Владимир Илюшенко
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ВО ХРИСТЕ
К оглавлению
III
ВОСПОМИНАНИЯ
Если воспользоваться словами евангелиста Луки, «рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать» то, что я знаю об отце Александре. Может быть, и не совсем по порядку, но рассудилось описать.
Я знал отца Александра довольно близко. В течение многих лет был его прихожанином, общался с ним в храме и вне храма—в прицерковном домике, в малой группе, на лекциях, в электричке, на улице, на поминках и на крестинах. Бывал у него дома, а он не раз приезжал ко мне. Не только я, но вся моя семья — его духовные дети.
Я хотел бы назвать себя его другом, но не знаю, имею ли на это право. Я всегда чувствовал дистанцию, разделяющую нас: я жил в земном измерении, он — во многих измерениях сразу. Он всегда вызывал у меня одно чувство — преклонения, любви, восторга. Но его простота не позволяла делать из него кумира, ставить на пьедестал. Этому препятствовали и его юмор, самоирония. Да и я не склонен был обожествлять кого бы то ни было.
«Он человек был в полном смысле слова» и как человек становился вровень с нами. Я никогда не ощущал неловкости или дискомфорта в общении с ним. Напротив — только легкость и огромную радость, и еще то, что я назвал бы чувством полета. Его величие было скрытым. Его демократизм был истинным, неподдельным. Он усматривал в каждом из нас образ и подобие Божие, даже если этот образ был основательно замутнен.
Любая встреча с ним была праздником. Одно появление его освещало и дом, и лица, и сердца. Казалось, самый воздух становился иным и день окрашивался в цвет радости. Любая встреча была событием. Как я жалею теперь, что редко записывал за ним! Но включать дома магнитофон было не всегда удобно и
214
уместно, тем более что разговоры были частными, неофициальными и фиксировать их на пленке в те времена было небезопасно. Да и магнитофон у меня появился довольно поздно. Поэтому записаны лишь некоторые домашние беседы, своеобразные лекции на евангельские и иные религиозные темы.
Во время наших встреч с отцом Александром я полностью был поглощен беседой с ним. Было не до записей. Надо было, конечно, записывать его слова и свои впечатления по свежим следам, но после встреч я долго не мог включиться в обычный житейский ритм, обдумывал услышанное и сказанное, жил этим, и в результате эти прекрасные мгновения уходили в вечность. Где-то, в каком-то ином измерении, они пребывают нетленными, а здесь сохраняются лишь в моей памяти. Часть того, что она удержала, я и предлагаю читателям.
Воспоминания даются не как сплошной текст, проблемно или сюжетно выстроенный, а в виде отдельных фрагментов, логически и хронологически не обязательно связанных между собой, но составляющих, тем не менее, некое единство. Такое построение, мне кажется, имеет свои преимущества: автор не претендует на полноту описания. Это не литературный портрет, а мозаика, не ровное свечение последовательного повествования, а вспышки света, выхватывающие из темноты ту или иную черту оригинала. В этом смысле воспоминания схожи со «Строчками из дневника», да и со всей композицией или «жанром» этой книги.
215
Встреча с отцом Александром была вторым главным событием моей жизни. Вторым — потому что ей предшествовала иная Встреча. Они перевернули меня, сделали другим человеком. Мы познакомились тогда, когда я прошел через мучительный духовный кризис. Долгое время я искал и не находил ответа на вопрос: «Зачем я живу?» Я ощущал пустоту и бессмысленность своей жизни и не находил оправдания своему пребыванию на земле.
Внезапно, после долгого периода отчаянья, во время тяжелой болезни, во мне что-то стронулось и взорвалось. С глаз как бы упала незримая завеса. Это был прорыв в иную реальность, в новое, неизвестное мне измерение, о котором я и мечтать-то не смел и не думал, что такое может случиться. Но вот случилось. И с кем? Со мной.
Это и была Встреча. Я был верующим человеком задолго до этого, но тут произошло настоящее обращение. Блаженное состояние длилось несколько недель. Я этого ничем не заслужил. И вот на этой волне я встретился с отцом Александром. Одно чудо стало продолжением другого.
Наверно, я уж очень рвался «во области заочны», и эта настырность была вознаграждена: нежданно-негаданно явился Учитель. Учитель жизни.
Но у этой встречи должен был быть и иной смысл. И вот, я думаю, что это, быть может, необходимость оставить — в ряду других — свидетельство о нем. И я хочу это сделать. Как могу, как умею.
Итак, середина 70-х, весна. Сразу после хлынувшего на меня благодатного ливня я призвал к себе моего приятеля Женю Рашковского, человека не только верующего, но и воцерковленного.
216
Я сказал ему, что хочу немедленно креститься (из благодарности, переполнявшей меня) и попросил срочно связать меня с хорошим священником. Тут же я получил рекомендательную записку и адрес. Он объяснил мне, как до этого места добраться.
И вот ясным апрельским днем я стою в ограде Сретенской церкви в Новой Деревне. Вокруг никого — ни единого человека. Я вхожу в храм. Он пуст. Я оглядываюсь — никого... Когда я обернулся, от алтаря быстрой походкой шел ко мне священник в черной рясе с нагрудным крестом. Это был отец Александр. Александр Мень.
Я стоял в центре храма. Он подошел ко мне молча с вопросительной полуулыбкой. Я, тоже молча, подал ему записку. В ней говорилось: «Податель сего, Владимир Ильич (sic!), сам скажет Вам, что ему надо».
Отец Александр повел меня в прицерковный домик. Домик тоже был пуст. Мы зашли в его маленький кабинет, и там проговорили, как мне казалось, часа два. Может, и меньше, но беседа была очень насыщенной. В тот день ни один человек в ограде церкви так и не появился. Только потом я сумел оценить это, потому что такое никогда уже не повторилось. Отца Александра всегда осаждали толпы. Ну, если не толпы, то все же немало прихожан и приезжих. А в тот день пространство почему-то было расчищено. Не иначе как мне была оказана Божеская милость.
Я рассказал отцу, что моему обращению предшествовало очень тяжкое душевное состояние, а потом случилось нечто, что можно назвать озарением. Я, человек трезвый, не склонный к самообольщениям и восторгам, неожиданно испытал настоящий религиозный экстаз. Это было потрясением, и продолжалось оно не какое-то мгновение, а очень долго. В результате за неделю я написал более ста стихотворений, которые были неизмеримо выше моих способностей: сами шли из-под пера. Я говорил, что не знаю, чем это заслужил. Он сказал, что благодать часто дается авансом для укрепления нашей веры, потому что потом настанут дни, когда она подвергнется испытаниям.
— А я ведь с вами уже знаком, — заметил я.
— Когда? — Он удивленно поднял брови.
— Я видел фильм Калика «Любить...», и там были вы. И как вы там говорили, я запомнил.
— Да, было такое. Говорил — во благовременье. Снимали часа четыре, а осталось немного.
Потом я рассказал о себе, сказал, что я историк, работаю в ИМРД — академическом институте, который одно время состоял даже при ЦК КПСС и выполнял его задания.
217
— Так вы служите у престола сатаны! — с притворным ужасом и искорками в глазах воскликнул он.
Я рассмеялся:
— Выходит, так.
Все же я был слегка сконфужен. Мне не приходило в голову такое определение, хотя отношение к ЦК КПСС и к самой КПСС у меня было такое же, как у отца Александра. Впрочем, состав института, особенно в первые годы после его создания (1967-й), был очень сильным. У нас работали, и я сказал ему об этом, известные философы и литературоведы — Мераб Мамардашвили, Эрик Соловьев, Пиама Гайденко, Юрий Давыдов, Юрий Карякин, Александр Лебедев (автор нашумевшей в 60-х годах и обруганной в журнале «Коммунист» книги о Чаадаеве). Одно время работала у нас и жена Солженицына (тогда — Наталья Светлова). Вообще дух института (опять-таки — особенно в первые годы) был довольно либеральным. Немало сотрудников выступили, например, против советской оккупации Чехословакии, за что и поплатились. (Правда, потом из нашего института вышли люди, сделавшие большую карьеру, — напр., Марат Баглай и Сергей Ястржембский.)
Отец спросил меня, что я читал из духовной литературы, кроме Евангелия. Я назвал Владимира Соловьева, Бердяева, Шестова, Кьеркегора, кого-то из экзистенциалистов. Флоренского, Федотова, о. Сергия Булгакова я тогда практически не знал, только слышал о них. Не знал ничего о книгах самого отца Александра. Он меня немедленно снабдил кое-чем из нечитанного мной (в том числе своими «Истоками религии») и сказал, чтобы я готовился к крещению — оно будет примерно через месяц. А пока надо пройти оглашение — он объяснил мне, что это такое.
Так началось мое знакомство с отцом Александром. Так началось то, что стало смыслом и основанием моей жизни.
Если бы прежде мне кто-нибудь сказал: ты встретишь идеального человека, наделенного всеми дарами, земными и небесными, ты будешь общаться с ним и станешь его учеником, — я бы ответил: это было бы прекрасно, но таких людей нет, идеален только Христос. Но вот — это произошло и стало возможным именно потому, что в этом человеке с такой полнотой отобразился Христос. Я смотрел на него и видел образ Христа. С первой встречи он покорил меня — сразу и навсегда. Я поверил ему безоговорочно и никогда не жалел об этом.
Весь следующий месяц я всё еще пребывал в состоянии невероятного духовного подъема и всё, что происходило, восприни-
218
мал необычайно остро. Радостные открытия следовали одно за другим. Я ездил в Новую Деревню как на свидание с любимой. На этом подъеме прошел весь период оглашения. Как губка, я впитывал в себя всё, что говорил и давал мне отец Александр. Особенно сильное впечатление произвели на меня его «Истоки». Я снова прочел Евангелие — уже другими глазами, и оно открылось мне совсем по-другому, чем раньше. И тогда, и особенно потом, я убедился, что оно бездонно: смысл его плывет, оно открывается слой за слоем (и это зависит от моего собственного духовного роста), но исчерпать его до дна невозможно.
Отец Александр крестил меня на Николу летнего (22 мая). Это произошло в домике, в его комнате. Присутствовал при этом только Женя Рашковский. Поздравляя меня, отец сказал, что это лишь начало пути и что лучше всегда чувствовать себя оглашенным. С утра я ничего не ел, а таинство было совершено часа в три. Голова слегка шла кругом, но все равно я «летал». Сретенская церковь в Новой Деревне с ее голубым куполком, воспетым впоследствии Галичем, очень скоро стала для меня родным домом, а отец Александр — самым близким и родным человеком. На крещение он подарил мне икону Спаса работы Юлии Николаевны Рейтлингер и нательный крест с землей из римских катакомб, сказав: «Сохраните». Я хранил (хотя рельефное изображение распятия почти стерлось), но лет через 10 все-таки потерял: порвалась цепочка, и крест упал, а я не заметил. Расстроенный, я пришел к отцу Александру и рассказал об этом. Он меня утешил, и я стал носить другой крест.
Кстати, о катакомбах. Вскоре после нашего знакомства отец Александр дал мне почитать книгу «Катакомбы XX века». Он сказал лишь, что автор, Вера Яковлевна Василевская, — его тетушка, воспитывавшая его в детстве и оказавшая на него сильное влияние. По присущей ему скромности, он не упомянул, что неназванный автор предисловия — он сам.
Я быстро прочел книгу. Она поразила меня. Всё, что в ней говорилось, было для меня откровением. Я слышал о Катакомбной Церкви, но не знал, что же на самом деле стояло за этим названием.
Книга открыла для меня целый пласт русской духовности, той духовности, которая, подобно граду Китежу, ушла на дно, но не исчезла. Той духовности, которая продолжала таинственную потаенную жизнь. Сокрытая от глаз наследников Ирода, она, как подросток Иисус, возрастала в духе. Потом только я узнал, как много получил от русской Катакомбной Церкви юный Алек-
219
сандр Мень. Уже взрослым, он писал: «... В Апокалипсисе говорится о Жене, облеченной в солнце (олицетворение Церкви), которая скрывается в пустыне от преследований...»
Никто никогда не вел службу так, как он. Удивительный ритм, проникновенность, сила — всё на одном дыхании. Благодать Божия действительно изливалась на всех нас. Особенным переживанием, кульминацией литургии был евхаристический канон. «Третий час! — говорил он страстно и воздевал руки. — Третий час!» И еще раз: «Третий час!» Снова вспоминалась Голгофа. Волна ужаса, сочувствия, страдания пробегала по нам в ожидании неминуемой смерти Сына Человеческого на кресте, чтобы потом излиться пасхальной радостью.
Я уже говорил, что когда он читал или пел «Отче наш», всегда крестился на словах «Да будет воля Твоя». В его голосе была сила, энергия, динамизм. Это «зажигало» молящихся, вызывало ответное чувство сопричастности. Вообще же, в отличие от иных священников, крестившихся чуть ли не на каждом слове, он осенял себя крестным знамением сравнительно редко, лишь в ключевых местах литургии или всенощной.
Его любовь к природе была удивительной. Он пользовался любой возможностью, чтобы соприкоснуться, прильнуть к ней. Он советовал нам: «Идите в лес или в поле, чтобы обновиться, стряхнуть с себя то тяжкое, что пристает к нам в городе». Очень любил горы — часто ездил в Коктебель, был на Иссык-Куле (и везде работал). Отлично знал нравы животных, испытывал нежность ко всему живому (может, потому и пошел в Пушно-меховой?), различал голоса птиц.
Вместе с тем он осуждал природопоклонство в духе Руссо, потому что стихии неразумны, и если человек отдается им, это для него небезопасно. «Пушкин прав: природа равнодушна», — говорил он, однако любил ее, любил как творение Божие, как воплощенную красоту.
А еще очень любил обезьян, мог бесконечно рассматривать их фотографии, находя в них недоступные мне прелесть и обаяние. Он прекрасно знал их повадки, их образ жизни. Если мне попадалась книга с фотографиями обезьян, я всегда покупал ее и приносил ему, и всегда лицо его озарялось радостной улыбкой.
Новая Деревня. Лето. Мы с отцом идем на станцию. Но не к автобусу, а сворачиваем у магазина и — через овраг, мимо рощицы деревьев. Тенькает одинокая пичуга. Он спрашивает меня:
220
— Кто это поет?
— Синица.
— Правильно! — Обрадовался, что я знаю.
Он никогда не делал замечаний детям, как бы плохо они себя ни вели. Только гладил расшалившегося по голове, и тот успокаивался.
Почему-то всегда получалось так, что всё, что он говорил на общей исповеди о наших грехах, относилось ко мне. Именно ко мне. Стыд прожигал меня. Но такое чувство возникало не только у меня — у всех. Казалось, он читал наши сердца как открытую книгу, проницая их до самого дна. Он говорил для всех, но каждый по необходимости принимал это на свой счет.
Однажды он спросил меня:
— Вы кто?
— То есть? — Я даже поежился от этого вопроса.
— «Сова» или «жаворонок»?
— «Сова». А вы?
— Был «совой», но переделал себя в «жаворонка».
Я представил себе, как он встает до света, чтобы успеть в церковь к семи — началу восьмого. «Сове» это не просто трудно — это мучительно. Но ему надо было стать «жаворонком», и он стал им.
В другой раз он задал мне тот же вопрос: «Вы кто?» Я уже хотел было снова сказать, что я «сова», но он тут же уточнил:
— Сангвиник, холерик, меланхолик?
— Наверно, сангвиник. Но не типичный, а как бы скрытый. Внешне это не очень проявляется.
— Я так и думал. — Он удовлетворенно кивнул.
Я никогда не расспрашивал его о нем самом, не брал у него «интервью». Быть может, это было ошибкой, но так уж сложились наши отношения, что главным в них оказывались не вопросы, а встреча, общение. Вопросы, конечно, были, но не личного порядка. Он иногда говорил о себе по собственной инициативе. Расспрашивать его о чем-то личном казалось мне неловким, нецеломудренным, что ли. По этой же причине я не просил его подписывать книги, которые он мне дарил. А подарил он мне практически всё, что напечатал, а еще многотомный «Словарь по библиологии», который до сих пор не опубликован. Он дарил мне его том за томом, по мере того, как их переплетали.
221
Только последний, седьмой том он не успел мне дать — помешала смерть. Так и стоят они у меня на полке, эти увесистые тома в красивых коричневых переплетах с золотым тиснением. И я часто заглядываю в них...
Впрочем, две книжки он все-таки подписал (опять-таки по своей инициативе). Одну из них — к моему 50-летию.
Однажды отца Александра спросили, что изменилось для него, когда он стал священником. Он ответил:
— После рукоположения стал значительно сильнее физически, стал способен выносить нагрузки в пять раз большие. За каждой литургией получаю таинственный квант Божественной энергии. Чувствую близость Божию, которую раньше не ощущал.
Он прекрасно знал мировую классику, в том числе поэзию. Мог без конца цитировать наизусть Пушкина, Данте, Мильтона, Пастернака (особенно «На Страстной», «Магдалину»). Очень любил державинскую оду «Бог» и с удовольствием читал:
Дух всюду сущий и единый, Кому нет места и причины, Кого никто постичь не мог, Кто всё собою наполняет, Объемлет, зиждет, сохраняет, Кого мы называем: Бог!
В круг его чтения входила и современная беллетристика — книги Грэма Грина, Жоржа Бернанаса, Мигеля Отеро Сильвы, Михаила Булгакова, Чингиза Айтматова, Юрия Домбровского, многих других. О каждом из них он написал или сказал нечто весьма существенное. Очень любил фантастику, особенно зарубежную, а из наших — братьев Стругацких. «Пикник на обочине» и «Улитку на склоне» он считал гениальными, но последние их книги ему не слишком нравились.
Он любил кино и не очень любил театр. Высоко ценил Дзефирелли и Андрея Тарковского, с которым учился в одной школе, особенно его «Рублева», «Солярис», «Сталкер». Его любимые художники — Ботичелли, Джотто, Микеланджело, Поленов. Иконопись он ставил выше всего остального.
Он не раз подчеркивал, что так называемый реализм — всего лишь эпизод в многотысячелетней истории искусства, прежде всего изобразительного. Он говорил: «Наш «реализм» — по сути натурализм. Это обезьянничество, удвоение природного мира, а
222
не творчество. На протяжении почти всей своей истории изобразительное искусство было условным. В этом смысле иконопись опирается на древнюю традицию, в то время как соцреализм есть отказ от традиции или, в лучшем случае, воспроизведение наименее плодотворных этапов в истории искусства».
Несколько раз мы говорили с ним о Данииле Андрееве. Когда я впервые упомянул «Розу мира», он с улыбкой произнес: «Шаданакар», «Олирна», «Звента — Свентана» (любимые андреевские термины). Отец считал, что Андрееву было дано подлинное откровение, но он восполнил недостающее своей фантазией и привнес в свои видения много субъективного, искусственного, наносного, ложного. Вообще же он хорошо относился к Даниилу Андрееву, но рассматривал его в основном как поэта. В «Розе мира», полагал он, все-таки больше поэтической фантазии, чем ясновидения.
Однажды я завел с отцом Александром разговор о перевоплощении. Он относился к этой теории скептически, ссылался на то, что в Библии, вопреки утверждениям сторонников реинкарнации, нет ни одной фразы, которую можно было бы с уверенностью трактовать как доказательство существования подобного феномена. Я сказал, что сильным аргументом в пользу перевоплощения считается такой: человек в каких-то условиях может вдруг овладеть информацией, которой он ни в коем случае не мог обладать (и в обыденной жизни не обладал), например, уборщица внезапно заговаривает на древнем, исчезнувшем языке или начинает оперировать понятиями теоретической физики, причем не под гипнозом.
Отец Александр ответил:
— Думаю, объяснение может быть другим: существует некий континуум, сфера познания, в которой содержится вся информация, и некоторые люди в определенные моменты могут к ней подключаться.
Таким образом то, что казалось перевоплощением, было чем-то вроде ясновидения или медиумизма. Мне это в голову не приходило. Я согласился, что эта гипотеза, действительно, многое объясняет, и в этом случае реинкарнации не требуется.
В другой раз, после его лекции о бессмертии, я снова вернулся к теме перевоплощения:
— Может быть, что-то в этом есть? Он мгновенно ответил:
— Ну, если Бог захочет меня перевоплотить, я возражать не буду.
223
Я, кстати, вспомнил, что когда-то был на совместной лекции Мераба Мамардашвили и Александра Пятигорского о сфере познания. Гипотеза, предложенная отцом Александром, их теории вполне соответствовала. А Мераба он уважал. Рассказывал мне, что ходил на его лекции о философии Канта.
Вообще суждения отца Александра всегда были и оригинальны и глубоки. Хотя правильнее было бы говорить не об оригинальности, а о мудрости. На своем веку я встречал много умных людей, но мудрых — очень мало. Пожалуй, только троих — Александра Меня, Фазиля Искандера и мою тещу Аграфену Михайловну — женщину очень простую, но как бы светящуюся изнутри, кроткую, чистую сердцем. Всех их отличала внутренняя гармония, цельность и спокойная уверенность (или уверенное спокойствие). Во всём остальном это были очень разные люди.
Никогда он не упускал случая сказать человеку что-то приятное. Придя однажды к нам, он обратился к моей жене:
— Маша, вы замечательно выглядите. Владимир Ильич дарит вам цветы?
— Тем и живу, — отвечала Маша.
— Вот видите! Любит вас.
Вскоре после нашего знакомства он обмолвился (это опять-таки было в домике), что бесконечное перечисление имен за литургией утомительно и бессмысленно. Как мне показалось, он считал это делом магическим, полуязыческим. Потом я понял, что по-настоящему молиться можно лишь за тех, кого знаешь, или, по крайней мере, о ком знаешь. А тогда я сказал:
— А я почитал вас за самого счастливого человека.
Не лучшее мое высказывание. Счастье для него было не в этом. Намного позже я прочел у Ю.Н. Рейтлингер (монашки!), что эти «записки», как она выразилась, «душат литургию». И она писала об этом с отчаянием, потому что не имела надежды на хотя бы «малейшее выправление всех запутавших нас обычаев».
Отец крайне отрицательно относился к оккультизму и ко всякого рода магическим практикам. Он расценивал их как попытку взломать дверь, ведущую к тайне. Между тем эта дверь закрыта для нас недаром: мы не готовы к проникновению в туманный и призрачный мир, который называется трансфизическим измерением. Такие эксперименты опасны, они всегда ведут к дурным последствиям. Ничего хорошего он не видел, например, в опытах по выходу в астрал.
224
Да, говорил он, астральный мир существует реально — это ближайший к нам план бытия, но это не столь уж привлекательное «место». Скорее наоборот, поскольку оно населено низшими духами, которые способны сбить нас с толку. Мы не знакомы с топографией этого мира, говорил он мне, и «прогулки по астралу» подобны переходу через минное поле: можно и не вернуться.
Отец Александр говорил: «Бог несправедлив, потому что если бы Он был справедлив, Он должен был бы испепелить нас за наши грехи — мы это заслужили. Но Бог есть любовь, а любовь не карает, а прощает. Бог до последнего мгновения нашей жизни взывает к нашей совести, к нашему сердцу».
Любовь выше справедливости — так он учил нас.
Как-то раз я сказал ему, что никак не могу постичь природу предательства. Для меня оно загадочно. В чем его суть? Тут двойное или тройное дно.
Он ответил:
— Зло иррационально, и потому попытки постичь его рациональным образом безнадежны. А предательство часто объясняется тривиально — трусостью или же выгодой, корыстью, которые сам человек от себя может тщательно скрывать, потому что с правдой трудно жить. И не надо его ставить на пьедестал, как делают некоторые (например, Леонид Андреев), пытаясь углядеть в предательстве Иуды некие глубины, героизируя его. У них получается, что Христос и Иуда — чуть ли не равновелики. Всё это чушь.
Отцу Александру была свойственна особая зоркость — и физическая, и духовная, которая была еще более поразительной. Когда он служил, он видел каждого из стоящих в храме. Он немедленно засекал топтунов, агентов КГБ, захаживавших в новодеревенскую церковь в 70-х — 80-х годах. Он говорил мне: «Я их вижу сразу».
Летом 1976 г. я читал отцу Александру и его маме Елене Семеновне свои стихи. Это было в Новой Деревне, в комнате, которую он снимал для нее. Читал я по памяти, наизусть. Когда прошло минут 40, я спросил: «Вы не устали?» — «Да нет, читайте». Прошло еще минут 20, а то и 30, и я опять спросил: «Вы не устали? Все-таки стихи со слуха трудно воспринять в таком ко-, личестве». Он сказал: «Да нет, я не устал. Я от этого не устаю. Читайте». Потом я понял, что объем духовной информации, ко-
225
торую он усваивал, был настолько велик, что мои стихи на этом фоне были уже мелочью.
Он сказал, что помимо моей воли в этих стихах прочерчен мой путь и что меня «вели». «Вам было дано. Всё идет хорошо».
Одно из стихотворений кончалось словами:
Но пока еще не поздно,
Укротите ваш тротил,
Чтоб не встал товарищ Грозный
И усы не подкрутил.
Елена Семеновна засмеялась: — Так только поэт мог сказать.
Помню ее ангельский лик. Глаза ее светились какой-то неземной добротой. Она никогда не пропускала службы, когда жила в Новой Деревне. Ее хрупкую фигуру всегда можно было видеть в проеме левого притвора: она либо опиралась о притолоку (была уже слаба и нездорова), либо стояла на коленях. Ее отношения с сыном были не просто хорошими, а на редкость трогательными, я бы сказал, евангельскими.
Любовь изливалась из отца, как лава из вулкана. Он был удивительно внимателен и ласков к человеку — к любому. Но не надо думать, что это был добродушный дедушка, некий святочный Дед Мороз. Ничего подобного! Его доброта была требовательной. У него был трезвый и точный взгляд на человека. На общих исповедях он постоянно упрекал нас, прихожан, в маловерии, в том, что мы отделяем веру от жизни, что религия как бы отдельная функция нашей жизни, а не слита с нею.
Никогда я не слышал от него ни одной жалобы. Я видел, как он уставал, и часто спрашивал: «Как вы?» Ответ всегда был один: «А что со мной сделается? Здоров как бык». А между тем временами он почти падал от изнеможения. Службы, требы, постоянные поездки к людям, крещения, венчания, беседы с прихожанами, постоянная работа над книгами, работа на собственном приусадебном участке (сам вскапывал огород, сажал картошку) — это лишь малая часть того, что он делал. А общение с церковным начальством, с деятелями Совета по делам религий! А выдергивание на «беседы» в «Органы»!...
Никогда, за исключением случая, когда попал в больницу, он не брал бюллетеня. Любую болезнь перебарывал, переносил на ногах. Часто он служил, превозмогая боль, служил с высокой температурой, но никогда не жаловался. Этот крест он взял на
226
себя добровольно. Думаю, что только помощь свыше позволяла ему побеждать болезни, выстаивать, выдерживать неимоверные, нечеловеческие нагрузки.
Не раз у нас с ним возникали разговоры на социальные темы. Инициатором, как правило, был я. Однажды после его лекции в клубе Московского завода автоматических линий я завел с ним разговор о Ленине, о Сталине и марксизме. Тема не казалась ему особенно интересной, но я допытывался, что он об этом думает. Мы были в маленькой комнате, он переодевался. На столе стояли бутерброды, печенье, вода. Он пил только воду. Одолевавшие его люди ушли, и мы остались одни.
Я спросил:
— Как вы думаете, что на самом деле двигало Лениным — идея или жажда власти?
— Жажда власти. Хотя, быть может, от сознания Ленина это было закрыто: действовал механизм вытеснения.
Потом я заговорил о Сталине. Вопрос для него был предельно ясен: бешеное властолюбие, коварство, самообожествление. Мифология, сложившаяся вокруг этой фигуры, носит магический, псевдорелигиозный характер. (Потом он развил эти мысли в статье «Религия, «культ личности» и секулярное государство».)
Я напомнил ему о «Розе мира» Даниила Андреева, где утверждалось, что Сталин имел как бы прямой провод к Люциферу и получал от него мощную энергетическую подпитку (инвольтацию), впадая при этом в некое мистическое состояние («хохха»).
Вопреки Даниилу Андрееву, отец Александр не считал Ленина и Сталина демоническими фигурами, а всего лишь тиранами, хотя и орудовавшими в грандиозных масштабах. Что же касается марксизма, то он, по мнению отца, не мог не провалиться:
— С марксизмом всё ясно. В области хозяйственной он оказался импотентным. Чтобы скрыть это, организовали террор.
Лет за пять до того, по дороге от Новой Деревни к станции Пушкино, я спросил его, что он думает об Андропове (в то время — генсеке). Часть интеллигенции воспылала тогда какой-то ненормальной любовью к этому столпу Госбезопасности, углядев в нем реформатора и интеллектуала (еще бы: он читал детективы на английском и даже пытался что-то рифмовать!). Я не разделял этих восторгов, но все же задал свой вопрос.
— Андропов? — сказал отец Александр. — Это волк. Вопрос был исчерпан.
А где-то в году 85-м — 86-м он сам спросил меня:
— Вы обратили внимание, какое лицо у Горбачева?
227
Я удивился:
— Да. А что такое?
— Посмотрите на его подбородок. Это Бонапарт.
Однажды в компании, где присутствовал и отец Александр, я прочел свою повесть «Путешествие волхвов». Это была пародия — но не на волхвов, а на обстоятельства, в которых они оказались: по моему замыслу, их путешествие пролегало через Советский Союз, где они, по ходу дела, встречались с пограничниками, таможенниками, сектантами, кагэбэшниками, представителями Русской Православной Церкви и т.п. В конце повести волхвы, как и полагалось, попадали на прием к царю Ироду — плотному человеку выше среднего роста, в очках, с широкими залысинами, с ямочками на подбородке, чувственными пухлыми губами и остановившимся взглядом темных, глядящих в упор глаз.
Услышав это описание, отец слегка поморщился. Потом, после чтения, он подошел ко мне и попросил убрать внешнее сходство.
Он не умел просто «отдыхать», не признавал отдыха как кайфа. Его отдых — это напряженная мысль и действие. Во время отпуска работал как заведенный. Обычно он уезжал в Крым, в Коктебель, куда за ним часто увязывались многие прихожане. Между тем он ехал туда работать, писать. В последние годы почти никуда не ездил, но напряженного труда не прерывал.
Моя жена говорила, что он «вытараскивает глаза». Действительно, временами, служа литургию или произнося проповедь, он как бы видел то, что от нас было скрыто. Тогда он начинал говорить быстро, увлеченно, его глаза расширялись.
Ей это ужасно нравилось — она любовалась им.
Много раз по всем «голосам» я слышал, как читают отрывки из его книг. Он относился к этому спокойно и даже равнодушно, как к чему-то обыденному и не стоящему внимания.
Однажды после службы мы гуляли по Пушкину. Отец Александр останавливался у многих домов, рассказывал мне, когда и кем дом был построен, кто был его владельцем, что было вначале в этом доме и что стало потом. То же самое повторялось в Москве, когда мы на машине приезжали туда из Новой Деревни. Он прекрасно разбирался в архитектурных стилях, очень любил русский модерн. Память его была бездонной. Казалось, всё, что
228
он видел, слышал, узнал, прочел, она впитала навечно и в любой момент по его желанию могла выдать «на-гора». Я убеждался в этом неоднократно.
У меня всегда было ощущение, что он обладает каким-то окончательным, абсолютным знанием. Его универсальность, энциклопедизм, почти сверхчеловеческая эрудиция поражали. При общении с ним (при каждом общении) вы испытывали состояние подъема, блаженства, эйфории. И он для этого ничего специально не делал — никакой техники, никаких приемов. Он просто оставался самим собой. Наверно, дело в том, что вы встречались с высшей нормой, с нравственным и духовным гением — это из него изливалось, истекало, и именно это делало вас счастливым. А еще это связано с тем, о чем я уже писал: у него был дар абсолютного понимания, и это каким-то образом возвышало вас и производило оздоровляющий, очищающий эффект.
Мы видим в людях только плохое, подозреваем дурное, потому что мы сами таковы. Он — не таков. Можно сказать, что он был беспощаден — но не к грешнику, а к его греху, потому что грех отделяет человека от Бога, мешает ему спасти свою душу. Да, он был резок в обличении наших грехов и одновременно мягок к нам. Он всегда видел в человеке образ и подобие Божие — пусть запачканные, искаженные, но образ и подобие. И он взывал к лучшему в человеке, выводил это лучшее на поверхность.
Очень часто в своих проповедях он подчеркивал: «Чтобы избавиться от греха, чтобы стать настоящими детьми Божиими, наших сил недостаточно. Только Господь может исцелить нас. Это, однако, не означает, что мы должны пассивно ждать Его вмешательства — нет, мы должны открыть Ему свое сердце и идти навстречу».
Как я изводился, когда часами ждал его в «певческой» комнате (где репетировал хор). Иногда, устав от ожидания, когда он наконец впускал меня в свой кабинетик, я еле скрывал свое раздражение. Он всё это, конечно, видел. А я не понимал, чтр он оставляет меня «на закуску», когда вся очередь уже подходила к концу и можно было разговаривать долго, не думая о том, что кто-то еще ждет. Я поздно научился ценить это его расположение и в иных случаях даже просил принять меня раньше.
Впоследствии я убедился, что он подчас уделял намного больше времени новокрещеным, неофитам, чем старым прихо-
229
жанам. Некоторых из них это обижало. Но он считал, что они должны стоять на собственных ногах, в то время как неофиты требуют пристального и неослабного внимания.
В церкви во время общих исповедей отца, да и во время служб, которые он вел, часто было шумно, особенно у свечного ящика. Это его, конечно, задевало, потому что для многих новодеревенских старух (и не только для них) ритуал, обычай был важней литургии, а он к литургии относился благоговейно. Обычно общие исповеди из-за ревнивых и завистливых настоятелей он проводил в небольшом правом приделе, куда люди набивались как сельди в бочке, и из-за тех же настоятелей он вынужден был говорить тихо. Тем не менее его чувства иногда прорывались в этих исповедях. «Покупаем свечи, передаем свечи, ставим свечи, а о Христе забываем», — говорил он, перечисляя наши грехи.
Где-то к концу 1977 г. отец Александр начал создавать в приходе малые группы (общения). Он формировал их по своему усмотрению. В каждую из таких групп входило человек семь-десять, объединенных общей духовной задачей. В одну из первых, если не первую, из малых групп он включил и меня. В ней было поначалу девять человек — физик (профессор МГУ), программисты, инженер, переводчик, скульптор и я, историк. Всё это были люди в возрасте. В дальнейшем состав группы несколько видоизменился: часть людей ушла, зато пришли другие, три женщины — математик, врач и историк (моя жена Маша). По-прежнему нас было девять человек.
Создание этих групп было началом кристаллизации того духовного сообщества, которое называется приходом отца Александра Меня. Целью общений была евангелизация мирян. По замыслу отца, начавшись в приходе, она должна была выйти далеко за его пределы. Так, в конце концов, и случилось. Многие члены этих групп стали потом известными катехизаторами.
Группы создавались для изучения Священного Писания, молитвенного общения, совместного участия в литургии, взаимопомощи и помощи другим (больным, старым, одиноким), которые в ней нуждаются. Мы встречались раз в неделю, на квартире того или иного члена группы. По условиям того времени мы соблюдали конспирацию, не говорили по телефону об обсуждаемой теме, а лишь уточняли время встречи, расходились по-одно-му — по-двое, с некоторым интервалом.
Помню, с каким трепетом, с каким волнением мы собирались на наши первые встречи. Мы жили и дышали ими, они
230
были центром нашей жизни. Мы проводили эти встречи с большим увлечением, готовились к ним очень серьезно. Это было настоящим творческим делом, не только увлекавшим, но и постепенно преображавшим нас. Первое занятие вел сам отец Александр. В дальнейшем мы собирались уже без него, но он продолжал руководить нами, время от времени (примерно раз в месяц) посещая наши встречи.
Поначалу мы писали что-то вроде рефератов, потом собирались и вслух читали написанное. Затем отец Александр как бы подводил итог, внося полную ясность в обсуждаемую проблему. Темы рефератов были самыми разнообразными. Назову лишь некоторые из них: вера и знание; этика веры; обряд и дух (формы и вера); о границах компромисса; родное и вселенское; Церковь: единство в многообразии; наука и вера в истории; пол, любовь, брак; прогресс и НТР: надежда или опасность; искусство и религия.
У меня сохранился сборник наших рефератов на некоторые из этих тем. Каждый автор помечен определенной буквой: А, Б, В и так далее. Сохранились и подробные конспекты итоговых сообщений отца Александра на эти темы. Всё это представляет немалый общественный и исторический интерес и, как мне кажется, заслуживает отдельной публикации, тем более, что эти сообщения отца никому не известны.
В качестве примера приведу свой собственный реферат на тему «Искусство и религия» (это 1979 или 1980 год).
В
«Эти два понятия — искусство и религия — не зря стоят рядом: они соотнесены самой жизнью. Искусство возникло из религии, из культа. Возникло и оторвалось от своего корня (медленно, мучительно, веками отрывалось; с приходом Ренессанса этот отрыв обозначился вполне явственно, а завершился на европейской почве — в XIX в.; XX век только пожинает плоды). П. Флоренский писал о богослужении как о синтезе всех искусств. Но сегодня я хочу говорить не об акафистах Романа Сладкопевца, не об иконах Рублева, не о фресках Дионисия и не о храме Покрова на Нерли, а только об искусстве светском, обмирщенном, искусстве нашего времени.
Все большие художники знают эту тайну, что искусство связано с миром духовным прямо и непосредственно, связано своим тяготением к духовному небу и своей изменой ему. Некоторые художественные гении обладали даром вестничества, т.е.
231
были вестниками высшей реальности, носителями особой духовной миссии. Достаточно назвать Данте, Моцарта, Эль-Греко, Лермонтова, Достоевского. Все нехудожники, непоэты (точнее, лжехудожники, лжепоэты) думают, что в искусстве человек творит сам, и самоутверждаются в своем произволе.
Художник знает, что есть вещи данные, посланные, а есть сделанные — на профессионализме, усилием воли. От соотношения данного и сделанного зависит высота произведения искусства.
Цветаева писала: «По отношению к миру духовному искусство есть некий физический мир духовного.
По отношению к миру физическому — искусство есть некий духовный мир физического».
В этом определении есть диалектика, указывающая на срединное положение искусства. Оно — между небом и землей. Его взлеты суть полеты в духовное небо. Его срывы суть падения, вызванные тяготением (прельщением) пленительной и греховной Земли. Собственно, таково же положение человека, почему искусство и умеет, как ни что иное, выражать человека во всей его противоречивости. , .
Стало быть, искусство двойственно, и двойственность его — изначальная (если говорить об искусстве в целом). Надо сказать и о том, что искусство тысячами нитей связано со своим временем, даже когда оно восстает против такой связи и демонстративно обращается к прошлому или к будущему. Когда оно ищет неслыханной, никогда не бывшей формы или бесформенности, невиданного содержания или бессодержательности, новизны во что бы то ни стало, когда оно отрекается от самого себя, — все равно время питает искусство своими кровеносными сосудами. Скажем, кубизм и абстракционизм с их разложением формы, дадаизм и футуризм с их нарочитой бессмысленностью и антиэстетизмом были прямым предчувствием распада человеческого духа, утраты человеком гармонии, художественным предвестием и воплощением эпохи войн и революций. Художественный модерн наших дней с его формальной изощренностью и повышенным эстетизмом, с одной стороны, с его оргиастичностью и сюрреалистичностью, с его яростными нападками на культуру под маской антибуржуазности, — с другой, есть, в сущности, продолжение тех же традиций.
Возникнув на заре истории, искусство выражало исконную человеческую потребность — потребность целостного, адекватного осмысления мира. Оно всегда хотело постичь мир, восхититься миром и прославить его Творца. Древнейшие мифы и древнейшая поэзия, ритуальные танцы и наскальные изображения в синкретической форме реализовали эту потребность. Про-
232
низанное поэзией Священное Писание подняло искусство слова на небывалую высоту. Великие пророки и духовидцы были одновременно и великими поэтами.
В наше время всё необыкновенно усложнилось. Выявилось вполне ощутимо, что искусство может служить силам зла, растления, распада. Чему еще служат «Заратустра» Ницше, вдохновленный структурализмом французский «новый роман», стилизованные лжеиконы и гигантские идеологизированные полотна Ильи Глазунова, урбанистические чудовища современных городов?
Та же Цветаева писала, что «искусство — искус, может быть, самый последний, самый тонкий, самый неодолимый соблазн земли... Между небом духа и адом рода искусство чистилище, из которого никто не хочет в рай». Частичная правота Толстого, призвавшего к уничтожению искусства, как раз и состояла в ясном понимании того, что искусство может соблазнить «малых сих». Эта же мысль руководила Гоголем, сжигающим вторую часть «Мертвых душ». ¦ •« >¦ i
Цветаева утверждала, что человек искусства, например, поэт, одержим стихией (демоном), а «посему, если хочешь служить Богу или людям, вообще хочешь служить, делать дела добра, поступай в Армию Спасения или еще куда-нибудь — и брось стихи».
Да, но почему обязательно — демоном? Демон ли владел Пушкиным, писавшим «Пророка» и «Маленькие трагедии», Достоевским, создававшим «Преступление и наказание» и «Братьев Карамазовых», А.К. Толстым, выдохнувшим своего «Иоанна Да-маскина», Шекспиром, Сервантесом, Данте? Не правильнее ли предположить, что стихии, владеющие душой художника, могут быть как демонической, так и божественной природы? Художник — в большей мере, чем обычный человек, — игралище страстей и поле битвы разнонаправленных духовных сил, но великое искусство всегда есть порождение духа Истины, Добра и Красоты.
Интуитивность постижения истины роднит искусство с верой. Но выше ли стоит искусство, являющееся прямой иллюстрацией Священного Писания, так сказать «второй теологией»? Имеет ли только такое искусство (или искусство поучительное, дидактическое) религиозную санкцию? Навряд ли.
Искусство — не иллюстрация и не набор моральных прописей. Пушкин когда-то сказал, что «поэзия выше нравственности или, по крайней мере, совсем иное дело». Это не следует понимать так, что искусство — против нравственности, но оно не сводимо к ней, оно выше житейской морали в плане духовном.
233
Однако большое искусство, искусство, заслуживающее этого имени, всегда несет этический урок, урок добра. Только преподносится этот урок не в виде свода моральных правил, не в виде некоего катехизиса, а в виде слитных идей-образов, оказывающих мощное целостное воздействие на психическую, эмоциональную и интеллектуальную сферы человека. Искусство основано на свободе, изначально присущей творчеству. У искусства свои законы, свои способы воздействия, и ни наука, ни нравственность не могут заменить его.
Способность к художеству вкоренена нам свыше. Мир пронизан дыханием Божественного глагола, дыханием Логоса. Человек искусства должен слушать, всматриваться и со-творить.
Сила современного искусства неизмеримо возрастет, если оно осознает свою связь с религией, если оно вернется к своим истокам и, обогащенное новым опытом, поставит себя безоговорочно на службу Правде и Добру».
Однажды (это было в Новой Деревне, году в 77-м — 78-м) отец Александр собрал несколько человек и стал обсуждать с нами тему «Любовь в свете Евангелия». Мы сидели на опушке леса, расположившись кружком на траве. Нас стали заедать комары. Кто-то спросил отца: «Можно ли убивать комаров?» Он ответил:
— Ну, тут так: или одна популяция, или другая.
Ни одна встреча не обходилась без шутки. Он иронизировал и над самим собой. Как-то на его день рождения мы подарили ему перчатки. Я спросил: «Не велики? Подходят?»
— Подходят, — сказал он. — У меня пальцы, как сосиски.
Когда по отношению к кому-то потребовали суровых мер, он сказал: «Это не гуманоидно». Мог комически воскликнуть: «Mamma mia!» или «О Madonna!» Мог он и спеть по случаю куплет из песенки или романса. Когда он напевал своим звучным баритоном
И возвращая ваш портрэ-э-эт, Я о любви вас не молю-у-у,
— вы не могли удержаться от улыбки.
Вообще у него был замечательный голос — глубокий, волнующий, теплый, бесконечно богатый обертонами. В молодости он прекрасно пел, наигрывая при этом на гитаре. Случалось, он возвращался к ней и в зрелые годы. Сохранились записи некоторых песен в его исполнении.
234
Встречи с ним были лекарством, утешением, праздником души. Когда он опаздывал, мы молились, чтоб с ним ничего не случилось, и, как правило, тут же вслед за этим он появлялся.
Его общение с нами было необычайно теплым и заинтересованным. Как сказал один его знакомый, «у него был дар почувствовать и понять другого человека, а поняв, полюбить. Его больше интересовали не идеи, а люди».
Написание рефератов не только дисциплинировало нас, но и прививало нам навыки глубокого осмысления духовных проблем. Параллельно шла катехизация, обучение молитве. Он вел нас, как поводырь.
От рефератов мы перешли к изучению Библии — сначала Ветхого, а затем и Нового Завета. На это ушли годы: мы входили в текст медленно, разбирая его подчас по строчкам и словам. Каждый давал свое толкование, все вместе мы приходили к какому-то общему мнению. Сопоставление разных разделов Писания неожиданно открывало нам совершенно новый смысл уже, казалось бы, известного.
К каждой встрече отец готовил специальную разработку по теме, которую мы изучали. Одна из них — лежащий сейчас передо мной лист машинописи на папиросной бумаге. Там написано: «Моисей-4. Моисей, человек завета: Исх 19, 1-9». Это один из разделов темы «Моисей», и тут подробнейшим образом раскрыты суть завета, Замысел Господа, действия Моисея, реализующего этот Замысел, а также перечислены вопросы по теме с многочисленными отсылками к Ветхому и Новому Завету, помогающие глубже уяснить изучаемую проблему. В конце рекомендуется обратиться к Евангелию от Иоанна (Ин 15, 9-17) и помолиться, взяв этот текст за исходную точку.
И таких разработок было множество. Часть из них (но не все) вошла в книгу отца «Как читать Библию». А кроме того, мы получали и другие его тексты (тоже в машинописи), например, памятки «О проведении исповеди», «Как готовиться к Великому Посту», «Введение в христианскую жизнь (План к изучению Символа веры и основ Евангелия)» и многое другое. Позднее это вошло в книги «Смертию смерть поправ» (Минск, 1990) и «Практическое руководство к молитве» (М., 1995). У меня сохранились и подробные конспекты сообщений отца в нашей малой группе по Ветхому и Новому Завету. Как он успевал всё это де-Лать — вопрос особый.
Он всегда радовался встречам с нами, называл нас своей семьей. Когда на днях его рождения мы позволяли себе (обычно
235
в шутливой форме) сказать о нем малую долю того, что чувствовали, он всегда говорил, что если что-то и смог сделать, то лишь благодаря нам:
— Что я без вас? Без вас бы ничего не было.
Так странно было это слышать... А что мы без него? Чем бы мы были?..
Он не любил фотографироваться, сводя дело к шутке: «Ничего хорошего не получится. Я все равно буду похож на мясника или орангутанга». Это было, мягко говоря, преувеличение: на всех фотографиях, даже неважных, его лицо прекрасно. Несмотря на скептицизм отца Александра, мой сын много раз его снимал (изредка это делал и я). К сожалению, то отказывала вспышка, то плохо падал свет, то еще что-нибудь. Сказывалась и неумелость сына — он был тогда подростком. Поэтому многие фотографии слабы по качеству. Но и в таком виде они драгоценны: они запечатлели того, кто был образом любви, кто отдал себя нам без остатка. Они напоминают счастливые минуты наших встреч.
Как-то в застолье одна старая прихожанка спросила отца, какова будет ее посмертная участь. Он деликатно отклонил этот вопрос, но она настаивала, буквально приставала к нему с ножом к горлу. Похоже, что она была вполне уверена в благополучном исходе и ждала лишь авторитетного подтверждения.
Он был непреклонен и отказался отвечать. Думаю, он знал ответ, но не хотел демонстрировать своего знания и не хотел брать на себя полномочия Господа Бога. И он понимал, что прямой ответ сослужил бы этой женщине плохую службу: она либо возгордилась бы, вознеслась, либо пала духом, хотя и стала бы, скорее всего, опровергать приговор. И то и другое повредило бы ее душе.
Это был хороший урок.
В конце 1981 года отец Александр попал в больницу. 31 декабря я пришел к нему. Ему уже принесли елку. Он был вдвоем с женой — Натальей Федоровной., Примерно полчаса мы разговаривали. Всё это время он держал ее руку в своих руках. Меня это смутило. Я почувствовал себя лишним и откланялся. До сих пор не могу простить себе, что не пригласил их к нам домой на Новый год, — думаю, они могли бы прийти.
В больнице он быстро стал центром притяжения. Знаю, что многих, в том числе и врачей, он обратил. Кое-кто из больных там же у него крестился.
236
Он называл меня социальным философом и даже сравнивал с Мерабом Мамардашвили. Я возражал, говорил, что это уж слишком, не тот уровень, но он стоял на своем: «Нет, именно так. Только Мераб — метафизик, а вы — социальный философ».
Одной из проблем, которую мы изучали в нашем общении, были христианские ереси. Отец Александр подробно разъяснял нам, в чем специфика каждой из них, какую опасность они представляли для христианства. Его характеристики были ясными, выразительными и исчерпывающими. Как всегда, он свободно ориентировался в исторических реалиях, цитировал на память Отцов Церкви, догматы, провозглашенные на вселенских соборах.
Я записал то, что он сказал об арианстве: «Арий подрывал тайну Богочеловечества, так как, по Арию, Бог создал Логоса, Который потом воплотился, а не был с Богом предвечно, то есть Он рожден во времени. Христос стал не Богом, а божественным существом типа античных героев. Практически божественность Логоса отрицалась. Формулы о единосущии Троицы еще не было. За метафизикой крылось Богочеловечество. Богочеловеческая тайна разрушалась арианством. От Ария ничего не осталось. Он потом стал писать стихи и песни, где была заложена эта информация. Так что он был не только священник, но и бард».
Отец рассказал нам, что наш Символ веры (Никео-Цареградский символ) написал Евсевий Кесарийский, который единосущия, однако, не признавал. Слово «омоусиос» («единосущие») придумал Афанасий Великий.
Магнитофон у меня появился поздно — во второй половине 80-х. Редко я включал его в присутствии отца Александра, прося у него на это каждый раз дозволения. Он никогда не отказывал. Но чаще всего магнитофон не включался (как я теперь жалею об этом!)
Многим сейчас уже трудно себе представить, как мы были проникнуты этой боязнью — «засветиться». Мысли об обыске были постоянными. Меня Бог миловал, но многих моих знакомых — нет. Однако я помнил обыски, которые проходили у нас дома в моем детстве, и приход «гостей» часто снился мне по ночам. По мере возможности, я старался не подставиться. Отец Александр тоже был достаточно осторожен — и не столько из-за себя, сколько из-за своих прихожан: боялся подвести их. Магнитофон вызывал сильное раздражение у одного из настоятелей новодеревенской церкви — о. Иоанна Клименко. По-
237
этому примерно до 1987-88 г. записи проповедей отца Александра в храме делались втайне, так как это могло встретить гнев настоятеля и властей предержащих. Поэтому магнитофон прятался В сумке, и только микрофон высовывался за спинами прихожан. Помню, как некоторые новодеревенские старухи шипели на Светлану Домбровскую за тo, что она постоянно вела эти записи. Она отвечала им: «Ваши же внуки скажут потом спасибо». И действительно, благодаря ей многие проповеди отца Александра сохранились для нас и для потомков.
Один из практических советов отца: не погружаться в конфликты, думать не об обидчике, а об Иисусе Христе.
В апреле 1982 г. отец сказал мне после службы: «2 мая я Вас обвенчаю». Таинство совершалось у нас дома. Присутствовали все, кто входил в наше общение, и Наталья Федоровна, жена отца. (Венчалась с нами еще одна пара, но по определенным причинам я не хочу говорить о ней.) Мы испытывали необыкновенный подъем. Был яркий солнечный день. Казалось, всё сверкает и переливается. На столе, покрытом узорчатой белой скатертью, лежали Библия, большой крест, золотые кольца, венцы. Стояли там свечи в подсвечниках, цветы в вазах, чаши с вином, а еще старинная икона «Богоматерь Троеручица». Мы держали в руках большие белые свечи, обтянутые лентой из фольги, а над нами парили венцы. Они были самодельными, очень простыми, но именно этим они напоминали библейские времена.
Я плохо помню, что тогда говорилось. Помню буйную радость, охватившую нас. Помню, как отец Александр говорил, что существуют флюиды семьи, отличающиеся от флюидов каждого из ее членов. Это особый феномен. И если семья гармонична, то и флюиды ее несут в себе эту гармонию. Благодать венчания опочила на нас. Мне хотелось летать, и мировая Гармония несла меня на своих крыльях.
Этот день навсегда останется одним из самых светлых и радостных дней моей жизни. Когда мы отпечатали фотографии, оказалось, что от «Троеручицы» исходит сильный ровный свет, не видимый обычным глазом. Не знаю, что это означает, но мы сочли, что это добрый знак.
Зная мою библиофильскую страсть, он время от времени просил меня достать ту или иную книгу (по истории, философии, религии и т.п.). Чаще всего мне это удавалось. Как бы извиняясь, он говорил: «Вы ведь все равно ходите по магазинам» (книжным). Это было правдой. Со временем я стал покупать для
238
него книги, которые могли его заинтересовать, уже без его просьб. Потом, встречая их на его стеллажах, я испытывал чувство гордости (не гордыни). Когда я приносил очередную книгу, он часто радовался совершенно по-детски: его лицо сияло, он говорил: «О, это то, что я искал! Где вы ее взяли?» и обнимал меня. За любую малость он умел благодарить так, что становилось неловко.
Многие книги я заказывал по издательским проспектам, и спустя годы после его смерти мне все еще приходили открытки на книги, интересные и мне и ему, с пометкой: « 2 экз.».
Но не меньше книг я получил в подарок от него, и не только его собственных. Однажды прямо из Пушкино мы приехали с ним на машине в Новодевичий монастырь. Он попросил меня подождать. Через некоторое время вышел довольный и вручил мне шикарную трехтомную Библию с комментариями Лопухина. Она стоила не одну сотню рублей, и я был смущен этим подарком, отказывался, говорил, что книга нужна ему самому.
— Берите, берите, — настаивал он. — А у меня и так есть — еще дореволюционное издание, в 12 томах.
Но это далеко не всё, что он мне подарил. Были еще тома Владимира Соловьева, Бердяева, Франка, о.Сергия Булгакова, «Сверхсознание» Лодыженского. Один из последних его подарков — книга Никиты Струве о Мандельштаме (знал, что это мой любимый поэт).
Однажды моя жена пожаловалась ему, что я коплю богатство, и указала на полки с книгами. Но он не осудил меня за такое «стяжательство», сказал, что это простительно.
В 1989 г. он подарил мне только что вышедший парижский журнал «Символ» (№ 21). Там была напечатана его работа «Основные черты христианского мировоззрения (по учению Слова Божия и опыту Церкви)» (она известна под названием «Кредо»), а еще — две статьи Павла Флоренского: «Христианство и культура» и «Записка о Православии». Открыв их, я увидел пометки отца Александра.
Вот что он подчеркнул в первой статье: «Не следует во имя единения смазывать вероисповедные различия, напротив, весьма важно четко установить их. Но если при этом у нас будет искреннее доверие и любовь, — не друг к другу непосредственно, ибо все мы можем заблуждаться, а к Тому, Кто живет во Вселенской Церкви и Кем ведется она, то тогда эти разности будут поводом не к вражде, а, скорее, к чувству солидарности христианского мира и к благоговению перед путями Промысла».
239
А вот что он отметил знаком NB во второй статье: «Религиозный мир раздроблен прежде всего потому, что религии не знают друг друга. И христианский мир, в частности, раздроблен по той же причине, ибо исповедания не знают друг друга. Занятые истощающей их полемикой, они почти не имеют сил жить для самих себя. Исповедания подобны сутягам, которые всё свое состояние тратят на судебные процессы, а сами живут в голоде и скудости. Если бы на любовь к себе была бы употреблена хотя бы незначительная доля той энергии, которая тратится на вражду к другим, то человечество могло бы отдыхать и процветать».
Однажды летом мы шли пешком от Новой Деревни до станции Пушкино. Присели в сквере около станции. Вскоре к нам подошел пьяница, уже в возрасте, начал просить, потом требовать деньги — явно, чтобы опохмелиться. Я подумал: «Сейчас отец Александр подаст ему». Нет, не подал, сказал:
— Ну зачем? Мне же потом придется тебя отпевать.
Я знал еще двух таких же независимых и внутренне свободных людей, как он, — Андрея Сахарова и Мераба Мамардашвили. Я был знаком с обоими, хотя и не близко, и наблюдал за их деятельностью многие годы. Но все-таки степеней свободы у отца Александра было гораздо больше.
В году 83-м или 84-м, на квартире одной из своих прихожанок в Пушкино, он собрал несколько человек и прочел нам лекцию о сионизме. Тогда о нем без конца трезвонили все средства массовой информации — и газеты, и радио, и телевидение, и бесчисленные черно-желтые брошюры, отводя этой теме неправомерно много места. Это была легальная форма антисемитизма, поощрявшаяся властями, всегда заинтересованными в создании и оживлении «образа врага».
Отец Александр дал сжатый очерк сионизма как идейного течения, решающего проблемы нескольких миллионов людей. Между тем из него сделали вселенский жупел. Политики мистифицируют и трансформируют этот вопрос в своих грязных целях. Проблема сионизма стала упрощенным иррациональным мифом. Таковы были выводы лекции.
Вообще никакой национальной озабоченности у отца Александра не было. Он не желал эмигрировать. Для него, как и для Христа, не было ни эллина, ни иудея (хотя он отлично знал их особость). Для него главным был не пятый пункт, а человек — вот этот, конкретный, страдающий человек.
240
Один из настоятелей новодеревенской церкви, о. Стефан Середний, — плотный, долдонистый, дубоватый, чрезвычайно сварливый человек с тяжелым совиным взглядом и заплетенной сзади седоватой косичкой — был как раз из тех, кто верил в мировой сионистский заговор. И как не поверить, если отец Александр, объект его многолетней мучительной зависти, обвинялся в бесчисленных погромных изданиях, а особенно в распространявшемся среди духовенства анонимном «Письме священнику Александру Меню», в том, что он — сионист, агент иудаизма, разлагающий нашу Православную Церковь изнутри, дабы заменить ее «Вселенской Церковью», которая признает «истинным Христом израильского лжемессию — антихриста». О. Стефан ухватился за эту дичь, как за якорь спасения, и натравил наиболее темную часть местных прихожанок на отца Александра, организуя коллективные доносы на него во все мыслимые инстанции — от патриархии до КГБ. Отец не отвечал ему злом и все эти безобразия терпел. Травля продолжалась несколько лет и довела отца до того, что он подумывал перевестись в Ленинград, в тамошнюю Духовную академию. Но о. Стефан переусердствовал: он в конце концов «достал» начальство и посему в 1983 г. распоряжением митрополита Ювеналия был отправлен в подмосковный город Реутов.
Апостол Иаков, похоже, лично знал о. Стефана, поскольку написал: «... Если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. Это не есть мудрость нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская. Ибо где зависть и сварливость, там неустройство и всё худое». А дальше — об отце Александре: «Но мудрость, исходящая свыше, во-первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна. Плод же правды в мире сеется у тех, которые хранят мир» (Иак 3, 14-18).
Надо сказать, что о. Стефан задолго до своей опалы перестроил домик, повелев сделать себе отдельный вход, а заодно и ликвидировал кабинет отца Александра, так что комнаты, в которой я был крещен, больше не существует. Отцу было выгорожено в другом месте намного меньшее помещение. Это была не последняя пакость со стороны настоятеля: он еще распорядился, чтобы отца Александра перестали кормить — пусть добывает себе пищу сам.
О. Стефана сменил о. Иоанн Клименко — человек самодовольный и невежественный, служивший прежде в подмосковном Егорьевске. Он и его матушка были людьми хозяйственными. Прежде всего они озаботились покупкой добротного дома и его обустройством. Дурного в этом, впрочем, ничего не было. Первое время о. Иоанн присматривался к отцу и к нам, и ничего не
241
предпринимал. Но вскоре он-таки заразился от о. Стефана злокачественной завистью и продолжил полосу гонений, которая странным образом (а может, и не странным) совпала с гонениями на отца Александра со стороны КГБ. С конца 1983 г. начались допросы, продолжавшиеся почти весь следующий год.
О. Иоанн тоже был зорок, но по-другому, чем наш отец. Во время службы он пронизывал паству острым взглядом, как бы высматривая в ней нечто, другим недоступное. За это я дал ему прозвище Иоанн Зоркое Око, или Иоанн Впередсмотрящий. На самом деле он выискивал магнитофоны, которых не терпел, и московских крамольников из числа евреев. Его проповеди были своего рода шедеврами в жанре абсурда, и я любил их слушать. Вязкие, с бесконечными повторами, они представляли собой поразительные по дикости самодельные толкования Евангелия. Такова была, в частности, чудовищная проповедь «О группах», где Христос, по его прихоти, без конца говорил своим палачам: «Я же Бог. За что вы Меня схватили?»
Во время произнесения этих проповедей я буквально давился от смеха. Хотелось тут же всё записать, но о. Иоанн со своим зорким оком не давал такой возможности. Поэтому я стоически выдерживал до конца, а потом вылетал на улицу и судорожно записывал всё, что запомнил. Однажды я прочел очередную подобную проповедь отцу Александру, ему одному. Это было в его кабинете в Новой Деревне. Пока я читал, он все время хохотал, так что мне приходилось останавливаться. Когда я кончил, он продолжал смеяться, а потом сказал: «Не может быть. Вы это придумали». Я возразил: «Ну, отец Александр, вы же были в это время в алтаре и просто не слушали, а я слушал. Это он и говорил. Я только слегка стилизовал»1.
Он говорил мне, что зло безусловно персонифицировано, что дьявол — реальное лицо. Это не метафора.
И не раз он говорил, что силы добра будут возрастать, но точно так же будут возрастать и силы зла, и так будет до конца мира. «Царство дьявола развивается столь же успешно, как Царство Божие».
Справедливость этих слов, доказана более чем убедительно: на стремительное возрастание полюса добра, каким был отец Александр, силы зла ответили убийством.
До сентября 1990 года я не вел дневника — так, спорадические записи. Биография моего отца, его арест, мое общение с
1 Избранные проповеди о. Иоанна приводятся в разделе IV.
242
диссидентами отвели меня от этого занятия. Но я хорошо понимал, чего себя лишаю. Помню, в 60-х я написал такой стишок:
Ни дневников, ни писем — Эпоха немоты.
, Опасно арестанту ,, ..
С бумагой быть на «ты».
И всё, что он имеет,
О чем душа болит.
Развеется, истлеет,
Уйдет, перегорит.
Потом придется снова Сплетать живую нить... Не позволяйте слову Под землю уходить.
Это, собственно, было обращение к самому себе. Но 70-е и 180-е тоже не предрасполагали к ведению дневника: обыски у моих знакомых, их аресты, допросы отца Александра — всё это отбивало охоту к тому, чтобы пополнять досье известной организации: не ровён час... Так что привычка не доверять иные мысли бумаге укоренилась. И свои разговоры с отцом Александром я тоже не записывал, а то, что я в то время думал, — лишь намеками, понятными мне одному. Были, правда, редкие исключения. Вот дневниковая запись от 15 сентября 1984 года:
«Господи, как я пережил эту ночь? Мало было таких ночей в моей жизни. Не кашель попутчиков, не громкий разговор пьяного соседа вывели меня из себя, а смертное томление, ужас и тревога за моего милого духовного отца обступили меня и проникли в мою душу. Чего только я ни напридумывал — и свои показания на допросе (как я их диктую и какие фразы), и надгробную речь, которую я будто бы не успел произнести (потому что не успел приехать, застрял в этом подлом Крыму). И мысли роились жуткие — печальные и грозные. Как нам жить без него?.. А ведь надо... надо жить дальше по его заветам, как если бы он был с нами... Всё я продумал.
Слава Тебе, Боже, что ты не допустил, что тревога оказалась ложной (как я метался между надеждой и страхом!). Типун тому на язык, кто пустил этот дикий слух! Какое облегчение я испытал, услышав голос Маши (еле добежал до международного телефона в Феодосии). Теперь всё позади. И небо юга, казавшееся постылым, засияло чудным блеском». н
243
Эта запись нуждается в пояснении. Днем раньше я уезжал в Крым. Вечером, перед самым отъездом, мне позвонила знакомая, прихожанка отца Александра, и сказала, что он будто бы арестован. Такая угроза была вполне реальной: в то время шли бесконечные допросы отца и кое-кто вокруг него действительно был арестован. Я хотел отменить поездку, но сообщение было предположительным, неточным, никто его не подтверждал (я обзвонил многих прихожан), и я все же решился уехать. Но настроение было ужасным: я метался, не находил себе места, не спал. К счастью, известие оказалось ложным: знакомая просто сделала неверное умозаключение. За это моя жена страшно сердилась на нее: как можно было перед отъездом говорить человеку такое, не проверив факта! Но, слава Богу, пронесло.
Временами, когда мы засиживались после службы в домике, и отец собирался в Москву, он просил меня взять такси и подъехать к церковной ограде. Иногда это удавалось, но чаще — нет. Обычно, закончив свои дела, он выходил на шоссе, где я тщетно пытался поймать машину. Стоило ему подойти и поднять руку, как такси появлялось как из-под земли, тормозило, как будто он притянул его магнитом, и шофер охотно вез нас в Москву. Так было много раз. Случалось, он останавливал и рейсовый автобус, который подбирал нас не на стоянке, а на середине пути.
Суждения отца Александра были подчас парадоксальными. В одной из домашних бесед (она полностью приведена в книге Александра Зорина «Ангел-чернорабочий») он сказал: «... Атеизм — это дар Божий. Это вовсе не поражение христиан. Это великая, исцеляющая, оздоровляющая нас сила... Конечно, плохо, что закрывают церкви. Кто скажет, что хорошо? Плохо и с точки зрения закона, и с точки зрения верующих. Но я уверен, что ни один храм не был закрыт без воли Божией. Всегда отнималось только у недостойных... Конечно, мы жалеем храм Христа Спасителя, который был разрушен. Бесспорно. Но с другой стороны, мы понимаем, что было что-то в нашей жизни христианской, позволившее его разрушить».
Мысль отца Александра ясна: атеизм — следствие недостоинства христиан, он — индикатор духовного неблагополучия, и он должен побуждать христиан быть на высоте своего призвания. Самое страшное, по убеждению отца, — это не открытый атеизм, а атеизм, имеющий облик христианства и удушающий христианство, удушающий Церковь.
До чего ж современно это звучит! Эта опасность не миновала — она возросла многократно.
244
Он говорил, что хотя Христос, судя по Евангелию, вроде бы никогда не смеялся, — мрачным Он отнюдь не был: у него безусловно было острое чувство юмора. И он приводил пример с Закхеем (Лк 19, 1-10): «Представляете? Малорослый человек хочет увидеть Христа, но у него ничего не получается — кругом толпа. Он бегает, потом залезает на дерево и оттуда смотрит. Подходит Христос и говорит: «Закхей, слезай! Слезай скорей! — Мне сегодня надо быть у тебя дома». Понятно, что Он при этом улыбается — сцена же уморительная! Зато история с Закхеем стала для Христа поводом рассказать притчу о десяти минах. Она есть только в Евангелии от Луки».
Свидетельством сильно развитого чувства юмора у Христа были для отца Александра и такие его обороты речи, как «вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие», «порождения ехиднины», «удобнее верблюду пройти через игольные уши» и многие другие.
Самому же отцу Александру чувство юмора было свойственно в высочайшей степени. В свое время меня возмутила книга Шюре «Великие посвященные», и прежде всего своим невыносимым всезнайством. Я как-то спросил отца, откуда Шюре берет все эти подробности, вроде того, что Христу показали ужасные мучения миллионов людей, которые воспоследуют, если Он откажется от Креста, и именно это и заставило Его пойти на Голгофу. «Откуда он всё это взял?»
Разговор происходил в храме, после службы. Отец стоял на правом клиросе, а я внизу. Он сказал:
— Знаете, откуда он это взял? Вот отсюда! — и поднял палец.
Его прихожанин, Илья К., однажды стал жаловаться ему на своих знакомых. Отец послушал и сказал:
— Ну что, размазать их по стенке?... Станьте для них светом!
Во время одного из наших разговоров на социальные темы я завел речь о народе: что-то вроде «народ хочет», «народ не хочет». Он прервал меня:
— А что такое «народ»?
Стереотипы не имели над ним власти.
Бог не в силе, а в правде. Один из прихожан отца Александра очень хорошо сказал недавно, что отец понимал христианство не как сопротивление злу насилием, а как сопротивление злу усилием, духовным усилием. Тем самым, которым Царство Божие берется. .
245
Однажды он мне сказал: «Ну, Владимир Ильич, мы с вами уже с ярмарки. Это вот им (кивок в сторону молодых) надо дерзать и карабкаться».
Почему-то меня это ужасно задело. Мне — и уже «с ярмарки»?! Я так не думал. Ну ладно — мне! Но ему «с ярмарки»?!.. Это звучало дико.
Но он был прав. Он и здесь был прав.
Его одиночество. Можно сказать, героическое одиночество. Он вырвался слишком далеко вперед, чтобы быть понятым. Не только «внешними» — даже своими близкими.
Но не всё так просто с этим. Гриша Зобин и прав и неправ, когда он говорит об одиночестве отца Александра. Прав, потому что равновеликих ему не было (на той высоте никто не мог удержаться), и он действительно опередил свое время. Но не прав, когда пишет: «В самом высшем смысле отец Александр был одинок»1. Как раз в высшем-то смысле он не был одинок: рядом всегда был Тот, Кому он посвятил свою жизнь.
Мы заговорили с ним однажды о природе зла в связи с Тейаром де Шарденом, для которого зло будто и не существовало.
— Пусть оно не онтологично, — сказал отец, — но оно существует, и мы убеждаемся в этом каждый день.
Зима. Мы идем гуськом по заснеженной тропе. Той самой, роковой. Но тогда еще она была желанной тропой к нему. В день его рождения, мы, его близкие, собирались в Семхозе, отмечая наш общий праздник.
Он не раз говорил, что главное христианское таинство — это трапеза, застолье, где собирались самые близкие Христу люди. Трапеза — освящение плодов земных: хлеба и вина. Они сакра-лизовались, потому что они — творение Божие. Он создал их для человека, и потому вкушать их следует с благоговением.
По предложению Олега Степурко на днях рождения или днях ангела отца Александра по кругу пускали заздравную чашу, и каждый рассказывал — очень кратко, — как он познакомился с отцом или что самое главное он хотел бы в нем выделить, или еще что-нибудь. Потом, отпив из чаши вина, он пускал ее дальше. Это бывало забавно и трогательно. Оказывалось, что все видели отца совсем по-разному. Но ведь мы и были разными. Только любовью к нему мы были схожи.
1 «Приходские вести храма святых бессребреников Космы и Дамиана в Шубине». № 11. М., 1999, с.27.
246
Никакой лести в наших словах не было — она была чужда и нам, и духу нашего прихода. Всё говорилось от сердца. Всякая фальшь попросту была невозможной. Не было и фамильярности (хотя несколько таких случаев я наблюдал за пределами Семхо-за, и они меня покоробили). Что же касается самого отца, то он был душой нашего общества. Его шутки искрились, как шампанское. Они были тонки и остроумны, всегда неожиданны и точны, но никогда не обидны. Он был заряжен благодатной энергией, которая буквально била из него. Это была веселая энергия.
Цену каждому из нас он, разумеется, знал. Он говорил, что его прихожане делятся на три категории: «бегущие по волнам», «пациенты» и «соратники». Была у него и другая классификация: «больные» и «очень больные». Шутил, конечно, но это была реалистическая оценка.
Он мгновенно проникал в любую ситуацию, в суть любого человека. А еще — он знал, когда тот или иной человек умрет. Я убеждался в этом не раз. При мне знакомый рассказывал ему, что один его приятель, человек неверующий, имел видение — шествие на Голгофу. Оно было подробным и невероятно явственным, до натурализма: он видел, как шла толпа, как ржали кони, видел стражников, чувствовал запах пота, чувствовал азарт, охвативший толпу, видел Христа... Было полное ощущение, что он там присутствовал. Отец сказал: «Он скоро умрет». Так и случилось.
Однажды я попросил его окрестить мою знакомую, Валерию С, болевшую раком. Он тут же согласился. Когда мы пришли (она уже лежала, почти не вставая, ее мучили боли), я оставил их наедине. Они говорили около часа. Когда отец вышел, всё уже совершилось. Я зашел к ней. Валерия сияла, боли не было. Она сказала: «Разве бывают такие священники? Где ты его нашел?»
Потом он сказал мне: «Она умрет через неделю». Так и произошло.
Много позже мы говорили с ним о смерти Сахарова. Он заметил: «Я знал, что так будет. Я видел его лицо, когда он выступал на съезде. Всё было ясно». Сахаров выступал на съезде народных депутатов совсем незадолго до этого, но никто тогда не думал о его смерти, включая его жену.
Отец не раз говорил, что христианин — это Антей наоборот: чтобы обрести силу, он должен приникать не к земле, а к небесам. Другой его излюбленный образ, символизировавший и
247
жизнь и путь христианина, — эскалатор, идущий вниз. Если ты хочешь духовно возрастать, ты должен все время бежать по этой лестнице вверх — иначе снесет.
12 сентября 1985 г. мы праздновали в Новой Деревне 25-летие служения отца Александра в сане священника. В одном из домов группа прихожан (Зоя Афанасьевна Масленикова, Алик Зорин, я и другие) подготовили большой стенд с фотографиями отца за многие годы, снабженными шуточными подписями, и обширную программу, посвященную этапам его «большого пути». Кроме концертных номеров, в которых участвовали также Андрей Черняк, Олег Степурко, Валя Кузнецова и др., она включала в себя и наш коллективный труд, живописующий жизнь отца Александра в Алабино, Тарасовке и Новой Деревне. Мне достался кусок из его алабинской жизни. Привожу его здесь.
«Храм был некогда частью дворцового комплекса князей Юсуповых. Престарелый князь однажды прибыл из Парижа и был потрясен, увидев, что из всего огромного комплекса уцелел лишь храм да колоннада, используемая аборигенами для сушки дров. «Sic transit gloria mundi», — сказал князь настоятелю и отбыл в Париж.
Замороченная жизнью паства вскоре полюбила молодого священника. Забегавшие в храм дачники так там и оставались. Знаменитая бегунья, чемпионка олимпийских игр в Мельбурне, однажды тоже забежала в храм и в результате стала прихожанкой отца. На проповеди начали стекаться иногородние толпы.
Отец Александр, вкупе со своими помощниками Рожковым и Хохловым, немало сделал для приобщения к культуре первобытных аборигенов. Однажды на Пасху молодые местные дикари по обычаю пришли к храму, чтобы освистать верующих, а по возможности, и побить кого-нибудь из них. Когда из церкви пошел крестный ход, первыми шли здоровенные прихожане, которые несли образа и хоругви (преимущественно красного цвета). «Шапки долой!» — заорал Рожков. Аборигены послушно стянули шапки со своих хулиганских голов и благоговейно пропустили крестный ход, чуть ли не, присоединившись к нему. Эксцессов не было.
В 1964 г. на отца Александра спустили собак. Одна из газет обвинила его в скупке для церкви выкраденных из музея изразцов. Было чуть ли не заведено уголовное дело. Однако криминального материала следствию не хватило. Тем не менее отец был снят с поста настоятеля и переведен рядовым священником в Тарасовку».
248
Помню, как меня поразил его рассказ о выборе жены. Это было у нас дома в каком-то застолье. Он, как видно, пользовался в своем институте повышенным вниманием девушек, и они строили в отношении него определенные планы, но он их поползновения игнорировал. Времени не хватало: он ведь изучал не только биологию, но и Отцов Церкви, религиозную философию и писал книгу «Исторические пути христианства». И вот его рассказ (дело происходило, насколько я помню, в 1954 г.)
— Ребята уговаривали меня жениться. Я отшучивался, отнекивался — не до того было, но они приставали. И вдруг вдали прошла девушка. Я сказал им: «Вот она будет моей женой».
Это была Наташа Григоренко. Он тогда не был знаком с ней. Она ждала на дороге машину. Тут же перехватив грузовик, он подкатил к ней. Так они познакомились. Он сразу сказал Наташе, что сможет встречаться с ней только раз в неделю. Условие было принято.
Когда я подходил к нему на исповедь, он улыбался, потом обнимал меня и говорил: «Как я рад, что вы пришли. Давайте вместе помолимся». А дальше, прежде всяких моих слов, говорил то, что должен был сказать я. Это не значит, что я молчал, — просто он читал во мне как в открытой книге. Так было и с другими, я знаю.
Он говорил мне, что на отпеваниях и похоронах он испытывает разные чувства:
— Иной раз начинаешь отпевать — как будто камни таскаешь в гору, а в других случаях наоборот — необыкновенную легкость ощущаешь.
Это не зависело от того, знал он покойного прежде или нет, — это зависело исключительно от «качества» покойного, от того, какую жизнь он прожил. Сколько он их перевидал! Но я видел, как он плакал на поминках по Елене Александровне Огневой, — как Христос по Лазарю.
В 1995 г. впервые была опубликована одна из домашних бесед отца Александра, которая называется «Беседа об искуплении». Я хорошо помню, как она возникла, потому что это происходило у нас дома. На одной из очередных встреч отца с нашей малой группой ему неожиданно задали вопрос об искуплении. Он сказал: «Вообще-то тема у нас другая, но, хорошо, я отвечу». И выдал спонтанно сжатый, совершенный, абсолютно гениальный текст.
249
Он говорил, что человек призван «участвовать в борьбе Хаоса и Логоса, включаясь в Логос, в просветление. Но человек не выполнил этой миссии, и тогда начинает действовать Бог Сам через человека. Не только Божественная информация с большой буквы, не только Логос творящий, но и Логос, воплощающийся в человеке, начинает действовать в мире». Воплотившись, Бог Сам входит в мировой процесс и «берет на себя зло мира как Крест, и Он двигает дальше этот мир, возглавляя шествие к Царству Божию. Христос берет на себя страдание мира. Бог впервые включается в эту борьбу, но включается по Божественному принципу. Божественный принцип — постоянное умаление, как бы сокращение Божественной силы перед лицом твари, чтобы дать ей свободу проявления, свободу самоосуществления».
Главный соблазн для человека — воля к власти, к автономной власти над миром. Поскольку он противопоставляет свою волю воле Творца, она становится волей ко злу. Христос, смиривший Себя, умаливший Себя до образа раба, с полной отдачей творит не Свою волю, но волю пославшего Его Отца. Далее я позволю себе процитировать ключевую часть беседы (хотя на самом деле всё там ключевое).
«Он не был священником — заметьте, как сказал один писатель, единственный истинный священник никогда не был священником, — Он не был власть имущим, Он не принадлежал ни к какой категории, Его царственное происхождение чисто символическое. Он не учился в каких-то особых академиях, Он жил как самый обычный человек; Он спустился на дно жизни, был оплеван толпой, был осужден гражданским религиозным судом, Он был, в конце концов, богохульником и мятежником — Он принял на себя всё страдание мира, включился в него. И тем самым два мира, мир Божественный и мир страдающего человечества и страдающей твари, соединились — в удел Бог взял Себе мир вновь. И Христос, несущий крест, как бы продолжает в Себе нести всю человеческую эволюцию дальше. Ведь Он вознесся — это значит, что Он проник во все формы мироздания. Очень важные слова в Символе веры, который мы повторяем: «И сидящего одесную Отца». Мы должны отбросить пластическое представление об этом, сидении одесную Отца — это значит, что Христос пребывает там, где Бог, а Бог пребывает всюду.
Таким образом, Богочеловек становится плотью мира, и плоть мира, мироздание становится плотью Богочеловека — Он освящает всё. Понимаете, Человек Иисус, идущий по пустыне, — это не изолированный фантом в космосе, а существо, являющееся частью биосферы, ноосферы, частью природы. Связанный с ней, Он ест, пьет — Он весь тут. И тем самым, поскольку Он включен
250
в единство мироздания, через Него Божественное включается в свое творение. И поэтому искупление является тайной, которая продолжает акт творения. Никакой средневековой сатисфакции, никакой юридической подмены, замены, игры и процесса. Нет судебного процесса, а есть процесс исцеления человечества, который связан с общим замыслом миротворения».
Энтропия и негэнтропия существуют не только в материальном, но и в духовном мире, оказывая существенное влияние на материю. Их борьба — это то, что мы называем борьбой добра и зла. Отец Александр — сильнейший фактор негэнтропии. Он дал нам огромный духовный заряд, причем по обе стороны границы, отделяющей земное пребывание от жизни небесной.
Помню его рассказ об иконе. Он говорил: «Икона не хочет подражать натуре. Она передает внутреннюю сущность явлений духа». Он объяснил основные символы иконы: концентрические круги означают прорыв из незримого мира в мир зримый, два четырехугольника символизируют мир иных измерений и т.д. Всё это было в его слайд-фильме «Евангелие в образах иконы», который он показал нам как-то в Семхозе.
Однажды я хотел его о чем-то попросить, но усовестился и сказал: «Думаю, мы вам здорово надоели». Он немедленно возразил: «А я на что? Я на что?»
Он покорял вас сразу, смаху, походя. Он занимался, я бы сказал, «выращиванием личностей». И не было при этом никакого пафоса, ложной мистики. Бьющая из него ключом энергия охватывала вас мгновенно, как озноб, но при ознобе холодно, а здесь теплота разливалась по каждой жилке, по каждой клеточке. Я видел, как он одной репликой снимал мучительные сомнения, как он выводил людей из уныния, из депрессии. Не раз видел, как мрачно настроенный человек после исповеди или разговора с ним в домике выпархивал оттуда с просветленным лицом.
Мы были безжалостны к нему. Думали не о нем, а о себе, перекладывали на него всю тяжесть, накопившуюся в душе, и нимало не беспокоились, что всё это падает в его сердце.
У него не было страха смерти, но не было и упоения загробной жизнью, характерного для части нашего духовенства. Он говорил, что жизнь вне тела — это ущербное существование. Потом, когда душа вновь соединится с телом, — это будет жизнь
251
полноценная. А в том, что это произойдет, он был уверен. Он говорил, что Творец задумал нас как духовно-телесные существа, а потому после воскресения мы восстанем, по слову апостола, в нетлении, в изначальной полноте.
Здесь, как и во всём, он всецело полагался на Господа.
Как-то у нас дома зашел разговор о приметах. Он сказал, что следование им — вещь чисто языческая, от маловерия. Заметил, что и сам в юности верил в приметы, но переборол себя: всегда шел вперед, если кошка перебегала дорогу, спокойно возвра- щался домой, если забыл что-то, и т.п.
Он был поразительно неприхотлив. К его приходу к нам Маша старалась приготовить что-нибудь особенно вкусное. Он говорил:
— Напрасно вы всё это затеяли. Мне ведь все равно, что в себя заталкивать: я не чувствую вкуса.
В застолье, когда ему наливали водки или вина, он пил лишь одну или две рюмки и опять говорил:
— Зачем? Я ведь все равно не пьянею.
Рядом с ним в Новой Деревне была местная крестьянка, ныне покойная Мария Яковлевна, потом — и до самого конца — Мария Витальевна, подруга его матери, знавшая его с детства. Обе они готовили ему, следили за тем, чтобы он успел поесть после службы, потому что свободного времени у него не было и всегда его осаждали страждущие. Он никогда не ел один — всегда делился с тем, кто присутствовал в комнате. Он и сам умел готовить и делал это, как всё остальное, стремительно. Его фирменное блюдо — цветная капуста, залитая яйцом.
Мария Витальевна Тепнина, глубоко преданная ему и не пропускавшая ни одной его службы, пережила его ненадолго. Она была одним из тех людей, на которых держится Церковь. Человек несокрушимой веры и несокрушимой воли, она была праведником.
Он говорил не на репрессивном, ритуализованном и скособоченном советском новоязе, а на полнокровном и выразительном русском. Его язык — живой, насыщенный образами и блистательным юмором. Было бы полезно провести исследование поэтической речи отца. Сколько в ней изящества, вкуса, тонких художественных приемов! Само мышление его — чисто поэтическое. Мысль его была необычайно богатой, гибкой, многомерной. Любой поворот разговора рождал поток ассоциаций. Он
252
молниеносно переключался с одной темы на другую. Мгновенно изменялось и выражение его глаз, фиксируя переход от иронии к грусти, от грусти к патетике, от патетики — к глубокому лиризму. Он был похож на сейсмограф, чутко улавливающий любые колебания почвы. Но над всем господствовала жизнеутверждающая, ликующая нота, рожденная верой во Христа.
Таинственная прозрачность его слов, его стиля. Эта простота — обманчива, за ней такая глубина, что дух захватывает.
Ему не нравилось, что у некоторых писателей и самодельных «духовидцев» Иуда начинает заслонять, а потом и замещать Христа. Не нравилось всё, на что налагал свою лапу дьявол. Никакого величия в нем отец Александр не видел. Лучшим его воплощением он считал героя сологубовского «Мелкого беса», и это была воплощенная посредственность, серость.
Когда появилась гнусная статья Домбковского «Крест на совести» (1986 г.), обливающая грязью отца Александра, мой сын срывал ее с газетных стендов и приносил домой. (У меня до сих пор хранятся эти номера, пропитанные ядовитым желтым клеем.) Но тираж «Труда», где статья была опубликована, исчислялся миллионами. Этот Домбковский перешел в «Труд» из «Советской России» — партийного официоза. Ясно было, что автор выполнял социальный заказ, и ясно — чей. Домбковский обрисовал отца Александра как злобного антисоветчика, создающего «подпольную церковь» по указке Запада. Среди прочего он инкриминировал отцу создание «слайд-фильмов религиозно-пропагандистского характера», нелегально распространяемых им среди верующих. И не только это. «Я встретился с ним, — писал Домбковский, — держа в руках письмо группы верующих: «Неправедно живет батюшка!»
Мы знали, как добываются подобные письма, и знали, куда они направлялись. Однако компромат, полученный журналистом — агентом «Органов», был хлипким, и он вынужден был это косвенно признать в своей статье: «... Меня голыми руками не возьмешь. Лукав отец Александр!.. Беседовали часа три, а расстались — будто и не говорили». Отца вызвали на «беседу» в Совет по делам религий, а там, наподобие рояля в кустах, оказался Домбковский.
Обычно такие публикации были прелюдией к аресту. Прочтя статью (она была в двух апрельских номерах «Труда»), я дал отцу телеграмму и поехал в Семхоз. Хотелось как-то подбодрить его. Вопреки ожиданиям, он не был не только подавлен, но даже
253
сколько-нибудь расстроен. Он был, как всегда, бодр, деятелен и абсолютно спокоен. Настроение у него было хорошим (у меня — гораздо хуже). Тогда я еще раз убедился, насколько он полагается на волю Божию, насколько он свободен от суда земною. Он даже не хотел говорить об этой статье, отделался двумя слонами и заговорил о другом.
Тем не менее после статьи началась серия допросов. Они были изнурительными, многочасовыми и очень частыми. Любой в этой ситуации пал бы духом. Но не отец! После допросов он иногда звонил, давая знать, что всё у него в порядке. Однажды прямо с Лубянки он пришел ко мне, однако не усталый, не измученный, а полный кипящей энергии, бодрый и даже довольный тем, как он провел «беседу». Он не уклонялся от разговоров с ними. И хотя много раз чекисты пытались уловить в его слове, ничего у них не получалось. Он пользовался случаем, чтобы даже этих людей наставить на путь добра, и они это чувствовали. Они читали его книги. По некоторым беглым деталям я понял, что он вызывал у них не просто уважение, но даже некий пиетет. Им как бы хотелось оправдаться перед ним.
Он, правда, рассказал мне, что во время одной из «бесед» он почувствовал: всё, он отсюда уже не выйдет. Они были напряжены, резки и решение, по всей видимости, было принято. Он горячо взмолился про себя, и почти сразу всё переломилось: они стали вялыми, утратили интерес к «беседе» и выписали ему пропуск на выход. Он же оставался спокоен. Я уверен, что всякий раз он полагался на Высшую волю, и это делало его неуязвимым для страха.
Много званых, но мало избранных, призванных. Отец Александр был призванным. Он был не «инженером человеческих душ», но целителем человеческих душ. Его сердечная теплота, огромное сочувствие и интерес к людям творили чудеса. Я уже не говорю о его мистической одаренности, о многочисленных дарах благодати, полученных им, о чем он, по скромности своей, умалчивал.
У него были обширные замыслы: написать по-новому жития святых, дать новый комментарий к Четвероевангелию и т.д. Увы, этому не суждено было сбыться.
Сейчас уже трудно себе представить, насколько деформирована была наша духовная жизнь. Ее внешние проявления были запретными. Тайными были наши занятия по изучению Библии, тайными были наши контакты. Когда отец звонил мне, он не называл ни меня, ни себя, и если я не улавливал сразу, кто это, он
254
говорил: «Вы меня узнаёте?», и я узнавал. Только в самые последние годы его жизни стиль телефонных разговоров стал иным:
— Владимир Ильич?
- Да.
— Это Александр.
Вскоре после публикации в «Труде» я позвал к себе отца, человек десять близких мне прихожан и устроил нечто вроде своего творческого вечера: сначала читал стихи, а потом написанную в том же году повесть «Попытка философии» (через 12 лет она была опубликована в журнале «Континент»). После того, как я кончил читать, посыпались вопросы. Отец предложил всем присутствующим высказаться и сам принял участие в обсуждении. Не буду приводить всего, что было им сказано. Отмечу кратко — по поводу стихов он сказал: «В них редкое качество — сплав иронии и лиризма». По поводу повести: «Чувствуется, что она на одном дыхании сделана». Когда кто-то заговорил, что переход от негативного к позитивному в повести был абсолютно неожиданным, он заметил: «В этом вся прелесть!»
У меня там было одно словечко — полунормативное, что ли, но давно принятое в нашей прозе (в поэзии тоже). После чтения я спросил отца Александра (наедине): «Вас ничего не шокирует тут?» — «Ничего». Потом я снова спросил: «Вас ничего не шокирует?» — «Ничего. Всё нормально». Я успокоился. Он, со своей стороны, попросил меня заменить одно слово. Слово было ключевым. Он пояснил, что если сказать косвенно, а не прямо, воздействие будет более сильным. Он был, конечно, прав, и я немедленно заменил это слово местоимением. И действительно, вещь от этого только выиграла.
Как-то раз во время прогулки я заговорил с ним о разных чудесных явлениях и спросил, как он относится к мироточивым иконам. Он ответил:
— Это для маловерных. Любой цветок — гораздо большее чудо.
Он вовсе не отрицал самого феномена мироточивых икон, но в его иерархии ценностей то, что сотворено Богом, намного выше сотворенного человеком (даже если в нем проявляется нечто сверхъестественное).
Мы говорили тогда и о канонизации святых, вернее о деканонизации некоторых из них. Отец считал, что такой акт необходим в отношении царевича Димитрия, Геннадия Новгородского, а также Гавриила и Евстратия, якобы «умученных от жидов».
255
Все эти люди были прославлены по политическим и идеологическим мотивам. Церковь может исправлять свои ошибки, и такие прецеденты уже были. Это лишь послужит ее очищению от чисто человеческих заблуждений. Надо учитывать и то, что многие жития носят чисто мифологический характер.
Наша малая группа состояла из слишком ярких индивидуальностей. Небрежение советами отца, игра самолюбий, борьба за неформальное лидерство в конце концов развалили ее. Это произошло примерно в 87-м году и, конечно, огорчило отца, хотя он давно уже видел, к чему идет дело. Это не значит, что мы стали врагами: с некоторыми из бывших членов группы я до сих пор поддерживаю дружеские отношения. Но мы не выдержали испытания. К сожалению, этот случай не был единичным.
Мы раздвоены (растроены и т.д.). Он — ничуть не раздвоен, целостен. Его гениальность всегда была для меня несомненной. Он мог стать художником, поэтом, писателем, философом, но стал — священником. Я часто думал: если таков служитель Господа, то каков же Господь? Каждый чувствовал себя при нем личностью. Всё было основано на свободе — никакого диктата, авторитаризма, никакого насилия. Он видел в каждом из нас лучшее, потому что смотрел на нас глазами любви. Духовная полнота, которая переливалась через край, была для него нормой. Вяч.Вс. Иванов заметил на первых Чтениях памяти отца, что норма — крайне редкий случай. Многие психиатры считают, что норма почти не встречается: это черта выдающейся личности. Она заложена и в нас, но мы начинаем это понимать, когда встречаемся с выдающимися представителями нормы.
Надо сказать, что свобода, предлагаемая отцом Александром, некоторых тяготила. Одни понимали ее как возможность своеволия, претендуя на некий привилегированный статус, позволяющий безнаказанно самоутверждаться за чужой счет. Другие, наоборот, желали полного отсечения своей воли, испрашивая благословения на покупку то дивана, то холодильника, шастая по разным старцам и мечтая о переходе Церкви на чисто монашеский уклад. И те и другие превратно понимали свободу. Отец же не поощрял ни эгоцентрической моральной распущенности, ни патернализма. Поэтому сторонники безбрежной вольницы и духовные иждивенцы плохо приживались рядом с отцом Александром, и это иногда заканчивалось переходом к более «удобному» батюшке.
256
С конца 1987 — начала 1988 года Церковь получила большую автономию. Здесь пространство свободы как раз расширилось: былые утеснения уходили в прошлое, власть начала заигрывать с Церковью. Это отразилось и на положении отца Александра: его стали наперебой приглашать в школы и институты, в больницы и научные учреждения. Я был на многих его встречах, видел, как холодок и недоверие сменяются у людей удивлением, напряженным вниманием и полным приятием, видел, с каким восхище-, нием принимают они слово такого священника.
Начиная с 1988 г. отец Александр организует своего рода «агитбригады» из прихожан, вместе с которыми выступает в Москве и Подмосковье в разных клубах и дворцах культуры. Это, конечно, были не агитбригады, а что-то наподобие духовного десанта. Принимали нас везде прекрасно. Одним из первых наших маршрутов была поездка в подмосковный Реутов. Там, в большом доме культуры, собралась местная интеллигенция, в основном сотрудники научных институтов. Атмосфера была приподнятой, почти праздничной. Темой нашей встречи была «Вера и культура». Я вел этот вечер. Мое краткое вступительное слово было неудачным: я говорил сбивчиво, невнятно. Мне было стыдно, и я сказал об этом потом отцу Александру. Он утешил меня: «Да нет, всё было нормально. Вы хорошо сказали». Я чувствовал, что он просто пожалел меня. Но само это желание подбодрить, не дать пасть духом — дорогого стоит.
Во время общения с ним я всегда находился в состоянии духовного восторга — не могу иначе это назвать. И хотя я не видел физически сияния, исходящего от него, как видел Мотовилов вокруг головы Серафима Саровского, но ощущение было тем же самым: было духовное сияние.
В последние годы отец проявлял интерес к Маяковскому, так как видел в нем скрытую религиозность, которая на поверхности приняла богоборческий характер. Богоборчество было стержнем поэзии Маяковского. Можно говорить о настоящей зацикленно-сти его на этой проблеме, чуть ли не одержимости — достаточно обратиться к его поэмам. Вот эта метаморфоза сильного религиозного чувства, подавленного и деформированного, по-видимому, и привлекала внимание отца Александра к Маяковскому, которого он жалел. Однажды он попросил меня подписать его на трехтомник Маяковского. Я попытался это сделать, но, как оказалось, подписка уже закончилась.
В конце августа 1988 г. отец попросил меня остаться после службы. Так было уже не раз, и я всегда радовался нашим бесе-
257
дам. Но на этот раз всё было иначе. Мы зашли в его комнату в домике. И тут он впервые изложил мне идею культурного возрождения, из которой вытекала необходимость создания общества «Культурное возрождение». Он сказал, что Октябрьский перепорот привел к гигантской интеллектуальной и культурной регрессии, поэтому прежней культуры уже нет, нет ее живых носителей. Я спросил: «Дерево срублено?» «Дерево срублено, но из пни растут веточки, и мы должны помочь тому, чтобы эти веточки превратились в новые деревья, чтобы зашумел лес». Понятно, что прежде всего надо сохранить то, что можно сохранить, но задача, поставленная им, была не реставраторской, а творческой: на старой основе надо было создавать новое.
Речь, по сути дела, шла не столько о культурном, сколько о духовном возрождении. Он понимал, что это не одномоментный акт, а процесс трудный и долгий. Важно было встать на этот путь. Начать этот процесс и активно содействовать ему должно было добровольное Общество, которое объединило бы конструктивные усилия интеллигенции, Общество, осознающее духовные основы культуры, надконфессиональное и включающее в себя как верующих, так и неверующих. Однако костяк его, по мысли отца Александра, должны были составлять интеллигенты-христиане. Видно было, что он уже всё продумал, и считал создание такого Общества жизненной потребностью.
Он предложил мне возглавить «Культурное возрождение». Я сказал, что было бы гораздо лучше, чтобы это сделал он сам: ему принадлежит и замысел, и программа, он продумал формы и способы деятельности Общества, да и вообще никто лучше него эту задачу не выполнит. На это он ответил:
— Еще не время. Мне пока не стоит это делать— это только помешает. Потом — будет видно.
Я стал отказываться, сказал, что целесообразнее было бы, особенно в видах регистрации, чтобы председателем Общества стал человек с именем. Я назвал Вячеслава Всеволодовича Иванова. Принуждать человека было не в правилах отца, но он огорчился. Тем не менее, увидев, что я говорю искренно, он согласился с моим предложением, но попросил меня стать первым заместителем и возглавить Общество де-факто. «Он будет почетным председателем, — сказал он об Иванове, -- а всё делать все равно будете вы». На том и порешили. Позднее я раскаялся в свое упрямстве — я не должен был противиться своему духовному отцу, и все равно он оказался прав: через некоторое время мне пришлось возглавить Общество не только де-факто но и де-юре.
258
Как бы то ни было, но идея «Культурного возрождения» стала прорастать в моей душе. Я начал обдумывать ее детально, написал проект устава и стал готовить учредительную конференцию. Мы провели ее 2 ноября 1988 г. в уютном зале юношеской библиотеки им. Грина. Присутствовали ровно 100 человек, в том числе Булат Окуджава, Юлий Ким, директор музея изобразительных искусств Ирина Антонова, замечательный филолог Михаил Гаспаров, зам. директора Библиотеки иностранной литературы Екатерина Гениева, поэты Владимир Корнилов и Александр Зорин, политолог Виктория Чаликова, директор школы Евгений Ямбург и другие, среди которых было немало прихожан отца. Были получены приветствия от академика Лихачева и известного литературоведа Аникста. Вели конференцию попеременно мы с Вяч. Вс. Ивановым.
Я произнес вступительную речь. После довольно большого исторического экскурса, где были обрисованы трагические последствия сталинизма, нанесшего сильнейший удар по нашей культуре и по носителям культурной традиции, я дал как бы теоретическое обоснование «Культурному возрождению». Говорил о том, что Общество должно содействовать возрождению утраченных духовных ценностей, быть открытым для диалога со всеми религиями, культурными и здравомыслящими социальными силами и в то же время противостоять националистическому и шовинистическому духу ненависти и вражды, подрывающему мир и устойчивость страны. Важная задача Общества — поощрять терпимость к чужому мнению, к иной точке зрения, способствовать созданию атмосферы творчества и духовной свободы. Надо привлечь к активной культурной работе педагогов, учителей, а также «невостребованных» людей, обладающих глубокими познаниями, но не находящих применения своим силам.
Идея отца вызвала большой энтузиазм, присутствовавшие, особенно учителя, писатели, ее горячо поддержали. Вячеслав Иванов сказал, что, по его ощущению, культура гибнет именно сейчас, и это происходит на фоне социального подъема. Мы еще можем спасти культуру, но это надо делать ежеминутно. Культура воспитывается с детства, поэтому школа — главное, на что нужно обратить внимание. Особая трудность заключается в том, что мы сами несем в себе след прошлых лет, которые пришлись на эпоху сталинизма и застоя.
Последовала оживленная дискуссия. Потом мы утвердили устав Общества и избрали Совет из 12 человек. Отца Александра на конференции не было, да он и не собирался присутствовать, но внимательно следил за происходящим. Через несколько дней
259
Вяч. Вс. Иванов был избран председателем Общества, я — ею первым заместителем, а Катя Гениева — просто заместителем.
В декабре того же года мы выступали по телевидению, и программе «Добрый вечер, Москва». Вяч. Всеволодович, я и члены Совета Ямбург и Безносов, каждый по-своему, рассказали о создании Общества, о его целях и задачах. Мы отвечали и на вопросы телезрителей. На этот раз я был, что называется, в ударе. Ведущий, Вячеслав Шугаев, всё выспрашивал нас перед передачей, о чем мы собираемся говорить. Поскольку все отмолчались, я взял это на себя и сказал что-то довольно откровенно, о чем тут же пожалел, потому что он испугался. По-моему, испугался, не ляпну ли я что-нибудь еретическое, диссидентское.
Это был прямой эфир, и продолжался он минут 40-45. Было много вопросов телезрителей. Шугаев пытался зажать мне рот, но я его попытки игнорировал и, насколько это возможно, брал инициативу на себя. Он стал иронизировать на мой счет, хотя продолжал нервничать. Потом, увидев, что передача заканчивается, повеселел и под самый конец заявил: «Ну, сейчас Владимир Ильич нам всё объяснит». Я сказал: «А зачем мне всё объяснять? Всё уже сказано до меня: читайте Нагорную проповедь Христа, она в Евангелии от Матфея». Тогда такие слова считались почти криминалом, публично такое не произносили. Шугаев слегка ошалел, но слово было сказано.
На следующий день отец позвонил мне и поздравил с успехом — он смотрел передачу. «Как будто за вами кто-то стоял», — сказал он. На сей раз.он не делал мне скидки. Потом, уже при встрече, он вернулся к этому, сказал, что получилось замечательно, и повторил: «Такое впечатление было, что за вами кто-то стоял». Я подумал: «Вы и стояли», но вслух сказать об этом постеснялся.
Я знаю: найдутся люди, которые скажут, что я создаю новый культ личности. Это ошибка. Культ создавался вокруг людей, которые вовсе его не заслуживали, так как были мелкими или крупными тиранами, властолюбцами и великими грешниками. Их превращали в идолов, их искусственно возводили на пьедестал, чтобы потом со сладострастием свергнуть оттуда.
Здесь другой случай. Я просто описываю то, что есть. Я ничего не приукрашиваю, а лишь нахожу слова, адекватные той реальности, с которой я столкнулся. Мы же не говорим о культе личности Сергия Радонежского или Серафима Саровского, потому что они святые. Отец Александр — такой же святой, и для меня он не идол, а живой человек, которого я люблю.
260
В 1989-1990 гг. он читал лекции в Историко-архивном институте. Часто я приходил его послушать, а после лекции провожал до вокзала. Мы шли по Никольской и, не дойдя до Лубянки, он часто сворачивал к букинистическому магазину около памятника Ивану Федорову. «Предадимся пороку», — говорил он (или: «Сольемся в экстазе»), и мы заходили. Быстрым взглядом он окидывал прилавок с религиозной и философской литературой и тут же выхватывал что-нибудь интересное, либо же, наоборот, замечал, что ничего интересного нет. Он говорил мне, что всё эти книги, которые теперь стоят сотни рублей, в молодости он покупал по дешевке — никто ими тогда не интересовался. Указывая мне на какую-нибудь книгу (рублей за 300, а то и больше), он спрашивал: «А раньше я ее купил, знаете за сколько?» — «За сколько?» — «За 10 рублей», — и он довольно смеялся. При мне он редко покупал там что-нибудь — почти всё у него было.
На мне лежит тяжкий грех. Отец Александр хотел, чтобы я написал некую брошюру, листа на три, — как бы прелюдию к теме культурного возрождения. Это должен был быть исторический текст, охватывающий временное пространство от Византии до наших дней. Он говорил: «Только вы можете это сделать». Это было лестно, но страшило меня. Я сомневался, ссылался на .сложность темы, на свою неподготовленность. Он давал мне на это год.
Я так и не собрался это сделать и однажды исповедался ему в ртом грехе. Он отнесся к этому спокойно: «На это. нужно время. «Вы еще напишете».
Я не написал. Тем не менее эта мысль не давала мне покоя. ,Я писал об этом «в стол», собралось много материала. Кое-что я так или иначе использовал — в научных и публицистических статьях, в дискуссиях, в выступлениях по радио. И все же — я ненаписал...
Всегда он куда-то спешил: требы, покойники, больные прихожане — все нуждались в нем, и всюду он успевал. Ездил обычно на такси, на что уходил весь гонорар от лекций. Только в самое последнее время его стал возить на своей машине один из прихожан.
В мае 1989 г. мы праздновали свадьбу сына. Присутствовал и отец Александр. Он принес в подарок плетеный деревянный абажур и сказал, что его можно использовать и как шляпу. На этот раз я записывал его слова на магнитофон. Он немного опоздал, мы как раз сдвинули бокалы, и он спросил нас: «Почему
261
люди чокаются?» Не ожидая ответа, сказал: «Люди чокаются в силу того, что это символически заменяет питье из одного сосуда. Сдвигаются сосуды, и получается как бы один — мы пьем из общего. Кстати, поэтому на похоронах это не принято, ибо человек, который с нами не присутствует, он не может с нами пить из одной чаши».
Обращаясь к молодым, он сказал:
— Мы все люди, гомо сапиенсы. Одни желают благополучного завершения квартирных, карьерных и прочих вещей. Другие желают еще чего-нибудь — ну, разное. Только одно важно — найти и вырастить любовь. Любовь появится у вас примерно месяцев через 16 после совместной жизни. Признак будет: спокойно, без напряжения молчите вместе. Без смущения. Просто спокойно молчите. Это значит — уже есть любовь. Любовь — это когда дышишь другим человеком, как воздухом, и даже иногда этого не замечаешь, но когда этот воздух отнимается, ты начинаешь задыхаться. С каждым годом она должна вырастать, и это бесконечно прекрасно. Это сложный очень процесс, но замечательный. На свете нет ничего из земных вещей более стоящего, чем любовь. Всё остальное — пыль дорожная... Не придавайте значения мелочам. Жизнь коротка. В вечности будут другие приключения, а вот в этой жизни надо, чтобы было поинтересней.
Потом он стал рассказывать о себе:
— Четвертый десяток уже живу семейной жизнью, причем она мне доставляла больше радости, чем неприятностей. И никогда я не жалел, хотя я не могу сказать, что у нас не было каких-то проблем — они всегда были, есть и будут. Единственно, что я понял, что это прогрессирующий, так сказать, процесс — в хорошем смысле. Про-гре-ссирующий. И если мне сейчас предложили бы вернуться на 30 лет назад, я бы ни за что не согласился. Все отношения тогда были более поверхностными, менее интересными. И вообще — всё не то. Всё не то! Не променял бы. Не знаю, как бы подумала моя жена — она здесь не может присутствовать по техническим причинам и передает вам поздравление из больницы № 15 и всё остальное. Может быть, у нее другая концепция. Я-то ведь человек легкомысленный.
Последнее замечание было покрыто взрывом хохота. Между тем отец потом продолжил рассказ о своей семейной жизни, которая поначалу проходила в трудных условиях:
— Я вам скажу, когда стало легче. Когда же стало легче? В общем мы жили в жутких условиях внешних. Мы жили в крошечной комнатушке, где всегда стояла вода на стенах и зимой лед. И мы получали на троих (вместе с дочерью) сто рублей. Но, правда, мясо стоило дешево. Мы жили очень сжато, но зато ин-
262
тересно. Нет, мы жили очень хорошо, хотя мы были очень разными. Но у меня никогда не возникало мысли, что не стоило вообще жениться. Я всегда думал, что это лучше, чем быть одному.
Всю жизнь власти светские и духовные преследовали его. Его свободомыслие было для них неприемлемо и подозрительно. Поэтому доступ за границу был для него закрыт. Лишь к концу 80-х он перестал быть «невыездным».
Первая его поездка была в Польшу. Когда он вернулся, я спросил о его впечатлениях. Он рассказал о катехизации, о малых группах, об изучении Писания и добавил: «У нас всё это есть». Но «у нас» это было только у него, в Новой Деревне. Он независимо от Запада, а иногда и раньше Запада, стал применять эти формы духовного просвещения (теперь это стало обычным и достаточно распространенным в России).
Его наперебой приглашали во многие страны. Но он всегда ехал за границу неохотно, возвращался раньше срока. «Что там делать? — говорил он. — Мы нужны здесь». Он считал, что мы не случайно рождены в России: здесь мы должны реализовать себя, здесь наше несжатое поле. Человек впитывает в себя воздух своей страны, и это как бы определяет его внутренний состав. Человек пускает корни, и попытка пересадки в другую почву, особенно в зрелом возрасте, для него небезопасна. Он не одобрял эмиграции своих прихожан (во всяком случае соглашался с ней неохотно), но если видел, что таково желание и воля человека, не препятствовал этому. Он всегда уважал чужой выбор.
Его эрудиция, казалось, не имела пределов. В 1990 г. его пригласили на симпозиум в ФРГ. Перед отъездом я его спросил: «Какая тема симпозиума?» «А не все ли равно?» — ответил он. В этом не было никакой рисовки. Ему действительно было все равно. Вернувшись, он снова сказал: «Чего мы там не видели? Мы нужны здесь. Есть там, конечно, очень красивые места, — например, природа в Шварцвальде. Но вообще наше место здесь. Я всегда очень неохотно еду. Приглашают — я еду, а так бы не поехал».
Каждая его проповедь, каждое выступление были шедевром. Они мгновенно проникали в сердца. То, что он говорил, как бы рождалось у тебя на глазах, как Афродита из пены. Это была живая, пульсирующая мысль.
В 1989-1990 гг. под эгидой «Культурного возрождения» прошло несколько вечеров, посвященных деятелям русского рели-
263
гиозного ренессанса — Бердяеву, Булгакову, Франку и другим. Заглавным выступающим всегда был отец Александр. Я присутствовал на этих вечерах, некоторые из них вел. Он никогда не спрашивал моего мнения о своих выступлениях, но после лекции о Флоренском неожиданно спросил: «Ну как получилось?» Я ответил: «По-моему, замечательно. Всё, что надо, сказано, и очень тактично, со ссылками на него же, на его письма. Мне кажется, получилось здорово: есть и та, и другая сторона». «Ну вот, я к этому и стремился», — заметил он.
Перед |