Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Жак Ревель

 

МИКРОИСТОРИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ И КОНСТРУИРОВАНИЕ СОЦИАЛЬНОГО

Оп.: Одиссей. Человек в истории. 1996. М.,1996

См. библиографию.

В последние годы микроисторический анализ часто становится предметом эпистемологических споров между историками. Правда, эти споры замыкаются в кругу весьма ограниченного числа групп, сообществ исследователей и затрагивают ограниченное число полей исследования. Смысл и цели микроисторического подхода при этом понимаются отнюдь не всегда одинаково. Достаточно сравнить и противопоставить друг другу американское и французское видение вопроса. Центральной для первого является "парадигма признака", в свое время предложенная К. Гинзбургом (в большой мере она определяется как интерпретация творчества последнего)1. Второе воспринимает микроисторию как спо- соб подхода исследователей социальной истории к устройству ее объектов2 Такого рода варианты микроисторической постановки вопроса видны уже в работах итальянских историков, первыми попробовавших экспериментировать с этим подходом; позднее они проявились более отчетливо. Все нижеследующее - лишь одно из возможных толкований продолжающегося в настоящее время спора.

Микроисторический подход вырос в 70-х годах из комплекса вопросов и идей, высказанных небольшой группой итальянских историков, объединенных общим делом: сначала это был журнал "Quademi Storici", а с 1980 г. серия "Microstorie" под руководством Карло Гинзбурга и Джованни Леви в издательстве Эйнауди. При этом собственные исследования этих историков были весьма различными. Именно из сопоставления несхожих и разнообразных опытов исследования, из критического осмысления современной продукции исторической науки, из очень широкого спектра чтения (от антропологии до истории искусства) складывалось общее понимание вещей. Процесс развивался сугубо эмпирически, и в этом причина того, что в микроистории нет какого-либо основополагающего текста, какой-либо писаной "теории"3 Микроистория - это не комплекс общих идей, не научная школа и тем более не автономная дисциплина, как слишком часто торопились утверждать. Микроистория неотделима от практики историков, от тех препятствий, с которыми они сталкиваются в ходе своих исследований. Она родилась как реакция на определенное состояние социальной истории, как стремление переосмыслить некоторые ее концепции, задачи и методы.

Одна из доминирующих, хотя и не единственная версия социальной истории сформировалась во Франции вокруг журнала "Анналы", а затем довольно широко распространилась и за ее пределами. Облик социальной истории в течение шестидесяти лет не оставался неизменным. Тем не менее существует несколько присущих ей относительно постоянных черт, которые с полным основанием можно возвести к историографической программе, сформулированной за четверть века до рождения "Анналов" последователем Дюркгейма Франсуа Симианом4. Симиан придерживался точки зрения, что все гуманитарные дисциплины должны объединиться в единую социальную науку и подчиниться правилам социологического подхода. Историкам предлагалось отвернуться от единственного, случайного (индивид, событие, происшествие), дабы углубиться в то, что только и могло быть объектом научного исследования: повторяющиеся, регулярные процессы, которые можно вскрыть, чтобы из них выводить законы.

Этот первоначальный набор идей в очень большой мере был взят на вооружение основателями "Анналов", а затем их последователями, что позволяет понять характерные черты социальной истории "по-французски". Это предпочтение, отдаваемое изучению возможно более массовых совокупностей и измерению при анализе социальных явлений; выбор достаточно больших временных длительностей, чтобы увидеть глобальные социальные изменения (и, в качестве необходимого дополнения, анализ разной скорости течения времени).

Такие исходные задачи надолго определили выбор методов. Приоритет серийности и подсчета требовал адекватного источника и установления простых признаков, которые позволяли бы вычленять из источника ограниченное число характерных черт или свойств, изменение которых во времени и надлежало проследить: цены, доходы, размеры богатств; профессиональные деления; рождения, браки, смерти; наконец, росписи и подписи, названия произведений или виды изданий, формулы благочестия и т.д. и т.п. Отталкиваясь от этих факторов, можно было изучать эволюцию частных явлений. Но прежде всего с их помощью можно было составлять более или менее сложные модели, как это сделал, например, исследуя заработную плату, Симиан, а затем Эрнест Лабрусс.

Отсюда рождается своего рода научный волюнтаризм. Для историка существовал лишь тот объект, который был сконструирован определенными методами, в зависимости от гипотезы, подлежащей эмпирической проверке. Забывалось, что методики, которые становились все более сложными и тонкими, носили лишь экспериментальный характер. Все больше и больше проявлялась тенденция принимать гипотезы, с которыми по существу имели дело историки, за реальные объекты. Отметим также, что эти подходы утверждали единственность не вызывавшей вопросов макроисторической перспективы. Считалось, что при экспериментальном исследовании масштаб рассмотрения является постоянным. Приход, региональная общность или департамент, город или сообщество по профессии могли, казалось, сами по себе служить естественными рамками для накопления фактов5.

В конце 70-начале 80-х годов возникло ощущение кризиса социальной истории. По странной иронии судьбы это произошло как раз в тот момент, когда она выглядела победительницей, когда влияние ее достижений вышло далеко за рамки профессии историка и "домен" историка расширился, казалось, до бесконечности. Возникновению кризиса способствовали разного рода причины. В то время как информатика давала возможность фиксирования, хранения и использования существенно более массовых данных, чем прежде, все шире распространялось мнение, что набор вопросов отнюдь не обновляется в таком же темпе, и обширным количественным исследованиям грозит в связи с этим потеря эффективности. Одновременно шел процесс сужения специализации и все большего ограничения поля конкретных исследований, изоляции их друг от друга, в то время как поле самой исторической науки считалось раз и навсегда открытым и общим. Эти тенденции ощущались тем сильнее, что в то же самое время под угрозой оказались великие парадигмы, объединявшие социальные науки (или, по крайней мере, очерчивавшие им горизонт, на который можно было ориентироваться), а вместе с ними уходили в прошлое и многие приемы междисциплинарного сотрудничества. В результате под сомнением оказалась достоверность макроисторического подхода к социальным явлениям, который до сих пор практически не оспаривался. Симптомом этого кризиса доверия стало выдвижение микроистории. В свою очередь, это выдвижение сыграло центральную роль в проявлении и развитии кризиса.

Решающим в определении микроистории является изменение масштаба анализа. Нужно как следует уяснить себе, что это значит. Как и антропологи, историки работают обычно с ограниченными совокупностями фактов6 Но они не проводят "полевых исследований" (хотя в послед- ние лет двадцать обаяние этнологического эксперимента очень сказалось на истории). Та основная форма исследования, каковой является монография, связана с определенными условиями и профессиональными правилами работы. Это требование непротиворечивости документальных данных; вживание в материал; непринужденность изложения, которая как бы гарантирует то, что автор владеет предметом исследования; это необходимость вписать проблему в некий комплекс "конкретного", осязаемого, видимого. При этом монографические рамки, в которых группируют данные и строят доказательства (и в которых уместно и желательно проявить свою личность), представляются нейтральными, естественными. Сотни монографий, в основе которых лежит один и тот же общий набор вопросов, служат фундаментом социальной истории. Перед автором любой из них стояла проблема не масштаба рассмотрения, а репрезентативности каждого конкретного случая по отношению к целому, в которое он должен был вписаться, подобно тому, как отдельный фрагмент находит свое единственное место в складной головоломке.

Цели и методы микроисторического анализа совсем другие. Принципиальным для этого подхода является утверждение, что от выбора того или иного масштаба рассмотрения объекта зависят результаты в познании этого объекта. Таким образом, этот выбор сам по себе может служить стратегии познания. Менять фокус означает не только увеличивать (или уменьшать) размер изображаемого объекта, это означает также изменение его вида и фона. Если прибегнуть к аналогии, в картографии при изменении масштаба изображения мы получаем не ту же самую реальность более крупным или более мелким планом, но другую по содержанию реальность, ибо происходит выбор того, что изображается. Следует подчеркнуть, что наименьший масштаб не дает никаких особых преимуществ. Важен именно принцип изменения, а не то, какой масштаб выбирается.

В последние годы особая удача сопутствовала исследованиям в микроскопическом масштабе. Причины этого были изложены выше. Обращение к микроанализу, явившееся выражением дистанцирования от повсеместно распространенной модели социальной истории, позволило порвать со старыми привычками и сделало возможным критический пересмотр инструментария и методов социоисторического анализа. Но оно также помогло по-новому поставить всю проблему масштаба анализа в историческом исследовании (как немногим раньше это было в антропологии)7.

Чего же можно ожидать от перехода к мелкому масштабу рассмотрения исторических явлений? Э. Гренди в опубликованной в 1977 г. статье замечает, что господствующая социальная история, которая группирует свои данные при помощи категорий, позволяющих соединить как можно большее их количество (размеры состояния, профессия и т. д.), - упускает из виду все, что относится к поступкам людей и к их социальному опыту, к формированию идентичности групп. Автор противопоставляет этому подход, присущий антропологии (преимущественно англосаконской), оригинальность которого, согласно Гренди, заключается не столько в методологии, сколько в особом значении, которое она придает рассмотрению поведения как целостности8. Оставим в стороне это слишком общее утверждение; обратим внимание лишь на одно обстоятельство: развитие стратегии исследования, которая зиждилась бы не на измерении абстрактных свойств исторической реальности, но была бы нацелена на соединение между собой возможно большего числа этих свойств.

Спустя год эта точка зрения нашла очевидную поддержку в несколько провоцирующем тексте К. Гинзбурга и К. Пони9, где предлагалось сделать "имя", собственное имя, т. е. наиболее индивидуальный, наименее повторяемый из возможных показателей, знаком, который позволил бы создать новую разновидность социальной истории, интересующейся индивидуумом и его связями с другими индивидуумами. Ведь выбор индивидуального аспекта здесь не означает несовместимости с выбором аспекта социального: индивидуальное призвано сделать возможным новый подход к социальному через нить частной судьбы - человека ли, группы людей. А за этой судьбой проступает все единство пространства и времени, весь клубок связей, в которые она вписана. Таким образом Гинзбург и Пони по существу возвращаются к старой мечте о целостной истории, но выстроенной "снизу". В их глазах эта история делает возможным воссоздание пережитого и неотделима от него. Но это не слишком внятная формулировка; ей можно предпочесть программу анализа условий социального опыта, восстанавливаемых во всей возможной сложности.

Не абстрагироваться от реальности, но сначала, если угодно, даже обогащать ее, принимая во внимание самые разнообразные аспекты социального опыта. Именно такой подход демонстрирует Дж. Леви в своей книге "Нематериальное наследство" (см. примеч. 2). Рамки исследования здесь ограниченны, интенсивность его очень высока: собраны все зафиксированные документально события биографий всех жителей деревни Сантена в Пьемонте за 50 лет (вторая половина XVII-первая половина XVIII в.). Замысел состоит в том, чтобы за наиболее очевидными общими тенденциями выявить социальные стратегии, к которым прибегали разные действующие лица в зависимости от их положения и от их личных, семейных, групповых и других возможностей. Конечно, если рассматривать длительный промежуток времени, значение всех личных или семейных стратегий уменьшается, и все они как бы растворяются в общем относительном равновесии. Но участие каждого в историческом процессе, в становлении и в изменении основных структур социальной реальности нельзя расценивать лишь по ощутимым результатам этого участия. В жизни каждого вновь и вновь возникают проблемы, сомнения, необходимость сделать выбор - та политика повседневной жизни, стержень которой - сознательное применение социальных правил.

М. Грибауди предложил тот же самый подход применить к изучению формирования рабочего класса в Турине в начале XX в10. Прежде обычно подчеркивали общность социального опыта (иммиграция в город, работа, социальная борьба, политическое сознание и т. д.), обеспечивавшую единство и идентичность рабочего класса. Грибауди вслед за многими другими первоначально исходил из идеи однородности рабочей культуры или, во всяком случае, из утверждения, что эта культура порождала сходное поведение людей. В ходе работы, особенно собирая устные свидетельства о семейном прошлом рабочих, исследователь открыл разнообразие форм вхождения в рабочий класс и существования в нем. Он прослеживает пути отдельных лиц, вскрывает множество разных опытов, многообразие контекстов, в которые они вписываются, внутренние и внешние противоречия, носителями которых они являются. Он воссоздает географические и профессиональные перемещения, демографическое поведение, стратегию установления связей, сопровождающих переезд из деревни в город, пытается установить, какие конкретные элементы составили путь каждой анализируемой семьи, как формировалась ее социальная идентичность, какие механизмы определили гибкость одних и инертность других, как протекало подчас очень резкое изменение ориентиров и устремлений каждого индивида. Выстраивались разные жизненные опыты и облики рабочих, и это освещало динамику их объединения в группы и их разъединения.

Как видим, микроисторический подход имеет целью обогатить социальный анализ, предложить большее многообразие его вариантов, более сложных и более подвижных. Но этот методологический индивидуализм имеет свои границы, поскольку в конечном счете задача состоит в том, чтобы выяснить правила устройства и функционирования социального целого.

Социальная история в ее "классическом" варианте в подавляющем большинстве случаев выглядела как история социальных групп. Это сообщества людей, живущих в одном месте (деревня, приход, город, квартал и т. д.), профессиональная группа, сословие, класс. Можно было, разумеется, спорить о границах этих групп, а с еще большим основанием - об их внутреннем единстве и социоисторическом значении, но сами по себе они не подвергались сомнению11. Отсюда впечатление действующей инерции классифицирования, которое производит сумма знаний, накопленных за последние тридцать-сорок лет. Распределение ролей варьируется, но персонажи пьесы практически не меняются. Сползание к чистой описательности было достаточно сильным, чтобы надолго затормозить влияние такой книги, как работа Э.-П. Томпсона "Формирование английского рабочего класса" (опубликована в 1953 г., но на французский язык переведена лишь в 1988 г.), в которой автор стремился не исходить из заранее известного определения рабочего класса, а сосредоточиться на механизмах его формирования12.

Лишь гораздо позже и постепенно стало распространяться убеждение, что социальный анализ не может сводиться к описанию известных групп и распределению известных ролей. Тому были две главные причины. В основе первой лежит интерес к давней проблеме природы классификационных критериев, применяемых в исторической систематике. В основе второй - то внимание, которое с недавних пор историография стала уделять фактору взаимосвязей и взаимодействий в функционировании общества.

Микроистория предлагает перевести социоисторический анализ в сферу процессов. Историку недостаточно заговорить тем же языком, что и действующие лица, которых он изучает. Это должно стать лишь отправным пунктом более значительной и глубокой работы по воссозданию множественных и гибких социальных идентичностей, которые возникают и разрушаются в процессе функционирования целой сети тесных связей и взаимоотношений (конкуренции, солидарности, объединения и т. д.).

Сама сложность аналитических методов, которых требует подобный подход, по необходимости влечет за собой сужение поля исследования. Однако микроисторики не довольствуются простой констатацией этого неизбежного обстоятельства, они возводят его в эпистемологический принцип, ибо способы социального соединения (или разъединения) стремятся реконструировать через индивидуальное поведение.

Примером может служить недавняя работа Симоны Черутти о ремеслах и цехах в Турине в XVII-XVIII вв.13 Быть может, ни одна сфера историографии по самой своей природе не тяготеет в такой мере к проблеме систематизации и классификации внутри общества, как история ремесел и объединений ремесленников. Ведь здесь идет речь об объединениях совершенно явных, функциональных и при этом, как принято считать, столь сильно интегрирующих своих членов, что эти сообщества представляются органически присущими городскому обществу Старого Порядка. Методологический вызов книги Черутти состоит в том, чтобы, отрешившись от этой убежденности, показать, исходя из индивидуальных и семейных стратегий и их взаимодействий, что профессиональные идентичности и их институциональные выражения являются отнюдь не законченной данностью, а объектом постоянного становления и переделывания. Ничего общего со сбалансированной и в целом стабильной картиной мира ремесленников в ее традиционном описании. Этот мир полон конфликтов, споров, временных соглашений. При этом индивидуальные или семейные стратегии обретают социальное значение; без них невозможно представить себе все пространство городских связей с его возможностями и ограничениями - в нем ориентируются и делают свой выбор социальные актеры. Речь идет, следовательно, о полном изменении взгляда на механизм общественного соединения или по крайней мере об освобождении его от налета стереотипов, когда внимание обращается на виды связей, порождающие социальные ассоциации, на взаимосвязь между индивидуальной рациональностью и коллективной идентичностью.

Выбор такого подхода влечет за собой существенную переориентацию во многих пунктах. Изменяется подход к предварительным допущениям в социоисторическом анализе. Использованию систем социальной классификации, основанных на привычных (общих или локальных) критериях, микроисторический анализ противопоставляет рассмотрение поступков, в которых проявляется складывание или распад коллективных идентичностей. Это не означает, что "объективные" особенности изучаемого населения игнорируются или ими пренебрегают. Но в них видят только одну из потенций, важность и значение которых следует оценивать в зависимости от их применения обществом, от их актуализации.

Обогащается смысл понятия социальной стратегии. В отличие от социолога или антрополога, историк работает со свершившимся фактом, с тем, что "действительно имело место" и что по определению неповторимо. Сами источники лишь в исключительных случаях демонстрируют альтернативы тому, что осуществилось, тем более колебания, которые испытывали социальные актеры прошлого. Поэтому приходится прибегать к тому, что обозначается термином "стратегия". Это заменяет собой общую функционалистскую концепцию, служащую обычно прозаической цели квалификации поступков действующих лиц (индивидуальных и коллективных), которые преуспели и поэтому чаще всего знакомы нам лучше других. Выбор, который делают микроисторики, с этой точки зрения весьма показателен. Принимая во внимание множество частных судеб, они стремятся воссоздать пространство существовавших возможностей, в зависимости от ресурсов каждого индивида или каждой группы внутри данной социальной структуры. Дальше всех в этом смысле пошел, по-видимому, Дж. Леви, когда в свое исследование о семейных стратегиях крестьян в связи с продажей земли в XVII в. он ввел такие понятия, как крах, колебание, ограниченная рациональность14.

Уточняется понятие контекста. В социальных науках и особенно в истории часто используют этот термин - удобно и ни к чему не обязывает. Это риторический прием: контекст, рассказ о котором часто помещается в начале работы, создает эффект присутствия реальности, в которую вписан объект исследования. Применяют его и как аргумент: контекст являет собой общие условия, в которых находит свое место специфическая реальность, хотя при этом обычно не выходят за рамки беглого фиксирования двух уровней. Реже его применяют для толкования: в этом случае из контекста выводят общие причины, которые позволяют объяснить отдельные ситуации. В последние годы значительная часть историков, отнюдь не только тех, кто связан с микроисторией, заявляли о своей неудовлетворенности этими способами применения понятия контекста, когда предполагается наличие некоего единого, однородного контекста, внутри и в зависимости от которого действующие лица определяют свой выбор. В противоположность этому микроисторики напоминают прежде всего о разнообразии отчасти противоречивых и во всяком случае неоднозначных опытов и социальных представлений, посредством которых люди конструируют мир и свои действия. Они предлагают перевернуть наиболее распространенный у историков подход, когда исследователь в своем анализе отталкивается от глобального контекста, полностью определяющего место текста и его интерпретацию, и начинать, напротив, с собирания воедино множества контекстов, которые необходимы как для идентификации текста, так и для понимания рассматриваемых поступков.

И тут мы снова возвращаемся к проблеме масштаба рассмотрения. Историки инстинктивно сводят иерархию уровней рассмотрения к иерархии исторического масштаба: на уровне наций пишут национальную историю; на локальном уровне пишут локальную историю; само по себе это не обязательно выстраивает иерархию по значимости, особенно с точки зрения социальной истории. История социальной целостности на самом нижнем уровне рассыпается на мириады крошечных событий, в которых трудно найти организующую связь. В традиционной монографии автор стремится это сделать, верифицируя гипотезы и общие результаты на локальном материале.

Микроистория, вводя разнообразные и множественные контексты, постулирует, что каждый исторический актер участвует прямо или опосредованно в процессах разных масштабов и разных уровней, от самого локального до самого глобального и, следовательно, вписывается в их контексты. Здесь нет разрыва между локальной и глобальной историей и тем более их противопоставления друг другу. Обращение к опыту индивидуума, группы, территории как раз и позволяет уловить конкретный облик глобальной истории. Конкретный и специфический, ибо образ социальной реальности, представляемый микроисторическим подходом, это не есть уменьшенная, или частичная, или урезанная версия того, что дает макроисторический подход,- а есть другой образ.

Обратимся к примеру, привлекшему внимание многих микроисториков. Динамику макропроцесса, скажем, складывание современного европейского государства в XV-XIX вв., можно анализировать по-разному. Долгое время историки в первую очередь интересовались теми, кто был заметен как личность, сыгравшая немаловажную роль в истории. Затем под влиянием великих теоретиков XIX в. историки открыли для себя значимость массовых и анонимных процессов. Широко распространилось убеждение, что истинная история - это лишь история сообщества, история масс. Если в 1880-х годах обычно говорили о политике Ришелье и ее роли в преобразовании политического, административного, религиозного устройства, налоговой системы и культуры Франции в первой половине XVII в., то сегодня о становлении абсолютистского государства охотнее говорят в безличной форме. Оно вписывается в неотвратимые процессы большой длительности: с XIV по XVIII в. После Макса Вебера стали говорить о длительном процессе рационализации, захватившем западные общества; после Норберта Элиаса говорят о двойной монополии на взимание налогов и на осуществление насилия, которую приобрела французская монархия в период между средними веками и Новым временем; вместе с Эрнстом Канторовичем стали прослеживать постепенное высвобождение энергии секуляризации в недрах самого средневекового христианского мира. То, что прежде приписывали величию, авторитету, власти, таланту отдельной личности, теперь объясняют самоочевидным действием громоздких и анонимных механизмов, для которых есть удобные названия, вроде государства, модернизации, форм прогресса; на уровне большей дробности объяснение находят в таких классических феноменах, как война, распространение письменной культуры, индустриализация, урбанизация и др.

Считается, что "механизмы" власти действуют сами собой; они эффективны именно потому, что это механизмы. Поразительно, что их мощь никогда не ставилась под сомнение. В лучшем случае историки стремятся установить, кто пытается встать на пути крупных изменений, кто старается разоблачить и блокировать их во имя альтернативных общественных ценностей. И, разумеется, не случайно, что то самое поколение интеллектуалов, которое вот уже 20 лет придает огромное значение структурам власти, в то же время особенно увлекается изучением разного рода маргиналов, отщепенцев, альтернативных исторических групп: благородных разбойников и ведьм, инакомыслящих и анархистов, в общем, изгоев. Ведь это еще и способ признания и подчеркивания мощи и реальности власти, ибо восставать против нее отваживалась лишь разрозненная кучка героев, которые действовали вне системы и не имели подлинной надежды на успех.

Принять такой взгляд на вещи и подобное распределение ролей означает на самом деле признать, что вне мажоритарной логики действия механизмов власти, вне второстепенных форм сопротивления им - социальных актеров в массовом масштабе просто не существует или же они пассивны и исторически подчинены воле гигантского Левиафана. Но такое представление неприемлемо. И не по причинам морального свойства, но потому, что оно оказывается частью тех представлений, которые не переставала внушать сама логика власти, стремящаяся диктовать все, вплоть до того, как этой власти противостоять. И еще потому, что, даже если принять гипотезу о глобальной эффективности механизмов и устройств власти, нужно понять, как эта эффективность стала возможной, т. е. как предписания властей передавались и воспроизводились в бесконечно разнообразных и разнородных контекстах.

Такая постановка проблемы означает отказ от простых формулировок - сила/слабость, власть/сопротивление, центр/периферия - и перенос анализа в сферу действия таких категорий, как циркуляция, взаимодействие, присвоение на всех уровнях. Тут нужно внести ясность: большинство историков имеет дело с обществами сильно иерархизированными, обществами неравенства, где глубоко укоренился сам принцип иерархии и неравенства. Было бы смешно отрицать эту реальность и притворяться, что такие явления, как циркуляция, взаимодействие, присвоение, могут мыслиться вне воздействия власти. Как раз наоборот, я хотел бы внушить мысль об их неотделимости от власти, о том, что в действительности они были способны вступить в сделку с разными видами власти, что и они влияли на результаты действия власти.

Возьмем пример монархического государства в Новое время. Из Парижа и Версаля, из Берлина или из Турина оно видится как внушительное архитектурное сооружение; его формы беспрестанно уточняются и разветвляются, пока не охватывают целиком все общество, ответственность за которое государство берет на себя. Реальность, как известно, сложнее и не столь гармонична. На деле государственные институты громоздятся один на другой, конкурируют и подчас противостоят друг другу. Некоторые из них уже совершенно устарели (однако логика Старого Порядка такова, что они обычно не ликвидируются, когда на смену им приходят другие, и это порождает безнадежную путаницу в полномочиях, функциях, компетенциях); другие находятся на подъеме, потому ли, что возникли последними, или потому, что в данный момент оказались лучше всего приспособленными к ситуации в обществе. Но как зачинатели, так и сегодняшние историки в рамках присущего им глобального представления о государстве видят за колебаниями, противоречиями, изменениями ритма единый идущий через века процесс. Оценивая рост государства с помощью вычисления уровня налогов, или количества чиновников, или числа королевских судов, они делают это по модели экономического роста, который при всей своей протяженности представляет единый процесс. Гораздо труднее произвести оценку с точки зрения эффективности государственного аппарата. Но и она практически оценивается в зависимости от роста отношения числа государственных чиновников к общей численности населения. Само собой разумеющимся считается существование единой логики, объединяющей все проявления государственного начала.

Но что может быть более спорным! Что можно увидеть, рассматривая процесс формирования государства на низовом уровне, в его наиболее отдаленных последствиях? Если изменить масштаб рассмотрения, то перед глазами могут предстать совсем другие реальности. Именно это продемонстрировал Дж. Леви в вышеупомянутом исследовании Сантены - сельской общины в Пьемонте в конце XVII в15. Великие перемены века, запоздалое утверждение абсолютистского государства в Пьемонте, европейская война, соперничество между крупными аристократическими домами - все это, конечно, здесь присутствует, хотя след просматривается лишь сквозь пыль ничтожных событий. Но именно в этих ничтожных событиях обнаруживаются и совершенно другие очертания.

Было бы соблазнительно свести всю эту историю к противоречиям, возникающим между периферийной общиной и находящимся на подъеме, все более настойчивым в своих требованиях абсолютистским государством. Но партнеров на этой сцене гораздо больше. Между Сантеной и Турином стоит еще со своими претензиями Кьери, средней руки город, полагающий, что имеет право на собственное слово. Свои претензии выдвигают архиепископ Туринский, в чьем ведении находится приход, соперничающие друг с другом крупные землевладельцы округи. И само деревенское общество разделяют на части интересы составляющих его групп. Коллективные актеры противостоят друг другу, одновременно с этим вступая в союзы в зависимости от открывающихся и все время меняющихся возможностей. Общественные и, если угодно, "политические" фронты постоянно рассыпаются, чтобы перекомпоноваться по-другому. Именно благодаря множественности поставленных на карту интересов, сложности социальной игры, деревня Сантена во второй половине XVII в. получила коллективный шанс остаться "paese nascosto", как бы отстранившейся от великих маневров центрального государства. Действия, затрагивающие деревню, нейтрализовали друг друга, а деревенское сообщество проявило своеобразный политический разум. Не в меньшей мере такое положение вещей определила фигура нотариуса - подсети Джулио Чезаре Кроче, который, играя роль посредника, заправлял в Сантене 40 лет. Он отлично знал все социальные связи, позиции семей и сумел использовать свое знание, равно как и коллективную память жителей деревни, неизменно выступая в качестве посредника в любых делах, как внутри общины, так и вне ее. Показательно, что Кроче не принадлежал к признанному миру сильных. Он был не особенно богат и его профессиональный статус не давал ему особых полномочий. Его власть имела совершенно иную природу: она была основана на обладании "нематериальным" капиталом. Это информированность, ум, оказанные услуги, которые позволили ему занять свое место и наилучшим образом руководить делами деревни.

Нотариус Кроче был, по-видимому, личностью не вполне обыкновенной, и когда в самом конце XVII в. он умер, его не заменил никто другой. И тогда Сантена вышла из своего полуподпольного существования, локальное управление развалилось, и централизованное государство, воспользовавшись экономическим, социальным и политическим кризисом, вступило в свои права (по крайней мере, частично). И все же обратим внимание на то, что из архивных документов встает целая толпа персонажей, которые вмешивались в политику, ограничивали сферу деятельности государства, но в то же время способствовали его строительству. Они не могли избежать зависимости от центральной власти, да и не хотели этого. Но они способствовали формированию локальных интересов (в первую очередь своих собственных), претензий, способов действия, институтов, групп людей, которые были с этими интересами связаны.

По правде сказать, не существует вопроса об альтернативном выборе между двумя версиями исторической реальности, связанными с "макро"- и "микроанализом" государства. Истинны и первая и вторая; на промежуточных уровнях можно установить экспериментально и многие другие, и на самом деле ни одна из этих версий не является достаточной, потому что становление современного государства как раз и происходит на разных уровнях, взаимодействие которых необходимо обнаружить и осмыслить. Смысл микросоциального подхода и, если угодно, выбора с его помощью объекта изучения состоит в том, что в разъяснении прошлого особенно эффективным становится исследование самого первоначального опыта, опыта ограниченной группы или даже индивида, ибо этот опыт сложный и вписывается в наибольшее число различных контекстов.

Здесь кроется другая проблема, неотделимая от самого замысла микроистории. Допустим, ограничение поля исследования не только способствует выявлению многих новых, ценных и глубоких сведений, но еще и придает этим сведениям неведомые дотоле очертания и выявляет, следовательно, новую картину общества. Но в какой мере репрезентативен выбранный таким образом объект? Что он может дать такого, что будет общезначимо?

Вопрос этот был поставлен сразу же и почти не получил положительных ответов. Предвидя возражения, Э. Гренди в своей давней уже статье предложил элегантный оксюморон: "исключительное нормальное"16. Немало чернил было пролито из-за этого темного бриллианта. В нем чувствовалось обаяние понятия, которое очень хотелось использовать, если бы только суметь его точно определить. Следует ли видеть в "исключительном нормальном" нечто созвучное ощущениям, возникшим после 1968 г., когда считалось, что группы, находящиеся на обочине общества, т. е. сумасшедшие, маргиналы, больные, женщины (и все подчиненные группы), являются носителями некоторой истины, говорят об обществе больше, чем центральные группы? Или его нужно понимать в другом смысле: как знаменательное отклонение (но от чего)? Или еще: как первую попытку сформулировать парадигму знака, предложенную позже К. Гинзбургом?

С известной осторожностью можно предложить еще одно понимание. Гренди мыслит, исходя из прежних моделей социального анализа, преимущественно функционалистских, основанных на введении возможно большего числа черт. И все-таки какая-то их часть не поддается интеграции. Исключений оказывается столько, что возникает привычка с легкостью говорить об "исключениях" или "отклонениях" по отношению к норме, которую установил историк. Предложение Гренди, восходящее к размышлениям антрополога Фр. Барта, состояло как будто бы в том, чтобы сконструировать "плодотворные" модели, т. е. такие, которые позволили бы полностью (а не в виде исключений и отклонений) интегрировать индивидуальные пути и выборы. В этом смысле можно сказать, что "исключительное" становилось "нормальным"17.

Спор остается открытым, но труд Дж. Леви, мне думается, содержит в себе некоторые ответы. Он напоминает прежде всего, что факт социальной жизни может служить предметом рассмотрения не только в строго статистическом смысле. Вторая глава книги "Нематериальное наследство" посвящена истории трех семей испольщиков Сантены. Они выбраны из нескольких сотен им подобных, всем остальным уделяется несопоставимо меньше внимания, но при этом все семьи присутствуют в просопографической таблице. Суть, таким образом, состоит не в том, чтобы соотнести эти три примера со всей информацией, а в том, чтобы вычленить из них элементы модели. Трех весьма различных семейных биографий достаточно, чтобы выявить закономерности в коллективном поведении определенной социальной группы, не упустив из виду то специфическое, что есть в каждой из них. Для того чтобы определить пригодность модели, ее нужно не проверять статистически, а испытывать в экстремальных условиях, когда одна или несколько входящих в нее переменных величин подвергаются сильным деформациям.

Я подхожу к последнему пункту моих рассуждений. Иногда удивляются, что некоторые итальянские ученые, занимающиеся микроисторией (хотя не все и даже не большинство), подчас отказываются от обычной манеры письма и прибегают к иным методам изложения, к иной технике повествования. Так, работа К. Гинзбурга "Сыр и черви" написана в форме отчета о судебном расследовании (это расследование "в квадрате", поскольку книга основана преимущественно на извлеченных из архива документах двух процессов инквизиции над мельником Меноккьо). Так же обстоит дело и с "Пьеро" того же автора, на этот раз замысленного как полицейское расследование (о чем объявлялось в заглавии), с его движением наощупь, неудачами и продуманными театральными эффектами. То же можно сказать о книге Дж. Леви "Нематериальное наследство", где историческое расследование служит зеркалом самому себе благодаря "погружению", использованному в качестве композиционного приема. Наконец, это касается недавней прекрасной книги Сабины Лорига о пьемонтской армии XVIII в., явно написанной по модели японского "Расёмона"18.

Итак, речь идет о выборе форм письма в самом широком смысле слова. Как это понять? Отметим прежде всего, что не впервые "ученые" историки используют литературные возможности. Вспомним о "Фридрихе II" Э. Канторовича или о "Цезаре Каркопино" (написанном на манер старых источников), или о написанной Арсенио Фургони биографии Арнольда Брешианского, о "Возвращении Мартена Герра" Натали Земон Дэвис и многих других сочинениях XX в., не говоря уже о великих произведениях романтической историографии. Впрочем, и все мы постоянно прибегаем к риторическим приемам, призванным создать эффект реальности. Однако в случае с микроисториками встает, как мне кажется, другая проблема. Поиски формы имеют здесь не столько эстетический, сколько эвристический смысл. Читателя как бы приглашают участвовать в конструировании объекта исследования; одновременно он приобщается к выработке его толкования.

В распоряжении историков имеется инструментарий, который является классическим или во всяком случае считается таковым. Это набор понятий, различные техники исследования, методы измерения и т. д. Есть и другой, не менее важный, но реже обсуждаемый. Это формы аргументации, манера высказываться, использовать цитаты, применять метафоры - словом, речь идет о способах писать историю. Здесь мы подходим к очень широкому спектру проблем, стихийно возникающих сегодня в деятельности историков19. Долгое время казалось, что тут нет ни малейшего повода для сомнений. Присущая историку манера письма непроизвольно мыслилась как отчет о научной работе. Масса приложений: документы, а позже - растущий аппарат все больше распространяющихся серийных исследований (таблицы, графики, карты) гарантировала, казалось, непоколебимую объективность сообщаемого и позволяла считать его единственно возможным, во всяком случае, самым близким к совершенной истине. При этом забывалось, что даже приводимая историком серия цен определяет манеру рассказа - она организует время, вводит форму представления - и что такое сложное понятие, как "конъюнктура", столь любимое французскими "анналистами", объединяет в себе неразрывно связанные метод анализа, способ истолкования и манеру рассказывать.

Не всегда осознается связь манеры историописания с классической моделью романа, автор которого организует действия, знает персонажей и суверенно управляет их намерениями, поступками и судьбами. Известны даже попытки совместить эти два жанра. Но роман давно переменился. После Пруста, Музиля и Джойса писатели не устают экспериментировать с новыми формами. Историки с некоторым опозданием делают то же самое. И начали они не сегодня. Вот пример, заслуживающий того, чтобы сказать о нем подробнее. В знаменитой книге Фернана Броделя "Средиземноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II" (1949) сразу было отмечено оригинальное использование трех временных уровней, организующих три большие части книги. Будет ли чересчур рискованным предположить, что это была попытка с трех точек зрения и в трех разных измерениях рассказать одну и ту же историю, разбитую на части, а потом вновь собранную? Вопрос, во всяком случае, стоит того, чтобы быть поставленным.

Сегодня проблема связи содержания познаваемого и форм его представления формулируется прямо. Историки, занимающиеся микроанализом, играют здесь центральную роль. Они полагают, что выбор способов изложения зависит от практики исторического исследования, так же как ею определяются и методы исследования. Действительно, эти два аспекта практически неразделимы. С одной стороны, нахождение способа изображения помогает познанию, с другой - оно явно способствует возникновению новых способов восприятия исторического сочинения. Форма исследования обретает особый смысл: она приобщает читателя к труду историка, к созданию объекта рассмотрения. И не только форма. Недавняя книга Роберто Заппери об Аннибале Караччи, воссоздающая судьбы двух братьев Караччи и их кузена, болонских живописцев второй половины XVI в., показывает, как можно экспериментировать в жанре биографии, который, на первый взгляд, меньше всего для этого подходит20.

Сегодня проблема поставлена на уровне микроанализа. Ничто, разумеется, не мешает ставить ее и на других уровнях, в других масштабах исторического исследования. Пример Ф. Броделя нам это продемонстрировал21. Однако то, что к этим новым (или, вернее, возрожденным) размышлениям ученых подтолкнули некоторые работы по микроистории, не случайно. Изменение масштаба, как уже было сказано, способствовало отстранению (estrangement) в семиотическом смысле: отрыву господствующего историграфического дискурса от категорий анализа и моделей толкования, но также и от существующих форм изложения. Один из результатов перехода к микроанализу состоит, например, в изменении природы информации и связи, которую поддерживает с ней история. Дж. Леви любит сравнивать работу историка с действиями героини новеллы Генри Джеймса "В клетке". Телеграфистка, запертая в своей будке, получает обрывки информации и передает их. Из этих обрывков она реконструирует внешний мир. Телеграфистка не выбирает, ей приходится извлекать нечто вразумительное из того, что есть. Но возможности слова ограниченны, и это следует отметить, ибо отличие историка от телеграфистки Генри Джеймса состоит в том, что, обделенный, подобно ей, информацией, он знает, что отбор ему навязан и сюда накладывается еще и его собственный выбор. Окольными путями он пытается достичь результатов и определить их неизбежные последствия.

Как бы то ни было, на самом низшем уровне, среди мелких подробностей нелегко увидеть всю картину. Что важно в этом обилии деталей, а что не важно? Тут историк, если после Джеймса мы обратимся к Стендалю, оказывается в положении Фабрицио из "Пармской обители" во время битвы при Ватерлоо. В великих исторических событиях он видит лишь беспорядок. Дж. Леви во введении к своей книге задается вопросом: "Что важно, а что не важно, когда пишешь биографию?". И затем, сочиняя текст, он старается найти такую композицию, которая наилучшим образом соответствовала бы задаче изображения жизни, например жизни священника Джованни-Баттисты Кроче, известной только во фрагментах и обретающей смысл, лишь вплетаясь в серию контекстов и отрывочных связей. Выбор модели повествования есть также выбор способа познания. Примечательно, что экспериментировать таким образом стали именно со старыми жанрами историографии: биографией, рассказом о событии, которые в своих традиционных формах устарели и сегодня уже практически не заслуживают доверия. Если для того, чтобы понять личность, достаточно знать о ней все от рождения до смерти, а чтобы понять событие - все его аспекты, то современные журналисты оказываются вооруженными гораздо лучше, чем историки. Мне кажется, что биография или рассказ о событии играют роль пограничного эксперимента: коль скоро классические нарративно-аналитические модели перестали быть убедительными, то что же можно или нужно сделать, чтобы рассказать о жизни, о битве, о факте истории?21

Это объекты-проблемы. Опыт одного человека, например священника Кроче или художника Аннибале Караччи, может быть прочитан как череда попыток, выборов, принятий решений перед лицом неизвестности. Он мыслится не только как своего рода предопределенность - эта жизнь уже состоялась, и смерть превратила ее в судьбу, - но как поле возможностей, между которыми приходится выбирать историческому актеру. Коллективное событие, например бунт, перестает быть непроницаемым объектом (когда виден лишь беспорядок на поверхности), или, наоборот, его перестают толковать избыточно, перегружая незначительный случай скрытым значением. Но зато можно попытаться показать, как в самом беспорядке социальные актеры изобретают смысл и одновременно этот смысл осознают. И тут выбор способа подачи материала важен и для конструирования объекта и для его толкования.

Но, повторяю, преимущества микросоциального анализа не кажутся мне безусловными. В принципе ничто не мешает поставить повествовательно-познавательные проблемы на макроисторическом уровне. Основополагающим мне представляется именно изменение масштаба. Сегодня историки это понимают, и не только историки. В 1966 г. Микеланджело Антониони поставил фильм "Фотоувеличение" по рассказу Кортасара. В нем речь идет об истории лондонского фотографа, случайно зафиксировавшего на пленке сцену, свидетелем которой он был. Герой рассказа не может понять, что там происходит, потому что на снимке детали как бы не связаны между собой. Заинтригованный фотограф увеличивает изображение, и невидимая прежде деталь наводит его на мысль о новом понимании целого23. Изменение масштаба позволило герою из одной истории попасть в другую (может быть, и во многие другие). Как раз такой урок и преподает нам микроистория.


1 Ginzburg С. "Spie: radici di un paradigma indiziario" // Crisi delle ragione. Ed. A. Gargani. Torino, 1979; фр. пер.: "Signes, traces, pistes: racines d'un paradigme de l'indice"// Le Debat, 1980. 6. Хорошим примером этого американского понимания может служить введение Э. Мюира к сборнику, составленному Э. Мюиром и Г. Руджеро: Microhistory and the Lost Peoples of Europe. Baltimore; L" 1991. P. VII-XXVIII.

2 Тут я отсылаю к моему введению к французскому переводу книги Джованни Леви: Levi G. L'Erediti immateriale. Carriera di un esorcista nel Piemonte del Seicento. Torino, 1985. Фр. пер.: Le pouvoir au village. P., 1989. Оно называется "История на уровне земли" ("Histoire au ras du sol"). CM. также коллективную редакционную статью в "Анналах": "Tentons I' experience"// Annales. E.S.C., 1989. N 6.

3 Levi G. On Micro-history // New Perspectives on historical Writing. Ed. P. Burke Oxford, 1991. Упомянутая работа К. Гинзбурга (см. примеч. 1) определенно претендовала на создание новой исторической парадигмы. Она получила очень живой отклик и широко распространилась во всем мире. Но я не думаю все же, что эта работа служит ключом ко всей литературе по микроистории, последовавшей за ее опубликованием.

4 Simian F. Methode historique et science sociale // Revue de synthese historique. 1903. 0 роли дюркгеймовских образцов в становлении "Анналов" см.. Revel J. Histoire et sciences sociales. Les paradigmes des "Annales" // Annales. E.S.C. 1979. N 6.

5 Cм. весьма проницательные суждения на этот счет: Rougerie J. Faut-il departementaliser histoire de France? // Annales. E.S.C. 1966. N 1; Charle Ch. Histoire professionnelle, histoire sociale? // Annales. E.S.C. 1975. N 4. В этом же ключе в середине 70-х годов вокруг диссертации Перро {PerrotJ.-C. Genese d'une ville modeme: Caen au XVIII' siecle (P., 1975)] завязался спор о природе урбанизации.

6 Интересно было бы сравнить, как ставятся эти проблемы в истории и в антропологии. См., напр.: Bromberger Ch. Du grand au petit. Variations des echelles et des objets d'analyse dans l'histoire recente de l'ethnologie de la France // Ethnologies en miroir. Eds. 1. Chiva, U. Jeggle. P., 1987.

7 Здесь уместно подчеркнуть важность для большинства микроисториков размышлений Фредрика Барта, а также общее влияние на них англосаксонской антропологии. CM.: Scele and Social Organization / Ed. F. Barth. Oslo; Bergen, 1978; Process and Form in Social Life. L. 1980

8 Grendi E. Micro-analisi e storia sociale // Quademi Storici. 1977. N 35. CM. также введение Гренди к специальному номеру того же журнала. Famiglia е communit: Quademi Storici. 1976. N 33.

9 Ginzburg С.. Poni С. II nome et il come. Mercato storiografico e scambio disuguale // Qua- demi Storici. 1979. N 40 (сокращ. фр. пер. см.: Le пот et la maniere // Le Debat. 1981. 17.).

10 Gribaudi M. Mondo operaio e mito operaio. Spasi e percorsi sociali a Torino nel primo novecento. Torino, 1987; фр. пер.: Itineraires ouvriers. Espaces et groupes sociaux i Turin au debut du XX' siecle. P., 1987.

11 Вспомним хотя бы начатый Э. Лабруссом спор 50-х годов вокруг проекта сравнитель- ной истории европейской буржуазии или дискуссию 60-х годов между Э. Лабруссом и Р. Мунье о "сословиях и классах".

12 Thompson Е.Р. The Making of the English Working Class. Harmondsworth, 1982; фр. пер.: La formation de la classe ouvriere anglaise. P., 1988. Напомним, что Томпсон в своем исследовании применяет макроисторический подход.

13 Cм.: Cerutti S. La ville et les metiers. Naissance d'un langage corporatif (Turin, 17-18' siecles). P., 1990.

14 Levi G. L'Eredit immateriale. Cap. 2.

15Другой пример, говорящий о том же, касается формирования генуэзского государства и становления в связи с этим системы насилия. Cм.: Raggio О. Faide е parantele. Lo stato genovese visto dalla Fontanabuona. Torino, 1990.

16 Grendi E. Micro-analisi e storia sociale.

17 Хороший пример такого понимания дан, как мне представляется, в работе: Gribaudi М., Blum A. Des categories aux liens individuels: l'analyse statistique de l'espace social // Annales. E.S.C. 1990. N 6.

18 Loriga S. Soldats. Un laboratoire disciplinaire: l'armee piemontaise au XVIII' siecle. P., 1991. Итальянский вариант: Soldati. L' istituzione militare nel Piemonte del Settecento. Venezia, 1992.

"Расёмон" - новелла японского писателя P. Акутагавы и снятый по этой новелле фильм А. Куросавы, где один и тот же эпизод показан глазами разных его участников (примеч. пер.).

19 Но также и антропологов. CM.: Geertz С. Works and Lives. The Antropologist as Author. Stanford, 1988.

20 Zapperi R. Annibale Carraci. Ritratto di artista da giovane. Torino, 1989.

21 Во Франции эта проблема сегодня стоит на уровне национальной истории в масштабе макроисторическом. См. некоторые вехи в работах: Burguiere A., Revel J. "Presentation" к "Histoire de la France". L'Espace fransais P., 1989. Vol. 1; Nora P. Comment ecrire l'histoire de France // Les lieun de memoire. Vol. 3. Les Frances. T. 1. P., 1993.

22 Cм. проницательные суждения о биографии: Levi G. Les usages de la biographic // Annales. E.S.C. 1989. N 6; Passeron J.-Cl. Biographies, flux, itinairaires, trajectoires // Revue frani;aise de sociologie. 1990. XXXI. (статья воспроизведена в кн.: Le Raisonnement socio- logique. P., 1991). О событии см.: Farge A.. Revel J. Logiques de la foule. L'affaire des enlevements d'enfants. P., 1988.

23 Сценарий фильма см.: Antonioni М. Blow up. Torino, 1967.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова