссёров цирка), тогда можно будет подыскать работу поспокойнее – режиссёром, в цирке, или в училище. Но пока молодая, пока есть силы – не могу не летать! Это как наркотик. – Потрясающе! Ты – фантастический человек. – Сейчас у меня отпуск. А потом – гастроли во Франции. Мы смотрели на летнюю пустынную улицу... было так тихо... и так странно... Казалось, где-то совсем рядом – невидимая дверь в прошлое – в Семидесятые Годы... И эта дверь распахнута... И оттуда веет на нас теплом и музыкой Тех Лет... – Какое всё-таки счастье, что этот человек был, – тихо сказала Ядвига. – И что он прошёл сквозь нашу жизнь... – Он не прошёл, Яся, он остался... – Да. Ты права. Это так.

* * * Антошка меня извёл вопросами, которые задавал по нескольку раз в день: – Тебе когда уже будет тридцать лет? – Через полгода, Антоша! (Через месяц... через неделю...) Мой мальчик так ждал этого дня, что я решила его отметить. Позвала друзей: Каптеревых, Пресманов, ну и конечно, Олю Тишлер, Наташу Дюшен, которая ненадолго приехала из Риги. Бориса Глебовича и других моих друзей из Литконсультации. Наготовили мы с Антошей салатиков, испекли пирог с яблоками, устроили большое чаепитие. Каптерев поднял бокал и сказал слова, которые ввергли меня в страшное смущение, но в сердце своём я была бесконечно счастлива и несказанно благодарна ему за эти слова, которые помню всю жизнь. Он сказал: «Хочу поднять тост за прекрасную женщину, прекрасного поэта и прекрасную мать!» Было очень много цветов. И так тепло и хорошо в тот день...

* * * А мама моя на мой день рождения не пришла. Сказала, что у неё болела голова. Может, и болела... А может, в знак протеста не пришла. Она почему-то не хотела, чтобы я отмечала день рождения. – Что за бездумная трата денег? – возмущалась она. – Да я же не пиршество какое закатываю, а просто чаепитие с друзьями, что тут плохого? – Не вижу смысла. Если ты решила ехать на Украину, то при чём тут день рождения? – А какая тут связь, мама? И я же не прошу у тебя денег. Ни на то, ни на другое. Она почему-то сильно обиделась. И не пришла. Я никогда не могла понять свою маму. Она – самый непостижимый для меня человек.

* * * Едем к бабушке на Украину. В город Новомосковск на реке Самаре. Ты не спал в вагоне всю ночь: «Слишком грохочет!» Хотя ты ведь привык к стуку моей «Олимпии» по ночам, разве это не похоже? Бабушка Дора встречает нас на перроне. Увидела нас, пошла торопливо к вагону, с палочкой и с букетиком цветов... Моя милая, старая бабушка... У нас планы: съездить в Вольное и в Васильевку. Гуляем по городу: когда-то тут шли бои... Переходим по мосту Самару: этот мост когда-то охраняли немцы, и моя мама-девочка переходила его, каждый раз рискуя жизнью, потому что несла бланки документов для партизан... Огромный, изумительно красивый собор на базарной площади (наверное, когда-то она называлась Соборной) – жемчужина деревянного зодчества, украинское барокко. Неужели здесь когда-то шла служба?... (И могла ли я подумать тогда, что доживу до того времени, когда под сводами этого собора опять затеплятся свечки, и запоёт церковный хор, и батюшка с амвона возгласит: «Господу помолимся!» Могла ли я подумать? И что я буду стоять в толпе прихожан и молиться о своих любимых...) Купания на Самаре... Бабушкины угощения... А мы приехали со своей гречневой кашей! Ничего, кроме каши, Антон есть не хочет. Бабушка обижается. Я по ночам сижу на кухне за рукописями... Я и сюда взяла с собой работу, мне надо отрецензировать гору рукописей и, когда вернёмся в Москву, тут же перепечатать рецензии на машинке и отнести их в Литконсультацию. Бабушка огорчается: «Ты так и не отдохнёшь совсем!»

Антоша скучает без музыки. По телевизору ничего такого нет, как в Москве. Однажды по радио передавали какую-то итальянскую оперу. Антон буквально вклеился в репродуктор! Слушал, не отрываясь...

(Антошино стихотворение)

В селе Вольном. Куры, барашки... Антошино ликование от общения с живностью. Замечательный брат Борис – троюродный, на двадцать лет старше меня, никогда раньше не встречались. Он лесник, работает в местном лесничестве. Может говорить о своём любимом лесе двадцать четыре часа в сутки! Его чудесная жена Наташа. Их дети, Людочка и Толик, уже взрослые, но такие домашние, тёплые. Бабушка умоляла меня не брать в село пакеты с кашей: «Ты обидишь людей!» Не взяли. Антон ничего не ест. Совсем ничего! Только пьёт колодезную воду... Просит чаю, но ему дают компот, чай здесь как-то не принят. И он опять пьёт колодезную воду... Ходили в лесничество, смотрели на 800-летний дуб. Изучали музей с насекомыми. Ночью Антоша стал сильно кашлять. Днём ещё сильнее. Резко похолодало. Решили ехать в Новомосковск. Пока добрались до бабушкиного дома, совсем продрогли. Кашель усилился. Пошли с Антошей в поликлинику. Врач сказал: «Бронхит с астматическим компонентом». Прописал микстуру. Велел парить ноги с горчицей. Не помогает. Особенно тяжело по ночам. Мой мальчик задыхается от кашля...

Три часа ночи. Ты не спишь. Тебе как-то не по себе... Кроме кашля, тебя что-то тревожит ещё, но ты не можешь объяснить, что именно. Вызываю «скорую». Приезжает старенький доктор, такой чеховский персонаж. Добрый, спокойный. Он долго и сосредоточенно, без спешки, прослушивает Антошу. Не может ничего понять... Сидит рядом с его постелькой, смотрит на него в задумчивости и спрашивает, непонятно к кому обращаясь: – Чому нэ спыть ця дытына?.. И опять слушает его, вслушивается... – А вам никто не говорил, что у вашего ребёнка, возможно, врождённый порок сердца?.. У меня всё холодеет внутри. – Нет, не говорил... Но я сама, ухом, что-то слышала... Какие-то хрипы, точнее всхлипы и перебои. Водила к врачам, делали экг, но сказали, что всё нормально. – Правильно слышали всхлипы и перебои. Так что, когда вернётесь домой, советую тут же серьёзно обследовать вашего мальчика. Боже, ещё и это!.. Доктор сказал: – Забирайте своего ребёнка и поскорее увозите домой! Он здесь уже не акклиматизируется... (Потом оказалось, что у тебя страшная аллергия на южные растения этой полосы: на амброзию, на подсолнух, а они как раз в это время бурно цвели...)

* * * В Васильевку мы, конечно, уже не съездили. Какая тут Васильевка?.. Нужно брать билеты обратно...

* * * Пока мы были на Украине, умер Владимир Высоцкий... В тот же день, что и Леонид Енгибаров – 25 июля. Но спустя восемь лет. Чёрная дата... И похоронили его там же – на Ваганькове, рядом с Клоуном... Они были друзьями. Теперь они опять вместе... А как же нам тут – без них?!

* * * Вернулись домой, в прохладную августовскую Москву... Зайдя в дом, не раздеваясь, ты тут же бросился к проигрывателю, включил его и поставил на диск «Евгения Онегина»... Так закончилось наше первое большое путешествие. Так закончилось подорожное лето...

Глава 6. Издательские страсти.

Ожидание книги... Вначале оно было радостным, потом – тревожным, напряжённым, потом – тупым, а потом – никаким... Шли годы. Уже прошло более трёх лет, но мои «Лунные цирки» ещё не были даже и в плане редподготовки.

«Мелькайте!» – говорил мне Егор Исаев. – Вы слишком редко появляетесь, о вас просто забывают... Вспомнилось, как Енгибаров читал мне когда-то стихи Жака Превера про Птицу. О том, что нужно нарисовать ветку и ждать, когда прилетит Птица. И Моему Клоуну очень нравилось, что «продолжительность ожидания не имеет ниииикакого значения!» Ну что ж, буду ждать. Буду терпеливо ждать, ведь продолжительность ожидания не имеет никакого значения. Вообще, я и не тороплю события, даже мысленно. Потому что меня мучит то, что моя книга хоть как-то, но всё же продвигается, а о книге Людмилы Фёдоровны – ни слуху, ни духу. Обещания Марка Максимова, которому я когда-то вручила рукопись Людмилы Фёдоровны, оказались всего лишь обещаниями. Рукопись вообще не могут найти в издательстве! Секретарь говорит: – Наверное, она сейчас у кого-то на рецензировании... – А у кого? И как давно? – спрашиваю я. Секретарь долго роется в картотеке... – А вообще-то, рукопись Окназовой почему-то не зарегистрирована... – говорит недоумённо. Значит, Максимов её до издательства даже не донёс?? С трудом, после долгих поисков и расспросов, выяснилось, что вроде донёс, кто-то когда-то рукопись видел. Но рукопись бесследно утеряна... – Как же так? – сокрушаюсь я. – Ну что, такое бывает, – говорит секретарь. Видите, сколько у нас тут всего? Шкафы ломятся... Да, бывает, что рукописи теряются. Ну, пусть заново приносит.

* * * Не забыть: Как печатали с Антоном и составляли книгу Людмилы Фёдоровны... Антон влюбился в её стихи! Многие выучил наизусть. Особенно ему нравились стихи про февраль, и в нём – вот эти строчки: Заболеваю оптимизмом! Мне солнце на душу легло. И сердце просит новых истин, И сладко чешется крыло!

Это крыло приводило Антона просто в восторг! Он с таким упоением произносил эту строчку: «И сладко чешется крыло!..» , как будто в этот самый момент ощущал, как оно там у него чешется!..

* * * А в Литконсультации с давних пор пылилась ещё одна моя рукопись. Это Борис Глебович когда-то предложил, чтобы я подготовила рукопись, а он бы её попробовал предложить кому-то. Сделала. Принесла. Он прочёл. И сказал: – Если бы было предисловие какого-нибудь значительного человека, мы бы предложили вашу рукопись какому-нибудь издательству. В принципе мы имеем на это право. Звоню Никулину. Это было как раз то время, когда мои стихи шли в его журнале. – Салют, Мария! Ну, как дела? – говорит он. Услышав про предисловие, говорит: – Нет проблем! – А когда вам позвонить? – Ну, давай дня через три. И в ту же ночь мне приснилось его предисловие: как будто я прихожу к нему, а он мне читает его вслух: про то, как я работала осветителем в цирке... и как мы познакомились, и как ему понравились мои стихи. Через три дня звоню. Говорит: «Приезжай!» Приехала. – Хочу тебе прочесть вслух. Если что-то не так, тут же исправим. И он начинает мне читать: про то, как я работала в цирке осветителем, и как мы познакомились... Всё точно, как в моём сне! – Только у меня машинка сломалась. Можешь перепечатать сама? – Конечно! Спасибо вам огромное! – Да мне это было нетрудно. Даже приятно. Ты здорово пишешь о цирке. Это я тебе на полном серьёзе говорю. Удачи тебе! Он вышел проводить меня к лифту. Только с книжкой всё никак не получалось. Дали на рецензию Николаю Тарасову. А он отыскал одну неудачную строчку, прицепился к ней, сто раз её процитировал (как будто моя книга только из этой одной строчки и состоит!). Потом сказал, что вообще-то стихи у меня не плохие, есть даже очень хорошие. Но будет лучше, если я перепишу всю книгу заново. С такой рецензией тыркаться в издательства было бесполезно. Борис Глебович расстроился: – Это надо же! Кто б мог подумать, что Коля такую рецензию напишет? Видно, что-то в ваших стихах его раздражило. Кто б мог подумать...

Но через несколько лет в Литконсультацию зашёл главный редактор крупного молодёжного альманаха «Истоки». Зашёл с определённой целью: поискать в ворохе рукописей каких-нибудь симпатичных молодых авторов для своего альманаха. Тут-то ему и попалась на глаза моя рукопись... Получаю от него письмо: вот, пишет, выловил ваши стихи из потока... хочу напечатать большую подборку, с предисловием Никулина. Так что, приезжайте в редакцию, познакомимся и привезите свою фотографию. Приехала. Симпатичные такие люди. Самого главного, правда, не видела. Полная приветливая женщина средних лет сказала: «Взгляните на редактуру» Взяла гранки. Читаю... и мне делается дурно. В каждом стихотворении – по две-три правки, иногда искажающие смысл, иногда сводящий его до плоскости. Например, строчку «Здесь не играют – здесь живут» она переделала в нечто плакатно-трафаретное: «Сейчас не праздник здесь, а труд». И все исправления в том же духе! --Ужас! Я не согласна. – С чем? – Со всем не согласна. Стихи испорчены... Смысл искажён! – Ну, знаете... я делала свою работу, без редактуры никак нельзя. – А если стихи хорошие, и я уже сама над ними достаточно поработала, и всем нравятся – вашему главному, Никулину!.. – Без редактуры нельзя! – сказала твёрдо эта мягкая женщина. – Я ведь не просто так здесь сижу. – Тогда я стихи забираю. И печататься у вас не буду! Она побледнела. – Как забираете? Вас сам главный редактор рекомендовал к печати! – Не хочу, чтобы мои стихи выходили в таком виде. Мне будет стыдно... Она взволнованно заколыхалась, как большой манный пудинг. – Ну, погодите, погодите! Давайте обсудим... И мы стали обсуждать. Я дралась за каждую сточку, за каждое слово... В итоге всё вернули на место. Но... вот хитрая редакторша! Когда вышел альманах, я всё же обнаружила в стихах три её исправления! Так что, когда дарила альманах друзьям, пришлось делать рукописные «исправления обратно».

* * * – Хотите в нашу редакцию младшим редактором? – спросил Егор Исаев. – А это каждый день работать? – Ну, да, конечно. – Не могу. – Почему? – У меня ведь сын маленький. С кем я его оставлю? – А в детсад не хотите отдать? – Детсад мы уже попробовали... Болеет очень. Не детсадовский он. – Понятно... – А вот рецензии писала бы с удовольствием. – Ну, давайте тогда рецензии. Хотя жалко, конечно, что не хотите младшим редактором. В перспективе – были бы старшим редактором. – Не могу, – сказала я. – Ну да, не можете. – Мне нужна надомная работа. Чтобы быть с ребёнком. – А вы писали уже рецензии где-нибудь? – В Литературной консультации, пять лет. И несколько лет в Детгизе. – Значит, опыт есть. А вы что, ушли оттуда? – Да нет, не ушла. Но не каждый месяц дают что-то на рецензию, и рукописи слишком маленького объёма. Так что в итоге получаются сущие копейки. – Понятно... Ну, прямо сейчас и возьмите работу. Мы вышли в приёмную, и он велел секретарю дать мне на рецензию какую-нибудь рукопись. Он сказал: «Это наш новый рецензент, прошу любить и жаловать. Человек умный и ответственный, моя бывшая студентка. Так что я за неё ручаюсь». Так я стала рецензировать рукописи в «Советском писателе». В терпеливом ожидании выхода своей книги...

* * * Я принесла рукопись Людмилы Фёдоровны, которую мы с Антоном напечатали, и пошла с ней сразу в Исаеву. Рассказала о них – о Людмиле Фёдоровне и Валерии Всеволодовиче. И передала ему их приглашение зайти в гости, посмотреть картины. – Вы не обижайтесь, – сказал он. – Спасибо, конечно. Но я вряд ли выберусь. – Почему? Это такие замечательные люди! Уникальные! Таких больше нет. – Эх!.. Понимаете, я уже в таком возрасте, что дай Бог, чтобы хватило сил на старых друзей. Просто не хватает на всё времени. Вы уж не обижайтесь. А старикам своим передавайте от меня привет. Услышав о злоключениях рукописи Людмилы Фёдоровны, он сказал: – Ну вот, возьмите и отрецензируйте сами! Чтобы не откладывать в долгий ящик. Зарегистрируйте рукопись и тут же возьмите на рецензию.

Это было счастье! Это было начало победы...

* * *

Не забыть: Как десять лет стучала по ночам на пишущей машинке... Спасибо терпеливым соседям! Как нас навещал Миша Файнерман: всё чинил и чинил мою машинку... Как он уехал жить за город, и поселился в каком-то чуть ли не сарае, а была зима... А в свою квартиру пустил женщину с младенцем (разумеется, бесплатно!), которую выгнали родители – из-за того, что она родила без мужа... И Миша приезжал за Антошиной коляской, из которой мой сынок уже вырос, и мы нагрузили её всем, что у нас было: одёжки, игрушки... И написали им весёлое письмо: маленькому Марку и его маме. Да, почему-то запомнилось, что мальчика звали Марком... Марк, а ты ведь уже совсем взрослый сейчас! * * * «Лунные цирки» – моя первая книга, которая готовилась увидеть свет... Крошечная; едва удалось выбить три печатных листа («молодому» – то есть впервые издающемуся автору «положено» было только два печатных листа). На самом деле – «Лунные цирки» были не первой книгой – а избранным. Избранным из одиннадцати книг – не дошедших до читателя. Надо сказать, мой творческий руководитель вел себя в высшей степени деликатно: на собраниях редколлегии он не афишировал то, что я – его ученица. Поэтому я не чувствовала себя «блатной» и стойко прошла более чем пятилетние мытарства с рукописью. Стойко (вернее: бесчувственно) – именно из-за отсутствия надежды на окончательный успех. Надежда как-то постепенно испарилась... Я настолько не верила, что книга выйдет, что даже уже и не волновалась, и не психовала. Не волнуюсь же я, в самом деле, из-за того, что мне не суждено пройти по проволоке! Или из-за того, что не слетать на Луну... Смешно, глупо психовать из-за того, что – нереально. Да, в то время я уже трезво смотрела на вещи. Без иллюзий. И без детской самонадеянности, которая когда-то толкнула меня на такое опрометчивое, как я теперь понимала, обещание, данное Моему Клоуну: «Обязательно будут!» (Имелось в виду, что будут книжки, и не одна!)

* * * Но порой я вспоминала о рукописи и начинала чувствовать угрызения совести: как перед покинутым ребёнком... И – опять звонки в издательство. И – часовые ожидания под дверью заведующего редакцией. И – его – стремительно убегающая спина. И – на ходу брошенное через плечо: – Под лежачий камень вода не течёт! Вы слишком редко появляетесь... – Егор Александрович! Что же от меня теперь требуется? – (стараюсь не отставать от убегающей по лабиринту коридоров спины). – Мелькайте! Напоминайте о себе, мелькайте! – Но у меня ребёнок... я не могу часто... – Кому действительно нужно, тот днюет и ночует в издательстве! Спина моего доброго, моего жестокого благодетеля скрывается за горизонтом... Грустно. Смешно. Пытаюсь представить, как я притаскиваю сюда твой детский манеж со всем звенящим, гремящим содержимым (и с тобой, конечно!) и – устанавливаю его в сизом, клубящемся, зловонном (словно сидишь во чреве пепельницы!) холле, – где, привычно-устало расположившись в креслах, или нервически расхаживая из угла в угол, с позеленелыми от ожидания в этом табачном аду лицами, – «днюют» (неужто и ночуют?..) авторы. Авторы, не столь равнодушные к судьбе своих рукописей, как я.

* * * Между прочим, среди тех, кто смиренно отсиживал в издательстве положенные часы-дни-месяцы-годы унижения, – среди них (к моему величайшему изумлению) были не только подёрнутые сединой «начинающие». Помню: приёмная редактора. На стуле, на самом его кончике, как наибеднейшая родственница, как жалкая погорелица, сидит женщина. Нелепо, как-то допотопно одетая. На плотно стиснутых коленях – кошёлка (с такой ходила на послевоенный базар моя бабушка). На голове – вытцветший платок. Такое же вытцветшее, смятое неопределённым возрастом (ей может быть нет пятидесяти, а может, и все сто...), смятённое, просительное, извиняющееся лицо. Сердце содрогается при виде этой фигуры: сама робость, сама мольба. Наверное, из провинции, думаю я, небось, впервые здесь... И тут – из распахнутых дверей кабинета заведующего – властный голос редактора. Он выкликает кого-то из нас, толпящихся в приёмной. Но не просто «кого-то»: он произносит имя очень известной поэтессы. Поэтессы, пишущей ласковые, сказочные стихи... Из женщин, кроме меня и этой смиренной провинциалки с потрёпанной кошелкой на (точно судорогой сведённых) коленях, никого нет. И каково же моё изумление и... ужас (да, ужас!), когда на властно-снисходительное: «Проходите!» – подымается со своего краешка стула... Неужто та самая сказочница, Господи?.. Какой же бульдозер проехался по ней? Какие шестерёнки так безжалостно смяли?.. И неужто под этой изувеченной оболочкой, за – этим просительным, извиняющимся взглядом – жива Душа, способная слышать и – творить сказку?.. Может, и вправду: блаженны униженные и растоптанные? Может, на них-то, которым терять уже нечего, – и нисходит тот самый Свет?..

* * * А потом Исаева выбрали секретарём правления Союза писателей, и он ушёл из издательства – на более почётную должность. И будущее моей книги стало ещё более зыбким...

Но сейчас меня волновало совсем другое: мой маленький сын, его кашли и насморки, его головокружительные успехи в освоении мира, которые меня и радовали и даже слегка пугали. И как нам прожить вдвоём на шестьдесят рублей в месяц (а порой не выходило и этого). Вот что меня волновало. И чтобы ты не чувствовал себя в чем-то обделённым: в игрушках, в книжках, в радости... А выйдет или не выйдет моя книга... Я сказала тогда себе: «На всё воля Божья». И, сказавши так, больше не волновалась по этому поводу. Тем более – тот, кому она была адресована (Мой Клоун) всё равно её уже не прочтёт. Так что торопиться было решительно некуда...

Первый рецензент рукопись «зарезал». Спустя несколько лет, когда волею судьбы он оказался редактором «Лунных цирков», и мы с ним познакомились, он – милый, добрый человек, а вовсе не злодей какой-нибудь – извинялся передо мной. Говорит: – Просто я не знал, что её «резать» не надо. Вот так вот. Просто не знал...

А «зарезать» рукопись так легко! Этот способ использовался во всех редакциях и издательствах, так расправлялись со всеми рукописями из «самотёка»: выбиралось не очень удачное стихотворение, многократно и на все лады цитировалось – таким образом, создавалось впечатление полной несостоятельности рукописи в целом. Вот и всё! Такая тихая, бескровная война с авторами... Чтоб неповадно было соваться туда, где тебя не ждали! Брысь отсюда! Так делали все мои знакомые опытные рецензенты, наточившие на сим поприще своё бестрепетное перо; этому пытались обучить меня – новичка в этом (лишь с виду – бескровном) деле. Но... я оказалась никудышней ученицей.

* * * Летом, осенью семьдесят седьмого года я ждала вторую рецензию на свои «Лунные цирки»... Второй рецензент рукопись спас. (Это был Владимир Мильков). Вернее, не то что бы спас – но хоть как-то уравновесил чаши весов. Весов правосудия? Странносудия... Которые гораздо более похожи на гильотину. (Ах, зачем так возвышенно? Право же, не стоит... Просто: ножницы в руках подстригальщика газона...) Что было потом? Потом – обычная тягомотина, такая (то горькая, то совершенно безвкусная) тянучка, хорошо знакомая каждому хоть однажды издававшемуся... Ожидание редзаключения. То есть приговора. Мягкое, утишающее: «Через недельку... Да, да, конечно уже будет готово!» Месяц, другой, третий... Сбиваешься со счёта. Магическое вначале «через недельку» уже не действует на тебя. В этом «через недельку» начинает всё отчетливее слышаться: «через вечность»... А если не через вечность – тогда через что? Бывшая сокурсница, выпускающая в то время уже свою третью книгу, прозрачно намекнула мне, через «что». Я засмеялась – и пошла домой. К своему маленькому сыну. К нашим – чудесным, волшебным играм, где всё – правда. Где можно быть собой, настоящей – не отрекаясь от того, без чего жизнь теряет смысл...

* * *

Когда я сама стала здесь рецензировать, я очень скоро поняла, что это – не честь, а – мука! Практически каждую рукопись мне вручали с явным намёком. Точнее – говорили открытым текстом: «Это – из самотёка», или: «Это рукопись сына Такого-то, так что вы сами понимаете...» То есть – рукопись из самотёка надо было «зарезать», а рукопись «сына Такого-то» надо было, несмотря на её качество, одобрить и предложить к изданию. И – вновь, с проникновенным заглядыванием в глаза: «Это – жена Такого-То... Как, вы не знаете Такого-То?.. Ну, это же известный... Так что хотелось бы... ну, вы меня понимаете...» Я – «не понимала». Я изображала полную наивность. Наверное, (да уж конечно!) я раздражала наигранным (шутовским!) непониманием своих работодателей. Не только в этом, но и в других издательствах, где периодически удавалось добывать работу. Сознаюсь – но не каюсь: я была неудобным, неуправляемым рецензентом. Этаким «рыжим» – в этом отлаженном, чётком механизме. В жутком механизме – заведённом словно бы раз и навсегда... Но куда человеку деться от своего амплуа?.. Если он родился с вихрами, которые никак не желают приглаживаться?.. Рукопись «жены Такого-То» я отклонила, чем вызвала настоящую бурю... (разумеется, не аплодисментов!) И рукопись «зятя Такой-То» подвергла той же участи. Но не по злому умыслу, о, нет! Я это делала от чистого сердца: жалея читателя... Оберегая его, бедного, от несварения желудка, – насколько это было в моих скромных возможностях. Увы, печатать или не печатать жён и зятей, мужей и своячениц, – решала в конечном итоге не я. Но на своём месте я делала то, что могла. То, что должна была делать. Меня вдохновлял пример Маленького Принца – который неустанно боролся на своей маленькой планете с баобабами... На тех же, кого нужно было «резать», – я имела шутовскую дерзость писать положительные рецензии: с просьбой включить в план издания никому неизвестного Петрова или Сидорова. За «вольнодумство» меня порой вызывали «на ковёр» – к Самому! К слову сказать: «Сам» присутствует в каждом издательстве, в каждой редакции – тот, кто в конечном счете сам и решает судьбу рукописи; чихать ему на все рецензии! Но копия рецензии обычно высылается автору; и если есть в ней хоть какая-то «зацепка», – автор является в издательство и начинает «качать права». Я, таким образом, создавала почву для возникновения пред очами Самого – нежданных и докучных посетителей, просителей, требователей. Этого Сам допустить не мог! – И что это ты здесь написала? – вопрошал Сам, изумлённо теребя листки моей рецензии. – То, что думала. Надо издавать. Стихи – изумительные! Настоящая поэзия! – Ну, и что? – искренне (по-детски искренне!) недоумевал Сам. – Ему уже восемьдесят! И до сих пор ни одной книги! – говорю я горячо, призывая Самого вместе со мной огорчиться, возмутиться этим фактом. – Где же он раньше был, твой гениальный пенсионер? – Пытался пробиться... всю жизнь... Да вы почитайте сами! Это – настоящий большой поэт! – Ну, голубушка, «настоящий поэт»... Это, знаешь ли, не аргумент. Он просто умирает от скуки, втолковывая мне эту прописную, на его взгляд, истину. – Что же тогда аргумент? – наивно недоумеваю я. И продолжаю настаивать: – Да вы прочтите хотя бы одно его стихотворение! Вы будете счастливы! Просто оттого, что есть такой поэт... Он смотрит на меня с раздражением и злостью, и даже какая-то мука в его глазах, и тоска... Наверное, так смотрит инвалид-ребенок, когда другие, здоровые, дети слишком настырно зовут его принять участие в игре. Его – прикованного к постели... «Бедный, бедный!..» – думаю я, глядя на него – на грозного Самого, пред которым трепещет все издательство, на маленького щекастого человечка, прикованного невидимыми цепями самой страшной на свете болезни – к этому мягкому, этому роковому креслу... Нет, он решительно не понимает, чего я от него жду! Нет, читать рукописи «самобытных пенсионеров» ему недосуг! Жёстко – глаза в глаза – он отчеканивает: – Мне своих издавать надо! И – брезгливым жестом отодвигает на краешек стола мою рецензию. Повелительное: – Перепиши! Только без этого... – (он морщится) – без эмоций. Переписываю. Без эмоций. А заключение – то же: надо издавать! и поскорее! ...На «ковёр» меня больше не вызывают. Втыка не делают. Просто... в течение нескольких месяцев не дают работы. А это значит – что мы с сыном сидим без денег. Мои работодатели, включая Самого, об этом прекрасно знают. Так меня «воспитывают», учат уму-разуму. Укрощают. Между прочим, способов укрощения – множество. Например, такой: заплатить за десять отрецензированных печатных листов – как за два. И, разумеется, по самой низшей ставке. Месяц работы – и в итоге – жалкие рублёвки в кулаке... Жаловаться некуда и некому: ведь я – не член Союза писателей и даже не член Литфонда. Я – сама по себе в этом мире. Одна – на манеже... как о том мечтала когда-то... Только манеж этот ограждён клеткой – как в страшном сне... (Господи, почему я должна работать в клетке?!) А по ту сторону клетки – ухмыляющиеся, искривлённые, как в комнате смеха, рожи... Но, стряхивая с себя кошмар, я вижу, что это они – в клетке! А я – хоть и на крошечном, – но всё же свободном пространстве!

* * * Вдруг вспоминился давнишний случай... Бежали с институтским приятелем по улице Горького, опаздывая на экзамен. Он, кругленький и всегда довольный собой, быстро говорил на ходу: «Мне бы корочки поскорее получить! Меня место давно ждёт». Он называет престижную редакцию. И место – не какого-нибудь мальчика на побегушках, – завредакции! Ну, что ж, я рада за него. Он, кажется, создан для этой роли: с мягкой улыбкой на лице и хорошими бицепсами. Такой душечка... Бежим, несёмся... И вдруг – резкий, язвенный голод сжимает, буквально скручивает в узел мои внутренности... Влетаю в ближайший кафетерий, приятель – колобком – за мной. Смотрит, не понимая, как я судорожно поедаю свою булочку, и – изумлённо: «Такая худенькая, а хочешь есть!..» Фантасмагория нашей жизни. Худенькие есть не хотят. (По убеждению толстеньких).

* * * * * * Моя повесть о Клоуне. Я написала её за месяц, осенью восьмидесятого года. И назвала её «Я не прощаюсь с тобой». Конечно, первые, кому я дала его прочесть, это были Каптеревы. Звоню из автомата. Валерий Всеволодович радостно кричит в трубку: – Ты написала прекрасный роман!

* * * Потом дала прочесть Гавру. Он сказал: – Прекрасно! Только я бы убрал из названия одно слово. Оно лишнее. И так всё понятно. – Одно слово? – Да. Одно слово из одной буквы – «я». И оставил бы – «Не прощаюсь с тобой». Я почему-то согласилась.

* * * И всё же редзаключение на мои «Лунные цирки» было написано. Со временем... Мой добродетель в конце концов сжалился надо мной; призвал к себе одного из редакторов, бросил повелительно-небрежное: «Напиши, да побыстрее!» И – тот написал. За час. При мне. А дальше – на несколько лет – та же тянучка: возврат рукописи на доработку, пересоставление, пополнение новыми стихами (годы-то шли! и стихи новые появлялись), и т. д., как говорится, и т. п. Все эти годы со мной разговаривали как «с девочкой». Хотя к тому времени я уже более пятнадцати лет писала, и в столе у меня лежало одиннадцать невостребованных временем книг. Но здесь, в издательстве, я была – «девочка». Не из-за того, что молодо выглядела, а – по статусу. К тому же – ничья девочка. Ничья – ни дочка, ни невестка, ни жена, никто! Это обстоятельство до предела усложняло путь моей книги к читателю (а может, являлось вообще единственным – но уж очень существенным!). Но, сознаюсь, я с гордостью несла на себе это клеймо. «Автор из самотёка» – это обо мне; и по сей день. И я по-прежнему горжусь. Да, я теку сама по себе!

* * * ...А в то время – время стояния в очереди за милостью (это называется: числиться в плане редподготовки; в этом плане можно числиться до смерти; но и смерть не всегда в силах «помочь» продвинуться хоть чуть-чуть вперёд), в то время даже предисловие Никулина не могло мне помочь. Его уже использовал альманах «Истоки» как заставку к моей подборке; так что к рукописи сборника я это предисловие уже не прилагала.

* * * Багульник Каптереву на день рождения. Несу ему сиреневый пожар – предвестье его любимой сирени... Моему брату Валерию сегодня восемьдесят один год! Гостей немного, самые близкие друзья: Пресманы, Кнорре, Залетаев, Саша Филистеев, Лена Колат. И почему-то Оля Седакова, вижу её здесь впервые. Она читает длинные и мрачные стихи, – о смерти. Всем сделалось нехорошо. Удивительная нетактичность, если не сказать глупость, полное бесчувствие сердца: прийти на день рождения к восьмидесятилетнему человеку – и читать ему в подарок километровые стихи о смерти... С того дня я Седакову не люблю. И не переношу её скучнейшные, вялые, мёртвые стихи.

* * * Мне поручают написать редакторское заключение на рукопись Людмилы Фёдоровны. Я это сделала с наслаждением, за один вечер! Теперь её должны включить в план редподготовки. А потом – в план издания. Забрезжил свет в конце тоннеля... Забрезжила надежда на книжку.

* * * Получила из журнала «Юность» прекрасную рецензию на свою повесть о Енгибарове. Зашла в редакцию. – У нас всё решает главный редактор, – сказал мне завотделом прозы. – Зайдите к нему сами. Я уже говорил с ним. Захожу. За большим столом в шикарном кабинете сидит главный редактор «Юности». Он говорит: – Да, хорошая повесть, я прочёл. Но почему я должен печатать девочку с улицы? Когда мне нужно напечатать сына Такого-то, дочку Такого-то... А Романушко – кто она такая? Меня спросят: почему ты её напечатал? И что я скажу? – Скажете, что хорошая повесть. – Но это же мало! Вы что, не понимаете?! Я всё понимала... Я всегда и везде буду «девочкой с улицы». Одна однокурсница рассказала, как она «пробивала» свою первую книгу: пошла в литературные секретари к Мэтру. – И что надо было делать? – спрашиваю. – Разное... – уклончиво сказала она.

* * * ...И всё же книга «Лунные цирки» вышла. По закону чуда. А вовсе не по-людскому, не по-издательскому закону. Скорее – вопреки ему. Мне, откровенно говоря, и до сих пор не верится. Наверное, это Мой Клоун мне помог – из своего далека?.. Помню: мы с пятилетним сыном сидим в прокуренной редакторской, и я считываю вёрстку! Вёрстку своей книги... Совершенно ирреальный момент жизни. За соседним столом – женщина, тоже автор, занимается тем же. На лице у неё – блуждающая, немного сумасшедшая улыбка. (Неужто и на моём такая же?..) – Долго ждали? – обращается она ко мне. – Долго. Почти шесть лет, – с достоинством отвечаю я. Она смеётся на мои слова: смеётся искренне, счастливо... Сквозь смех: – И это вы считаете долго?.. Мой сын, когда я сдала рукопись в издательство, пошёл в первый класс. А сейчас он – студент! А мама – всё ещё молодой автор!.. Я уж скоро бабушкой стану! Но, Боже мой, как же она была счастлива, склонившись над своей вёрсткой!.. Она – прожившая жизнь в ожидании этой минуты... Я ощутила угрызения совести за своё «везение»: ведь ты даже и в школу не успел пойти! Только вырос из пелёнок за это время, вырос из манежа, – и дорос до вопросов, на которые так трудно ответить...

* * * Владимир Кузьмич Семакин, который теперь сидел в кабинете Исаева, был человек мягкий, и, создавалось такое впечатление, что от него ничего не зависело. Мне было трудно с ним разговаривать. То есть разговаривать-то было легко, но ничего от этих разговоров не менялось...

* * * История о том, как я нарисовала свою первую обложку.

С детства я мечтала рисовать, но была уверена в своей полной неспособности. У меня в детстве даже не было ни кисточек, ни красок. Только карандаши. Но моя неумелая рука могла изобразить лишь примитивный домик, забор и дерево у забора. Всё! А то, что бурлило в душе – оставалось там запечатанным. Навеки. Приходилось довольствоваться книжками-раскрасками. …Прошло много лет. В издательстве «Советский писатель» у меня готовилась к изданию моя первая книга стихов «Лунные цирки». Дело уже дошло до обложки. И вот, я приехала в издательство, чтобы взглянуть, какую мне нарисовали обложку. Я должна была её одобрить и подписать: что, мол, согласна, принимаю. Но когда я её увидела, эту «обложку», мне стало плохо. Очень плохо. Потому что это был не эскиз обложки для книги стихов про цирк и про любовь, а как бы эскиз… надгробья. Что-то ужасное!!! Во-первых, обложка была выполнена в жуткой серой гамме (ненавижу серый цвет!!! Ненавижу серость!!!). Во-вторых, на ней красовались жутко безвкусные, мещанские виньеточки – в виде серо-пыльных листиков и цветочков, готовых рассыпаться в прах… – ну, точно как на каменных надгробьях! И, в довершение кладбищенской интонации, в самом низу обложки – в таком маленьком овальчике – красовалось моё несчастное фото. А над виньеточками – моя несчастная фамилия… Впору звать священника для отпевания! Я чуть не заплакала. Шесть лет ждать свою первую книгу – и увидеть такой ужас… – Подписывайте, – сказал мне мой редактор. – Я это не подпишу, – сказала я тихо, но твёрдо. – То есть? – не понял он. – Я от этой обложки… отказываюсь! Он сказал: – Поймите, оформление – серийное, ваша книга – в серии. Взгляните – у всех так, и никто не бунтует. Он показал мне несколько вышедших в этой серии книг. Это была «серия» молодых авторов, серия «первой книги автора». Все книжки имели отвратный вид. Мне этих бедных авторов было жалко. – Тогда исключите меня из этой ужасной серии! – сказала я. – Что значит «исключите из серии»? – Я под такой обложкой не выйду! Под такой – можете меня только хоронить. Да и то!.. – Но ведь вы – в серии!.. И тут я соскочила с внутренних тормозов, и мой редактор с удивлением узнал, что кроме тихого, еле слышного голоса, у меня имеется и другой голос. – Я не хочу быть в серии!! Я – не серийный человек! И книга у меня – не серийная. Выведите меня из вашей серии! – Я не могу этого сделать… – сказал обескуражено редактор. – А кто может?! – Не знаю. Может, заместитель главного редактора издательства может. Идите к нему. И, прихватив свою злополучную обложку, я отправилась к тому самому грозному Саму. Я – тихоня из тихонь.

Вошла в огромный кабинет, где за большим столом в ворохе бумаг сидел маленький, как карлик (но всесильный!) человек, почти не видимый за этим ворохом бумаг. Тот самый, который вызывал меня периодически «на ковёр» за «неправильные» рецензии. Я сказала: – Я не хочу выходить под такой обложкой. Она мне не нравится. – Обложка – серийная, – сказал он, не отрываясь от бумаг. – Тогда выведите, пожалуйста, мою книгу из серии, – сказала я. – Это – невозможно, – сказал он, отрываясь от бумаг. – Почему невозможно? – Потому что так просто это не делается. У нас – план. Серия одобрена и подписана на всех уровнях. Ваша книга через день идёт в типографию. Вам радоваться надо, а вы тут капризничаете по таким пустякам. – Это – не пустяк. Я не выйду под этой обложкой! – сказала я тихо, но твёрдо. Его лицо, только что равнодушное, мгновенно стало злым. И голос тоже: – Что значит «не выйдете»? У нас нет для вас другой обложки! И рисовать её некогда! Ваша книга уже подписана в печать. В печать! Вы это понимаете?! – Тогда зачем меня вызвали, чтобы я её одобрила и подписала? – Это – чистая формальность. И тут я опять соскочила с внутренних тормозов… – Лучше вообще не издавать мою книгу – чем под такой обложкой! Ну, и что, что я ждала её столько лет! Не надо мне такой книги! Которую я буду стыдиться! От которой мне самой плакать хочется... У зама глаза полезли на лоб. – Чёрт знает что такое! – рявкнул он. – Идём к главному редактору! Пусть он решает! И мы с ним отправились к главному редактору издательства.

В кабинете главного редактора я опять высказала всё, что думала: и про обложку, и про серию... Главный редактор, пожилой человек с озабоченным лицом, смотрел на меня с нескрываемым удивлением. Смотрел – и молчал... И я смотрела – прямо ему в глаза. Это было похоже на мою любимую игру «в гляделки» (в которую я, кстати, никогда не проигрываю). Раздражения в его глазах не было. – Да ладно, выведи её из серии, – сказал он своему заму. – Если уж она так на этом настаивает. – Слушаюсь… – сказал ошарашено всесильный зам. Главный редактор улыбнулся мне почти дружески: – Ну, вот, вывели мы вас из серии. Только обложки-то у нас для вас другой нет. Даже если поручить это другому художнику, он за два дня нарисовать не успеет. Что будем делать? – Я найду художника! У меня есть хороший художник! – И он успеет за два дня? – Я попрошу… Он успеет! – Ну, желаю вам успеха, – он пожал мне на прощанье руку.

…А ведь художника у меня не было! Точнее – он был, но я с ним была ещё не знакома. Это был художник, который рисовал картинки к моим стихам в журнале «Советская эстрада и цирк». Мне очень нравились эти рисунки. Только имени художника там не стояло, они были безымянные. Выйдя из издательства, что на улице Воровского (Поварской), я тут же помчалась в редакцию «Эстрады и цирка», которая находилась в те годы в районе Кузнецкого моста. Я думала: он сидит там – и ждёт меня, мой художник... А в редакции с трудом сообразили, кто же это рисовал рисунки. Оказалось – внештатник. С трудом нашли его телефон. Вышла на улицу и из ближайшей будки позвонила ему. Трубку взяла его мама. Оказалось – он в больнице, с инфарктом, но уже, вроде, выздоравливает. Я выпросила у его мамы адрес больницы и помчалась туда… Это был день 1 апреля 1981 года. Бежала от метро «Таганская» по старым улочкам, был закат, улица сбегала вниз, по ней неслись потоки талой воды, звенели трамваи, стены особнячков были красны от апрельского солнца… на душе было празднично. Я его нашла. Усталого, немолодого уже человека с грустными глазами. Атмосфера кардиологического отделения напомнила мне то, в котором лежал когда-то мой отец, и сердце у меня заныло… Грустный этот человек сказал: «Мне так плохо сегодня… Вы слышали? Умерла Агния Барто. Я её очень любил…» Человек этот весьма удивился моему появлению. И моей просьбе. Он стал отнекиваться, я стала его упрашивать. Его смущали слишком короткие сроки, всего два дня, он сказал, что успеть невозможно, я пообещала упросить издательское начальство, чтобы срок удлинили. Наконец, он, жалея меня, согласился… Я пообещала на следующий день привезти ему рукопись своей книги, бумагу, перья и тушь.

С самого утра поехала в издательство с журналами: показать, какой у меня есть замечательный художник, и этот замечательный художник согласен рисовать обложку, только ему нужна хотя бы неделя. Художественный редактор взглянул на рисунки и сказал мрачно: – Это нам не подходит. – Как… не подходит? – По стилистике не подходит. Рисунок в цирковом журнале и обложка книги – это не одно и то же. – А... если показать главному редактору? Может, ему понравится? – А при чём тут главный редактор? Тут решаю я. А я такое художество к печати не подпишу! – Неужели вы считаете, что прежняя обложка – лучше? – Лучше. – Чем же? – Мне некогда с вами спорить. Вы отказались – это ваше право, как автора. Но тогда ищите достойную замену. И помните, что у вас только один день! Завтра я должен уже подписать обложку. А послезавтра книга идёт в печать.

Я понимала, что он подталкивает меня к тому, что я должна принять предложенную мне обложку. Сделать что-нибудь другое ЗА ОДИН ДЕНЬ – не реально. Мне было обидно за художника. Стыдно, что я не приеду к нему сегодня и не привезу бумагу и тушь. Глупо всё как-то получилось… А я так радовалась, что нашла его!

Я вернулась домой. Взяла лист бумаги и карандаш… Я забыла о том, что не умею рисовать. Мне некогда было об этом думать! Я рисовала целый день… Но дня мне не хватило. …Уложив сына спать, я рисовала весь вечер и всю ночь, до утра, стол был завален листочками с бесконечными эскизами. Их была целая гора!.. И ничего мне не нравилось. Всё было – не то! Плоские деревья, неживые цветы, схематичные цирки, какие-то ничего не говорящие абстракции… И всё это – коряво, примитивно, вроде моих детских беспомощных рисунков. Господи, что же мне делать?! Ведь я совершенно не умею рисовать!! Что же мне придумать? Что-нибудь такое… чтобы суметь изобразить, чтобы получилось. Ведь никто, НИКТО, КРОМЕ МЕНЯ, её мне не нарисует! Как сочинить эту несчастную обложку?! Что, ЧТО на ней должно быть?! И вдруг – озарение!.. …уже на рассвете, на излёте всех сил, со слипающимися глазами, с головой, забитой туманом усталости… и вот в таком расквашенном состоянии – неожиданно… моя рука… (как будто сама! потому что голова уже ничего не соображала) на чистом листе бумаги моя рука легко провела одну-единственную плавную линию… Получился чёткий, правильный полукруг. Это – справа. А слева внизу – рука быстро нарисовала маленький кружочек. Помню, что внутри меня (не в голове – а где-то гораздо глубже) в это время звучали стихи, которыми открывается моя книга:

Арена и луна – два дымных круга… Две половины жёлтого плода. От века расщеплён он был – как атом – на День и Ночь, на Смех и Скорбь, на Нет и Да. Быстро закрашиваю левую половину обложки чёрной тушью, оставляя кружочек в углу белым. Оставляю белым и пространство (полукруг) правой половины. Всё! Готово. И я абсолютно уверена, что это – обложка моих «Лунных цирков». Единственно возможная. Без вариантов. Это они и есть – арена и луна – два дымных круга… А если меня спросят: где тут луна, а где арена? Что означает маленький кружочек, а что – большой полукруг? Я скажу: а это – как посмотреть… Здесь нет однозначности. Каждый видит, как видит. Каждый понимает, как хочет. Или как может. Обложка, если хотите, философская! Здесь возможны трактовки и толкования… Как пишут на некоторых объявлениях: торг уместен. Так я могла бы написать на своей обложке: толкования уместны. Но я не стала это писать. А написала лишь своё имя и название книги.

…С утра пораньше привезла свою выстраданную картинку художественному редактору издательства и, едва шевеля непослушным языком после бессонной ночи, сказала: «Вот обложка к моей книге». Он взглянул на неё и радостно воскликнул: – Отлично! А кто вам её сделал так быстро? – Я сама. – Так вы… поэт, который рисует? Или – художник, который пишет стихи? Такого высокого одобрения я даже не ожидала. И он тут же, при мне, подписал её в печать.

Вот так и получилось, что моя первая книга совершенно неожиданно вышла с моей обложкой. Мне ещё и гонорар за неё заплатили! А ведь я была уверена в своей полной неспособности к рисованию! Стрессовая ситуация высвободила дремавшие где-то в глубине способности.

* * * …А потом, через много лет, когда представилась возможность самим издавать свои книги, я опять взялась за бумагу и карандаш…С тех пор так и рисую обложки к своим книжкам. И мне это очень нравится!

* * * Ездила к Каптеревым. Показала эскиз своей обложки. Хотя меня всё время жутко скребёт на сердце, что моя книга опережает книгу Людмилы Фёдоровны. Это НЕСПРАВЕДЛИВО! Так не должно было быть!! Из-за этого я даже не испытываю радости от того, что выход «Лунных цирков» неумолимо близится. Как бы мне хотелось поменять наши книги местами! Но – увы – это не в моих силах. А то, что в моих силах, я делаю. После моего редзаключения рукопись рассмотрена редсоветом и поставлена в план редподготовки. Эти этапы не перепрыгнешь. Но теперь уже дело пойдёт скорее... Надеюсь! Молю Бога об этом. И всё же не показать им обложку я не могла. Валерий одобрил, Мама Кошка восхитилась. – Идём, покажу тебе новую картину! – сказал Валерий. – А потом будем пить чай. Мы пошли в его комнату. На мольберте стояла ещё свежая работа, остро пахнущая невысохшей краской. Белые фиалки... на тёмно-синем фоне весеннего космоса... – Это ты мне их в прошлый раз подарила, помнишь? – Помню! – Ты когда вошла с ними, я сразу понял, что буду их писать! А когда над твоим портретом уже начнём работать? – Вот бабушка скоро приедет, смогу надолго оставлять Антошу... – Ну, ты думаешь, что Люсина книга выйдет? – Валерий Всеволодович, я вам обещаю: книга Людмилы Фёдоровны обязательно выйдет!

* * * Когда вышли «Лунные цирки», я пошла дарить книгу Егору Исаеву. Он теперь обитал в огромном, шикарном кабинете за высокими дверями, хотя ему, мне кажется, больше шёл его маленький прокуренный кабинет в «Совписе» и вороха рукописей на столе... К тому времени мне практически перестали давать рукописи на рецензию в поэтической редакции, и в Литконсультации тоже (всех начальников я допекла своим «непослушанием»!), и было нам с сыночком трудно, очень трудно... Мы приехали к Исаеву вдвоём с Антоном. Ему хотелось посмотреть на «дядю Исаева», о котором я ему много рассказывала. Нет, Егор Александрович ничуть не переменился. Не стал важным и недоступным. Он был такой же простой и приветливый, с такими же, как всегда, растрёпанными седыми вихрами, падающими на глаза, и тот же прямой и слегка насмешливый, исподлобья, взгляд голубых глаз. Он так обрадовался нам с Антоном! Он поздоровался с ним за руку и просто сказал: – Меня зовут Егор. А тебя? – А меня Антон. – Как Чехова! Очень хорошо. Присаживайся, Антон. Я протянула ему книжку с дарственной надписью. Ему очень понравилась обложка. – А кто рисовал? – Сама. Он удивлённо вскинул брови: – Ну, вы просто молодец! Очень стильная обложка! Да, долговато вы её, конечно, ждали, свою первую книгу... Но ведь вы – молодой автор, не ветеран, так что пришлось потомиться... – Да уж! – засмеялась я. – А как с работой? Продолжаете рецензировать? – Да практически ничего не дают последнее время на рецензию. Вот уже три месяца ничего. – Как так? Как же вы живёте с Антоном? – Трудно. Растягиваем остатки последнего гонорара. – Ну, это не порядок... А давай я тебя ещё в одну редакцию предложу, рецензентом. Ты человек опытный. В национальную прозу пойдёшь? – С радостью! Он тут же поднял трубку телефона, набрал номер... И через две минуты всё было улажено. (Эх, хорошо быть большим начальником! можно делать добрые дела людям!) – Можете прямо сейчас зайти в издательство и взять на рецензию рукопись. Я вышла от него шальная от счастья... У меня опять была работа!

С этого дня я числилась внештатным рецензентом двух редакций – русской поэзии и национальной прозы. То тут, то там мне что-то перепадало на рецензию. Спасибо Егору Александровичу. Эх, жаль, что не успели при нём издать книгу Людмилы Фёдоровны!

* * *

Пришли с Антошей с прогулки. В дверной ручке – записка. Разворачиваю... и мир меркнет... мир рушится... Записка от Светланы Завадовской. Две строчки, которые повергают меня в пучину ужаса и горя: «Вчера утром умер Валерий Вс. Каптерев. Отпевание завтра в 12 часов...» Ноги не держат меня, я оседаю, опускаюсь на корточки, привалившись спиной к стене, и сижу так, не в силах шевельнуться, не в силах сказать ни слова... Антоша теребит меня: – Ты чего сидишь тут, мамася? Пойдём, пойдём домой... Я плакала так громко, что из соседней двери выглянула соседка. Та самая, к которой я уже много лет хожу по вечерам звонить. – Маша, что случилось?! Я протянула ей записку. – Горе-то какое... – запричитала она. – Позвонить можно, Зоя Куприяновна? – Звони, звони, конечно! Позвонила сначала маме: – Мама, можешь прийти и остаться на ночь с Антошей? Валерий Всеволодович умер... завтра похороны... я еду к Людмиле Фёдоровне...

* * *

Никогда не забыть ту ночь, когда я опять спала на его диванчике – в ночь перед отпеванием... А он был в церкви... Мы долго перед этим сидели с Мамой Кошкой на кухне, и она мне всё рассказывала про его последние минуты... и как они накануне долго сидели за этим столом, и никого не было в тот вечер, только они двое, и говорили о его картине, которую он только что закончил. Эта картина, ещё свежая, пахнущая краской стояла на мольберте. Я взглянула на неё и испытала шок. Это был его, Валерия, привет нам с Антошей... Пять дней назад я была у них, и тоже никого не было, только мы трое, я принесла показать последние рисунки Антона: рисунки города Дерефана. И ещё один чудный рисунок – Маленькая Птичка с большим тюльпаном в клюве. Валерий Всеволодович сказал: «Я буду это писать! Ты можешь мне оставить этот рисунок?» – «Конечно!» Это было 2 мая. Он ушёл 7 мая 1981 года. И вот я вижу на его последней картине – Маленькую Птичку с большим цветком в клюве... Людмила Фёдоровна стоит рядом и тоже смотрит на картину. – Он не успел дать ей название, – говорит она тихо. – Я назову её «Завет». Ведь это его завет нам... Мы долго сидели на кухне, и всё казалось – сейчас Валерий войдёт на кухню, и скажет какую-нибудь свою шуточку, чтобы смутить меня, например: «Люся! Романушка говорит, что у тебя в холодильнике припасено очень вкусное варенье, которое она давно хотела попробовать!» А я начну, как всегда, отнекиваться, а он стрельнёт в нас голубым глазом и засмеётся своим шкиперским хохотком... Потом мы разошлись по комнатам, она – к себе, я – в комнату Валерия, и обе пытались уснуть... Я лежала на его диванчике, на котором он вчера умер. Нет, мне не было страшно. Я вообще не верила, что он умер, не могла это вместить в себя... Я уже много раз спала на этом диванчике, а он в это время обычно был в Крыму... Я лежала среди своего любимого рая, среди райских камней и черепков, среди райских окон-картин в другие измерения жизни, среди волшебных сиреней, среди дивных запахов этого дома (свежей краски и пыли)... и не верила, не могла поверить, что моему любимому раю пришёл конец... что мой любимый брат никогда не наденет этот вымазанный краской передник и не возьмёт в руки кисть...и не ударит весело в эту медную тарелку... и не выбежит на лоджию и не помашет мне из своего волшебного сада... и не будет долго-долго смотреть мне в след... Если это правда, то как же ТЕПЕРЬ жить?.. Где взять силы, чтобы в очередной раз лепить радость из мелких черепков?.. из больно ранящих осколков... Но я не имею права горевать. Не имею права громко плакать. Потому что за стеной – Людмила Фёдоровна, моя драгоценная крёстная, моя любимая Мама Кошка, и я должна быть ей опорой. Я не имею права умирать от горя, потому что дома меня ждёт мой сынок, которому, вернувшись домой, я должна буду улыбнуться... Слава Богу, я не одна на свете. Но именно поэтому я на многое не имею права. Умереть от тоски – эта горькая роскошь не для меня... Я должна быть сильной. Ты мне поможешь в этом, братец Валерий? Мой любимый названный брат... Спасибо, спасибо, спасибо тебе за всё! За то, что ты назвал меня своей сестрой. За то, что ты был. За то, что ты есть. Но неужели ты никогда больше не посмотришь на меня искоса своим острым голубым глазом, с прищуром, выставляя передо мной свою новую картину?.. Неужели, подходя к дверям вашей квартиры, я никогда больше не услышу топот бегущих ног и твой возглас: «Люся, это пришла она, сестрица!» Я перевернула мокрую от слёз подушку (его подушку), тщетно пытаясь уснуть, но так и не уснула в ту ночь...

* * * Через несколько дней. Бродили с Антошей и с Юрой Комаровым на побережье нашего залива, до ночи... На высоком берегу горел костёр, мы подошли и долго-долго смотрели в его пламя... И всё не верилось и не верилось...

* * * А в начале следующей весны... в начале следующей весны вышла из печати моя книга «Лунные цирки». Вот такие в те времена были скорости: на обложку мне были даны одни сутки, и книга спешно ушла в печать. А вышла из печати почти через год! Жизнь, порой, проходила раньше, чем выходила книга... И всё же она вышла.

Я подарила книгу Исаеву, Долматовскому, многим друзьям из Каптеревского круга. Борису Глебовичу Штейну. Он сказал: – Что-то, я гляжу, вы не очень рады. – Да всё уже перегорело давно... Слишком долго я её ждала. Уже никаких эмоций. – А я бы очень радовался, если вышла моя книга, – сказал он. – А разве вы... пишете? – удивилась я. Я думала, что Борис Глебович просто классный редактор. – Вообще-то, да, – сказал он. – Я ведь тоже Литинститут закончил, и мой первый роман должен был выйти в печать, уже был набран... – И?.. – Набор рассыпали, когда меня арестовали. А после лагеря я не смог ни найти рукопись, ни восстановить... – Вы были в лагере?! – Да. Я был участником студенческого литературного кружка. Нас обвинили в заговоре, в подготовке государственного переворота... – Какой идиотизм! – Тем не менее, пришлось всем отсидеть. – А у вас было когда-нибудь что-нибудь напечатано? – Ни строки. И мне стало стыдно, очень стыдно за свои слова: «Я слишком долго ждала, всё уже перегорело». Это я-то долго ждала?! А Людмила Фёдоровна? Она старше Бориса Глебовича на десять лет, а её книга до сих пор никак не выйдет! Всё стоит и стоит в плане редподготовки и никак не переместится в план издания... Господи, да что же это такое?! А мне... мне грех жаловаться.

Подарила «Лунные цирки» Юрию Никулину. Я когда-то обещала ему, что если выйдет книга, я ему непременно подарю. И вот звоню ему: – Юрий Владимирович, книга вышла. – Какое совпадение! И у меня тоже только что вышла книга. Приезжай! Я приехала к нему, в его приветливый дом на углу Большой и Малой Бронной. Мы подарили друг другу книги с дарственными надписями: я ему – свою тоненькую, он мне – свою толстую: воспоминания о жизни... Юрию Владимировичу недавно исполнилось шестьдесят лет, он мечтал выйти на пенсию и перечитать все книги в своей огромной библиотеке. – Мечта многих лет жизни! – сказал он. – Желаю, чтобы она сбылась! – сказала я. – Мечты должны сбываться. Но он посетовал на то, что вряд ли его отпустят из цирка: в Главке хотят, чтобы он стал директором цирка на Цветном бульваре. – Но это же от вас зависит, соглашаться, или нет, – сказала я. – Ну, да, вроде бы от меня... – сказал этот мягкий, безотказный человек...

* * * Но то, что я не могу подарить свою книгу Валерию Всеволодовичу, съедало радость наполовину, даже больше. И с гораздо большей радостью и восторгом я вручила бы своей крёстной её книгу, а не свою! Но Людмила Фёдоровна, взяв в руки мои «Лунные цирки», обрадовалась так искренне и горячо, как я сама обрадовалась бы её книге! А потом со вздохом она сказала: – Но как же обидно, что твою книгу не увидел Валерий!.. Он обожал твои стихи...

* * * А о том, что книгу не увидел Мой Клоун, я уже и не говорю... И всё же выполнила своё обещание, данное ему пятнадцать лет назад! Ну, разве я виновата, что в этой стране такие скорости?.. Но может быть... может быть, из своего далека они всё же видят нашу жизнь?.. И Мой Клоун, и мой отец, и мой названный брат. В моей книге есть стихи, посвящённые всем моим дорогим и любимым людям. И может быть, это всё же не напрасно – все мои усилия здесь?..

Глава 8. ВЕЧЕР ПАМЯТИ ЛЕОНИДА ЕНГИБАРОВА. 1982 год.

Наступил 1982 год. В этом году 25 июля исполнится десять лет, как ушёл Енгибаров… В новогоднюю ночь мне пришла мысль написать сценарий телефильма «Клоун с осенью в сердце». Я его как бы увидела внутри себя... И утром 1 января села писать сценарий. Я подумала, что в этом фильме не должно быть ни одного чужого слова – не Лёниного. Пусть он сам расскажет о себе! Я решила использовать для этого его новеллы и записи из дневников. А ведь ещё есть фильмы, есть записи его номеров... В фильме будут документальные кадры, где Клоун – в манеже, и они будут чередоваться с картинками московской осени, которую он так любил: золотистые бульвары, по которым он спешил в цирк, а поздно вечером уходил пешком домой – по рекам шуршащей, красно-жёлтой листвы в Марьину Рощу... И вот тут понадобится актёр, похожий на Енгибарова со спины. Он будет идти по осенним бульварам, а закадровый голос будет в это время рассказывать... о жизни, о любви, о несбывшемся... Хорошо бы найти где-нибудь магнитофонные записи енгибаровских выступлений на радио. Ведь я сама слышала, как он великолепно читает свои новеллы! Написала сценарий довольно быстро. И позвонила Никулину. – Юрий Владимирович, мне нужна ваша помощь. – В чём же? – приветливо спросил он. Я рассказала о сценарии. И попросила вывести меня на кого-нибудь на телевиденье. И тут его настроение странным образом переменилось. И впервые за одиннадцать лет нашего знакомства он ответил мне сухо и напряжённо. – Я не буду этим заниматься, – сказал он. – Но ведь этим летом десять лет, как Лёня ушёл! Надо людям напомнить о нём! – Извини, Мария, но ничем помочь тебе не могу, – сказал он почти жёстко, так что мне осталось только извиниться и положить трубку. Странно... Ничего не понимаю! Потом вспомнила: да, мне говорили, когда я ещё в цирке осветителем работала, что Никулин недолюбливает Енгибарова, не воспринимает его клоунады... Но я не придала тогда этому особого значения. Просто они слишком разные в манеже, – сказала я себе, – слишком разные. А в жизни очень даже родственные: оба книгочеи заядлые, оба пишут. В характерах – тоже много общих черт, хотя бы вот эта открытость, доступность в общении, сердечность. Да они как два брата по жизни! – убеждала я себя. Потому что любила и того, и другого.

И вот на тебе! Но ведь десять лет прошло, как человека нет!! Неужели неприязнь жива до сих пор?.. Напрасно я позвонила ему. Теперь у меня будут кошки скрести на душе...

* * * Была весна, начало марта, приближался день рождения Енгибарова. Я позвонила в ВТО, в цирк на Цветном, в Дом работников искусств – и с грустью узнала, что нигде ничего не готовится – ни вечера памяти, ни просмотра фильмов, ни фотовыставки – НИЧЕГО! Ни ко дню рождения, ни к дате ухода.

* * *

Тогда я поняла, что нужно что-то сделать самой. У меня был хороший знакомый – Александр Филистеев, он в то время работал главным режиссёром во Дворце культуры на улице Мельникова. (Печально известный после теракта «зал на Дубровке». Но у меня с этим залом связаны одни из лучших воспоминаний…) Незадолго перед этим Филистеев организовал Вечер памяти Василия Шукшина. Я поехала к Саше и предложила ему провести в их дворце ещё один вечер памяти – не менее значительной личности, Леонида Енгибарова. И Саша (спасибо ему огромное!) тут же согласился.

Я написала сценарий «Вечера памяти Леонида Енгибарова». Саша прочёл, одобрил. Директор дворца тоже. И началась подготовка, которая заняла полгода. Даже больше!

Да, мы готовили этот Вечер девять месяцев. Начиная с февраля... Это оказалось очень непросто – собрать в один день и час в одном месте очень разных людей, которые смогли бы рассказать о Енгибарове что-то интересное и важное. Саша (по своим режиссёрским каналам) «добывал» телефоны знаменитых актёров, с которыми дружил и был знаком Енгибаров, – а я обзванивала этих людей, по полдня простаивая в телефонной будке… Дома у меня телефона по-прежнему не было. Зато были плохо работающие телефонные автоматы на улице, которые работали от двух копеек – но добывание «двушек» было большой проблемой. Каждому потенциальному участнику Вечера нужно было звонить по многу раз: сначала с вопросом: хочет ли он выступить на Вечере памяти Енгибарова? Может ли? И когда? У меня была тетрадь с бесконечными списками фамилий и дат: кто когда может и когда не может. Трудно было решить: от кого отсчитывать? На кого ориентироваться? А тут близилось лето – пора гастролей и отпусков. Ну, тут ещё были и свои планы во Дворце на этот зал. Короче: всё оказалось очень непросто. Но я была убеждена: Вечер состоится, и эта внутренняя уверенность придавала силы и внушала спокойствие. Итак, после бесконечных обзвонов, согласились участвовать в Вечере очень хорошие люди:

– Юрий Никулин, – я ему позвонила первому. – Ролан Быков, – он согласился сразу же. Но когда я ему предложила вести этот Вечер, Ролан Антонович предложил сначала встретиться с ним в Доме кино. Мы встретились, я показала ему сценарий Вечера, он его тут же прочёл и одобрил. И согласился вести Вечер. Ещё я ему подарила свою книгу стихов «Лунные цирки». Быков в то время снимал «Чучело» в Твери, он оставил мне свой телефон и просил звонить ему, когда всё будет готово – чтобы он освободил от съёмок день. – Михаил Козаков, согласился с радостью. – Василий Лановой, с радостью. – Белла Ахмадулина, с оговорками. Но скорее да, чем нет. – Елена Камбурова, с удивлением: «Но мы практически не были с ним знакомы, – сказала она. – Мне и рассказать-то нечего...» – «Вы споёте песни о цирке. Я уверена, они бы ему понравились...» Короче – согласилась. – Любовь Стриженова. Вообще-то, я зазывала Олега Стриженова, это – самый близкий друг Енгибарова. Но он решительно отказался, сказал, что вообще давно не выступает уже нигде. Но согласилась его жена – Любовь Стриженова, тоже актриса. – Лидия Савченко, актриса Театра на Таганке. – Сергей Каштелян, преподаватель пантомимы из Циркового училища, любимый учитель Енгибарова. – Александр Мирзаян, бард. – Сергей Крылов, бард. – Юрий Медведев и Аида Чернова, артисты пантомимы из Тетра на Таганке. – Борис Бреев с победителями конкурса молодых клоунов имени Енгибарова.

* * * Очень хотели участвовать в Вечере, но не смогли по причине гастролей, спектаклей и съёмок – Нина Русланова, Слава Полунин и Константин Райкин.

* * * Ещё надо было узнать, не хочет ли выступить Ядвига. У неё как раз появился телефон. Звоню ей: говорю про Вечер и о том, что хочу подарить ей книгу. А у неё, оказывается, родилась дочь! Назвали Лизой. Я поздравила её, я была так рада за неё! Но на другом конце провода почувствовала замешательство, а потом – быстрый, тихий монолог Ядвиги: – Маша, прости, муж не любит, когда мы с тобой общаемся, после этого он устраивает мне сцены ревности, ты для него – напоминание о моей прошлой жизни, он до сих пор ревнует меня к Лёне, и когда мы с тобой общаемся, даже если мы говорим о чём-то другом, ему кажется, что мы всё равно говорим о Лёне... – Я всё поняла, Яся, прости и ты меня. – Я тебе благодарна за всё, за твои стихи о Лёне, я многие знаю наизусть, они утешают меня, когда мне плохо... – Спасибо, Яся. Я тебя люблю. Желаю вам с Лизой счастья. Я повесила трубку, и у меня было такое ощущение, что я сейчас рассталась с любимой сестрой. Навсегда… (Так оно и было.)

* * * Ещё когда я работала с Енгибаровским архивом в ЦГАЛИ в прошлом году, я выписала несколько адресов и телефонов из его записной книжки. Его самого близкого друга Олега Стриженова, его тёти – Евгении Андриановны Бобарыкиной (младшей сестры его матери). Но до этой весны позвонить никому не решалась. Что сказать, зачем звоню? А тут – подготовка Вечера памяти, есть повод. Звоню Евгении Андриановне... Волнуюсь очень сильно. Захочет ли она со мной, незнакомым человеком, общаться?.. Но после первой же моей фразы насчёт Вечера памяти, она сказала: – А вы не хотите ко мне приехать? – Конечно, хочу! А когда можно? – Да хоть сейчас! Через полчаса я уже входила в её подъезд на Мещанской улице... Голубоглазая, моложавая, приветливая женщина открыла мне двери. Пригласила в комнату. И тут же стала выкладывать на стол свои сокровища: Лёнины фотографии, его публикации, рукописи... И рассказывать, рассказывать, рассказывать... Она оказалась удивительно открытым и словоохотливым человеком. – Я очень рада, когда кто-то вспоминает о Лёне и приходит. Я готова всё показать и всё рассказать, что знаю, и что помню... После смерти Лёниной мамы, Антонины Андриановны, Евгения Андриановна осталась, по сути, главной хранительницей Лёниного наследия. Хотя, по совету друзей, большую часть папок она всё же передала на хранение в ЦГАЛИ. – Просто мне негде было это всё хранить, – сказала она. И действительно: она жила с мужем и взрослой дочерью в маленькой двухкомнатной квартирке со смежными комнатами. Два шкафа фактически были забиты Лёниными материалами. Евгения Андриановна была не просто Лёниной тётей, она была его крёстной матерью. Она рассказала, как Лёню крестили в храме Нечаянной Радости, который находился как раз напротив их дома в Марьиной Роще... У них, тёти и её племянника, была не очень большая разница в возрасте, и они всю жизнь были друзьями. Во многом именно она, тётя Женя, преподаватель русского языка и литературы, привила своему племяннику любовь к литературе. – Во время войны мы в эвакуацию не уезжали, – рассказывала тётя Женя. – А жилось очень голодно. И многие, кто жил на окраине, как мы, сажали огороды. И мы тоже. Я тогда ещё не замужем была, молодая, жила в семье старшей сестры Тони. И вот мы ходили с Лёней на этот огород: пропалывать грядки, окучивать... И пока идём туда по жаре, а идти было далеко, чтобы ребёнок не заскучал, я ему по дороге что-нибудь рассказывала. Особенно Лёня любил «Витязя в тигровой шкуре». Он мог его слушать сто раз подряд! Я заканчиваю, а он тут же просит: «А теперь расскажи сначала!» Так он полюбил поэзию. Потом уже сам, во взрослом возрасте, пристрастился к французской поэзии, к философии... Потом, после войны, я вышла замуж и переехала вот в эту квартиру. Лёня часто, когда приезжал с гастролей, забегал ко мне... Мы всю жизнь с ним дружили. Всегда про всё рассказывал, советовался... И я представила: он приходил в эту самую квартиру, в которой находилась сейчас я, и сидел за этим самым столом... Фантастика! – А ещё он приходил ко мне мыться, – рассказывала, смеясь, тётя Женя. – Мыться? – Ну, да! В Марьиной Роще удобств ведь не было никаких. Так он приходил ко мне, благо, мы близко достаточно живём. Точнее – жили... Так вот: раздаётся звонок в двери, открываю – за дверью стоит Лёня, босой, башмаки прижимает к груди, спрашивает жалобно: «Баня сегодня работает?» Комик, что с него взять!.. – смеётся белозубо тётя Женя. Она вынимает папки с фотографиями, раскладывает на столе: – Это Лёня с родителями... На Тоне здесь лица нет, она ещё не оправилась после смерти дочери. – После смерти дочери?.. – Да. Девочка умерла младенцем... – Стало быть, у Лёни была сестра? – Была. Да только недолго. Меня при этих её словах как будто обожгло сердце: у Лёни была сестра! Так вот оно что!.. Вот всё и разъяснилось... Загадка наших с ним отношений. Просто я была ему сестрой... Ещё тётя Женя рассказала о Лёниных братьях. Оказывается, у него два брата по отцу, но от разных матерей. Старший, Михаил, художник, живёт в Одессе. А средний, Рачик, в Ереване. Режиссёр. Фамилия у него – Капланян, а отчество – Никитович, потому что его усыновил отчим. Но они с Лёней всю жизнь общались. Когда ещё отец был жив, старшие сыновья приезжали в Марьину Рощу. Михаил, увидев, какой Лёня хлипкий и болезненный растёт, сделал для него турник во дворе и научил Лёню обтираться снегом... ...А ещё я видела фотографии Лёниной свадьбы. Он такой смешной на них... совсем молоденький, мальчишка почти, тощий, испуганный, одни глаза на лице... А женщина, что стояла рядом с ним, казалась и старше, и опытнее. Так, ничего особенного... И что он в ней нашёл?.. – Жену его звали Ада. Но счастья с ней у него не получилось... Они практически и не жили вместе... – Ну, с женщиной с таким именем, вряд ли могло получится счастье... – сказала я. – С Адой-то?.. Да Бог с ней! А вот это Лёнина дочка, Барбара, которая в Праге... В шестьдесят пятом году родилась. Сейчас ей уже семнадцать, а здесь она ещё малышка, а вот здесь уже постарше... – Глаза Лёнины... – сказала я. – Да, такие же грустные. Мать её, Ярмила, очень любила Лёню. Приезжала к нему на могилу. Мы с ней встречались... Чудная женщина, художница, она Лёню прямо боготворила! Она всё делала, чтобы в Праге Лёню не забыли. После 64-го года, когда Лёня победил там на Международном конкурсе клоунов, у чехов прямо помешательство было на Енгибарове. Они говорили: «наш Енгибаров!», «наш пражский парень Енгибаров!». Чехи считали, что это они его открыли. По сути, так оно и было. Зрителями ведь на конкурсе были чехи, и от них, от их реакции, много зависело, кто победит. Потом там создавались фан-клубы Енгибарова, писали о нём много... Это чехи назвали Лёню «клоуном с осенью в сердце», один чешский журналист. Интересно, что и после 68-го года отношение к Лёне в Чехословакии не изменилось. Ну, может, потому что Лёня не совсем русский, всё-таки он армянин, хоть и московского, как говорится, розлива. Но то, что его так помнят, всё-таки во многом заслуга Ярмилы... Вот, не судьба им была быть вместе... – Неужели это было совсем невозможно – быть вместе? – Абсолютно! Она после 68-го года в СССР переехать не могла, её бы никто не понял, и как бы после этого относились там, в Чехии, к её родителям?.. Лёня в Чехословакию тоже эмигрировать не мог, для него это было немыслимо – уехать, да и мать ни за что бы не оставил... Он её любил больше всех на свете. Жалел очень... У неё ведь никого, кроме Лёни не было. Дочка умерла, муж тоже... Только Лёня остался. Она его любила без памяти. Она ведь и умерла на его могиле... Первые полгода Тоню держали на лекарствах, и она почти всё время спала. А потом... потом её с Ваганькова невозможно было увезти. Она почти каждый день туда ездила. Там, на могиле, у неё инсульт произошёл, оттуда её увезли в больницу, и через несколько дней она умерла... А потом и Ярмила погибла... – Как погибла?! – Ехала на машине, был дождь и туман, машину занесло на повороте... – Какой ужас!.. А как же Барбара? – Осталась с бабушкой и дедушкой, родителями Ярмилы. Но мать Ярмилы такого горя долго не вынесла, тоже умерла. Так что Барбара осталась со стареньким дедушкой... Я ей пишу, связь поддерживаем, всё-таки Лёнина дочка, а моя внучатая племянница... родной человечек. Хочу, когда ей восемнадцать исполнится, чтобы она приехала, сходим с ней на могилу к её отцу... – Бедная девочка! Ещё ребёнок, а уже столько потерь в жизни... Я смотрела на фотографию грустной девочки и чувствовала, что люблю её, далёкую и незнакомую... мне казалось, что я чувствую её боль... – Да, трудная у неё жизнь, – вздохнула тётя Женя. – Кому-то всё даётся, а у кого-то всё отнимается... И никто не объяснит, почему это так... Вот почему Лёня ушёл так рано? Разве ему пора было уходить?.. У него столько планов невыполненных осталось!.. А кто-то живёт долго, коптит землю, сам не зная, зачем... – Это верно... – А ещё у меня хранится Лёнин костюм. Один из его костюмов, в которых он выступал... Тётя Женя открыла второй шкаф и вынула оттуда чёрные брюки на одной лямочке и жёлтую полосатую футболку...

...Я уходила с Мещанской, очарованная этой милой женщиной, переполненная впечатлениями до краёв... Мы договорились, что в скором времени я приду вновь, и тётя Женя даст мне прослушать магнитофонные записи, где Лёня сам читает свои новеллы... И вообще, тётя Женя вызвалась помогать мне в подготовке Вечера, чем только сможет. Кстати, она мне дала телефон Лёниного биографа – Рудольфа Славского, советовала позвонить ему, и уж во всяком случае обязательно позвать на Вечер. А я подарила Евгении Андриановне свою книгу «Лунные цирки», в двух экземплярах: ей лично и кому она захочет подарить.

* * * Я позвонила Славскому на следующий же день и оказалось, что он живёт в пяти минутах от моего дома. Он пригласил меня зайти. Я зашла. Пожилой человек невысокого роста с настороженным взглядом. Маленькая квартирка, забитая битком книгами, афишами, папками... Оказалось, что Славский тоже был когда-то клоуном, а потом стал искусствоведом, историком и теоретиком цирка. Уже много лет он работал над биографией Енгибарова. Странно, но такого взаимного расположения, как с Евгенией Андриановной, у нас с ним не произошло. Со стороны Рудольфа Евгеньевича я с первых же минут почувствовала напряжённость и настороженность. Потом поняла: он воспринял меня, как конкурентку. Он, видимо, считал себя единственным знатоком творчества Енгибарова, и вдруг приходит девчонка (я ему годилась во внучки), которая тоже что-то знает и тоже хочет что-то сделать для Енгибарова. Он решил, что я посягаю на его территорию. Хотя территория здесь огромная, поистине бескрайняя, и всем хватит места! Изучать, любить, думать, восхищаться...

* * * Когда позвонила в очередной раз Евгении Андриановне, она сообщила, что в Москву приехал в командировку брат Лёни – Рачия Капланян, что она подарила ему второй экземпляр «Лунных цирков», и он хотел бы меня увидеть. Она дала мне его телефон. Я позвонила, не откладывая. И отправилась к нему в гостиницу в центр Москвы, где он остановился. Прихватив с собой сценарий телефильма «Клоун с осенью в сердце». Как же они оказались похожи, два брата! Я думала, что Лёня больше похож на свою маму, чем на отца. Каково же было моё изумление, когда я увидела Рачика! Матери-то у них разные. На их общего отца ни тот, ни другой не были похожи. У отца лицо – как будто вырезано из морщинистого дерева, а у обоих братьев – общая мягкость черт, мягкая линия губ и взгляд карий, тёплый... Рачия Никитович обрадовался мне. Расцеловал, как родственницу. И сказал, что я написала замечательную книгу о Лёне. Я уточнила, что книга не только о Лёне, что там много героев и адресатов, на что он сказал: – Всё равно это книга о Лёне! И протянул мне «Лунные цирки» с требованием сделать дарственную надпись. Я надписала книгу. И сказала, что у меня есть для него ещё кое-что. – И что это? – Сценарий телефильма о Лёне. – Это интересно. Покажите. Я протянула ему сценарий. Он пробежал глазами первые страницы... – Интересно... любопытно. – Главное то, что здесь нет ни одного чужого слова – только Лёнины слова. Я использовала его новеллы, его дневники. Он сам рассказывает о себе. Собственно, нужен только один актёр, похожий на Лёню со спины. И голос чтобы был похож. Хотя это не так важно – похожесть. Главное, чтобы он почувствовал Лёню изнутри, чтобы срезонировал на него... Будут звучать новеллы и будут кадры с его выступлениями. Получится замечательный фильм. Главное, чтобы не было никаких «воспоминателей», которые больше говорят о себе... – Ты права... Но понимаешь, я ведь не снимаю кино, я – театральный режиссёр. – Я знаю. – Но я могу, если ты не возражаешь, взять сценарий с собой в Ереван и там поискать режиссёра. – Не возражаю. – Это ничего, что я на «ты»? Ну, не могу я тебе говорить «вы»! Прочёл твою книгу и ты сразу стала мне родным человеком. – Ничего-ничего, пожалуйста! – Кстати, сейчас один мой ученик должен зайти, мой любимый ученик. Познакомлю вас. Тут раздался стук в дверь. – А вот и он! Двери открылись, и вошёл высокий мужчина. – О, Миша, дорогой! – радостно воскликнул Рачия Никитович, и они обнялись. – Миша, познакомься, это Маша, она написала замечательную книгу о моём брате Лёне. Маша, это – Миша! Он мог бы его и не представлять, потому что не узнать этого человека было невозможно: это был известнейший актёр театра и кино Михаил Ульянов! Я полюбила его ещё в юности, когда увидела фильм «Битва в пути». А потом было много фильмов с его участием, но больше всего я любила фильмы «Бег» и «Братья Карамазовы». Ульянов совершенно гениально сыграл Дмитрия Карамазова! Вот это была роль его масштаба, его размаха!.. Они представляли собой забавную пару: Ульянов был головы на полторы выше Рачика, и с высоты своего роста взирал на маленького Рачика с почтением и обожанием. А Рачик – снизу вверх – с покровительственной любовью. Тут зазвонил телефон, и Рачик вышел в другую комнату. Проводив его взглядом, Ульянов сказал: – Этот человек так много дал мне, так многому меня научил! Когда он приезжает в Москву, это для меня праздник. Всё бросаю и бегу к нему, чтобы пообщаться хотя бы полчаса. А вы вправду написали о Лёне книгу? – Это книга стихов. Она почти вся о цирке и здесь много стихов, посвящённых Енгибарову. Но так как именно Енгибаров открыл для меня цирк, то можно сказать, что вся книга посвящена Лёне. Рачия Никитович так это и воспринял. – Необычное название, – сказал Ульянов. – Лунные цирки... Можно подумать, что книга о космосе. – Всё верно. Цирк – это явление космическое. Он листал мою книгу, задерживаясь на каких-то страницах, шевелил губами, а я смотрела на него, удивляясь, как его экранный образ отличается от того, каким я видела его сейчас. На экране это, обычно, мужественный и даже грубоватый человек, с такой могучей энергетикой. А в жизни он оказался мягким, домашним, тёплым. Просто находиться с ним в одной комнате было уютно и спокойно. Чувствовалось, что это очень сильный, несуетный и добрый человек. Через минуту Рачик вернулся, и стал расспрашивать Мишу о его дочке, и Миша говорил о ней с такой нежностью и трепетом, что мне даже немножко завидно стало. Ну, не завидно, а просто подумалось: «Везёт же девчонке иметь такого любящего отца!» Они так друг к другу и обращались: «ты, Миша» и «вы, Рачия Никитич», хотя мне показалось, что Рачик не на много старше Ульянова. Потом мы пили чай, и я рассказала о готовящемся Вечере памяти. И они оба пообещали прийти, при условии, что один в это время будет в Москве, а у другого в этот вечер не будет спектакля. Вспомнили, как хоронили Лёню, какое было жаркое, удушливое лето тогда в Москве... А Рачик рассказал о похоронах Эдит Пиаф, на которых он присутствовал. Она завещала, чтобы на её похоронах пели и танцевали, и когда по улицам несли гроб, то впереди процессии шёл кордебалет, и балерины танцевали канкан... Я ехала домой и думала об Эдит Пиаф и о Лёне Енгибарове... И о том, что Вечер памяти надо организовать так, чтобы это не было что-то печально-пессимистическое, а чтобы все радовались. Радовались тому, что был такой Великий Клоун. Был – и есть. Ведь то, что он сделал и написал, осталось с нами, в нас... Значит, он продолжает жить. В каждом из нас...

* * * Да, я оставила Рачику Никитовичу свой сценарий, а он мне дал свой ереванский телефон. Даже два. К сожалению, я свой телефон дать не могла, так как у меня его по-прежнему не было. Рачик сказал, чтобы я звонила без всякого стеснения, и домой, и прямо в театр...

* * * Неожиданно ко мне приехала девушка. По имени Зина. Она заканчивала ГИТИС и писала дипломную работу о творчестве Енгибарова. Несколько дней тому вышла на Евгению Андриановну, и та, рассказав и показав ей всё, что могла, дала впридачу мой адрес. Сказав, что я написала повесть о Енгибарове. (Я дала Евгении Андриановне прочесть, и ей повесть очень понравилась. Только тётя Женя слегка огорчилась, что я дала в повести Лёне другое имя). И вот, приезжает девушка Зина и просит, чтобы я позволила ей прочесть повесть. – У меня только один машинописный экземпляр, – говорю я. – Я не могу его вам дать. (Компьютеров в то время ещё не существовало). – А позвольте, я у вас прочту. – Но... здесь же не пять страниц, а побольше. А был уже поздний вечер. – Дело в том, – сказала, волнуясь, Зина, – что завтра я уезжаю домой, в Челябинск, у меня уже билет куплен. И до осени в Москву не приеду. А мне надо диплом заканчивать. Мне очень, очень важно прочесть вашу повесть! Можно, я посижу ночь на кухне и прочитаю? За ночь-то я прочту? – За ночь прочтёте. Как я могла ей отказать? Мы с Антоном пошли спасть, а она осталась на кухне читать... Утром она горячо благодарила меня, сказала, что нашла в повести очень важные для себя вещи – там, где я описываю его клоунады, объясняю их глубинную суть и провожу параллели с Чеховым и Гоголем. Про Чехова и Гоголя у меня было подробно: о том, что учителей и предшественников Енгибарова нужно искать не в манеже, а в русской литературе. Это Зину особенно заинтересовало. Зина уехала. А через пару месяцев пришло от неё письмо. Она писала, что с большой радостью использовала в своей дипломной работе мои мысли по поводу Чехова, Гоголя и так далее. Ещё она сообщала, что собирается в скором времени опубликовать свою работу. Заканчивалось письмо очень трогательно. Зина писала: «Когда вы прочтёте в моей книге про Чехова и Гоголя, про эти интереснейшие параллели с творчеством Енгибарова, знайте, что это – ваше!» Так меня в первый раз обокрали... Ну, вот, она опубликует свою книгу с моими мыслями и находками, а что делать мне? Моя-то книга ещё не опубликована! И если я её всё-таки напечатаю, что можно будет подумать, что это именно я украла эти мысли у Зины!! Что же делать? Быть впредь не такой доверчивой, наверное... А сейчас я поняла, что все страницы, которые «слизала» у меня Зина, я должна из своей книги вычеркнуть. Когда я рассказала тёте Жене эту историю, она очень огорчилась. – Кто б мог подумать? – сокрушалась она. – Такая тихая, скромная девочка... Разве она не понимает, что это – воровство? Интеллектуальное воровство! А ты не хочешь ей написать? – Я думаю, что это напрасно... Я лучше напишу новое начало повести. Может, оно ещё лучше будет!

* * * Полгода пробивалась на Шаболовку за фильмами. Сначала нам наотрез отказали в выдаче фильмом для показа на Вечере. Дело в том, что Юрий Белов, который был режиссёром у Енгибарова, уехал несколько лет назад в Америку, и поэтому некоторые Енгибаровские фильмы ушли в спецхран. Такой был в те годы мерзкий закон. Человека уже нет десять лет в живых, но он расплачивается за то, что кто-то там уехал в Америку... Бред!!! Итак, фильмы взять нельзя (не положено!) Но мне очень хочется. Надо! Необходимо! Без этого не может состояться Вечер! Нужно ведь, чтобы люди увидели Клоуна! Саша Филистеев упорно дозванивался до самых высоких киноначальников... Ему отказывали, но он звонил опять. И он-таки выбил это разрешение! И вручил мне заветную бумагу, с которой я поехала на Шаболовку (где меня уже несколько раз до этого отшили!). Эта бумага имеет невиданную силу. Меня тут же пропускают на проходной. Я иду к дальнему корпусу, который охраняется строгим военным. Взглянув в бумагу, он пропускает меня внутрь и вежливо объясняет, как пройти в искомый кабинет. Там – мне должны выдать ещё одну бумагу – разрешение на получение бобин с фильмами на 30 октября. Дата Вечера уже назначена. И вот я иду по тихим и безлюдным коридорам спецхранилища запрещённых фильмов... Подхожу к искомой двери... Стучу... Слышу женский голос: «Войдите!» Захожу... Вижу молодую белокурую женщину, и – начинаю смеяться... смех бьёт меня, как истерика... Мне просто плохо от смеха... А она смотрит на меня удивлённо и ничего не может понять. – Здравствуйте! Вот не ожидала вас тут встретить, – с трудом произнесла я, не в силах перестать смеяться. Впору было вызывать «скорую»! – Здравствуйте, – говорит она, продолжая сильно удивляться. Она – соседка с десятого этажа. Мы живём с ней в одном доме уже семь лет!! И довольно часто встречаемся в лифте и всегда приветливо здороваемся друг с другом. Хотя так и не познакомились за эти годы и ничего не знаем друг о друге. Вот к ней-то я и прорывалась столько месяцев! Вот она-то и должна мне дать разрешение взять такого-то числа Енгибаровские фильмы... Нарочно не придумаешь. Только в жизни такое бывает!

* * * Когда уже всё было готово (напечатаны большой портрет Енгибарова и пригласительные билеты), я, как и было уговорено, стала звонить Ролану Быкову по оставленному им телефону... Тщетно! Дозвониться было невозможно. Или я попадала не туда, или мне не хотели его подзывать: мало ли, может, какая-нибудь навязчивая поклонница обрывает телефон? Тогда я решила поехать в Тверь. Я знала название гостиницы, где он жил со своей командой. Почему-то в этот день ударил сильный мороз. Вообще была очень ранняя зима в том году, не успела пожелтеть листва, как всё засыпало снегом... А в то утро ещё и мороз! Рано утром (оставив Антона у мамы), я стояла на платформе в Химках в ожидании электрички. Электрички не было. Её не было час, и два, и три, и четыре... Где-то приключилась какая-то авария... Толпа на платформе была такая, как во время войны, когда народ бежал в эвакуацию... Все люди были навьючены тяжеленными сумками и мешками. Это ведь было время «продуктовых электричек» – когда весь российский народ тащил продукты из Москвы... ...Когда электричка, наконец, подошла к платформе, её брали с боем, с остервенением... Меня занесло внутрь человеческой волной и прижало к стенке тамбура. Так и ехала до самой Твери. В которой до того ни разу не была. Как я искала во тьме безлюдного незнакомого города гостиницу – это отдельный рассказ. Ну, нашла-таки. Прошу дежурную пропустить меня в номер к Ролану Быкову. Она выкатила на меня глаза от изумления. – Да никуда я вас не пущу, гражданка! – чуть ли не заорала она. Ну, понятное дело: ночь на дворе, а тут какая-то сумасшедшая просится пустить её к знаменитому режиссёру. Гнать таких в шею! Не помню, сколько времени я её убеждала, что я не сумасшедшая, не поклонница, а приехала из Москвы по делу. Наконец, она стала сдавать свои бронебойные позиции. И согласилась позвонить ему в номер и спросить, знает ли он меня, и можно ли меня к нему пустить... Знает! Можно! Пустили! Хотя была уже почти ночь, но в его номере было полно людей из съёмочной группы, и все с жаром обсуждали завтрашний съёмочный день... Ролан Антонович огорчился, узнав, как я добиралась, и как долго меня не пускали внизу. Его жена, Елена Санаева, милая и такая спокойная, с немного грустными и усталыми глазами, она тут же дала мне чашку горячего чая и какие-то бутерброды. Потом меня расспросили о Вечере, на каком всё этапе. И узнав, что всё уже готово, и кто будет выступать, Ролан Антонович неожиданно спросил меня: – А свои стихи, посвященные Лёне, вы будете читать? – Ой, нет, что вы! – Как «нет»? – Я вообще не читаю стихов. Тогда он твёрдо посмотрел мне в глаза и твёрдым голосом сказал: – Вечер, посвящённый Лёне Енгибарову, без ваших стихов состояться НЕ МОЖЕТ. Он как будто закодировал меня в ту минуту на выступление. – Хорошо, я подумаю, – сказала я в полном смятении. – А здесь и думать нечего, – сказал он. И повторил: – Запомните: Вечер, посвящённый Лёне Енгибарову, без ваших стихов состояться НЕ МОЖЕТ! Вы обещаете мне, что будете читать? – Обещаю... – голос меня едва слушался. – А вы-то приедете? – Я хочу, – сказал он. – Лёня для меня – это святое. Но – всё зависит от Никулина. Если Юра приедет сниматься в этот день, я уехать со съёмок не смогу... Ему трудно вырываться на съёмки, и я от него очень завишу. А тут ещё эта чёртова зима! Я хотел снимать золотую осень! Жёлтые листья! А не чёрные, засыпанные снегом... Всё ужасно... всё летит кувырком... С каждым днём погода всё хуже! Дни короткие, тёмные, мы почти ничего не успеваем за день... И если Юрка скажет, что приедет в этот день, я его буду снимать. Простите, что я, может быть, подвожу вас, это ужасно, я обещал, я очень хотел! Я искренне хотел, вы мне верите? – Верю. Он чуть не плакал. – Но ведь Никулин тоже выступает на Вечере, – сказала я. – Вряд ли он приедет в этот день. – Нет, он не будет выступать на Вечере. – Он мне обещал, мы договорились. – Вам он обещал, потому что не хотел вас огорчать, он мне так и сказал. А мне признался, что идти на Вечер не хочет. – Почему? – Ну, не знаю! Не хочет – и всё! Он так и сказал: «Лучше я к тебе приеду сниматься в этот день». – Как это всё странно... – Но я вот что подумал... Если мы рано закончим в тот день, я сяду на машину и успею на Вечер... – Ну, что ты говоришь, Ролан! – сказала обеспокоено его жена. – Это же как надо гнать машину! Чтобы успеть. – Но я обещал! Думаю, успеть можно... – Может, лучше не надо рисковать? – сказала я. А у самой в мозгу страшные вопросы: а кто же тогда будет вести Вечер? И Никулина не будет... И кто ещё в самый последний момент откажется? Может, вообще никто не придёт?!. – Я приеду! – твёрдо сказал Ролан Антонович. – Чего бы это мне ни стоило! – А теперь – спать! – сказала Елена Всеволодовна. – Ну, я поехала, – сказала я. – Куда это вы собрались ехать ночью? – изумилась Елена Всеволодовна. – В Москву, домой. – И не думайте! Вы переночуете в гостинице, а утром поедете. – Но внизу я видела объявление, что свободных мест нет... – А вы переночуете в моём номере. Идёмте! – А вы как же? – Обо мне не волнуйтесь. Она провела меня в свой номер, где она жила со своим сыном Пашей Санаевым, темноглазым, худеньким мальчиком двенадцати лет. – Маша сегодня поспит здесь, на моей кровати, – сказал Елена сыну. – Хорошо, – сказал он, ничуть не удивившись. Вот истинное киношное дитя! Когда Елена вышла, пожелав нам поскорее лечь спать, Паша оживился и заговорщицки спросил меня: – А вы любите химические опыты? – его глаза горели. Мне было стыдно признаться, что я ненавижу химию. И я вежливо сказала: – Да, это интересно. – Хотите, покажу? Ну, что я могла сказать ребёнку? Что не хочу? – Хочу! – Идёмте! Мы вошли в ванную комнату, он что-то нахимичил в стакане, выключил свет – и жидкость стала источать искры и сильный, малоприятный запах, если не сказать – вонь. – Правда, здорово?! Лицо мальчика, освещённое слабым искрящимся светом, лучилось восторгом... – Здорово! – сказала я. И тут распахнулась дверь ванны, резко зажёгся свет, в ванную вбежала мама Елена с криком: – Пашка, ты опять за своё?! А я слышу – вонище в коридоре! Ты же мне обещал... Ты скоро подожжёшь гостиницу! Вот увидишь, что этим кончится! – Мама, да я только хотел... Я же совсем чуть-чуть... – Спать, спать, немедленно спать! Завтра в восемь утра приходит автобус, и едем на съёмки. Надо же хоть немного поспать! Она опять пожелала нам спокойной ночи и, уходя, погасила в номере свет. Мы улеглись. Комнату освещала полная, огромная луна, глядящая в наше окно, не прикрытое ни шторами, ни деревьями. Мы как будто плыли по лунному озеру... – А хотите музыку? – шёпотом спросил Паша. – Хочу! Только потихоньку, чтобы мама не услышала. – Я совсем потихоньку. Вы кого больше любите (и он назвал несколько английских имён). Мне пришлось признаться, что я никого не слышала и не знаю. – Тогда я поставлю вот это, – он назвал имя, или группу, но я уже ни за что не вспомню. Щёлкнула клавиша магнитофона – и комната наполнилась дивными звуками... я не знаю, что это было, но это было так хорошо, так волшебно... Прекрасная музыка, чистые голоса, непонятные слова и колыхание лунного света... – Вам нравится? – Очень! – искренне сказала я. – Ничего подобного никогда не слышала! (Мне бы очень хотелось когда-нибудь встретиться с Павлом Санаевым, который уже давно взрослый человек, писатель и режиссёр, и спросить его, что мы слушали с ним той лунной ночью, в октябре, в Твери, в 1982 году? Мне бы так хотелось ещё раз услышать эту музыку!..) Под музыку, мы тихонько общались, я рассказала ему, почему я здесь оказалась, рассказала о готовящемся Вечере, как долго я его готовила, и как мне грустно думать, что Ролан Антоныч может не приехать. – Если Ролан сказал, что приедет, значит – приедет! – твёрдо сказал Паша. Я так и уснула под эту дивную музыку, и мне снились лёгкие, счастливые сны...

Рано утром мама Елена разбудила нас, мы быстро попили чаю, и они всей гурьбой, с кучей детей-подростков направились к автобусу, чтобы ехать на съёмочную площадку и продолжать снимать своё «Чучело». А я отправилась на вокзал, и на душе у меня было тепло и нежно...

* * * 30 октября 1982 года был сильный туман и гололёд... Накануне Саша Филистеев узнал, что Никулин да, едет утром на съёмки. Он перехватил его и взял у него интервью. И Юрий Владимирович нашёл тёплые и задушевные слова, чтобы рассказать о Енгибарове. (Так и осталось для меня загадкой, почему он не захотел прийти на Вечер? Но спасибо ему за это интервью!) Весь день, не рассеиваясь, стоял морозный туман, и дороги были покрыты тонкой, коварной плёнкой льда... И я весь день молилась: «Господи! Хотя бы он не поехал по этому гололёду, в этом тумане! Господи, не позволь ему этого! Господи, никакой Вечер не стоит того, чтобы за него платили жизнью!»

Когда шла к Дворцу, боялась двух вещей: 1) придёт тьма зрителей, а из выступающих – никого! и на сцене будет пусто... 2) придут все выступающие, а из зрителей – никого! и в зале будет пусто... Эти два страха (и ещё тревога за Быкова) накалили мои нервы до предела. А ведь мне ещё надо будет читать стихи! Я ведь обещала... О ужас!..

Артисты пришли все! Зал был полон!.. Не было только ведущего – Ролана Быкова. (Слава Богу! – подумала я. Не стал рисковать). Пора начинать. Но кто будет вести Вечер? Спрашиваю Вальку Гнеушева: – Может, ты? – Да ты что! – замахал он руками. – Кто я такой, чтобы вести Вечер?! А сама не хочешь? – Я?! Смеёшься?! В артистической уже собрались Ахмадуллина, Камбурова, Лановой, Бреев со своими ребятами – молодыми клоунами, Савченко и Стриженова, Каштелян и Козаков. Я собралась с духом и подошла к Козакову. – Михал Михалыч! Ролан Быков не смог приехать... Что делать? Вы не смогли бы провести Вечер? Он думал не больше одной минуты. Я видела, как он весь внутренне сконцентрировался. – Хорошо. Я проведу. Идёмте! И мы все пошли на сцену...

 

Присутствовали с телекамерами и снимали Вечер: – Армянское телевиденье. Я позвонила в Армянское представительство и позвала их на Вечер, а они позвали Армянское телевиденье. – МГУ, факультет журналистики. Я позвонила туда и спросила: не хочет ли кто-нибудь с отделения тележурналистики снять Вечер. И – о чудо! – оказалось, что одна девушка, армянка, готовит дипломную работу по Енгибарову! Она была просто счастлива прийти на Вечер – ведь столько материала само пришло ей в руки!

Демонстрировались фильмы: – «Путь на арену» и «Леонид Енгибаров, знакомьтесь!» Была сделана: – Распечатка книги новелл Леонида Енгибарова «Первый раунд». Новеллы прекрасно читали Любовь Стриженова и Лидия Савченко, и почти каждый из выступавших выбирал из книги одну-две новеллы, близкие ему, и тоже читал. – Игорь Шевцов, друг Высоцкого, дал мне стихи, посвящённые Енгибарову. В то время они ещё не были опубликованы, об их существовании мало кто знал. На Вечере их прочёл Василий Лановой.

Итак, Вечер памяти Леонида Енгибарова состоялся 30 октября 1982 года, в театральном зале Дворца культуры 1 ГПЗ, на ул. Мельникова, 7.

Вечер вёл Михаил Казаков. И вёл прекрасно! Как будто он долго готовился к этому. Трудно было заподозрить, что это – экспромт. Это был гениальный экспромт! Козаков рассказал о времени их молодости, он так ярко нарисовал послевоенную эпоху, когда страстно хотелось жить, творить, любить... Пятидесятые годы, шестидесятые, семидесятые... Козаков как будто перелистывал страницы времени – и оживали люди, мелодии, и даже запахи!.. Гениальный актёр и гениальный человек. Большой портрет Енгибарова на сцене. Лёня как будто смотрел на нас из своего далёкого далека... Но, благодаря Козакову и всем выступающим, это «далеко» приблизилось... вошло в этот зал... прошлое стало настоящим, оно ожило! В зале были люди самых разных возрастов и очень много молодёжи, все слушали, затаив дыхание. Как один человек... Каждый из выступающих рассказывал о Енгибарове что-то своё. А потом посвящал ему: Ахмадулина – стихи. И хоть они были не о Лёне, но они были из той эпохи. Камбурова прекрасно пела. Медведев и Чернова показывали пантомиму. Алик Мирзаян и Сергей Крылов пели свои песни – тоже из той, прекрасной эпохи... Молодые клоуны разыгрывали скетчи. И каждое выступление было как объяснение в любви Великому Клоуну. И каждый (может быть, в эту минуту впервые) осознавал, как он много для нас значил. Для всех нас. Для каждого из нас... Временами свет в зале гас – и на экране – на манеже работал Леонид Енгибаров.

...Когда подошла моя очередь выйти к микрофону, я боялась отчаянно. Но как будто услышала голос Ролана Быкова, который твёрдо и спокойно повторил то, что сказал мне в Твери. И я вышла к микрофону... И посмотрела в огромный зал... Он был полон, люди сидели даже в проходах. И сказав несколько фраз в начале, я стала читать стихи. Они все были о нём и – ему...

* * *

Места любимые до боли – И Самотёка, и Цветной... Доколе мне ходить, доколе По снегу вашему – одной?

Места изученные – будто Своя ладонь, своя судьба. Двор цирковой – загоны, будки... Зачем я здесь ищу тебя?

Зачем к решётке приникаю, Смотрю в пустынный летний двор?.. И запахи зверья вдыхаю – Зачем? и до каких же пор?

Зачем я жду на тёмной Трубной Трамвай – ушедший навсегда?.. Ноябрь... По водосточным трубам Стекает ржавая вода...

И, голову втянувши в плечи, Идя через бульвар Цветной, Я никогда тебя не встречу...

...И вновь сюда спешу весной.

И вдруг я услышала свой голос из динамиков – и он мне понравился. Он не дрожал и не рвался на каждом слове. Он был спокойный и глубокий. Господи, неужели это мой голос? Откуда у меня такой голос?..

СТАРАЯ ПАНТОМИМА

Пыль осторожно смахнув рукой, Вижу под солнцем Крыма Коврик – и девочку в ярком трико... Старая пантомима.

Хрупки движенья худеньких рук. Слышу все явственней, ближе Ветхой шарманки заржавленный звук... Море песок лижет.

По побережью прошлась колесом Девочка с чёлкой рыжей! Это – пролог. Что же будет потом? Время песок лижет...

Птиц ошалевших пустеет взор. Робость в застывшей фигурке. Катятся громы, лавины с гор... Маятник бьёт гулко.

Что-то сейчас оборвётся навек, С ветром свистящим – мимо!.. Смотрит в меня из-под тёмных век Старая пантомима.

Я читала стихи и чувствовала, что каждый из сидящих в зале слышит меня и понимает. Я как будто говорила с одним-единственным, бесконечно близким человеком... Было легко. Было счастливо говорить вслух о том, что копилось долгие годы в сердце...

* * *

Помилуйте, разве клоуны умирают?.. Это нелепо и страшно. Неужели над ними играют Похоронные марши?

И лицо без румян и лукавства – Холодно, незнакомо. А вокруг хризантемы, астры... Речи – комом.

Обломился на башне флюгер Под снегом. И гудит в дымоходе вьюга Смехом...

* * *

Счёт уже ведётся на Скучные десятилетья... А вообще, была ль она – Та весна на этом свете?..

Снег, фиалки, мокрый май, Сумасшедшие аншлаги?.. Заблудившийся трамвай И сиреневые флаги?..

Было ль, не было ль – никто На вопрос мой не ответит. ...Снова ставят шапито. Цирку радуются дети.

И кому-то там цветы Кинет женщина из ложи... ...Я старею. Ну, а ты – С каждым годом все моложе.

В ответ – не просто аплодисменты. Это были овации... Они накрыли меня с головой, как сверкающая мириадами солнечных брызг, гигантская волна...

У всех в руках были пригласительные билеты с портретом Енгибарова и с его новеллой:

«Не умрёт клоун. Грустный чудак или весёлый забияка, ироничный глупец или философ в глупейших ситуациях, в маске или без неё, с детства до глубокой старости он будет с нами, насмешливый мудрец с глазами печального ребёнка...»

И опять гаснет свет в зале и на экране – Леонид Енгибаров... Овации в конце вечера… весь зал встал… все аплодировали Великому Клоуну!

* * *

…Когда мы шли большой толпой к метро (те, кто был на сцене в этот вечер), Лидия Савченко спросила вдруг: – Интересно, а кто организатор этого вечера? – Я, – тихо сказала я. – Я понимаю, что вы всех обзванивали. А чья идея? Вообще, кто это всё придумал? – Я, – тихо сказала я. – А вы из какой организации? Откуда вы? – Я не из организации, я сама по себе, – тихо сказала я. – А как… вам такое в голову пришло – организовать Вечер? – Просто я хотела, чтобы Лёню вспомнили… – Потрясающе! Я на таком прекрасном Вечере памяти ещё никогда не была.

P.S. Люди, бывшие на том Вечере (те, кто ещё жив), помнят его до сих пор…

 

Глава 9. СВИДАНИЯ ПОД ВЫСОКИМИ ТОПОЛЯМИ

Смешно и грустно об этом писать: о том, как Антоша пошёл в школу... Как детей заставляли стоять у стенки на переменках, и он приходил домой замёрзший, как ледышка. Как учительница сказала: – Он у вас не умеет читать! – Да он с двух лет читает. – Да? А я ему говорю: прочти по складам, а он говорит: я не умею. – Ну да, по складам не умеет. И никогда по складам не читал. Он бегло читает. – Но мне-то надо отчитываться: что все дети умеют читать по складам. – Так что мне его теперь учить читать по складам?! – Ну, уж я не знаю, что мне с ним делать! Через месяц его перевели во второй класс. Но и во втором классе ему решительно нечего было делать! Он мог бы преподавать общую биологию в десятом классе, в его школе как раз в это время не было учителя по биологии. За год до этого, шестилетний, он готовил одну девочку, дочку наших знакомых, в мединститут: читал ей лекции по общей биологии, а Оля торопливо записывала за ним... Кстати, она в институт поступила!

* * * Была в ту осень радость: ходили к дяде Саше-бабочнику. Вот, человек живёт свою жизнь – собирает бабочек, переводит Пушкина на английский, водит бесплатные экскурсии по Ваганькову. Просто потому, что ему это нравится! Он и меня звал на экскурсию по Ваганькову. «Спасибо. Я там бываю довольно часто. Уже десять лет, даже больше...» Я сама знаю, куда мне там идти: за церковью сразу направо. Портрета уже нет. Стоит памятник: Лёня с дырявым зонтиком. Я долго не могла привыкнуть. Мне нравился портрет: ты смотрел, как из окна... Теперь ты смотришь на храм, и твой взгляд не уловить, и не поговорить с тобой...

Так вот, мы ходили к дяде Саше-бабочнику, и он нам показывал свою уникальную коллекцию бабочек и рассказывал о каждой, на которую указывал Антоша. Они разговаривали, как два профессионала, и дядя Саша дивился познаниям первоклассника в энтомологии... * * * Сын мой обожает горы. Ходили с ним на выставку картин Николая Рериха. Антон в восторге! После этого несколько месяцев рисовал горы, горы, горы... И даже придумал сам, как делать монотипию. (Эти картонки с вырезанными горами хранятся у меня до сих пор).

* * * Однажды ты пришёл из школы, потрясённый. Ты видел, как учительница била одного ученика, твоего приятеля. По лицу... За то, что тот не мог что-то там сосчитать, и её это сильно раздражило. Ты страшно переживал, ты не мог успокоиться...

* * * – Давайте ему в школу интересную книгу, а то он скучает на уроках, – сказала мне твоя учительница. – За пять минут решает контрольные, а другие и за сорок пять минут не успевают. У меня не было ещё такого ученика, хотя я в школе уже тридцать лет, я не знаю, что с ним делать, просто в растерянности... Ему тяжело будет в жизни, он слишком умный, а таких не любят. Хотя одноклассники его эксплуатируют, он решает за всех контрольные, все варианты, но на самом деле он их раздражает. На переменках к нему пристают, норовят подножку подставить, или портфелем по голове стукнуть. Особенно два отъявленных балбеса, один уже второй год во втором классе, по-моему – просто умственно отсталый, или ленивый до предела, да что с него взять? родители алкоголики... Да и учителя таких, как Антон, не любят... вот он мне вчера говорит: «Нина Васильевна, у вас ошибка в задаче», ну кому это может понравиться? – Но если действительно ошибка? – она смотрит на меня с грустью. – Зачем же кичиться своими знаниями? – Да он не кичится вовсе. Но если действительно ошибка, как быть? – Но не при всём же классе позорить учителя! – Я уверена, он и не думал вас позорить. Просто заметил ошибку и сказал. А другие что, просто списывают с доски? И никто больше не заметил? – Даже если и заметил, они воспитаны в уважении к старшим. Да, старшие тоже могут ошибаться. Но нельзя же тыкать в глаза их ошибками! Пусть себе в своей тетрадке решает правильно, никто ему не запрещает этого...

* * * Я стою у плотного деревянного забора, очень высокого, намного выше человеческого роста, и смотрю в щель... щель очень узкая, обзора почти никакого... Там, за забором – больничный двор, и сейчас время прогулки, ты гуляешь с ребятишками... Навестить тебя нельзя. Таков страшный закон. Античеловеческий, антиматеринский и антидетский. Хотя это вовсе не закон – в парламенте его не принимали. Это – инструкция. А что страшнее в нашей жизни, чем спущенная неведомо кем инструкция? Какими-то тётками-чиновницами, у которых ни ума, ни сердца, у которых ни детей, ни внуков. Вот они и бесятся от зависти! Вот они и измываются над женщинами, у которых детки есть. И над детками этими измываются по полной программе! Больного ребёнка навестить можно только один раз в неделю, в субботу. На свидание даётся один час. Всех родителей запускают в большую комнату. Сюда же приводят детей – как маленьких арестантов. Дети с воплями и слезами бросаются к родителям. И мой сыночек – ко мне... Я беру его на руки, худенького, тонкорукого и тонконого, как кузнечик, и мы сидим так, крепко обнявшись, и я стараюсь изо всех сил не заплакать. (Плакать я буду потом, когда выйду отсюда). А от субботы до субботы – только щель в заборе. Да твои милые, трогательные записочки. Я приезжаю в больницу каждый день, передаю тебе передачку: апельсины и овсяное печенье (ничего другого почему-то нельзя). И письмо тебе. В ответ жду твоё письмо, которое мне приносит старенькая нянечка. ...Я стою в маленьком предбаннике с крошечным окном и жду, когда вас выведут на прогулку. Отсюда виден почти весь двор. Но в окне нет форточки, и я не могу подозвать тебя, чтобы пообщаться. Тогда я иду к забору и смотрю в щель, в надежде, что ты пробежишь мимо. Но чаще всего ты сразу уходишь в дальние заросли, где в высоком бурьяне ищешь своих любимых насекомых... Иногда мимо щели пробегает какой-нибудь ребёнок, и я успеваю крикнуть: «Мальчик-мальчик! Позови, пожалуйста, Антошу, мальчика в голубой рубашечке, он, наверное, в зарослях, в дальнем углу двора!» А потом к забору подбегаешь ты. – Антоша, сыночек, здравствуй! – Мама, ты где? Я не вижу тебя! – Я здесь! Я тебя вижу, но плохо. Можешь стать немного левее? Вот, теперь лучше... – А как мне тебя увидеть? Мама! Проклятая узкая щель! Я шевелю травинкой в этой щели: «Ку-ку, я здесь!» Ты подходишь к забору, я присаживаюсь на корточки, чтобы быть одного роста с тобой – и я вижу в щели твой глаз... твой прекрасный, родной, любимый ГЛАЗ!.. – А ну, марш сейчас же от забора!! – раздаётся в ту же секунду зычный лай няньки-надсмотрщицы. – Что, хочешь лишиться свидания в субботу?! Ишь, повадился к забору бегать! Мёдом он для тебя намазан, что ли? Понурившись, ты уходишь от меня, милый, родной, мой маленький. Мой единственный. Господи, ну что за сволочь эта нянька! И ведь больница-то вовсе не инфекционная, никакую заразу мы отсюда не разнесём. Ну, почему, ПОЧЕМУ я не могу обнять моего ребёнка?!! Ребёнка, который болен, которому плохо. Такой маленький, а уже предъязвенное состояние... Так ты заплатил за первый школьный год. И не потому, что тебе там было трудно учиться. Тебе было трудно мучиться. Школа оказалась для тебя мукой. Эх, не зря ты так не хотел туда!.. Но что же нам делать?! Это уже не просто инструкция, а закон – закон о всеобщем обязательном образовании. Точнее – закон о всеобщем обязательном хождении в школу. Где из вас делают винтики. Подстригают под общую гребёнку. Чтобы государству было в дальнейшем удобно с вами справляться. Чтобы можно было вложить в руки автомат и сказать: «Иди, убивай!» – и чтобы шли и убивали. Вот в Афганистане уже сколько лет... идут и убивают... послушные мальчики. А потом возвращаются домой в цинковых гробах... Плата за послушание – смерть. А если бы все эти мальчики взбунтовались и сказали: «Не хотим убивать этих несчастных афганцев!», – неужели их всех поставили бы к стенке? И пустили бы им пулю в лоб за непослушание? И потом написали бы несчастным матерям: «Погиб при исполнении воинского долга, защищая Родину». Ты – мальчик, и мысль о грядущей армии приводит меня в ужас. Уже сейчас. Хотя подруги говорят: чего ты психуешь заранее? Может, к тому времени, как Антону идти в армию, война в Афгане уже кончится. Эта кончится, другая где-нибудь начнётся... и мы опять полезем туда со своей «братской помощью». Ненавижу! Ненавижу государство, которое посылает своих детей умирать неизвестно за что! Которое внушает детям страшное, преступное, толкающее на убийство и на смерть послушание! Господи, как мне уберечь моего мальчика?! Как?! Вот поэтому он должен ходить в школу. Поэтому ему придётся потом поступать в институт – и именно в такой, где есть военная кафедра. Но и после института ведь они идут в армию! Не на два года, так на один. Меня успокаивают: «Но ведь уже офицерами!» Офицерами, которые отдают приказ стрелять... А как было бы славно: просто жить свою жизнь, заниматься образованием не по школьной дебильной программе, а по собственному интересу! Изучать насекомых, собирать гербарии... Господи, ведь у нас одна-единственная жизнь, почему же человек не имеет права прожить эту жизнь, как ему хочется, как ему интересно?! Почему с самого рождения человек оказывается в клетке страшных догм: «ты должен!» Должен идти в сад, должен идти в школу, должен думать как все, маршировать в ногу... Ничем не выделяться из толпы. Быть как все. Почему??! Разве за этим мы рождаемся на свет? Чтобы быть как все?! безмозглыми винтиками? равнодушными убийцами?.. А что мы потом скажем Богу, когда придём к нему на суд? «Вот, Господи, зарыл я старательно все свои таланты, переписывал послушно задачки с ошибками, ходил послушно убивать...» Разве за этим мы рождаемся на свет??! С какой мукой отвожу я тебя утром в школу!.. Но если мы нарушим этот страшный закон, – тебя у меня просто отберут. Да, просто отберут. У этих нелюдей всё просто... За один год в школе ты нажил предъязвенное состояние. Боли в животе тебя преследовали. Даже на прогулке. Порой ты бледнел, лоб твой покрывался испариной, ты хватался за живот, садился на корточки и не мог какое-то время идти дальше. Гавр сказал: «У моего Сашки то же самое было. Могу тебе посоветовать хорошего доктора, Сашка лежал у неё в больнице, сейчас ему гораздо легче». И устроил нам консультацию. Съездили на Остоженку в детскую больницу. Милая доктор выслушала меня, прощупала тебя, сказала страшные слова: «Предъязвенное состояние. Необходима госпитализация». Господи, а что же дальше?! Только один школьный год – и такие последствия. Что же дальше?! Господи, как же я ненавижу! Ненавижу государство, которое отбирает у человека право на СВОЮ жизнь. Ненавижу армию, которая заставляет убивать мирных жителей далёких стран и убивает за это своих мальчишек. Ненавижу школу, которая внушает человеку мысль, что удобнее и спокойнее всего быть КАК ВСЕ. И не высовываться. Господи! как бы хотелось жить где-нибудь в другом месте – на своей маленькой планете, как Маленький Принц... Ты был бы моим Маленьким Принцем, а я – твоим Лисом, а розой была бы Наша Настоящая Жизнь. Господи, где наша планета? Почему нас занесло куда-то совершенно не туда?.. И есть ли в этом какой-то смысл? В том, что мы здесь. Есть ли в этом смысл, а не только страдания? Если полететь высоко-высоко, можно ли увидеть смысл в наших страданиях?.. Ночью я испытала такой приступ боли, что еле дождалась утра и, чуть жива, поплелась в поликлинику. Хотя ненавижу ходить туда. Ну, послали на разные обследования. Утром теперь тащусь в поликлинику, а вечером – лечу к заветной щели в зелёном заборе... Туда – лечу, а обратно – едва шевелю ногами... Как-то в метро столкнулась с Гедрюсом Мацкявичюсом, он взглянул на меня: «Ой, что с вами случилось, Мария? На вас лица нет». Мы двигались в душном потоке по переходу, и я, едва сдерживая слёзы, рассказывала ему об Антоне... А он говорил мне какие-то хорошие, ободряющие слова, утешал меня, говорил, что у детей на самом деле большой запас жизненных сил, что детский организм рассчитан на большие нагрузки, и чтобы я не падала духом... И я была благодарна ему, благодарна за эту случайную встречу в московской толпе, за возможность перемолвиться парой слов. Уже две недели я ни с кем не общалась. Мама с Маришей уехали в Ленинград. Я никому не звонила: не могу звонить, не могу выходить на контакт, когда у меня проблемы. Не люблю жаловаться. Не могу позвонить кому-нибудь и сказать: «Ах, пожалейте меня, люди добрые! Мне так плохо сейчас!» Не могу. А тут – человек сам спросил, а сказать неправду я тоже не могу. Да это было бы кощунственно ответить на вопрос Гедрюса: «Как поживаете?» – «Спасибо, у меня всё хорошо». Но кому-то сказать надо было, и от кого-то услышать слова утешения и ободрения было жизненно необходимо. Вот и устроил мне Кто-то эту нечаянную встречу среди толчеи московской подземки... Как будто меня погладили по головке: «Вот, ты не одна на свете». Цветут тополя... всё в пуху... Врачиха в поликлинике, с мрачным юмором: – Поздравляю, у вас язва! Даже две! В стадии обострения. Так что, милочка, выписываю вам направление в больницу. – В какую больницу?! – В хорошую. Что вы так испугались? – Я не могу в больницу! – Что значит «не могу»? Вы в тяжёлом состоянии. Вы, наверное, не отдаёте себе отчёта. – Я не могу в больницу: у меня ребёнок в больнице... – Вот и прекрасно, что ребёнок в больнице! И вы ложитесь, не откладывая. Вот и подлечитесь оба. – Да поймите же: я не могу в больницу. Я должна его навещать каждый вечер. – Другой кто-нибудь будет навещать. Отец, например. – Нас только двое – я и сын. И ни в какую больницу я не лягу. – Тогда пишите, что отказываетесь от госпитализации, неразумная вы женщина...

* * * – Сыночек, ку-ку! Я здесь! Только не подходи близко к забору, чтобы тётка не орала. Я приду завтра после завтрака купать тебя. – Ура! – ты хлопаешь в ладоши. – Сынок, сделай вид, что ты ищешь что-то в травке. Чтобы эта грымза не заподозрила, что мы общаемся. Ты присаживаешься на корточки и рвёшь ярко-жёлтую сурепку... – Ну, как живёшь, мамася? – Мы, сыночек, теперь с тобой коллеги. Мне прописали то же лекарство, что и тебе. – Эту белую сладкую гадость? – Ага. – А зачем? – Я же тебе говорю: мы с тобой коллеги. – Что, тоже предъязвенное состояние? – Самое что ни на есть язвенное. – Ух ты! Ну, ты даёшь! А листик в альбом положила? – Я его в воду поставила. – Зачем? – Хочу его оживить. – Он же совсем сплющенный уже. – А я всё равно хочу его оживить. – Зачем? Я же сорвал для гербария. – А мне, когда я взяла его в руки, показалось, что он хочет жить. – Ну, смотри, как хочешь... Интересно, удастся ли тебе этот эксперимент: оживить неживое. Ах, как мне этого хотелось! Когда из твоего очередного письма выпал этот листик, тёмно-зелёный, шершавый, в крошечных пупырышках, и в письме я прочла просьбу положить его в гербарий... Мне вдруг страстно захотелось оживить этот листик! Чтобы он пустил корешок – и прижился бы! Я устроила ему купание – положила в миску с водой, и он целый вечер плавал, насыщаясь влагой... Постепенно он перестал быть плоским. Поставила его в стакан с водой и загадала: если этот листочек выпустит корешок, то сынок мой выздоровеет и всё с ним будет хорошо!

И опять я мчусь на Остоженку...

Есть ли смысл в наших страданиях? «Какой во всём в этом смысл?» – спросила я когда-то отца Александра, когда ещё Антончик был во мне. И отец Александр кивнул на мой живот и сказал: «Вот он родится, тогда и узнаешь, какой в этом во всём смысл!» Он родился. И вот уже восемь лет я знаю, что смысл моей жизни – любить тебя. Но какой смысл твоих страданий? И можно ли было бы прожить без них, только в радости? Я так мечтала когда-то об этом... чтобы в твоей жизни была только радость. Но почему-то даже детские жизни втянуты в круговорот страданий... Если ли возможность вырваться из этого водоворота – и жить свою жизнь? совсем-совсем свою? Или для этого нужно уехать на необитаемый остров, или даже улететь на другую планету?.. Мой друг, Александр Яковлевич Шнеер, которому уже 94 года, сказал: «Маша, если бы вы родились в 19 веке, вы и тогда были бы старомодной». Вот, сынок, у тебя очень старомодная мать, она

233//234

не может и не хочет принимать законов этой жизни, повиноваться им, она не может внушить тебе то, что надо жить «как все». По-моему, есть только один закон – заповеди Господни. Всё остальное – от лукавого... Но так как мы с тобой – не революционеры и не пойдём крушить законы этого мира, то надо найти возможность создать в этом мире свой мир – такой параллельный мир – и жить в нём по своим законам: по законам света, смысла, любви.

* * * На следующее утро. Нам выделили час, чтобы я помыла тебя, ты плескался, радовался... а у меня сердце болело при виде твоих торчащих лопаток и просвечивающих рёбрышек. – А я на двадцать граммов тут поправился! Нас взвешивали вчера. – Да, двадцать граммов – это очень существенно. Именно на двадцать граммов? – Ну, да! На двадцать килограмм похудел, а на двадцать грамм поправился! – Да в тебе всего 21 килограмм до больницы был! Значит, в тебе сейчас 1 кг 20 грамм? – Мамася, ты что, шуток не понимаешь? Кстати, на себя посмотри! В тебе и двадцати кэгэ уже небось, нет! – Ну, не преувеличивай, Антон! Точнее – не преуменьшай. – А ты сваришь мне густую-прегустую гречневую кашу, когда я вернусь домой? Я по ней очень соскучился! Чтобы прямо комком была! Таким сладким громадным комком! – Я тебе буду хоть десять раз на дню варить твою любимую кашу! – Ну, ты уж не преувеличивай, мамася! Ты же не хочешь, чтобы твой сыночек раздулся, как шар, и лопнул?! И чтобы вся каша из меня вылетела?! И покрыла собой всю окружающую действительность! Признавайся сейчас же: хочешь ты этого – или не хочешь?! – ты хохочешь, славный мой, неунывающий мальчуган. – Антончик, какое счастье, что тебя никогда не покидает чувство юмора! – Ну, иногда всё ж таки покидает... Когда ты уходишь... Целый час мы были вместе. Господи, какое счастье! И не в общей зале для свиданий, под присмотром надзирательницы, а вдвоём – как дома! – А меня скоро выпишут? – Обещают через недельку, сынок. Сделают повторные анализы и гастроскопию, посмотрят, как твой организм внутри поживает – и выпишут. – Скорей бы уж! Как надоели эти орущие няньки, эти взрослые парни-дураки, которые матерятся, эта еда невкусная, всё, всё тут надоело! – Потерпи, родной. Тебя ведь тут лечат. – Так лечиться я и дома могу. Могу белую гадость-сладость и дома пить, этот альмагель. Если уж так надо. Впрочем, он не такой уж и противный. Вроде киселя. – Ты прав, милый. Я буду просить, чтобы тебя выписали поскорее. – Да, кстати, а как там наш листик? – Всё бодрее и бодрее! – Ух ты! А корешок уже пустил? – Пустил! Маленький-маленький... Но пустил! Так что оказывается это возможно: сделать живое из неживого! – Здорово! А давай я тебя тоже окачу! – Ой, не надо! Как же я мокрая через весь город поеду? – Ничего, обсохнешь! зато жарко не будет!..

* * * Из больницы часто захожу на Огарёва, к Людмиле Фёдоровне. Я всё никак не привыкну к тому, что она здесь одна. Я поливаю цветы на лоджии, ей это трудно. Приношу что-то из магазина. Друзья её не оставляют. Пресманы, Ирочка, Никита, Анжела, Саша Филистеев, Лена Колат. По первому зову прибегает Мина Исааковна Казарновская, замечательный доктор. Редкий день, когда Мама Кошка весь день одна. Таких дней почти и не бывает. Когда ухожу, она машет мне с лоджии – как раньше махал он, братец Валерий...

* * * И вот настал долгожданный день выписки. Тополя в белом пуху... Качели под тополями... Ты качаешься уже целый час и не можешь накачаться, насытиться... Ты счастлив – ты опять на свободе! И я счастлива: мой сынок опять со мной. Ты в матросском костюмчике, тебе бабушка Дора пошила, прошлой зимой, когда она у нас зимовала последнюю свою зиму... Пошила из двух моих платьев – белого и синего. Костюмчик получился – «как в лучших домах Лондона», как сказала мама. Бабушка умела взять какое-нибудь старьё, распороть, перелицевать – и сделать конфетку! Эксклюзив. Я в детстве ходила в волшебных платьях, сшитых бабушкой Дорой таким же способом. Ты в своём матросском костюмчике – как прекрасный принц из сказок Грина, как мальчик из 19 века. И каким ветром нас сюда занесло, сынок?..

 

Глава 10. ИДЁМ ДАЛЬШЕ...

Идём дальше, идём дальше, вот здорово, вот здорово! (из детской христианской песенки)

Первая после больницы прогулка на бухту, когда у нас не было сил дойти домой... Мы почему-то совершенно выдохлись, то и дело останавливались и передыхали, сидя на лавочках. А ведь ещё недавно мы проходили эту дорожку, играючи. – Что это с нами, сынок? – Не знаю... – Надо срочно что-то делать с собой. – Надо.

* * * Гуляния в лесу. Каждый день, с утра пораньше, мы уходили в лес... Мы часами бродили в нашем берёзово-сосновом раю, дышали, дышали, впитывали в себя витамины кислорода, лазали по деревьям, собирали насекомых, выкапывали и притаскивали для посадки на лоджии красивые хвощи, мхи и папоротники. Вся лоджия в папоротниках! Вся комната в папоротниках! Просто папоротниковый лес в доме! И весёлые стрелы хвощей зеленеют в цветочных ящиках... А мхи красуются на тарелках. Ты их поливаешь, следишь за их самочувствием. Изучаешь насекомых, которых принёс с прогулки. У тебя куча справочников. Как заправский энтомолог, ты можешь часами говорить о красоте какого-нибудь жучка, о том, как устроена его головогрудь, лапки, усики...

* * * Кстати, наш заветный Листик уже отрастил хороший, крепенький корешок и был торжественно посажен в землю. Расти, малыш!

(Забегая наперёд, надо сказать, что Листик со временем отрастил ещё много братьев и превратился в прекрасное тёмно-зелёное растение с упругими, плотными, в мелких пупырышках, стрельчатыми листьями! Оно стало бурно расти, и вскоре понадобились новые горшки для рассадки... Сегодня этому цветку уже двадцать пять лет, он полон сил и может похвастать большим потомством. А ещё он умеет цвести! Летом он выпускает из своей глубины длинную-длинную тонкую стрелочку, и вскоре она оказывается усыпана на конце оранжевыми цветочками, похожими на крошечные лилии... Я нежно люблю это зелёное существо и никогда не забываю, с чего всё начиналось..)

* * * Не забыть: Как Антоша гулял с выводком гусениц на голом плече. На руках и на животе! Штук тридцать их было, не меньше. Женщины, попадающиеся нам навстречу, чуть не падали в обморок. – О Господи! – восклицали одни. – О ужас! – вскрикивали другие. Мальчик, мохнатый от гусениц!.. А гусеницы были чёрные, с ярко-жёлтыми полосками. Очень красивые, просто шикарные! Сынок их нашёл на кусте в соседнем дворе и решил с ними прогуляться. – Мама, почему все тёти так пугаются? Почему все так боятся красоты?..

* * *

Врачи сказали, что тебя нужно кормить мясом. И отваром из овсяной крупы. Но с этим трудно. Где ж его возьмёшь, это мясо? И эту овсяную крупу? Вечная проблема – добыча еды. У дверей нашего магазина с ночи стоят автобусы из Подмосковья. Караулят еду! И как только открываются двери магазина – толпы покупателей, сшибая друг друга, устремляются к прилавкам... Но иногда всё же удаётся что-то добыть. Помню, как ты уплетал тефтели. – Какой миленький ужин ты приготовила, мамася! Я радовалась, глядя на тебя. И при этом мне хотелось плакать...

А за овсяной крупой ездили в город Химки. Соседка сказала, что в каком-то там магазине видела эту крупу. И вот мы потащились искать этот магазин и эту крупу... Была жара, переполненный автобус... потом нас долго посылали в разные стороны... шли через какой-то мост над железной дорогой, под палящим солнцем... Но всё-таки мы её нашли! Когда вернулись домой, были чуть живы... Я тут же сделала тебе этот отвар. Но... ты сказал, что пить эту гадость ни за что не будешь. Я попробовала – и тоже содрогнулась от отвращения. Ну, употребили эту крупу на супчики.

Порой даже за картошкой приходится гоняться по всему городу! Приятельница поделилась своей радостью: «Вчера на Семёновской в ларьке у метро купила картошку!» С утра пораньше мчусь на другой конец города... Картошки уже нет. Продавщица воззрилась на меня изумлённо: – Вы что, хотели, чтобы картошка до сегодня лежала?! Вчера надо было приходить, а не дожидаться, пока всё разберут! Такая вот непростая жизнь. Но мы не унываем! Ведь есть на свете много хорошего. Не для еды – а для радости. Жуки и бабочки, хвощи и папоротники... Кто-то нам сказал, что, кажется, во Франции молодые папоротники жарят, что это считается деликатес. Нам сказали: «У вас полный лес еды!» Но ведь папоротники – наши друзья! Разве можно жарить друзей?!

* * * Мы начитались Брэгга и решили бегать трусцой. Не забыть: наши вечерние пробежки... Сначала было трудно, быстро уставали. Но с каждым днём силы всё прибывали и прибывали... Откуда-то. Зелёные дворики, окутанные тёплым вечерним сумраком... Добегаем почти до бухты – и обратно. Потом ещё разок туда и обратно, потом ещё разок...

* * * Звоню в редакцию журнала «Литературная учёба»: там готовится к печати моя повесть о Енгибарове «Не прощаюсь с тобой». После Вечера памяти я её значительно дописала. Как всё было: Ещё весной. Дала повесть Ире Евтушенко, своей бывшей однокурснице. Она прочла, ей понравилось. – Послушай, – говорит, – я хочу её дать почитать Леониду Жуховицкому. По-моему, вы чем-то близки... Интересно, что он скажет. Ты не против? Я и мечтать о таком не могла! Чтобы мою повесть прочёл сам Жуховицкий! Через неделю звоню ей. Ира кричит: – Ты куда пропала?! Тебя Жуховицкий ищет! Записывай телефон и звони ему скорее!

Набираю его номер, жутко волнуюсь, прямо зубы цокают. А голос в трубке такой приветливый! Он так обрадовался, когда услышал, что это я. – А я ищу вас! Я хочу вам сказать огромное спасибо. Я прочёл вашу повесть за одну ночь, не отрываясь... Я давно ничего подобного не читал. Это написано так искренне, так пронзительно!.. И образ клоуна вырисовывается просто захватывающий. И героини тоже. Я просто полюбил вас, пока читал... – А я давно люблю вас. С шестьдесят пятого года, как прочла рассказ «Тебе вручаю». – А теперь и я люблю вас! Обещайте мне, что всё, что вы напишите, вы будете показывать прежде всего мне. – Обещаю. – И ещё. Можно мне оставить себе этот экземпляр? – Конечно! – Я хотел бы давать читать своим друзьям... А вообще, это надо печатать. – В «Юности» мне отказали. Потому что – девочка с улицы, ничья, ни от кого... – Понятно... А в «Литературную учёбу» не предлагали? – Нет. – Вообще, – сказал Леонид Аронович, – ваш издатель ещё не родился. Я не представляю, в какое издательство это можно отнести. Где у нас можно издать такую прекрасную повесть о любви, об искусстве цирка?.. Не представляю. Да, давайте попробуем хотя бы в «Литучёбе». Там печатают молодых авторов с обязательным послесловием-разбором какого-нибудь маститого писателя. Я с наслаждением напишу это послесловие. * * * На сердце – ликование... Господи, скажи: ведь это же – не честолюбие и не тщеславие – то, что я так рада, что Леониду Жуховицкому понравилась моя повесть? Это просто чистая радость! Когда-то я чуть не наизусть заучивала его дивные, как стихи в прозе, светлые и грустные рассказы. Я прочитывала их, не отрываясь, на одном дыхании. А теперь этот чудный писатель сказал мне: «Я читал вашу повесть всю ночь, не отрываясь». Неужели такое возможно? Есть, есть в жизни счастье! Когда тебя понимают. С его подачи я отвезла рукопись в «Литературную учёбу».

* * * А ещё повесть понравилась Ролану Быкову! Он сказал: – Да, это Лёня. Как живой! Даже голос его слышу...

* * *

Долматовскому тоже понравилась. Но он сказал: – Мне кажется, так писать нельзя. – Почему? – Слишком искренне, слишком обнажённо. Ты, мне кажется, подставляешься... – Но я по-другому не могу! – Понимаю... Впрочем, не слушай меня, старика. Но ты мне показывай, всё, что ты напишешь. Мне интересно. Обещаешь? – Обещаю. – А советов моих стариковских можешь не слушать.

* * * В «Литучёбе» повесть прочли и попросили сократить рукопись на два печатных листа. Это очень много! Но иначе – она не войдёт в номер. – А если напечатать в двух номерах, с продолжением? – спросила я. – Мы это не практикуем, – сказал главный редактор Александр Михайлов. – Ведь мы, к сожалению, выходим раз в два месяца. И пока выйдет следующий номер, читатель уже забудет о том, что читал в предыдущем номере. Так что придётся сокращать. Хотя мне самому жалко. Я прочёл. Мне очень понравилось. Рад познакомиться с автором таких замечательных повестей! У вас, наверное, ещё что-то есть? – Намечается... – Пишите! У вас это здорово получается.

* * * ...Сижу ночь над своей рукописью... Это – машинопись (компьютеров в то время не существовало). Вычёркиваю эпитеты, фразы, абзацы и целые страницы... Ужас! Как по живому режу...

* * * Наши вечерние пробежки... – Мамася, а когда твою повесть напечатают? – Обещают осенью... Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! – Но осень – это уже скоро! – Когда я думаю об этом, я начинаю чутко волноваться: как бы чего не сорвалось! Поэтому лучше думать о том, что первого сентября мы едем с тобой в Судак!

Да, мы едем в наш любимый Судак. Уже куплены билеты. Хотя денег на это не было совершенно. Но тебе нужно море, нужен крымский воздух, чтобы окрепнуть! И два человека нас выручили. Людмила Фёдоровна и Мария Леопольдовна, соседка из нашего дома, прабабушка твоего приятеля Олежки. И та, и другая чуть ли не силой вручили мне по сто рублей. Я не люблю брать взаймы и стараюсь этого всеми силами избегать, но в этот раз пошла против своих правил. Потому что речь шла о твоём здоровье – это во-первых. А во-вторых, осенью выйдет повесть, и мне заплатят какой-то гонорар. Так что я сразу смогу вернуть долг.

* * * Судак!.. Ну, Судак – это отдельная песня и отдельная книга, которая терпеливо ждёт, когда я её напишу... Это место нас всегда приводило в чувство. Мы здесь с тобой уже в четвёртый раз. Опять остановились у Антоныча. Я написала ему заранее, и комната нас ждала. ...Нас ждал зелёный дворик, большой деревянный стол во дворе, старая алыча над столом, сыплющая на стол мелкими разноцветными листьями и мелкими жёлтыми плодами... Нас ждала длинная кипарисовая аллея, на которой мы решили устраивать наши пробежки. Не делать же месячный перерыв в таком важном деле! Нас ждало тёплое, ласковое сентябрьское море... ждали Крепостная гора и нежно любимый Алчак... И запахи! и закаты!.. и золотистые, и зеленоватые богомолы в шелестящей сухой траве... Есть, есть в жизни счастье!

* * * Когда мы приехали, на местной почте нас уже ждали четыре посылки, отправленные нами из Москвы заранее. Две посылки с гречневыми кашами. Без которых мы – никуда. И две посылки со всем, что тебе необходимо для полноценной, радостной жизни: здесь книжки, разные конструкторы и строительный инвентарь. Ну, как же без этого? А в двух наших рюкзаках это было бы не дотащить...

* * * Утренние пробежки по кипарисовой аллее... Мы и здесь остаёмся жаворонками. Мы не любим жару, поэтому из дома выходим рано-рано, когда мир обласкан ещё нежарким, мягким солнышком... Когда на пляже ещё ни души. Когда всё чисто, душисто и краски мира ещё не подёрнулись маревом жары. Любимый пляж. С тёплым песочком и выглаженной голубой галькой. В прошлом году я раскладывала тут, на пляже, свою повесть, придавливая каждый листик галькой. – Ты и тут работаешь! – удивлялся сынок. – Ты что, не можешь не работать? – А ты можешь не строить свои замки и каналы? – Не могу! Ведь это – моё дело! Чем же я тогда буду тут заниматься? Валяться жареной сосиской на одеяле? Мы смеёмся. Мы – одного поля ягоды. Мы понимаем друг друга. Без работы, без творчества мы не можем и дня.

* * * Также, как в прошлом году, и в позапрошлом, таскаем на пляж большой рюкзак игрушек – совки, лопаты, ведёрки и разный строительный материал. И тут же, как осы на сладкое, к нам слетаются дети со всего пляжа... Игрушек хватает на всех! И – начинается строительство очередной системы каналов, замков и мостов... Ты – как всегда – прораб. Умеешь организовать толпу детей так, что всем находится дело, и у каждого – свой участок работы. Но и сам ты трудишься с таким азартом и удовольствием, что на тебя любо посмотреть. Организаторские способности видны уже в восемь лет. Инженерный талант тоже на лицо. Ты ни минуты не скучаешь и ни минуты не сидишь без дела. Тебя даже трудно вытащить искупаться! – Я же работаю! – говоришь ты. – Я ещё не закончил строить мост... Но когда затащу тебя в море, то уже не вытащить на берег... Ты всему, что ты делаешь, отдаёшься со всей страстью. Ты – очень страстная натура!

* * * А я, как всегда, прихватила с собой рукописи, которые надо отрецензировать. Ну, как же без этого?

* * *

Ты в своём матросском костюмчике чудно смотришься на набережной, на Алчаке. На нашей любимой Ферейке... На плече – сачок, ловля насекомых продолжается! В будущем ты себя мыслишь энтомологом. В настоящем – тоже. А ещё... тебе нравится ещё одна профессия.

«Буду продавцом кваса!»

* * * Цикл фотографий «Антон в Судаке» – это сплошь шедевры. (Прошу прощения за нескромность). Долматовский потом скажет мне, уже не в первый раз: – Ты могла бы работать профессиональным фотографом. Такой талант пропадает! – Евгений Аронович, разве он пропадает?? Но я могу фотографировать только Антона! – Я говорю о другом. Я тебе добра желаю. Давай я тебя всё же устрою в какой-нибудь журнал. У тебя решилась бы проблема заработка. Фотографы хорошо зарабатывают. – Но мы и так нормально живём: на книжки-игрушки-фрукты Антону хватает. Даже на море ездим. Чего же ещё желать? – Что ж ты, так и будешь всю жизнь заниматься подёнщиной, писать эти рецензии? – Конечно, утомительная работа. Но не столько писать, сколько перечитывать горы макулатуры... Но всё равно это лучше, чем писать на заказ, или фотографировать на заказ. – Но почему тебя это так пугает? Да, писатель и художник должен уметь откликаться на социальный заказ! В этом нет ничего постыдного и унизительного. – Но для меня это невозможно. Я могу откликаться только на то, что у меня внутри. – Послушай, сколько лет мы уже с тобой знакомы... да, двенадцать лет, ты права, а я так и не понял тебя. Столько людей ко мне приходят с просьбой помочь им, и я звоню, устраиваю их, просто наседают с этими просьбами, иногда даже не знаю, куда от них деться. А тут я сам предлагаю тебе, а ты – отказываешься. – Спасибо, Евгений Аронович, я очень люблю вас, но пусть лучше всё останется, как есть. Я буду приносить вам то, что я написала, а вы будете меня критиковать.

Он был такой хороший, так искренне хотел мне помочь. Но что я могла с собой поделать? «Я – такое дерево, Господи, прости...»

* * * Не забыть: письма Людмилы Фёдоровны нам в Судак. И в каждом – стихотворение. Особенно меня растрогало вот это, посвящённое Антону. О, повелитель богомолов!

* * *

А когда мы вернулись из Судака, на вокзале нас встречала мама. И первое, что она сказала после «здравствуйте, мои хорошие!» – была волшебная фраза: – Вышла твоя повесть в «Литературной учёбе»! Люди, она-таки вышла!..

* * * Наши пробежки осенние продолжаются, -- по тёмным дворам, в сторону бухты и обратно, листья, запахи осени, чага на берёзе... под моросящим дождём... Мне заплатили за опубликованную повесть кучу денег. Антон удивлялся: он никогда не видел таких больших денег. Я – тоже. Почти тысячу рублей! «Чудеса!..» – шептал мой сынок, пересчитывая длинные сторублёвки. Мы тут же вернули долги. Накупили новых книг, пластинок, новый проигрыватель, одёжек Антоше. И решили сделать ремонт. Захотелось обновления. Всё делали вдвоём: клеили обои (и выбирали их, и тащили домой в четыре руки), вместе красили окна и двери: я вверху, Антоша внизу. Оклеили обоями кухню – она ведь у нас как комната: и мой рабочий кабинет, и гостиная, и столовая – всё в одном флаконе. Выкрасили ванную в оранжевый цвет! На стене ванной я нарисовала разбегающуюся галактику, а на двери – огромную стрекозу. Так весело стало! Конечно, и раньше было весело, но теперь – ещё веселее! Только одна накладка произошла. В прихожей на толстых верёвках повесила большую полку, как раз над дверьми в комнату и на кухню, и нагрузила эту полку книгами и игрушками. Полюбовались... Здорово! Какие мы, однако, умельцы! Вспомнила, как меня моя подружка Неструева называла: «папа Рома и мама Нушка». Приходится быть в двух лицах. А что делать? И провисела наша шикарная полка ровно один день, а на следующий вечер как грохнется! Хорошо, что никто под ней в этот момент не стоял... «Папа Рома» слегка оплошал.

* * * Оформила Антону домашнее обучение. Учитывая его предъязвенное состояние, врождённый порок сердца и астматический компонент. Хотя сейчас, после моря, сынок себя чувствует прекрасно! Но я не хочу, чтобы он пошёл в школу и опять всё стало ужасно! – У меня аллергия на эту дурацкую школу! – говорит Антон. – Не школа, а шкость! Целую неделю он занимается сам, школьные задания делает за считанные минуты, а в субботу ходим после уроков в класс к нашей учительнице, и Антон отчитывается. За неделю. Никаких проблем. Ребёнок счастлив, что не нужно отсиживать в школе скучные уроки. Учительница довольна, что ей не нужно ломать голову над тем, чем занять скучающего вундеркинда, а мама Нуш счастлива, что сынок после возвращения из Крыма ни разу не болел.

* * *

Мы ехали в полупустом автобусе, и ты громко, на весь автобус рассказывал мне о том, как устроена наша вселенная... Прошло время, когда я тебе рассказывала об этом. Теперь ты рассказываешь мне. Ты знаешь гораздо больше меня! У тебя фантастическая память... Ты помнишь скорости вращения планет, помнишь их массы, помнишь десятки, сотни подробностей о каких-то дальних спутниках, кометах... Мой мозг всего этого уже не вмещает. Я даже и не пытаюсь запомнить. Но слушать тебя всегда страшно интересно! Какой-то молодой мужчина лет тридцати всю дорогу оглядывался на тебя и прислушивался в нашему разговору. Когда мы все вышли на конечной остановке, у метро «Речной вокзал», этот мужчина подошёл к нам и сказал: – У вашего ребёнка колоссальные способности! Вы знаете об этом? – Знаю. – А где он учится? – В обычной районной школе. – Ну, это не для него! Вам нужно отдать его в физико-математическую школу. И он стал нахваливать школу-интернат для особо одарённых детей. Он там, оказывается, работает, преподаёт математику. – Интернат – это не для моего ребёнка, – сказала я. – Но у него фантастические способности! Разве можно не развивать их? Это – преступление! – Но он прекрасно развивается и без спецшколы. У нас много книг, он читает взахлёб... – Но вы же понимаете, что здесь нужна система. – Я думаю, что такая ранняя специализация совершенно ни к чему. А если ему на роду не написано быть математиком? А если он захочет стать энтомологом? Он обожает насекомых! – Детские фантазии! Энтомология может быть его хобби. Но у него мышление математическое. Подумайте о его будущем. – Я подумаю. Точнее – мы с сыном подумаем. – Можно записать ваш телефон? – спросил он. – Я вам позвоню. – А у нас нет телефона. – Жаль. Он записал нам свой телефон, попрощался с тобой за руку и сказал: – Звоните! Я уверен, что вы примете правильное решение!

* * * Шли дни. Я думала... Значит, надо расстаться?! А как наши вечерние пробежки? А наши разговоры и разговорчики? А наша любовь, наша дружба, наше постоянное общение, без которого мы не можем жить? Этот человек сказал: «Подумайте о его будущем». А разве может быть будущее без настоящего? Ну, научишься ты решать супер-уравнения и супер-задачки, но разве ты от этого станешь счастливее? Разве от этого вообще можно быть счастливым? Жизнь врозь... Отдать тебя в интернат, по сути – в детский дом. «Вы можете забирать его на воскресенье», – сказал этот человек. «А можете не забирать. Иногородние ребята живут постоянно, только на каникулы уезжают домой». Я представила этот интернат за высоким забором, и как я стою у щёлки, чтобы увидеть тебя хоть краешком глаза... – Антоша, ты хочешь такой жизни? – НЕТ!!! – завопил ты так оглушительно, что я поняла: эти дни ты жил в напряжении и тягостном ожидании: какое решение приму я? Но разве я когда-нибудь что-то решала без тебя, сынок? Ну, вот и решилось. Ни ты, ни я на это не согласны – на твоё заточение в элитарной спецшколе.

Я даже звонить тому человеку не стала. Он бы нас всё равно не понял.

* * * Идём дальше...

Тоненькое письмецо в почтовом ящике. От Гавра. Однажды в субботу, в декабре, в конверте – стихотворение о Нашей Крыше... О том, что время на часах – всё то же... то же, что и двенадцать лет назад... То же ли, милый? Твоя дочка, что была тогда малышкой, уже заканчивает школу. Мой сын уже спорит с учительницей, полезны или вредны овраги... Где-то год назад ты пригласил нас с Антоном как-то в воскресенье: приехать, полепить из глины. Ты уже давно живёшь один... Но детей ты обожаешь, сына и дочку. И устроил для них что-то вроде детского клуба: по воскресеньям зовёшь знакомых с детьми, и все с увлечением лепят. У тебя есть даже муфель! Старенький. Притащил из какой-то керамической мастерской, его хотели выбрасывать. Такая же история, как с моей пишущей машинкой «Олимпией» – вместо ссылки на помойку у «Олимпии», так же, как у твоего муфеля, началась новая жизнь, открылось второе дыхание... Вот настал и наш черёд быть приглашёнными... Антон вылепил двухголовое чудовище, а я – кошку и горшочек для маленького цветочка. Для того, который я оживила. Анюты в тот раз не было, но был Саша, и мальчики хорошо играли потом, во всякие настольные игры, играли на равных, несмотря на разницу в возрасте в три года, даже побольше. А я заваривала на кухне чай... Потом пили все вместе чай, и я спросила тебя об отце, и ты стал рассказывать про деревню Бавыкино, про маленький домик у оврага, который ты купил для родителей, и теперь они там живут постоянно, а внуки приезжают на всё лето, и Гавриил Яковлевич устроил им настоящую сказку, расписал дом сказочными персонажами, и соорудил маленький домик для игр, и тоже расписал его... А сколько деревьев посажено на пустоши возле дома! Теперь там сад, переходящий в рукотворный лес... Ах, увидеть бы когда-нибудь! Но, наверное, не суждено...

А потом ты провожал нас к метро, ехали до центра с Сашей, попрощались, он пошёл, худенький и бледный, из воротника курточки торчала тонкая шея, один ботинок хлопал, и при каждом шаге на пятке показывалась дырка на носке... И так защемило у меня внутри при виде этой тонкой шеи и дырки на пятке... так защемило, хотелось догнать, обнять, приласкать, заштопать эту дырку... И я поблагодарила Бога за то, что когда-то, когда этого мальчика ещё не было на свете, (но он уже собирался прийти сюда), я не стала разрушать семью его родителей. И хотя она всё равно разрушилась, но моей вины в этом нет, и моя совесть перед этим мальчиком чиста.

* * * А потом, спустя полтора года, пришло это стихотворение в конверте. В самом конце 1984 года. Я перечитывала его и не знала, как мне ответить на этот светлый и грустный подарок? И надо ли вообще отвечать? Не слишком ли поздно?..

Глава 13. ПРО НАШУ ЁЛОЧКУ

Всегда на Новый год у нас была ёлка! Живая, пахучая и нежно-колючая. И мы украшали её вместе, и Антоша устраивал среди веток домики для своих любимых сов и для ежей. А ещё стеклянные бусы на ней висели из моего детства, и вообще много моих детских игрушек на ней всегда висело, – послевоенные, совсем простенькие, но такие милые и дорогие моему сердцу...

Так вот, ёлка у нас была всегда. Но её всегда нужно было ДОБЫТЬ. А это означало: узнать у прохожего с ёлкой, где он её раздобыл, и поскорее помчаться туда и... если повезёт, если ещё не всё размели, то... И так – не один раз за предновогоднюю неделю. Пока поездка за кудыкины горы не увенчается успехом. Были заняты поиском ёлки и мама с Маришей. Если им везло раньше меня – они покупали две, и на нашу долю тоже. Если раньше везло мне – я покупала на их долю.

Так мы жили. Но так как другой жизни не знали, то воспринимали всё как должное. А когда доносились слухи, что где-то там, за бугром, – по-другому, мы даже не завидовали ничуть. Ну, сказка – она и есть сказка. Разве придёт в голову завидовать сказочным персонажам? Только малые дети способны на такую наивность. Там – сказка, а здесь – жизнь. А в жизни всё нужно добывать с трудом.

* * * ...И вот уже 29 декабря, а ёлочки всё нет. Ещё не добыта. Слышу в булочной (мир слухом полнится), что сегодня обещают завезти на ёлочный базар у станции метро "Аэропорт". Кормлю Антона спешно обедом, его любимой гречневой кашей, и собираюсь в путь. На улице очень холодно – скрипит! – Антоша, жди, сегодня приду с ёлкой! Не скучай, дружочек. На прощанье – горячие объятия и поцелуи, мой восьмилетний сынок очень нежный. И очень мужественный: он умеет оставаться один, ему не впервой, он будет играть и читать, пока меня не будет дома.

* * * Площадь у метро "Аэропорт". В центре – обширный вольер, огороженный сетчатым забором. По периметру забора – длиннющая очередь. А в вольере... ПУСТО! Ни одной ёлочки! Только россыпь мелких, притоптанных веточек на снегу... У входа – скучающий продавец в тулупе и валенках. Спрашиваю: – Сегодня ёлки будут? – Должны быть. Машина поехала... – А далеко поехала? – Куда-то в лесхоз. – А давно? – Да ещё утром. – Значит, есть смысл ждать? – Ждите. Будут сегодня ёлки. Должны быть.

О, счастье! Будут ёлки!

Нахожу хвост очереди, занимаю. Два часа дня. Мороз и солнце, день чудесный!.. Антоша, слышишь, сынок, сегодня я вернусь с ёлкой!

...Через полчаса я уже пританцовывала вместе с очередью. Двадцать два ниже нуля, однако! Просто пробежаться – ещё ничего, но стоять...

Постепенно все перезнакомились с вокруг стоящими. И стали отпускать друг друга погреться в ближайшую булочную. Стоя у замороженного окна булочной, жевала бублик, пропитываясь блаженным, ароматным теплом... Потом – опять на мороз, отпустить погреться тех, кто впереди, и кто сзади.

А очередь удлинялась. Поехал народ с работы, и все выходящие тут же присоединялись к очереди. Разговоры вокруг: "Когда поехали за ёлками?" – "Утром". – "Значит, скоро будут. Вчера после обеда уже были. Но нам не досталось..."

Танцуем на скрипучем снегу... Смеркается... Смеркается быстро, как всегда в декабре. Только что слепило солнце, больно было смотреть, и вот уже густые сумерки... Я начинаю волноваться. Я не рассчитывала так надолго. Волнуюсь, что Антоша волнуется за меня. Эх, был бы телефон!.. Телефон есть у соседки из соседней квартиры. Но нет "двушки". Соседка по очереди дарит мне "двушку". Иду в метро, звоню соседке, прошу предупредить Антона, что я задерживаюсь. Возвращаюсь в очередь.

Кто-то из очереди ушёл домой покормить ужином детей. Счастливые!..

Сумерки сгущались, мороз крепчал. Пришедшая из дому женщина (уходившая кормить), сообщает: "Смотрела на градусник. Двадцать пять мороза! Ночью обещали до двадцати семи!" Вокруг ахают. Опять – по очереди – на пять минут в булочную. Но отогреться уже не получается. Пальто настыло так, и сапоги задубели так, что тепло внутрь не проникает. Не успевает проникнуть за пять минут. Кажется, что не одежда на тебе – а ледяной панцирь. Тоскливая мыслишка прошмыгнула: "Неужели простужусь, заболею на Новый год?.." Этого только не хватало! "НЕ ПРОСТУЖУСЬ!" – говорю себе. Это в мои планы не входит!

Главное – не думать о холоде. И постараться как бы отстраниться от своего тела. Думаю о своём мальчике, о своём солнышке... И мне тепло. Сердцу тепло... Мыслям тепло... А руки и ноги – ведь это не главное.

...А потом наступил поздний вечер, и булочная закрылась. Стали бегать греться в метро. Мороз крепчал. На небе выступили яркие морозные звёзды... Ёлок не было. – Будут! Будут ваши ёлки... – отвечал устало и безнадёжно продавец, спрятавшийся от холода в будку. – Когда?!! – А кто ж его знает? Поехали за ёлками – значит, будут. Ждите. – Холодно! Сил больше нет ждать! – Ну, не ждите...

Малодушные окоченевшие с жалостью покидали свою очередь. Но таких было мало. Русский человек – стойкий. Я позвонила ещё раз соседке и попросила сказать Антоше, чтобы он поужинал без меня и ложился спать. – Пусть не волнуется! Я буду стоять до конца. Я дождусь... – Скажу-скажу, всё скажу. Он, правда, мне не открывает, говорит – мама не велела никому открывать, но я ему через дверь всё передала. Пойду скажу всё, что ты велела.

Мой милый, мой дорогой, ты уснёшь сегодня не поцелованный мной. Прости, мой хороший, что так получилось. Но зато я вернусь с ёлкой! Я чувствую это. Зря я, что ли, уже восемь часов торчу здесь на морозе?! С двух до десяти, да, ровно восемь...

В вестибюле метро было холодно почти так же, как на улице. Уборщицы, сгребающие со ступенек жидкую грязь, бранились и гнали нас обратно на улицу. Энтузиасты, несколько молодых мужчин, пошли искать по дворам деревянные ящики. Притащили целую гору. Разожгли костёр... Народ стал толпиться у огня, пытаясь согреться...

Была уже ночь. Какая-то нереальная, ненормальная, и при этом почти сказочная. Яркие звёзды над головой и огромное, высоченное оранжевое пламя среди тёмных домов... Почти в центре Москвы! Ящики трещали, искры вздымались вверх!.. Уже одно зрелище этого живого пламенного куста согревало. Чуть-чуть, но согревало. Не ноги, которые уже давно окоченели, и не пальцы на руках, которые уже почти не гнулись от холода, но душу согревало. Я смотрела в это жаркое пламя и вспоминала, как сынок, маленьким, любил костры... Жалко, что он не видит этот кострище. Он был бы в восторге! Он любит всё большое.

А машины всё не было... Но, странное дело, очередь не расходилась. Очередь стояла (точнее – танцевала), как заколдованная. Кто-то сплотился вокруг костра, но большинство так и стояли в очереди, видимо, боясь её потерять. Вот сколько людей любит своих детей, думала я, и это же замечательно!

Было пол-двенадцатого ночи, когда свершилось чудо – ПРИШЛА МАШИНА С ЁЛКАМИ!

Всё объяснилось быстро и просто: застряли где-то на просеке, ходили в ближайшую деревню, тащили трактором...

Но каково же было удивление шоферов, увидевших почти в полночь гигантскую очередь, почти как в Мавзолей! "Завтра, завтра будем продавать, сегодня только разгрузим..." – говорили они. – КАК ЗАВТРА?!! – взревела, заголосила, запричитала очередь. – НИКАКОГО ЗАВТРА! СЕ-ГОД-НЯ!!! СЕ-ГОД-НЯ!!! СЕ-ГОД-НЯ!!! – Дык ведь разгрузиться ещё надо,- отбивались шофера. – Сами разгрузим! В одну минуту!

Мужики, к счастью, поняли, что с этой сплочённой на морозе массой народу лучше не спорить. Разгрузили, действительно, очень быстро. Вольер за сетчатым забором наполнился зелёным пушистым лесом... И тут же стали продавать. Мужчины, кто был сзади, вызвались помогать продавцам. Дело пошло быстро. Внутрь вольера пускали по десять человек. Первые придирчиво выбирали. Очередь торопила: "Что раздумываете? Скорее уже берите!" – "Столько стояли и не выбрать?!" – отвечали те, что в вольере. И были, конечно, правы.

Счастливчики с ёлками на плечах и под мышками торопились к метро...

Но я была, увы, не в начале очереди. И сердце моё замирало. Неужели?.. Нет, нет, я должна прийти домой с ёлкой!

Наполнение вольера стремительно редело...

Когда очередь дошла до меня, выбирать было почти не из чего. Оставались только высокие палковидные деревца почти без веток. Но ведь всё равно же это ёлки!

И вот у меня в руках два деревца (нам с Антошей и маме с Маришей). О, счастье! Не верю сама себе. От счастья почти не чувствую холода. С жалостью оглядываюсь на хвост очереди, уходящий в темноту, и понимаю, что не все уйдут с ёлками. Бедные. Они, наверное, это тоже понимают, но не хотят в это верить. Столько часов на морозе и вот так, бросить очередь, развернуться и уйти?.. Эти будут стоять до конца. До конца ёлок. До самой последней. И уйдут только потом. Я чувствую вину, что уношу целых две. Но счастье всё-таки сильнее.

Бегу в метро... Скоро закрывается. Первый час ночи! Поезд идёт только до "Сокола". На «Соколе» выхожу, опять долго жду... Стою на платформе в обнимку со своими сокровищами. Они обе худышки, но выше меня ростом. Укалываюсь о них щеками, блаженствую, вдыхаю... Как волшебно пахнет ёлка!.. Один из самых сказочных запахов на свете. Ёлка пахнет детством, бабушкой, стеклянными бусами, тёплой печкой, моим старым домом на Философской улице... И ещё она пахнет нашим домом, нашим с Антошей, его детством, детством моего сыночка. Всё перемешалось в этом запахе, два детства – в одном запахе... Ну, и что, что веточки редко? Мы же её украсим, нашу ёлочку. Всё будет замечательно...

Редкие пассажиры на платформе смотрят на меня с завистью. Спрашивают, где купила, вздыхают, улыбаются. Подходит поезд. Через десять минут я на "Речном вокзале". Выхожу в студёную ночь. Ни-ко-го. Идти двадцать минут по ледяным дворам с двумя двухметровыми ёлками в час ночи?.. Почему-то не хочется. Зачем-то иду на троллейбусную остановку, хотя знаю, что троллейбусы уже не ходят. И вдруг – о чудо! Ещё одно чудо этой ночью. Вдали показался троллейбус-полуночник...

На остановке – дядечка лет пятидесяти, качнулся в мою сторону: "Где ёлочки брали?" Я от ужаса потеряла дар речи. Боже, неужели отберёт?! Ни души вокруг – ни одного свидетеля. Вцепилась в свои ёлки мёртвой хваткой. – Где ёлочки брали, барышня? – На Аэропорту, – еле шевелю губами. – А две-то зачем?

Подкатил мой спаситель – троллейбус. Влетела в него со своими ёлками. Дядечка – следом. Сел напротив. В салоне больше никого. Едем... – Хорошие ёлочки, – говорит он. – Видные. Я оцепенело смотрю в окно, держа ёлки между коленями и крепко обняв их. – А вот барышня не очень разговорчивая, – говорит дядечка. Пьяный?.. Вроде нет. Лучше бы был пьяный, от пьяного легче убежать, у пьяного ноги заплетаются...

Моя остановка. Встаю. Иду на выход. Спиной жду преследования. Выхожу. Двери захлопываются. Ещё одно чудо этой ночи – дядечка поехал дальше! Прости, Господи, а я подумала о человеке плохо.

* * * Сынок сладко посапывал во сне... Вношу ёлки в комнату и ставлю прямо у его диванчика. Милый, хороший, вот я и дома... Целую его тихонько, и он тут же приоткрывает глаза, хотя спал, вроде, крепко. – Ёлка?.. – шепчет он, втягивая пахучий еловый запах. – Ёлка, Антончик. Я же сказала: вернусь с ёлкой. Даже две! И для бабушки тоже. – Ух ты, здорово... А который час? – Почти два часа ночи. – Ничего себе!

* * *

А на следующий день мы украшали нашу ёлочку ёжиками и совами, и разноцветными лампочками, и весёлой мишурой, и Антоша говорил, что такой чудесной ёлки у нас ещё никогда не было... Хотя все наши ёлки были замечательные, но эта как будто пропиталась морозом и звёздами вчерашней ночи, и моим долгим ожиданием, и Антошиным долгим ожиданием, и заревом ночного костра...

Антоша просил меня рассказать ещё и ещё раз, как всё было, и про костёр, и про дядечку. И говорил: – Ты у меня, мамася, настоящий герой! Десять часов на морозе выстоять! – Просто я тебя очень люблю, сынок. Не мог же ты у меня на Новый год остаться без ёлки! – Не мог.

Кстати, я не простудилась и не заболела. И с той ночи ещё больше полюбила зиму...

...И ёлочка засветилась своими огнями, и ярко засверкали бусы – старые-старые бусы, ещё с моей детской ёлки на Философской улице... Эти сверкающие цепи бус, в преддверии каждого нового года, когда я вешаю их на нашу новую ёлочку, я как будто соединяю этими цепями в одно неразрывное целое – своё прошлое, нашу настоящую минуту и – Будущее... И вспомнилось мне, как ты, маленький, сказал однажды: «А ты знаешь, что всё на свете круглое? Если полететь высоко-высоко, то можно увидеть, что всё – круглое...» Да, если полететь высоко-высоко... то, наверное, можно увидеть завершённость всех событий в нашей жизни. Ну, вот я выполнила то, что обещала когда-то Своему Клоуну. Он сказал мне когда-то: «Чтоб были книги!» И я ответила ему: «Будут!» И вот вышли «Лунные цирки». Через тринадцать лет после данного обещания. В этой стране скорее не бывает. Слава Богу, что вышли! И повесть напечатали! И Вечер памяти до сих пор все вспоминают, кто на нём был... Ну вот, а впереди, наверное, ещё что-то... Мне много раз снилось, что я выступаю в манеже. Как будто бы я – это он, Мой Клоун, и в то же время – я. Как это возможно? И что означают эти сны? Только тоску о Несбывшемся? Или что-то большее?.. Поживём – увидим... Как будто Мой Клоун позаботился о том, чтобы мне никогда в жизни не было скучно! А ещё я дала два обещания своим любимым, дорогим людям. И должна их выполнить. Непременно! Валерию Каптереву я пообещала, что выйдет книга Людмилы Фёдоровны. А Людмиле Фёдоровне пообещала, что обязательно напишу о Валерии Всеволодовиче. Когда-нибудь – когда дорасту до этого... Светит яркими огнями и цепями старых бус наша чудесная ёлочка, наступает новый 1985 год, и мы с тобой даже не представляем, какие фантастические перемены в нашу жизнь он принесёт...

 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова