Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Марек Рудницкий

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ

Оп.: Новая Польша. 2000. №12. Номер страницы после текста на ней.

Марек Рудницкий, р. 25 января 1927, ум. 24 сентября 2004. Потерял родителей в Варшавском гетто, в 1957 уехал из Польши, умер в Париже. Преимущественно график, иллюстрировал Толстого, Пушкина, Тургенева, Моруа, Камю и др. Отец - иудей, мать - католичка. Дружил со свящ. Янушем Пашербом (Pasierb, 1929-1993), крупным теологом, писателем, культурологом, которого некоторые люди обзывали "евреем".

См. Корчак. Катастрофа.

До сегодняшнего дня я ни разу не говорил об этом на людях. И не стал бы говорить без настоятельных просьб Фелека Шарфа. Я доверяю ему, он знает, что надлежит делать, он понимает меня. И проблемы эти понимает лучше, чем любой другой. Он умеет вытягивать из меня слово за словом. Это иногда мои слова, иногда его, один бы я с этим не справился. Не в том дело, чтобы бередить старые раны: они и так не зарубцевались и никогда не заживут. Всю жизнь я старался забыть, чтобы жить как все, и однако же при ощущении, что мне это удается, меня охватывают стыд и чувство вины. Вдобавок (усложняя и без того непростые вещи) при одной только мысли, что мир забывает или мог бы забыть, меня охватывает настоящее бешенство.

Марек Рудницкий

Я не писатель. Мои инструменты — карандаш и кисть, я мыслю как художник. Перед моими глазами часто встает картина Брейгеля «Падение Икара». Идиллическая пастораль: вспаханное поле, идущий за плугом крестьянин и в уголке картины, где их никто не замечает, — еще торчащие над поверхностью моря ноги Икара. Икара, который упал с неба после первого порыва к солнцу, кончившегося неудачей. Брейгель поразительно ухватил равнодушие мира к огромному событию, к трагедии, к смерти. Каждый занимается своим — земным, будничным, — и так было всегда.

Запечатлевшиеся в моей памяти события того времени неотделимы от кошмаров, которые я вижу наяву. Я не всегда способен отличить сон от действительности, я знаю, что действительность была хуже кошмара. Настойчиво побуждаемый к тому Фелеком, я отыскиваю в памяти многое, чему был свидетелем. Но я не должен переходить границ, которые устанавливает его и ваша ранимость.

Эту действительность неспособен понять тот, кто там не был. Может, оно и хорошо, но это значит, что в мире осталось очень мало людей, способных понять. Так, может, от них чего-то ждут? Как знать?

Каждый выживший еврей обязан своим выживанием невероятному стечению обстоятельств — на грани чуда. До сих пор не знаю, благодаря чему выжил я, знаю только, что выжить не стремился. Тогда я смотрел на вещи глазами пятнадцатилетнего подростка, теперь мне этого восприятия не восстановить. Я знаю, что был тверд, никогда не ныл. Чудовищность жизни в гетто стала для меня «естественной». Страдание было банальным, сложенные вдоль улицы трупы, укрытые газетами или просто голые (обноски и обувку с них срывали), вошли в порядок вещей, как и выпрашивающие хлеб дети-скелеты с огромными, выкаченными от голода глазами. Меня сжигала ненависть к немцам, украинцам, латышам, я мечтал о мести, в посещавших меня галлюцинациях я душил их собственными руками. Я верил, что в один прекрасный день эта мечта станет действительностью, и это меня поддерживало. Я испытывал огромную, удесятеренную любовь к родителям, брату, друзьям. Когда мой брат умер от тифа, я побежал на кладбище, искал его труп в груде брошенных там тел, нашел, прижал к себе и громко звал его по имени.

Больница на улице Лешно

Мой отец (он был врачом) издавна знал Корчака. В гетто он был приписан к больнице на ул. Лешно и вечно вел с Корчаком какие-то тайные дела, вероятно, делясь лекарствами, которые отцу было легче доставать. Лекарств не хватало ужасающе: выдавая лекарство одному больному, вы отнимали его у другого. От этого можно и поседеть.

Уже 5 августа мой отец (не знаю, из каких источников, может быть, это было общеизвестно) знал, что на следующий день начнется «этапирование» детдомов, в том числе и детдома Корчака. Не имея права покинуть свой пост, отец послал меня посмотреть, что происходит. Когда 6 августа около 10 часов

56

утра я подошел к дому номер 6 по Сенной улице, дети уже были выстроены четверками на тротуаре. Они были чисто одеты и не выглядели изголодавшимися: Корчак всегда умел вымолить минимум продовольствия, необходимый для поддержания жизни.

Эта сцена известна, она часто описывалась и воспроизводилась, иногда неточно. Я не хочу разыгрывать иконоборца и разрушителя памятников, но я должен рассказать, что видел в тот день. Воздух был пропитан какой-то безграничной инертностью, апатией, машинальностью жестов. Отправка Корчака никого не тронула, никто не воздавал ему почестей (как это иногда рассказывали), и совершенно точно никак не вмешался Юденрат. К Корчаку никто не подходил. Особого движенья не было и в рядах детей, не было песен, головы не были гордо подняты. Не помню я и флага детдома, который, как рассказывают, реял во главе колонны. Стояла ужасающая тишина, тишина отчаяния. Съежившийся Корчак шел через силу, время от времени что-то бормоча. Когда эта сцена предстает перед моими глазами (она меня редко покидает), мне кажется, я слышу, как он бормочет: «Почему?» Я был достаточно близко, чтобы услышать его. Может быть, этот голос — плод моего позднейшего воображения. Во всяком случае, там было не до философских размышлений, это был момент тупого и беззвучного отчаяния — без тех вопросов, на которые нет ответов.

Детдом

Несколько взрослых из детдома, среди них—Стефа Вильчинская, шли сбоку, как я, или сзади. Впереди дети шли шеренгами по четыре, сзади ряды путались, сбивались, дети брели как попало. Один держался за одежду Корчака или, может быть, за руку; они шли вперед как автоматы.

Я прошел за ними до ворот Умшлагплаца — так называли это место. Я не могу описать происходившее там, слова бессильны. Даже Фелек не может мне их подсказать — может быть, нет для этого слов. С самого начала большой депортации (ликвидация гетто началась 22 июля) на эту площадь к улицам Ставки и Дикой ежедневно сгоняли десятки тысяч людей. Там беспорядочно, словно безумная, кружила огромная толпа людей, ищущих друг друга, плачущих, выкрикивающих имена близких. Многие падали от изнеможения, от голода, от жажды, тела наваливались на тела. Некоторые принимали яд — целыми обнявшимися семьями. В эшелоны грузили без всякого порядка, некоторые оставались там по много дней. Всем заправлял начальник местной еврейской полиции Шмерлинг и его свора — с помощью диких криков, битья, ударов ногами.

Эта картина была для меня не нова. Я приходил к Умшлагплацу почти каждый день. По приказу Юденрата мы носили туда корзины с хлебом. Сначала мы бросали хлеб через колючую проволоку, окружавшую площадь, но это значило кормить самых сильных. Тогда мы сменили систему: сами резали хлеб, вносили корзины за колючку и следили за раздачей. В нашей бригаде нас было трое «раздатчиков» — Вдовинский, я и Заменхоф (внук изобретателя эсперанто).

Дорога, ведущая от Сенной улицы по Лешно, Кармелитской и Дельной к улице Ставки, показалась мне очень долгой, должно быть, мы шли часа два. Пришли к полудню, жара стояла отупляющая, солнце нещадно жарило.

57

Трагический конец тысячелетней истории

Корчак с детьми, Стефа и остальные работники детдома вышли на площадь. Оттуда, где я остановился, метрах в тридцати видна была железнодорожная ветка и грузовые вагоны. Некоторые уже были загружены, другие еще стояли пустыми; окошки вагонов были затянуты колючей проволокой. Над площадью стояло облако хлорки, разъедая глаза, сжигая горло. Я видел, как с пола вагонов на пути стекает известь. По площади метался служащий Юденрата. Теперь я знаю, что это был Нахум Ремба, который, конечно же, знал Корчака и сразу к нему подошел. Ремба рассказывает (это единственное подлинное свидетельство очевидца было опубликовано в сборнике Рингельблюма), что он, ни на что не надеясь, предложил Корчаку пройти вместе с ним в контору Юденрата, где думал «заступиться». Теперь мы знаем, что это было бы совершенно бесполезно, но Корчак отказался, потому что ни на минуту не хотел оставить детей. Ремба рассказывает, что тогда он попробовал отвести всю группу в сторонку, чтобы задержать посадку. Иногда такие вещи проходили, но тут вмешался Шмерлинг и указал путь к вагонам. Дети поднялись по помосту и пропали в темноте. Корчак вошел последним. Как сейчас, вижу его сутулую фигуру, исчезающую в глубине вагона. За ним уже напирал другой детдом. Я долго ждал, пока закончится загрузка всех вагонов. Я ждал, пока состав не ушел.

Можно быть почти уверенным, что многие из этих детей задохнулись в вагонной давке, не доехав до Треблинки. Я убежден, что Корчак не доехал до Треблинки живым.

Самая большая боль, которую человек может испытать в этом мире, в котором нет недостатка в утонченных страданиях, — это боль того, кто бессильно смотрит на страдания своих детей, страдания, которые он не может ни смягчить, ни взять на себя. Никакого воображения не хватит, чтобы представить, что испытывал Корчак, свидетель страданий своих двухсот детей, на этом последнем пути и потом, во тьме запертого вагона, в давке, среди криков и стонов задыхающихся. Но достаточно лишь раз подумать об этом, чтобы эта картина вас уже больше никогда не покинула.

Два дня спустя мои родители разделили участь Корчака и сотен тысяч себе подобных. Их забрали 8 августа 1942 года из дома на улице Новолипки. В тот день, когда я вернулся домой после долгих скитаний по опустевшим переулкам гетто, моих родителей уже не было. Я сразу понял, что с ними стало. Не мог я столько страдать. Я открыл вены куском стекла. Проходивший мимо еврейский полицейский дотащил меня до больницы, где мне спасли жизнь. Нелепые, смехотворные хлопоты — спасать, продлевать жизнь, и как раз мою...

История — это единая среда, непрерывный поток. Обычно нельзя сказать, что в тот или иной момент что-то началось или завершилось; у всех исторических фактов есть предпосылки и последствия. Однако один факт можно зафиксировать с безжалостной точностью: именно тут, в черте Умшлагплаца, наступил конец тысячелетней истории евреев в Польше. Я думаю, даже те (к сожалению, весьма и весьма многочисленные) люди, которые до, во время и после войны желали Польши без евреев, даже они должны сознавать: произошедшее на Умшлагплаце — не просто великая еврейская трагедия, это трагедия Польши и всей нашей цивилизации. В мире, который привел к этой трагедии, который позволил, чтобы она произошла, — кто посмеет утверждать, что такое никогда не повторится?

58

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова