И вдруг их тишина, ожив, зашевелится,
Виденьями полна мерцает и дрожит
И с дремлющей душой чуть внятно говорит.
Сегодня летний дождь так ровно, не спеша
Перебирает листья с легким шумом;
И после знойных дней, прохладою дыша,
Желанный серый день не кажется угрюмым,
Но тишиной его овеяна душа,
Вся отдалась неспешным тихим думам.
Минута уж не властвует над ней,
И жизнь видна и глубже и полней.
Как жадно корень пьет живую влагу!
Как жадно в темных недрах пьет зерно!
И пьет ручей, разлившись по оврагу,
И свежесть пьет открытое окно.
И тихих душ медлительному шагу
Последуя, встает давным-давно,
Казалось, забытое снова,
Так вдруг свежо, так нежно, так сурово.
Так и видишь белый федяшевский дом с открытыми окнами и никогда не запиравшимися
дверями, окруженный старыми липовым, и слышишь легкий шум капели....
Но здесь не было ни сонливости, ни скуке.
Ты помнишь дни грозы и непогоды,
Когда дышали гневом небеса,
И лишь на миг покоя и свободы
Сияла нам приветная краса?
Но в этот миг как полно и спокойно
Дышала грудь! Как верилось легко!
Как пелось упоительно и стройно!
И как парили думы широко.
В твоих глазах сиял привет лучистый,
Моей души прекрасная звезда.
И было в ней безоблачно и чисто,
Как в небе час вечерний.... И когда
Теперь опять ревет и свищет буря,
И ночь, и смерть глядит в мои глаза,
Храню я в сердце тайный мир лазури,
Куда не знает доступа гроза.
Я духом бодр. Пускай грохочут волны.
Ключом живым в груди отвага бьет.
И знаю я - того, чем сердце полно
Ни буря, ни пучина не возьмет.
28 августа 1909 года. Федяшево
Отца всю жизнь преследовали преждевременные потери любимых людей. Он рано
лишился отца. В детском возрасте умерла его сестра Елена (Лёля). Позже в 17 лет
неожиданно умер его младший брат Ваня. Уже после Революции он потерял еще двух
сестер. Из четырех его племянников, детей М.А. Бобринской, трагически погибли
трое. Многие родные и близкие люди просто исчезли из жизни отца, навсегда потерявшись
во всеобщей послереволюционной неразберихе.
Эти стихи навеяны воспоминанием о сестре Лёле, неожиданно умершей в раннем
детстве:
И в росинках трава на поляне,
И вода, как стекло,
Еще нежится берег в тумане....
Перекинув ружье через плечи.
В этот час по кустам
Кто-то шепчет веселые речи....
Пробуждается с песней счастливой.
Чу! Плеснула волна,
Встрепенулись у берега ивы.
Где так пышен подсолнух росистый,
Где копаясь, грачи
Ходят важно по грядке пушистой,
И ворчит себе под нос сурово,
В своих хлопотах весь.
Ты скажи ему: "Дедко, здорово!"
Отчего вся душа встрепенулась?
Все как прежде вокруг....
Не она ль уж тебе улыбнулась,
Отвечая улыбке твоей,
10 июля 1910 года. По дороге из Павловки.
Мой отец считал себя не вправе жениться, пока на его попечении находилась
престарелая мать. В долгие послереволюционные годы это была постоянная борьба
за существование в условиях голода и разрухи. После ареста и ссылки отца бабушка
Ольга Алексеевна осталась в Сергиевом Посаде одна, и им больше не суждено было
увидеться.
По словам сестры отца, тети Маши, он был красив и нравился женщинам, но отличался
застенчивостью и неуверенностью в себе. Тем не менее, ни что человеческое ему
не было чуждо
На восходе месячном
Приходи ко мне!
Отец уйдет,
А мать уснет.
А мы с тобой - вдвоем
До утра, до последних петухов,
Вдвоем с тобой,
Миленький мой!
Нас здесь не услышит никто.
Ночь и видна,
Да холодна,
Как спрячется месяц за лес,
Потянет туман от реки.
Но моя грудь горяча.
Ты к ней прильни,
На ней усни!
Я буду покоить твой сон.
Не шелохнусь,
Не ворохнусь.
Буду слушать, как ты дышишь во сне.
Ты, как придешь,
У меня под окном
Лишь свистни тихонько, - вот так....
Никто не услышит,
- Услышу я.
Знаю милого посвист.
Прощай! Прощай!
16 июля 1911 года. Федяшево.
В стихах отца этого времени чувствуется воодушевление, готовность любить
и быть любимым. Он полон ожиданий и надежд. Ничто еще не предвещает близких исторических
потрясений и резкого изменения личной судьбы.
Но отца трудно упрекнуть в отсутствии прозорливости. Ведущие государственные
деятели в это предвоенное затишье вели себя также беспечно и бездумно, как подгулявшие
пассажиры "Титаника".
Порыв умиленья,
Восторг вдохновенья
В тебе!
Довольно коснела
В порыве несмелом
Душа!
В ней радость, в ней сила,
В ней скорбь накопилась....
Сорви же покровы!
Приди!
Вера в Бога была естественной и искренней, без показного благочестия, без
оглядки и без скепсиса. В моих детских воспоминаниях сохранилась праздничная,
радостная атмосфера Рождества, которую умели создать мои родители наперекор нашей
голодной и холодной повседневной жизни.
Как радостно нам было бы с волхвами,
За дивною, таинственной звездой
Идти во след песчаными степями
С открытою к великому душой!
И счастливы мы были бы как дети
Зажечь звезду, ходить из дома в дом,
Где люди спят и где в смиренной клети
Смиренная скотина за плетнем.
Других людей разбудим мы приветом,
Чтоб теплилась огнями ночи мгла,
Чтоб детской песне вторила ответом
Небесных сил могучая хвала.
Святки, 1913 год. Федяшево.
Исторические эпохи не подчиняются солнечному календарю. Вот и 20-й век для
России начался с 1914 года. Мой отец участвовал в войне как санитар в Западной
армии, а при Временном правительстве был мобилизован в артиллерию. От военных
лет стихов не осталось.
Отец вернулся с фронта осенью 18 года уже после разграбления Федяшева. Из
дома было вынесено все, кроме книг. Самое горькое чувство осталось от угона верховых
лошадей, к которым вся семья была очень привязана. Потом удалось случайно найти
и выкупить только одного скакового жеребца по кличке "Барс". Когда его нашли,
он был заезжен и опоен, и радостно заржал, узнав старых хозяев. Его сдали в конюшню
конного завода (тогда уже совхоза) в Шульгино. Остальные верховые лошади так и
были загублены в оглоблях. Бабушка была удручена тем, что местные крестьяне, с
которыми дружно жили бок о бок не один десяток лет, в одночасье превратились в
воров и погромщиков.
Приведу смешной случай, рассказанный тетей Машей по этому поводу. Во время
разграбления усадьбы один местный крестьянин прибежал последним, и видит, что
брать уже нечего. Остались только два высоких венецианских зеркала при парадной
лестнице на второй этаж. Стал он их вынимать. Одно сразу разбилось, а второе они
с женой унесли в деревню. Утром прибегает этот крестьянин и бухается в ноги к
моей бабушке: "Барыня Ольга Алексеевна, прости ради Бога! Бес попутал!". Оказалось,
что зеркало не поместилось в избу, и мужик поставил его в крытый двор к скотине.
Там потолка не было, и зеркало как раз встало под самый конек крыши. Утром корова
проснулась, увидела себя в зеркале и боднула рогом. Зеркало разбилось, большой
осколок вонзился корове в шею, и ее пришлось зарезать. Этот эпизод символичен:
"Бес попутал" не только этого крестьянина, но и всю Россию.
После разграбления имения отапливался только первый этаж дома. Отец жил в
библиотеке, которая осталась еще от барона Гартунга и пополнялась моим дедом и
отцом. Он вернулся после изнурительной войны на свежие руины безмятежной довоенной,
дореволюционной жизни. Участникам событий еще не было ясно, что произошло. Но
в стихах отца уже звучит прощание с прошлым.
Я гнилушек наберу для света
И огня не буду зажигать.
В них мерцанье золотого лета
Долго, долго будет догорать.
И порой безвременья унылой,
В долгие ненастливые дни
Как привет мне из отчизны милой
Осень 1918 года. Федяшево.
После погрома оставаться в Федяшеве было не безопасно, и бабушку Ольгу Алексеевну
перевезли в другое имение - Шульгино. Но и здесь было неспокойно. Пришлось еще
раз переезжать - в Заглухино (именье сестры моего отца Кати). Вскоре из Заглухина
также пришлось поспешно уезжать. А тетя Катя собрала подростков-гимназистов, сама
взяла в руки двустволку и прогнала погромщиков. В тот же день ее арестовали чекисты
из Тулы. В тюрьме она подверглась страшным издевательствам и сошла с ума.
В это время удалось взять под охрану как музей поместье А. С. Хомякова в
Богучарове, и отец стал хранителем этого музея. Шли годы красного террора.
Привычный жизненный уклад был полностью разрушен: отбирались помещичьи усадьбы,
закрывались церкви, ссылались священники.... Отец участвовал в работе Всероссийского
Церковного Собора, где был избран Патриарх Тихон, отказавшийся сотрудничать с
большевиками и осудивший изъятие церковных ценностей.
При конфискации ценностей из церкви в Богучарове крестьяне пытались оказать
сопротивление, исполняя запрет Патриарха. Отец предложил внести фамильное серебро
вместо церковных ценностей, но это не помогло. Чекисты увезли в Тулу и столовое
серебро, и церковную утварь. Вскоре отец был арестован, а музей и церковь - закрыты.
Безумна мысль, приставить к правде Божьей
Антихристов почетный караул.
Одеть ее, как куклу пестрой ложью,
Вокруг создать молитв фальшивый гул.
Не приковать к чугунному подножью
Жилицу света. Ряд грозящих дул
И в наши дни, как и во время оно,
Блюдет вотще пустой могилы лоно.
Здесь речь идет об обновленцах, которых большевики использовали для
подчинения Церкви своей власти. Стихотворение звучит вполне современно, если вспомнить
любую постсоветскую праздничную службу в Елоховском соборе или новодельном
храме Христа-Спасителя с шеренгой скорых богачей и чиновников самого высокого
ранга, у которых партбилеты еще не остыли, отлеживаясь в несгораемых шкафах.
Для отца Церковь - не пышная бутафория и не орудие манипулирования верующими,
а место, где человек общается с Богом. И никакой священник, присланный с Лубянки,
не властен вмешаться в это общение. Агрессивно-атеистический советский строй лишил
благотворного влияния религии многие миллионы людей. Конечно, нетрудно формально
вернуться в церковь, когда это становится модным. Но очень нелегко вернуть подлинное
религиозное чувство в душу.
Допускать существование Бога и верить в Бога - совсем не одно и то же. Сейчас
некоторые интеллектуалы провозглашают, что нет необходимости посещать царьков.
Дескать, Бог должен быть в душе. Это - отговорка от безверия, от гордыни, от лени.
Я думаю, что здесь есть другой, не всегда осознанный подтекст: "Бог, может быть,
и есть, но он Мне не нужен. Я Сам себе - Бог". Приблизительно также должен рассуждать
и Сатана (вспомните эпиграф к стихам отца из Лонгфелло).
В эти тяжелые годы отец находил опору в вере. В стихах еще жила надежда,
что не все потеряно, что жизнь еще вернется в старое, дореволюционное русло. Я
думаю, что такая надежда еще теплилась у многих людей в то смутное время; и не
только у тех, кто остался в России, но и у тех, кто ждал в эмиграции и надеялся
на возвращение. Многие русские эмигранты из бывших перебрались из Парижа
в Прагу, чтобы быть поближе к России.
Теперь-то мы знаем, что этим наивным надеждам не суждено было сбыться.
Нет! Грусти я не всколыхну.
Пройду с закрытыми глазами.
Но верю я, омытую слезами,
Как теплыми весенними дождями,
Ты, Господи...! Фиалками утканный
И золотом весенних ноготков
Поднялся в рост мой луг благоуханный,
И снова воздух полон голосов.
И сердце бурно бьется
Восторгом юности, пока не перельется,
Как чаши полной влаги через край....
Сентябрь. 1923 год. Севастеевка.
В 20-е годы в Сергиевом Посаде (Загорске) осели разгромленные московские
аристократические семьи (Голицыны, Истомины, Комаровские, Самарины, Трубецкие,
Шаховские, Шереметевы...). Отсюда многие были арестованы. Челищевы также оказались
в Сергиевом Посаде после первого ареста отца и закрытия музея в Богучарове.
Мой отец был взят из Сергиева Посада как повторник зимой 25
года. Весной того же года погиб Патриарх Тихон, которого отец знал лично. Многолюдные
похороны патриарха встревожили большевиков. Гонения на церковь возобновились с
новой силой. Тюремные камеры стали наполняться священниками, верующими и даже
церковными нищими.
В это же время при разгроме Засимовой пустыни была арестована моя мать. Она
потом вспоминала, как ей не давали спать в камере по ночам (яркий свет, охранник
у глазка) и как допрашивали под горячими лучами лампы, направленной в глаза. Следователю
нужны были имена, которых мать не знала.
Сразу после войны (в 1945 - 46 годах) я жил у тети Маши в Трубниковском переулке
и имел прозвище "Коля Верхний" по тому случаю, что спал на плательном шкафу. Здесь
же тогда жили братья Трубецкие, вернувшиеся с войны с орденами и ранениями (Андрей,
Володя, потерявший ногу на фронте, и Сережа). Их родители и старшие дети (брат
и две сестры-красавицы) тоже были арестованы в Сергиевом Посаде. Младших детей
разобрали родственники. Через 30 лет из лагерей вернулся один изможденный и совершенно
больной Гриша. Ему во время ареста было всего 14. А в 1949 году арестовали Андрея,
который освободился только после смерти Сталина.
Вот стихи отца вскоре после ареста. В окнах Бутырской тюрьмы еще не появились
намордники, скрывшие внешний мир от заключенных:
Что же и делать-то стать, как не спать
Узнику? - Спи же, друг милый!
Тесной, как в сотах, клетки своей
В эту клетку вместилась душа,
Крылья пока не окрепли.
Вырастут крылья, темница тогда
Не вифлиемский вертеп ли?
Узами связана только что плоть.
Духа решеткой не свяжешь.
В синее небо заоблачный путь
Ласково синее небо глядит.
Птицы в нем вольно витают.
Вон одна белая к солнцу летит,
В знойных лучах его тает.
Робкой надеждой стесняется грудь,
Сердце невидимым бьется.
Верь, не смущайся: надсолнечный путь
Февраль 1925 года. Бутырская тюрьма.
Поражает моральная устойчивость отца. Страна уже разделена на тех, кто сидит
и на тех, кто охраняет. Нормой повседневной жизни становятся доносы, обыски, аресты.
Душная бутырская камера переполнена заключенными. Политические подвергаются
особым издевательствам со стороны охраны и блатных. Впереди ссылка. А в
стихах отца нет страха, нет злобы - только радость и вера. Это еще отголоски досоветского
прошлого.
И когда мечтать!
Когда чудная струится
Непорочных снов
Бросит полное лукошко
Как они, так сердце верит
Солнцу и весне.
И одним мгновеньем мерит
Так спеши ж, покуда длится
Утра благодать.
Сердцу вволю дай излиться,
Жадной грудью пей.
В нем и радость и забвенье
Март 1925 года. Бутырская тюрьма.
В те годы из Бутырской тюрьмы для политического заключенного было три пути:
под расстрел, на Соловки или в ссылку. На свободу пути уже не было. Но и огромные,
на всю жизнь, срока еще не вошли в повседневную практику органов
(проще было расстрелять). Еще не хватало лагерей, и еще не успели додуматься до
сооружения Беломорско-Балтийского канала и других "Великих Строек". Поэтому еще
не брали по разнарядке сверху, как рабочую силу, и не было еще экономического
резона в больших сроках.
Отцу досталась ссылка в Зырянский край на пять лет. Я думаю, что это спасло
ему жизнь. На Соловках погибли многие представители дворянской интеллигенции.
Я почти ничего не знаю об этом периоде жизни моего отца. Сохранилось несколько
стихотворений от этого времени с подписью "Мыс" - название села в верховьях Камы.
Эти стихи позволяют видеть, что отец не был сломлен тюрьмой и ссылкой.
Да, труден был последний перевал!
Я много раз коню узду бросал,
Закрыв глаза, чтоб головокруженье
На миг преодолеть, не веря уж себе.
Не раз и конь скользил.
Сейчас еще томленье в груди,
В глазах темно, как вспомню этот миг.
Нас камень спас, нависнувший над бездной:
Не зацепись подковы гвоздь железный,
Не видеть бы мне солнца светлый лик,
Не любоваться бы на облачные дали,
И не стоять на этом перевале
У камня с надписью под сению креста,
Где путь отмечен, пройденный доныне,
И новая поставлена верста.
Ночь под новый 1927 год. Мыс.
Отец подгонял время и отмечал годы до окончания ссылки.
Стремление - твое название,
О, Новый Год!
Покуда есть в груди дыхание,
Пока горит еще желание,
Все шире шаг, все поступь тверже,
Все глубже взор.
И за последних гор хребтами
Раскинулся над блоками
Прощанье дня.
Там! Там за этими горами,
Лишь тот, кто видел те светила
Над головой,
Лишь тот, кто жизни горячей силу
Лишь тот про край тот за горами
Сказать бы мог,
И знает путь над облаками
Туда безвестными тропами
Мой каждый шаг.
Не тяжела моя одежда
В котомке лишь немного хлеба,
Припал к ручью,
Довольно на мою потребу....
И я иду, вверяя небу
Истоки веры в Бога отец находил в опыте счастливого раннего детства. В свои
детские и юношеские годы он был постоянно окружен глубоко верующими людьми. Жизненный
уклад естественно включал и домашнюю молитву, и стояние на церковной службе. У
меня у самого сохранились радостные детские воспоминания от посещения церкви и
причастия.
Да! Вот также я буду лежать и в могиле,
И в ногах будет крест у меня,
Безответен призыву весеннего утра,
Безучастен для летнего дня.
О, прекрасно, прекрасно весеннее утро!
И ликует божественный день...!
Но есть край, где родится весеннее утро,
Где, как ключ, пробивается день.
И тот край нам родной.... Было время оттуда,
Осеняя мою колыбель,
Светлый брат приходил, и склонясь надо мною
Дивно-легкую брал он свирель.
И тогда раздавались чудесные звуки.
Они были, как вздох, как лучи,
И прохладны, как росы небесного утра,
И как солнечный свет горячи.
Мать! Скажи, не таись: - Ты ведь знаешь те звуки
И небесного брата черты?
Ты ему улыбалась, я помню и после разлуки
И в глазах твоих те же мечты.
В милых лицах улыбка его повторялась,
От того был так ласков их взор.
Не о нем ли и старая липа шепталась
В хороводе кудрявых сестер.
Слух о нем долетал и до птичек: болтали
Щебетуньи-касатки о нем.
И о нем же мне старые галки кричали,
Суетясь у меня под окном.
И когда уходил он, прощальные слезы
Проливал до утра соловей.
Но надейся, он пел, но люби и надейся -
Повторял он мне в песне своей.
С тех пор целая жизнь пронеслась, и не мало
Принесла и затиший и гроз,
И обманчивой негой лениво ласкала,
И те слезы, одни они живы поныне,
И кипит ими сердце, кипит.
И как чистый источник в безводной пустыне
Их небесную влагу хранит.
И тот светлый мой брат, огрубевшему оку
О, давно, уж давно он не зрим!
Но в час слезный мне чудится, он недалеко,
Над плечом он склонился моим.
Очистительные слезы знакомы и мне. Их вызывают воспоминания о близких людях,
ушедших из жизни, но продолжающих жить в нашей памяти. Перед этими людьми всегда
чувствуешь непоправимую вину, хотя и не всегда понимаешь - в чем.
Отец провел несколько лет на фронте, где многократно приходилось рисковать
жизнью. Но только советский режим ставил отца в такие условия, когда о смерти
можно было думать, как о спасительном выходе. Для глубоко верующего человека физическая
смерть могла быть избавлением от нравственной гибели.
Смерть! Ты разрушительница
Всех земных оков.
Смерть! Ты утешительница,
От хозяйки лжи....
В царстве невозможности
По пятам за мной!
В прах падет и склонится
Я к твоим ногам:
Сломленного битвою
Сами предо мной,
И вся жизнь растворится
Как отцы, к тебе
В тихом - Алилуия,
Мои родители были знакомы еще по Сергиевому Посаду. После ссылки они оба
оказались во Владимире под надзором органов. Раз в две недели нужно было
лично отмечаться в милиции. Приходилось отбиваться от настойчивых попыток чекистов
склонить поднадзорных к доносительству, сопровождавшихся заманиванием и
запугиванием. Каждая поездка в Москву или Загорск была связана с риском ареста
и нового срока.
Это были два одиноких, затравленных человека, лишившихся места в жизни, оказавшихся
во враждебном окружении. Позже появились друзья - Пазухины. Я их помню по военным
годам во Владимире.
Так мои родители нашли друг друга. Невзгоды прошлых лет и ожидания новых
репрессий окрасили тревогой и болью их чувства. Отец вернулся из ссылки в плохом
физическом состоянии и едва не умер:
Довольно глупая, беззубая улыбка
Растаявший зевок....
Спроси себя, подумай: не ошибка
Был выбор твой, дружок...?
Не одолел еще я чар дремотной силы:
- И муть, и в слухе звон.
Но ты со мною, здесь?! Скажи, так сном могилы
И милых лиц семьи, и дни былые - были?!
Их знал я не во сне?!
И не обманут я, что отзвук этой были
И робкий этот луч в окне - уже ли утро?
И кто ж перед окном?
Ты ль это?! И рассвет, как отблеск перламутра,
Во взоре нежная забота и тревога:
Как малое дитя блюдет!
"Он дышит, жив, родной?!".... И вымолит у Бога,
Мои родители венчались с большими предосторожностями в чудом уцелевшей деревенской
церкви под Владимиром. Никаких свадебных торжеств не было. Мать моего отца не
смогла приехать во Владимир и прислала икону с благословением. Отец моей матери
после Гражданской войны осел в Омске. Это было венчанье в пустой церкви вдвоем:
без родителей, без родственников, без друзей, без зрителей. Такова была абсурдная
реальность тогдашней жизни.
Родители сняли маленькую комнату на окраине Владимира и жили в полной нищете.
Но они были счастливы.
В церковь старую придти.
Старой жизни поклониться,
Детский путь мой обрести.
Возродится ль в ней с тобою
Детства чистая волна,
Или жизнь моей тропою
Теплит неугасный свет,
И не смолкшие печали
Под приютный старый свод.
Отзвук здесь еще таится
И в служении простом
Веет Весть не о могильном,
Сложим мы убогий груз
Всех житейских попеченей,
Тяжесть наших пыльных уз.
Мир сегодняшним встревожен.
Пусть берет свою он дань,
Но предел ему положен,
Вечной юности привет:
Ни утратам уж, ни годам
Здесь над нами власти нет.
Здесь объемлет нас с тобою
Наша вечная семья.
Так войдем рука с рукою.
Ты под белою фатою
Злоключения послереволюционных лет с арестами и ссылкой отодвинули для отца
время женитьбы до более чем 50-летнего возраста. На долгие советские годы время
как бы остановилось, и жизнь превратилась в сплошное ожидание: то ареста, то освобождения
из тюрьмы, то возвращения из ссылки....
Не каждому дано пережить сильное чувство в таком возрасте:
Ударит тучей грозовой,
И две души в одном мгновенье
Прозрев на миг от слепоты,
И в смерти отгадав рожденье,
Я вновь себя находит в Ты.
Не рвись о, смертный, удержать!
Оно лишь молния, мгновенье,
И дней привычные явленья,
Как пепла серые слои,
Уже кладут покров забвенья
Отец через всю свою многотрудную жизнь пронес счастливые воспоминания о прошлой,
дореволюционной жизни. Это был узкий круг многократно породненных дворянских фамилий
(Челищевы, Хомяковы, Языковы, Киреевские, Граббе, Бобринские, Львовы ...), проникнутый
взаимным вниманием, уважением и любовью. Духовная близость этих людей сохранилась
на долгие годы уже после Революции.
Исчезнувшие с горизонта близкие люди продолжали жить в памяти и в разговорах
о прошлом. Постоянно теплилась надежда на извещение, на возвращение, на встречу.
Но только после смерти Сталина появились какие-то известия о родственниках и знакомых,
оказавшихся в лагерях или в иммиграции. (Мой отец - ровесник Сталина, но прожил
на 11 лет меньше.)
Я думаю, что именно в этом светлом прошлом - главный источник поразительной
нравственной устойчивости и неиссякаемой жизнерадостности отца. Но рана от разгрома
Федяшева, гибели близких людей, крушения надежд никогда не заживала:
Разметалися кудри печальных берез
И лохмотья разорванных туч,
И прощается в каплях отплаканных слез
И в проснувшемся сердце и горечь и лед,
Точно близок свидания час,
Точно кто-то желанный, нежданный придет
И повязку отнимет от глаз....
Прочь, гнилые заборы! Вот старый фасад
И на сводах тяжелых крыльцо.
Из-за дома знакомые липы глядят
И прохладой пахнуло в лицо.
Горы белой сирени и море росы.
Так душисты березы кругом,
Как невесты в расцвете весенней красы,
И так тих притаившийся дом!
И так замерло все. Прожужжал бы хоть жук!
Хоть бы щелкнул в кусте соловей!
Хоть бы где захрустел подломившихся сук
Иль песок под ногою моей!
Но ни звука.... И сам я недвижим стою,
Сердце ждет, замирая в груди.
Я был долго в чужом и далеком краю,
Вот я здесь! Миг желанный, приди!
Кто-то выбежит первый? Кто весть разнесет?
Кто разгонит мучительный сон?
Но я сам, как прикован.... Никто не идет.
И уж гаснет зари небосклон....
Оглянулся - гнилые заборы кругом,
В небе клочья разорванных туч,
Две плакучих березы.... И в сердце немом
Когда тетя Маша привезла меня в Федяшево (уже после войны), в деревне её
еще помнили и встречали возгласами: "Молодая барыня приехала!". Дом занимало правление
совхоза. На месте цветника прямо перед фасадом, выходящим в парк, стоял уродливый
блок котельной с высокой железной трубой. Мы погуляли по парку. Я искупался в
пруду. Тетя Маша грустно молчала, потом начала читать стихи отца и заплакала....
Больше я никогда не видел ее плачущей.
После ссылки отец уже не смог вернуться в Сергиев Посад. Здесь умерла его
мать, которую он очень любил. Отец по телеграмме приехал из Владимира, чтобы попрощаться
с матерью, но опоздал.
Бабушка Ольга Алексеевна прожила долгую и нелегкую жизнь. Она пережила мужа,
четверых детей, многих родных и близких людей. На ее глазах перестала существовать
старая Россия, с которой была связана вся ее жизнь. Бабушка умерла в наемной комнате,
в одиночестве и нищете. До последнего дня она сохранила глубокую веру в Бога и
надежду на счастливое будущее своих оставшихся детей и внуков.
Стихи на смерть матери были написаны уже в Муроме незадолго до моего рождения:
Износила ее ты, износила -
Эту милую нам земную одежду!
И с ней вместе снесли мы в могилу
И твою последнюю земную надежду:
На заслуженно ясную старость
С другом-сыном в молитве и беседе....
Нет! Не твоя - там лежит моя надежда
Под березами, где кресты-соседи.
Для меня ты теплила лампаду,
Но час настал, масло догорело.
Тебя зовут.... Ты лампадку загасила,
Как перед сном всякий вечер, и тихо вышла,
Никем не видима;
Но на пороге
Ты оглянулась и всех крестом ознаменала,
Всех нас - оставшихся и еще не пришедших.
И в комнатке твоей темно и тихо....
И я стою один с глухою думой....
Ты, видишь ли меня?
Ты близко ль?
Иль отныне
Твоим очам уже не нужно видеть
Февраля 1933 года. Муром.
Здесь ..."еще не пришедших"... обо мне. Я родился 9 июня 1933 года. Меня
крестил отец Сергий (Сидоров), позднее погибший в лагере. Это было тяжелое время.
Мои родители оказались в Муроме без средств к существованию и даже без хлебных
карточек. Они жили с временной пропиской под присмотром органов.
По современным представлениям это была глубокая нищета и полное бесправие. Чтобы
меня накормить, приходилось сдавать остатки фамильного серебра, сохраненного бабушкой,
в "ТОРГСИН" (магазины, занимавшиеся скупкой драгоценных металлов у населения).
Была фотография: в санках, плетеных из ивовых прутьев, сидит серьезный круглолицый
младенец - я, а рядом стоит высокая, очень худая женщина с сияющими глазами -
моя мать. Через 50 с лишним лет я зимой приехал в Муром за копией свидетельства
о рождении и с удивлением увидел на заснеженных улицах города высокие плетеные
санки моего раннего детства.
Жизненные невзгоды стали беспокоить отца после моего появления на свет. Как
лишенцу, ему долгое время не удавалось получить работу. Он подрабатывал
уроками и черчением. Но этого было недостаточно для существования семьи.
Даже в это самое трудное время отец сохранил верность своим идеалам личной
свободы:
Замотали людей барыши,
В ров погибельный загнали их барыши.
А мой барыш - Воля! Я ей служу,
О ней тужу,
За нее голову сложу.
Потому что нет места для Воли на земле.
Но волен я жил и живу
И вольно свою долю приму
От вас, мои сестры и братья,
Зрячий в семье слепой
Кротов юдоли земной,
Рабов своим рабством гордых.
Вам в шутку слова мои,
Так послушайте вы хоть в шутку!
Всех вас к себе я зову,
Тот, кому негде склонить главу,
Я - бездомный, вас всех домовитых,
Сбирающий крохи у вас,
Всех на пир вас зову сейчас,
Одетых и сытых.
И приедете вы - знаю я,
Потому что не прийти вам нельзя,
Хотя бы в час тот закатный,
Когда поблекнет земля,
И раздастся клич журавля,
Летящего в путь невозвратный.
Когда шумный ваш день отшумит,
И сердце мороз леденит
В иглах колючей пыли....
Вы придете искать,
Но найдете ли вы
Над тем холмик увядшей травы,
Кого с усмешкой вы в землю сложили?!
"Советский простой человек" безропотно принимал издевательские большевистские
правила игры: "строил" - Коммунизм, "любил" - Ленина, "обожал" - Сталина, "вступал"
- в Партию, "выбирал" - из одного кандидата, "одобрял" - собственное истребление,
"подписывался" - на займы.... Всё это происходило под наркозом льстивых песен
Дунаевского на слова Лебедева-Кумача и лакировочных фильмов Александрова.
(Конечно, были и многие другие "документы эпохи", до сих пор поддерживающие коммунистический
миф.) Нам долгие годы вдалбливали, что свобода, это - "осознанная необходимость",
а слово "воля" вообще потеряло первоначальный смысл.
Для отца Воля - не разбойничья вольница, но нечто большее, чем казенная,
декларативная свобода, это - право выбора и в большом, и в малом. Жить вольно
значило для него - жить по совести, делать то, что ты считаешь нужным (посещать
церковь, например, носить нательный крест, вешать иконы...) и не делать того,
что тебе претит (не посещать собрания, например, не стучать, не вступать...).
Отвечая на обязательный вопрос всех анкет о социальном происхождении, он всегда
писал: "из дворян", а не прятался за спасительным: "из служащих". В крутые 20-е
и 30-е годы даже эти маленькие проявления собственной воли требовали личного мужества.
Стихи отца позволяют почувствовать тонкую разницу между свободой и волей.
Теперь я понимаю, что именно воли особенно не хватало в советское время, с его
каждодневными запретами и притеснениями по мелочам. Сегодня понятию "воля" (в
понимании отца) лучше всего соответствует Всемирная Паутина.
Жизнь была трудной, но небезрадостной. Мои родители, выросшие в атмосфере
материальной и душевной комфортности, мужественно переносили бесконечные лишения
и моральные травмы советской жизни. Все мое раннее детство прошло без электричества.
Поэтому долгие зимние вечера сохранились в памяти пятном света от керосиновой
лампы или коптилки на столе и таинственным полумраком вокруг. Не редко топящаяся
печка была единственным источником освещения. В такие вечера отец с помощью рук
ловко показывал тени разных животных на стене.
Эти стихи написаны отцом специально для меня. Они хорошо передают, запомнившуюся
мне с раннего детства, таинственную атмосферу слабо освещенной зимней комнаты:
Пляшут тени на стене.
Вот одна большая тень,
Это - северный олень.
У рогов пять концов,
Сзади - сотня молодцов.
Сто собак впопыхах,
Все бегут - вот так, вот так!
А вот это зайка наш,
Сто рублей за зайку дашь.
Он совсем, совсем живой,
Хоть он зайка теневой.
Как ушами он прядет,
Как он мордочкой ведет!
Вот он мордочку поднял
И куда-то вдруг пропал,
Видно в лес убежал....
Вот и папа наш идет,
На спине козу несет.
Сам он длинный словно шест,
Голова, как медный пест.
Дудик, только увидал,
Папу сразу он узнал,
И запел, залопотал.
Все сказать он хочет вдруг,
Только папе не досуг.
Этот папа на тени
Как не слышит болтовни,
Зашагал, зашагал
И за печкою пропал....
Вот и гостья к нам идет,
От лампадки тень плывет.
Это, видно, сон-дрема
К Дудику идет сама,
А за нею Мурик-кот
С лапой бархатной идет.
"Мур-мур" да "Жур-жур",
"Жур-жур", журавель,
Собери своих детей.
И пошла у них игра:
Журавлева детвора
Так и пляшет в уголку,
Петушок: "Куку-реку",
Встрепенулся под столом,
Вскинул ярким гребешком;
Цыпки, зайчики и мышки,
С ними шарики и книжки,
И стаканчик с ложкой тут,
Все-то Дудика зовут.
Кто смеется, кто молчит,
Но секрет не говорит.
А уж есть у них секрет!
Как же Дуде утерпеть,
К ним сейчас не полететь,
Самому не посмотреть!
Вот он из кроватки прыг,
Вверх взвился в единый миг.
Папа с мамой смотрят снизу,
А он выше все к карнизу,
Да по комнате кругом.
Ну, какое диво в том?
Все за Дудиком бегут
И смеются, а наш плут
Никому не поддается,
А все выше, выше вьется.
И далеко ж он летал,
Ну, и много ж повидал!
Сам нам утром рассказал:
Все сказать, мол, не могу.
Февраль 1934 года. Муром.
Надвигались годы большого террора. Жизнь была пропитана постоянным
страхом. Всё темное, изуверское, что подспудно гнездилось в людях, было востребовано
большевиками и использовано для совершения небывалых жестокостей, с помощью которых
парализующий страх укоренялся в каждом. Инстинкт самосохранения заставлял забыть
о прошлом, примириться с настоящим и смотреть через розовые советские очки в будущее.
Духовная деградация человеческой личности, появление целой профессии исполнителей
убийств беспокоила отца больше, чем голод и нищета:
Завершила свой крут семерица веков
И зияет последний - восьмой....
И уж взор не находит нигде берегов,
И в могилах непрочен покой.
Круг земной исходил и изведал теперь,
Вынуждая у твари ответ,
Человек, он стучится в последнюю дверь,
От которой возврата уж нет.
И извечные тайны одну за другой
Выдает ему смерть.... И подчас
Встретишь в уличной сутолоке пестрой, живой
Пару странных, мучительных глаз.
Человек - как и все, коих встретишь всегда,
Так же он и побрит и одет....
Но глаза эти буднично смотрят туда,
К нам откуда свидетелей нет.
И в толпе, где рассеянный взор твой скользит
По бродящим туда и назад,
Вдруг почувствуешь страшно, что кто-то глядит,
И внезапно ваш встретится взгляд.
Отвернется, досадливо дернув плечом,
И улыбка скривится у рта.
Но тебе не забудется долго потом
Этих страшных двух глаз пустота.
Отец ясно видел большой и многократный обман большевиков в вопросе о земле.
Для него земля - не объект эксплуатации, а основа и материальной, и духовной жизни.
Вряд ли современные зеленые так тонко чувствуют свою связь с землей.
Это бережное, любовное отношение к земле было характерно для потомственных помещиков.
Чтобы по-настоящему любить землю, мало ею владеть, нужно на ней вырасти.
"Земля и Воля!", вы сказали
Отцам пророки новых дней.
И те пошли и вам отдали
И землю, да и волю с ней.
А наш завет - "Земля иль Воля!"
Меж двух да будет выбор твой.
Мы волю выбрали.... И волю
Вернули мать-земле сырой.
И ей мы, поклонившись долу,
Сказали: - "Мать сыра земля!
Вот семя мы бросаем в золу,
Ты в пору плод нам дай любя.
О мать, от нас ли, чад послушных,
Ты мнила сердце утаить?
Но мы от взоров равнодушных
Сумеем скорбь твою укрыть.
В делах житейской суеты
Для них останется немая,
Мы знаем, мать - рабыня ты.
Должна рождать и вновь рождать,
И лихву горькую сурово
У скорбной твари вынуждать.
Но мы - твои. Мы в час урочный,
Когда безумен и хмелен,
Лишь бредит в глубине полночной
К тебе прильнем мы чутким ухом
И слушаем.... И слышит стон.
Неуловим телесным ухом,
Но только сердцу внятен он".
Из глубины к нам вздох доходит,
Подобный тем, когда рождать
Носившей в чреве час приходит,
И слышим мы: - "Я - ваша мать.
Здесь под раздранной багряницей
Сама истерзана лежу.
Лью слезы тяжкою пшеницей,
Покорна древнему заклятью
Не властна чрева затворить,
В неволю чад должна рождать я,
И ни единого объятия
И кто ж, не сын ли мне владыкой,
Любимец первенец ты мой,
Надменный властию великой,
Стыдишься ль матери родной?
В вечерней чуткой тишине,
Я твари голосом взывала,
Увы, ты, гордый, глух ко мне.
Но знай - глагол, меня связавший,
Той властью и тебя связал:
- Да будет мать рабой назвавший
И сам по ней рабом - сказал.
Ты много ль взял, хозяин жадный?
Скажи, то царская ли стать,
Чтоб пир стяжав могиле смрадной,
Но в вашей страннической доле
Вас, дети, не забуду я.
Навеет сон вам в знойном поле
Для вас - все капли сот янтарных,
Для вас весною поутру
В зорях росистых, лучезарных
Я всех певцов своих сберу.
Дам резвость быстрым детским ножкам,
Загаром шею обовью
И под косящимся окошком
Когда земного час пробьет,
Залог всего, что сердцу мило,
Большевистские методы были перенесены и на взаимоотношения человека с природой.
Раскулачивание и Коллективизация высвободили огромные людские ресурсы. В годы
Индустриализации миллионы людей были брошены на освоение северных и восточных
районов страны. Безжалостно сводились леса, загрязнялись реки, истреблялась дичь,
спаивалось коренное население. Дети раскулаченных крестьян по комсомольским путевкам
ехали на Урал, в Кузбасс, на Дальний Восток.... Вместе с новыми предприятиями
возникали и новые лагеря. Колымское золото, Норильский никель, Джезказганская
медь, Кольские апатиты... стоят на костях заключенных.
А страна жила, спасая "челюскинцев", встречая "папанинцев". "Юные мичуринцы"
закладывали сады с гибридными яблонями "бельфлер-китайка". Беломорканал уже закончен
рабским трудом "каналоармейцев" и воспет М. Горьким и многими известными советскими
писателями помельче, а вся страна курит беломор.
Это было время рекордов. Чкалов перелетел через Северный Полюс в Америку.
В небо поднимались стратостаты. Шло покорение Арктики, прокладывался Северный
Морской Путь. Альпинисты (под руководством самого Крыленко) штурмовали непокоренные
вершины, и на картах появился пик Ленина и пик Сталина (самый высокий на Памире).
Модные в те годы лозунги о победе человека над природой были для отца жалки
и смешны:
- Как? Я - могучий крылатый дух,
Могу вместиться в этой скорлупке сухой,
В этой ячейке ничтожной?!
Мне в небе царить,
Мне к солнцу парить!
Мне тесная жизнь невозможна!
- Но слышишь ли, слышишь
Громовый ответ?
- Пустотою ты горд.
Ты ничтожеством жалким надменен!
Оглянись, оглянись!
Эта синяя высь
В беспредельность ушла над тобою.
Что твоих крыльев размах?
Вольный царит в высотах
Ветер широкой волною.
Выше плывут над землей
Легкой перистой семьей
Чистые горние тучи.
Ты - ты не нужен для них,
Перья ли крыльев своих
Дал бы ты тучам?
- Смелой грудью я тучи раздвиг.
Солнце! Солнце! - радостный миг!
Солнце и я - нас лишь двое.
Солнцу гляжу я в упор!
- Нужен ли солнцу твой взор,
Ответь нам, безумный!
Миг один - сокрушительный миг,
И внизу там на камнях
Камня мертвей ты лежишь.
Ты угас! Не угасло ли солнце?
Ответь, если можешь....
Но слышал ли ты про зерно,
Горчичное? - Было оно
Незаметно, невзрачно, ничтожно,
Мудрым и гордым презрено,
Отвергнуто, втоптано в землю.
И вот из земли
Деревом чудным оно поднялось,
Птицам убежищем,
Сенью земле,
Братом небу....
Сам ты не тоже ль зерно?
В землю оно
Утаено,
Чтоб в час свой возникнуть
Новою радостью в мире.
некогда солнцем
Брошенной в бездны,
Радостью звездной
Дышат лазурные своды,
Светил хороводы
Мчатся там, в безднах над бездной.
Но радость свою
Не знает солнце.
Безжалостная репрессивная машина набирала обороты. Всюду проступали черты
лагерного быта: заключенные под охраной на различных видах работ, бесконечные
заборы из колючей проволоки вокруг "новостроек" (при каждом крупном предприятии
обязательно был лагерь), эшелоны теплушек с надстроенными будками для охраны
и пулеметов.... Я до сих пор не могу забыть жадные глаза зэков за решетками
вагонных окон.
Силами заключенных велся практически весь лесоповал. Я видел в Карелии непроходимые
на многие десятилетия лесосеки лагерных времен, заваленные сухими стволами деревьев
(заставляли срезать всё, а вывозились только сортовые хлысты). Не обошлось
без зэков и городское строительство (дома сталинской постройки в
центре всех областных городов, высотные здания в Москве). Московский университет
(первоначально гостиницу) строили одновременно и военные строители, и зэки.
В студенческие годы и позже мне самому доводилось видеть большие лагеря на Кольском
Полуострове, на Северном Урале, в Южной Якутии, в Казахстане....
Когда называют цифры жертв репрессий, забывают о родственниках, друзьях,
сослуживцах, соседях, которых каждый арест коснулся непосредственно. Этот водоворот
захватил значительную часть населения страны. В тюрьмы и пересыльные пункты несли
передачи. По всей стране шли письма (часто безответные). На почте стояли
длинные очереди для сдачи посылок с лагерными адресами (П.Я. ...). Лагерные песни
стали студенческими, стали народными....
Уже в послевоенные годы меня самого тетя Маша часто просила отправлять посылки
с передачами для родственников и знакомых, находящихся в заключении. Среди
моих одноклассников по Хотьковской школе (под Загорском) был Лева Казанский, отец
которого погиб в лагере, и Сева Волков, у которого в то время и отец, и мать были
в заключении, а сам он жил с дедом В. С. Мамонтовым при Абрамцевском музее. (Наверняка,
были и многие другие подобные случаи, но о них старались не говорить.)
Всего этого нельзя было не видеть. Поэтому мне смешно слышать от новоявленных
"демократов" из номенклатуры и красной профессуры, что они до 20-го
Съезда ничего не знали и ни о чем не догадывались. Просто у советского человека
выработалось поразительное свойство не видеть, не слушать и не чувствовать, то,
что видеть, слышать и чувствовать было неприятно или, тем более, опасно.
Репрессивному режиму и его безропотным пособникам церковь мешала. Она ставила
нравственные преграды. Поэтому массовое духовное самоуничтожение советского общества
сопровождалось закрытием, разграблением и разрушением церквей. С пустующих храмов,
а также церквей и монастырей, превращенных в тюрьмы и лагеря, клубы, склады, гаражи...,
кресты были сняты.
Я видел сон.... И этот странный сон
Мне не забыть никак - он все передо мною.
Мне виделась стальной, холодной полосою
У ног моих река, и за рекою склон
Горы крутой; и множеством церквей
Уставлен он, и древних стен и башен
Зубчатых, белокаменных кремлей;
Но непонятен вид их - дик и страшен.
И нет там ни единого креста,
Чтоб высился, сияя в тихом небе,
Но чья-то исполинская пята,
Ты скажешь, их топтала в диком гневе,
Так смяты, искалечены они.
Вон, навзничь опрокинутый, взгляни,
Один над бездной, к небесам с мольбою
Простерший руки...! Вон, вниз головою,
Как распятый апостол между них...!
И кто же? Кто так обесчестил их?
Кто, тешась необузданной игрою,
Все эти крыши там разворотил,
Как банки от консервов...? И забыл,
Так бросил, не докончив разрушенья
С презрительной небрежностью глумленья?!
И вот былая эта красота
Зияет к небу черными дырами;
И я гляжу - и скорбь меня томит.
Вокруг меня нестройными рядами
Толпа базарная волнуется, кипит;
Снует народ без дела и с делами.
С вопросом я ко всем: про город тот узнать
Хотел бы я. Но что ж - меня понять
В толпе вокруг никто не может.
Там за рекой, где высится мой град,
Глаза их нехотя незрячие скользят,
И мой вопрос докучный их тревожит;
Ответом мне то брань, то смех.
И я опять, оставя всех,
Один туда гляжу, гляжу
И оторваться сил не нахожу,
Прикован, будто, словом тайным....
И звуком вдруг необычайным
Мой слух смятенный поражен.
Что это - звон...?!
Но благовест широкий
Оттуда не плывет над тихою рекой,
Но как из пропасти глубокой,
Из темных недр земли сырой
Суровый, странный звук приходит
Глухой и хриплый, словно стон....
И сердце в этих звуках не находит
Отрады примиренья - в них укор!
Неведомого тяжесть преступленья
Мне давит грудь.... И сам я, словно вор,
Что, сжавшись весь, дрожит, на месте уличенный,
И совестью вперед приговоренный...!
Куда бежать...? Томит и мучит он,
Как из разбитой медной груди
Идущий, этот медный стон...!
О! Если бы его могли услышать люди,
Куда б девалась резвость их...?
Они б в очах людей других
Прочесть бояся осужденье,
Не смели б голову поднять,
И смертной бледности печать
Изобличила б их томленье.
Но стоны те невнятны им,
И каждый, занятый своим,
Кружится, будто в пляске странной;
И площадь всё толпой кишит,
И всё гармоника кричит
Напев свой хриплый и гортанный.
И так же всё и брань и смех....
Но что же вдруг на лицах всех
Сбегает жизненная краска...?
И щелки глаз и зуб оскал,
Кто морщил лоб, кто ртом зевал,
Застыло всё на них, как маска....
И вкруг меня, как карусель,
Как человечая метель,
Несется бешеная пляска....
Всё кружится быстрее, быстрей.
Круг всё тесней, тесней, тесней...!
Я падаю.... Исчезло всё...! Но наяву
Уже не прежней жизнью я живу.
Всё видится над сумрачной рекою
Тот странный город, и глухой суровый
Гудит, гудит и не смолкает звон.
Кто мог подумать, что советская система, казавшаяся незыблемой на долгие
годы вперед, развалится изнутри? Это крушение совершилось в результате полной
эрозии коммунистических ценностей и полного истощения ресурсов милитаризованной
социалистической экономики. Ленинско-Сталинский период, державшийся на терроре,
и Хрущевско-Брежневкий перерод, державшийся на нефтедолларах, исчерпали себя.
Поэтому Горбачевская перестройка стала неизбежной.
Гласность начала побеждать страх. Лубянка забеспокоилась и принялась
запускать запугивающие слухи и поговорки типа: "Перестройка! Перестрелка! Перекличка!"
или: "У нас теперь период гласности. Товарищ, знай - пройдет она! И Комитет госбезопасности
запомнит ваши имена!".... Но было уже поздно: М. Горбачев сменил пост генсека
на президентский, Б. Ельцин отказался от партбилета.... Начался новый, постсоветский
отсчет времени.
Ликвидация эксплуататорских классов, Раскулачивание, Коллективизация,
номенклатура... - весь советский образ жизни стал препятствием для возвращения
России к либеральным общечеловеческим ценностям. Номенклатурно-криминальный передел
собственности, породивший в считанные годы вопиющее имущественное неравенство,
подорвал доверие к рыночной экономике. Россиянин, привыкший к застойному
благополучию, стал воспринимать "демократию" как угрозу своим социальным завоеваниям.
И оказалось, что люди не готовы принять даже урезанную, постсоветскую свободу.
Об этом отец думал еще в беспросветные тридцатые годы:
Тяжелых двадцать лет обмана и насилья
И душной и глухой тюрьмы...!
Отвыкшему летать, уже не нужны крылья;
И к Богу хилые, без слез, без упованья
Мы шлем бескрылые мольбы.
И уж в душе нет сил хотя бы для роптанья
На горечь тягостной судьбы.
А день идет - Твой день! Земля дрожит под нами,
И грозным трубам внемлем мы,
И уж слабее стиснуты замками
На этот блудный мир, мир злобы, мир измены
Идет, идет Твои грозный суд....
Быть может, миг еще - и рухнут эти стены,
А мы?! Мы холодны, как самая темница,
Мы камня этого мертвей.
И если сила есть у нас еще молиться,
То лишь - да будет все скорей....
Но что если не так...? От века утаенный,
Совет Твой - нам неведом он...!
Но - распахнется дверь, и солнцем ослепленный,
Услышишь: - "Лазарь, выйди вон...!"
С чем выйдем мы тогда...? Дыханием гробницы
Дохнем ли мы на Божий мир?
Дерзнем ли, мертвецы, войти в живых светлицы,
Скопцы - возлечь на брачный пир?
Но суд Твой милостив, о Боже! Да не будет!
Живя, нас духом окрыли,
Творить Твои дела, да жизнь нам жизнью будет!
Окончательный вариант: 21-28 октября 1937 года. Норское.
Несмотря на все преследования и беды, пережитые в послереволюционные годы,
отец не ожесточился и не брался судить сам. Он уповал на божий суд, на покаяние.
Современному человеку ближе и понятней чисто земное наказание и покаяние не перед
Богом, а перед людьми. Но, может быть, это указывает только на то, что мы намного
дальше от Бога, чем наши родители?
Однако, ни покаяние, ни наказание не состоялось и уже никогда не состоится.
Осталось уповать только на Божий суд. Почему так случилось, что гитлеровский фашизм
прошел через покаяние, признание вины (и нравственное и через суд), а советский
коммунизм - нет? Действительно, физический и моральный урон, нанесенный человечеству
коммунизмом, несоизмеримо больше, чем урон, нанесенный фашизмом.
Но, может быть, главная причина как раз в этом? Слишком много преступлений
и слишком много соучастников (в Советском Союзе, Восточной Европе, Китае, Вьетнаме,
Корее, Камбодже, на Ближнем Востоке, в Африке и Южной Америке). Другая важная
причина та, что фашизм проиграл войну (судили победители), а коммунизм выиграл
- и не только у Германии, но и у западной антигитлеровской коалиции, захватив
Восточную Европу и умы "розовой" западной интеллигенции.
И сейчас в результате перестройки и демократизации вся власть и все деньги
опять достались бывшим коммунистам, ловко сменившим декорации, но сохранившим
большевистскую сердцевину. В этом нет ничего неожиданного, если учесть, что и
Горбачев, и Ельцин, и всё их окружение вышло из "номенклатурной советской шинели".
Не будь нобелевской, многотиражной монографии "Архипелаг ГУЛАГ", уже давно
бы говорили, что не то что каяться, а даже и оправдываться не в чем. Желающих
каяться действительно не нашлось, но готовые оправдываться находились и находятся.
Однако оправдания и "воспоминания" обычно сводятся к настойчивым попыткам скрыть
правду или замаскировать ложь.
Примером такой успешной полуправды-полулжи может служить популярный перестроечный
роман Рыбакова "Дети Арбата". Автор не скрывает своих симпатий к частично репрессированной
в 37 году советской элите, заселившей к тому времени тихие арбатские переулки.
До сих пор эти люди только себя и считают "безвинно" пострадавшими. И Рыбаков
стыдливо умалчивает о том, скольких бывших понадобилось предварительно
выселить, посадить или расстрелять, чтобы освободить жилпл