Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

П.М.Рутенберг

УБИЙСТВО ГАПОНА

Первое издание: Ленинград: Былое, 1925.

Переиздано: Москва: Слово, 1990.

Номер страницы перед текстом на этой странице.

Записки П. М. Рутенберга появились в печати впервые в заграничном "Былом" (№ 11 — 12, 1909, июль— август). В 1917 году они были предоставлены автором в распоряжение редакции "Былого", и первые две части были напечатаны в № 2 журнала "Былое" за 1917 год.

Настоящее издание воспроизводит без перемен текст записок П. М. Рутенберга — первых двух частей по тексту "Былого" 1917 года, третьей же части — по тексту заграничного "Былого", выправленному в 1917 году в немногих местах автором.

Издательство сожалеет о том, что, печатая отдельным изданием записки П. М. Рутенберга, оно не имело возможности войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения, необходимость которых представляется особо очевидной, ибо автор, издавая в 1909 году свои записки, был весьма стеснен двойною цензурой — цензурой времени (расцвет реакции и т.д.) и цензурой партийной, эсеровской. В деле Гапона поведение ЦК партии социалистов-революционеров было весьма конфузно, и, наводя строжайшую цензуру на записки П. М. Рутенберга, ЦК партии с.-р. думало покрыть свой конфуз.

Издательство "Былое".

 

 

 

 

Опубликовываемые записки состоят из 3-х частей, писав­шихся разновременно:

1) заметки о Гапоне за январь — ноябрь 1905 года писались в конце 1907 года;

2) мои отчеты ЦК П. С.-Р. о предательстве и смерти Гапона писались по распоряжению ЦК после каждого из моих свиданий с Гапоном в зависимости от обстоятельств, в самый день свидания или через несколько дней. Отчеты тогда же пересылались ЦК. В настоящее время эта часть пополнена необходимыми пояснениями;

3) глава о моих сношениях с ЦК П. С-Р. по делу Гапона после его смерти написана сейчас.

По причинам личного характера я до сих пор не мог заняться составлением своих записок о Гапоне. Если в моей работе встречаются какие-либо неясности, то это объясняется спешностью, с какой мне приходилось писать.

 

25 июня 1909 года

                                                                             Рутенберг


Часть I

 

ГАПОН

 

(январь—ноябрь 1905 г.)

 

 

{7} С первого дня петербургской забастовки перед 9 января 1905 г. видно было, что дело не ограничится одним принятием назад на работу рассчитанных с Путиловского завода четырех рабочих.

Я внимательно стал следить за стачкой и руководителем ее Гапоном.

Незадолго до 9 января 1905 г. я ушел с Н-ского завода, где заведывал одной из мастерских. Отношения мои с рабочими были хорошие, и во время стачки они предложили мне посещать их собрания.

5 января они познакомили меня с Гапоном.

Это было в тот вечер, когда, после бесплодных хождений и хлопот по разным власть имущим лицам, Гапон произнес свою знаменитую речь в Нарвском отделе "Союза русских фабрично-заводских рабочих".

— Товарищи. Мы ходили к Смирнову (Директор забастовавшего тогда Путиловского завода), ничего не добились. Ходили в правление, ничего не добились. К градоначальнику — тоже ничего. К министрам — тоже ничего. Так пойдем, товарищи, к самому царю, — говорил Гапон рабочим.

— Пойдем, — отвечала многотысячная толпа, увлеченная простотой логики своего "заступника" "батюшки".

— И если надо будет, головы сложим, но своего добьемся... — продолжал Гапон.

— Сложим... добьемся...

 

В городе к этому времени все говорили о Гапоне, кто, что и как мог. В интеллигентной среде отношение к его личности могло быть только скептически-отрицательное. Но развертывавшиеся с каждым днем события превращали его хулителей в хвалителей. Мелочи забывались. Все величие надвигавшейся грозы переносилось на Гапона, связывалось с его именем.

{8} На рабочих собраниях стали читать петицию к царю, собирать под ней подписи. Число рабочих, являвшихся услышать петицию, было так велико, что их приходилось пускать в зал собрания на смену по несколько человек, а за Невской заставой Гапон должен был выйти под открытое небо, взобрать­ся на бочку с водой и читать петицию при свете фо­наря.

В таинственно неясных очертаниях развевавшейся над толпой рясы, в каждом звуке доносившегося хриплого голоса, в каждом слове прочитанных из петиции требований окружавшему очарованному людскому морю казалось, что наступает конец, приближается избавление от чудовищных вековых мучений.

А Гапон, увлеченный стихией, заговорил ее языком, стал выражать ее желания, светить ее красотой.

Все тянулось к нему. По первому его слову готово было идти на муки, на смерть, на все.

Когда, после каждого прочитанного пункта пети­ции, он спрашивал:

— Нужно ли это вам, товарищи? — в ответ ему вырывалось далеким стоном:

— Нужно... необходимо...

Так же слушали его, так же стали относиться к нему во всех других частях города.

 

Я видел всю стихийность развертывавшихся передо мною событий, все бессилие революционных партий и интеллигенции оказать какое бы то ни было влияние на них, не мог понять позиции правительства, допускавшего все это на свою же, так мне казалось, гибель.

Одно было ясно. Под предводительством священника сам изголодавшийся, исстрадавшийся рабочий народ, с торжественно-мрачной решимостью, что "дальше так жить невозможно", с наивной верой в успех "последнего" средства, идет к царю просить хлеба и свободы, просить того, что царь всегда отнимал, но не может не дать ему.

Бог и царь — две идеи, так долго омрачавшие сознание и парализовавшие волю народа, были поставлены на карту.

И каков бы ни был исход затеянного свидания, оно должно было быть роковым для одной из сторон.

Либо народ будет одурачен и, опьяненный словом и видом царя, потянет ярмо дальше, до полного истощения, {9} либо мираж царского всемогущества и доброжелательства к народу рассеется навсегда.

 

Под явно организованным влиянием рабочие с первых дней стачки не подпускали к себе "студентов" и "интеллигентов", отказывались от каких бы то ни было "бумажек" их и речей. В некоторых "отделах" заподозренные в качестве интеллигентов или распространителей прокламаций, немедленно изгонялись и часто избивались. Зачинщиками являлись сыщики, бывавшие в большом количестве на собраниях. Они увлекали за собой серую толпу рабочих, насторожившуюся, нервно-приподнятую, опасавшуюся неожиданного подвоха, удара в спину, крушения последних ее надежд.

Только вмешательство сознательной, развитой час­ти рабочих предупреждало бессмысленное пролитие крови, отвлечение неожиданно скопившейся революционной силы в наиболее желательную для правительства сторону — сторону погрома интеллигенции.

Мое положение, как интеллигента, было исключительным. На рабочих собраниях за Нарвской заставой многие меня знали и лично ко мне хорошо относились. Мое присутствие на собраниях не вызывало враждебного недоверия.

Рассчитывая на свою выдержку и на авторитет, которым я пользовался среди значительной группы рабочих, я думал, что смогу оказаться полезным и должен поэтому идти вместе с рабочими к Зимнему дворцу.

 

Восьмого января войскам роздали боевые патроны. Они заняли все опасные для правительства пункты Петербурга. Отрезали окраины от центра города. Гапона я мог увидеть только 9-го утром. Я застал его среди нескольких рабочих, бледного, растерянного.

— Есть у вас, батюшка, какой-нибудь практический план? — спросил я.

Ничего не оказалось.

— Войска ведь будут стрелять.

— Нет, не думаю, — ответил Гапон надтреснутым, растерянным голосом.

Я вынул бывший у меня в кармане план Петербурга с приготовленными заранее отметками. Предложил наиболее подходящий, по-моему, путь для процессии. Если бы войска стреляли, забаррикадировать {10} улицы, взять из ближайших оружейных магазинов оружие и прорваться во что бы то ни стало к Зимнему дворцу.

Это было принято.

Пошли в ближайшую часовню и принесли хоругви и кресты. Гапон немного успокоился и оправился.

 

Во дворе "собрания" собралось уже много народу. Ко мне стали обращаться за распоряжениями. Группа рабочих спросила, что хоругви-де имеются, так не взять ли и царские портреты.

Я осторожно отсоветовал.

Предстоявшая бойня казалась настолько бессмысленной, не соответствовавшей интересам правительства, что я опасался возможной патриотической манифестации. Не мне же ей содействовать.

 

Прежде чем двинуться в путь, надо было предупредить собравшихся, на что идут. Предупредить разброд в случае каких-нибудь неожиданностей.

Гапон так ослабел и охрип, что сказать ничего не мог. От его имени я предупредил рабочих, что солдаты в них, может быть, будут стрелять и ко дворцу не пропустят. Хотят ли все-таки идти?

Ответили, что пойдут и во что бы то ни стало про­вутся на площадь Зимнего дворца.

Я объяснил, какими улицами идти, что делать в случае стрельбы. Сообщил адреса ближайших оружейных лавок.

Когда раздалось последнее "с богом", люди стали усердно креститься. Дрогнули хоругви. Дрогнула толпа. Суетливо сжалась у мостика. Еще раз сжалась, стиснутая у ворот. И вылилась на широкое шоссе.

Мои предупреждения о возможности стрельбы, об оружии обратили внимание толпы, но не пристали к ней, не проникли в душевную глубь ее.

— Разве к богу можно идти с оружием? Разве к царю можно идти с дурными мыслями?

— Спа-си, го-ос-по-ди, лю-уди тво-я и бла-го-слови до-сто-я-ние тво-е... — разрезало звонкий морозный воздух криком последней надежды и веры десятков тысяч исстрадавшихся грудей.

— По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-то-ру на-ше-му Ни-ко-ла-ю Алек-сан-дро-ви-чу... — звенело фанати­ческой уверенностью заклинания, которое должно {11} было отвести всякое зло, открыть дорогу к лучшему, так необходимому, будущему.

Когда за поворотом улицы увидели выстроившуюся у Нарвских ворот пехоту, запели еще громче, пошли вперед еще тверже, еще увереннее. Шедшие впере­ди хоругвеносцы смутились было, хотели свернуть в боковую улицу. Но настроение и приказание толпы их успокоило. Они и за ними вся процессия пошли прямо.

Неожиданно из Нарвских ворот появился мчавшийся во весь опор кавалерийский отряд с шашками наголо, разрезал толпу, пронесся во всю ее длину.

Толпа дрогнула.

— Вперед, товарищи, свобода или смерть, — прохрипел Гапон остатком сил и голоса.

Толпа сомкнулась, двинулась вперед.

Кавалерия опять врезалась в нее сзади наперед и промчалась обратно в Нарвские ворота.

Народ, вооруженный хоругвями и царскими портретами, очутился лицом к лицу с царскими солдатами, державшимися скорострельные винтовки наперевес.

Со стороны солдат раздался глухой, перекатывавшийся по линии из края в край, резкий треск.

Со стороны народа раздались предсмертные стоны и проклятья.

Передние ряды падали, задние убегали.

Три раза стреляли солдаты. Три раза начинали и долго стреляли. Три раза переставали.

И каждый раз, когда начинали стрелять, все, кто не успел убежать, бросались на землю, чтоб как-нибудь укрыться от пуль.

И каждый раз, когда переставали стрелять, те, кто мог бежать, поднимались и убегали. Но солдатские пули их догоняли и скашивали.

После третьего раза никто не подымался, никто не бежал. Солдаты больше не стреляли.

 

Через несколько минут после третьего залпа я поднял уткнутую в землю голову.

Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот, стояли две серые застывшие шеренги солдат; по левую сторону от них офицер. По сю сторону Таракановского моста валялись в окровавленном снегу хоругви, кресты, царские портреты и трупы тех, кто их нес.

Трупы были направо и налево от меня. Около них большие и малые алые пятна на белом снегу.

{12} Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы высунулась голова с остановившимися глазами.

— Жив, отец?

— Жив.

— Идем!

— Идем!

Мы поползли через дорогу к ближайшим воротам.

 

Двор, в который мы вошли, был полон корчащимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также метались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.

— Нет больше бога, нету больше царя, — прохрипел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу.

То, что так мучило, что так трудно было понять, сразу стало ясно.

В нескольких словах подвели итог всем причинам мучительно векового прошлого, установили програм­му неумолимого, кровавого будущего...

На этот раз "программа" была уже не кучки интеллигенции, не "преступного революционного сообщества".

 

Гапон надел шапку и пальто одного из рабочих.

Через забор, канаву, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.

В квартиры нас не пускали.

О баррикадах нечего было и думать.

Надо было спасать Гапона.

Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.

Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.

Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего, и, получая в протянутые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обна­женными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:

— Свято.

Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.

{13} Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.

Я повел его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим.

Если люди эти найдут нужным, они когда-нибудь расскажут, как вел себя Гапон в этот день. Ведь это был день 9 января.

Меня его поведение коробило.

Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.

Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.

Остриженный, переодетый в чужое, предо мной оказался предоставлявший себя в полное мое распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.

Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в мое отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вече­ром произнес в Вольно-Экономическом Обществе перед разношерстным собранием интеллигентов "от имени отца Георгия Гапона" речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался еще расстрел...

После пережитого утром 9 января такая нервность была естественна, но не для Гапона.

Меня это и удивляло и обязывало. Обязывало использовать свое влияние на этого человека, имя которого стало такой революционной силой.   

 

Вечером 9 января он сидел в кабинете Максима Горького и спрашивал:

— Что теперь делать, Алексей Максимович? Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона.

{14} Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:

— Что ж, надо идти до конца. Все равно. Даже если придется умирать.

Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.

Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что "занят их делом",

По предложению Горького мы поехали в Вольно-Экономическое Общество на частное совещание собравшихся там представителей интеллигенции разных направлений. Но и это совещание ничего сказать не могло.

 

Из состава "совещания" выделилась группа, при­нявшая несколько решений, казавшихся тогда един­ственно доступными и практически осуществимыми. Нашли желательным, чтобы Гапон написал к рабочим прокламацию по поводу происшедшего. Я взял на себя повлиять на него в нужном смысле.

Из Вольно-Экономического Общества Гапона увели ночевать на квартиру Б. Мы условились относительно прокламации. Но, явившись к Гапону на следующее утро, я нашел написанное им неподходящим и сам написал другую. В ней остались следующие принадлежащие Гапону выражения, печатаемые курсивом:

 

Родные. Братья товарищи-рабочие.

 

Мы мирно шли 9 января к царю за правдой, мы предупредили об этом его опричников-министров, просили убрать войска, не мешать нам идти к царю. Самому царю я послал 8 января письмо, в Царское Село, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценою собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь все-таки пролилась.

Зверь-царь, его чиновники-казнокрады и грабители русского народа сознательно захотели быть и сделались убийцами наших братьев, жен и детей. Пули царских солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, {15} несших царский портрет, прострелили этот портрет и убили нашу веру в царя.

...Так отметим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем. Вредите всем, кто чем и как может. Я призываю всех, кто искренно хочет помочь русскому народу свобод­но жить и дышать, — на помощь. Всех интеллигентов, студентов, все революционные организации (социал-демократов, социалистов-революционеров) — всех. Кто не с народом, тот против народа.

Братья-товарищи, рабочие всей России. Вы не станете на работу, пока не добьетесь свободы. Пищу, чтобы накормить себя, и оружие разрешаю вам брать, где и как сможете. Бомбы, динамит — все разрешаю. Не грабьте только частных жилищ, где нет ни еды, ни оружия. Не грабьте бедняков, избегайте насилия над невинными. Лучше оставить девять сомнительных негодяев, чем уничтожить одного невинного. Стройте баррикады, громите царские дворцы и палаты. Уничтожайте ненавистную народу полицию.

Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей, всем угнетателям народа — мое пастырское проклятие. Солдатам, которые будут помогать народу добиваться свободы, — мое благословение. Их солдатскую клятву изменнику-царю, приказавшему пролить невинную кровь, разре­шаю.

Дорогие товарищи-герои. Не падайте духом. Верьте, скоро добьемся свободы и правды; неповинно пролитая кровь тому порукой. Перепечатывайте, переписывайте все, кто может, и распространяйте между собой и по всей России это мое послание и завещание, зовущее всех угнетенных, обездоленных на Руси восстать на защиту своих прав. Если меня возьмут или расстреляют, продолжайте борьбу за свободу. Помните всегда данную мне вами — сотнями тысяч — клятву. Боритесь, пока не будет созвано Учредительное Собрание на ос­нове всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права, где будут избраны вами самими защитники ваших прав и интересов, выставленных в вашей петиции изменнику-царю.

 

Да здравствует грядущая свобода русского народа!

Священник Георгий Гапон

12 час ночи 9 января 1905 г.

 

{16} Гапону понравился текст, и он предложил мне писать от его имени как, что и когда найду нужным. И для этого подписал мне десятка полтора чистых листов бумаги.

(Оригиналы этой прокламации и другой, маленькой, "К солдатам", написанные моей рукой и подписанные Гапоном, должны быть у Г. У него же должен находиться тот экземпляр петиции, который несли 9 января к царю. Чистые же листы с подписями Гапона взялся сохранить Б., у которого Гапон ночевал, но когда в марте 1905 г. я потребовал их, листы оказались уничтоженными.)

 

Стачка падала. Оставаясь в Петербурге, Гапон рисковал быть арестованным. Его переправили в имение одного из петербуржцев, место совершенно безопасное, далекое от Петербурга. Перед его отъездом мы условились, что, если настроение рабочих поднимется, ему дано будет знать, и он вернется в Петербург. Если все успокоится, он уедет за границу. Целью поездки за границу будет: объединить под влиянием его авторитета организованные и боевые силы социал-демократов и социал-революционеров. Для этого он должен оставаться вне партий, не объявлять себя членом которой бы то ни было из них и не возбуждать су­ществующей между ними розни публичным одобре­нием или неодобрением одной из них. В деревне он должен дожидаться от меня указаний и двигаться с места может только в случае опасности быть арестованным или когда узнает, что я арестован. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Его снабди­ли деньгами.

 

''Подняться" настроению рабочих не пришлось. В первые дни требовали оружия, бомб, планомер­ного руководства, т.е. организации. Ничего не было. Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать свое влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь.

Я решил ехать вместе с Гапоном за границу. Пе­реслал ему паспорта, указания, где и как со мной встретиться (в России). Но его уже в деревне не было. Не дожидаясь от меня известий, он уехал оттуда сам и перешел границу близ Таурогена, раньше меня на день.

{17} Пережитые Гапоном в России и при переходе через границу тревоги, переезд через всю Европу, без языка и с боязнью быть узнанным и арестованным, закончи­лось тем, что в Женеве он не нашел лица, к которому я его направил. Не нашел, значит, и меня.

Два дня, как рассказывал он мне потом, он ходил по городу беспомощный и измученный. Отправился, наконец, к Плеханову.

Ему, конечно, обрадовались, приласкали его. А он, очутившись в тепле и уюте, захотел, должно быть, сказать окружающим что-нибудь приятное. Он расска­зывал о 9 января, о том, что сознательно заранее все подготовлял и что... он — социал-демократ, социал-демократом всегда был и социал-демократ его спас.

Не экзаменовать же его было присутствовавшим. Говорил ведь Гапон. А кто в те дни не считался с его словами?

Его спросили, можно ли об этом написать Каут­скому и в "Vorwaerts".

Гапон ответил, что можно не только написать, но даже телеграфировать.

Так и сделали.

 

Через день он встретился со мной. Начались пере­говоры с представителями разных партий. И, неожи­данно для себя, я узнал, что Гапон успел уже не только сам попасть, но и других поставить в неловкое по­ложение.

 

Оказавшись первой фигурой русской революции, Гапон в то же время не разбирался в смысле и значе­нии партий, с которыми ему пришлось иметь дело, в их программах, спорах. Он не понимал даже всей важности сыгранной им 9 января роли. Мне не раз при­ходилось разъяснять ему это. Разъясняли ему другие и сама жизнь. Каждый по-своему. И каждое из этих разъяснений различно на него действовало, разно им воспринималось.

Первые две-три недели ему приходилось выслу­шивать и читать о себе самые фантастические ком­бинации. Но останавливаться на них, "угорать" от них некогда было. Кровавый ужас 9 января слишком свеж был в памяти. Динамит и оружие, террор и во­оруженное восстание, о которых судили и говорили на "свиданиях" и "совещаниях", слишком захватыва­ли и удовлетворяли бессознательно накопившееся чувство.

Встречавшиеся представители разных партий {18} подходили к нему как к революционному вождю, так с ним разговаривали, такие к нему требования, конеч­но, предъявляли. А он в ответ мог связно и с одушев­лением рассказать о 9 января, о намеченной программе. Когда ставились непредвиденные вопросы, он "согла­шался" со мной, а когда меня не было, "соглашался" и с другими, т.е. часто с мнениями диаметрально про­тивоположными. И из одного неловкого положения попадал в другое, из которых мне же приходилось его выпутывать.

Так или иначе, он был искренен в это время. Уме­ло или неумело, — он заботился только об успехе дела, с которым оказался связанным. О своем "ве­личии" не думал. Во всяком случае, ничем этого не проявлял.

Но продолжалось так недолго.

 

Мы переехали в Париж.

Гапон был свободен теперь от деловых свиданий, стал вести жизнь более спокойную и нормальную, чем в Женеве. Стал читать немного, работать. Он дол­жен был написать несколько брошюр и прокламаций.

(Подробность, в настоящее время небезынтересная. Про­кламации свои он раньше всего читал и исправлял со мной, а потом читал другим товарищам. Между прочими прокламация­ми Гапон написал письмо Николаю Романову. Я был против его печатания. Он прочел его тогда в присутствии Азефа и Р. Я нас­таивал, что этой прокламации печатать не следует. Р. молчал, Азеф поддержал Гапона. Прокламация была напечатана.

Небезынтересна и следующая подробность. Приблизительно в феврале 1905 года к парижскому представителю партии, Рубановичу, явился молодой человек, заявивший, что он состоит на службе в русской полиции, что раскаивается в этом и хотел бы быть полезным партии. Молодой человек предоставлял себя в полное распоряжении партии, соглашаясь чем угодно доказать свою искренность.

Гапон в это время жил в семье Азефа и однажды из своей комнаты услышал, как Азеф рассказывал об этом своей жене. Он завозился, позвал к себе Азефа, заставил пересказать себе все и точные приметы молодого человека, так как ему казалось, что он знает его по России, видел его там в полицейских кругах. Разговорившись с Азефом, Гапон рассказал ему подробно о своем знакомстве и сношениях с Зубатовым и другими поли­цейскими.

Азеф передал мне этот разговор. Но я совершенно не могу восстановить его. Азеф отплевывался, как от чего-то мерзкого. "Прошлое попа" ему претило. Азеф, конечно, говорил об этом не мне одному. И кто-нибудь из товарищей восстановит его рассказ.)

Одному из товарищей пришла мысль пойти с Гапоном к Жоресу, Вальяну, Клемансо... Гапон охотно согласился. Я был против этого. Знал уж его и опасался, что {19} хождение по знаменитостям скверно на него повлияет, во всяком случае отвлечет от дела. Но скоро я должен был уехать из Парижа на несколько дней. Гапон остал­ся один. И вывод его в "свет" состоялся.

За время моего отсутствия он успел побывать у Жореса и Вальяна и условиться о свидании с Кле­мансо.

— Знаешь, кто такой Вальян? — спросил Гапон, рассказывая мне об этих свиданиях с глубоко ушед­шими, задумавшимися глазами.

— Конечно, знаю.

— "У вас большой ум и великое сердце", — сказал он мне на прощание. Так и сказал: большой ум и ве­ликое сердце. И трясет руку... Оба, и Жорес и Вальян, были страшно рады повидаться и поговорить со мной. Они сказали, что это для них большая честь.

Гапон засмеялся мелким, нервным смехом.

Всегда, когда он рассказывал о чем-нибудь, прият­но льстившем ему, стараясь сдержать и скрыть пере­полнявшую его радость, речь его непроизвольно пре­рывалась этим мелким, нервным смехом. (В книге этот абзац дан два раза, ldn-knigi) 

— Я спросил Жореса, могут ли меня арестовать в Париже. Он поднял кулаки, раскричался. Сказал, что все разобьет, если меня арестуют.

А утром, в день свидания с Клемансо, Гапон пере­жил сам и устроил другим непристойную драму; ему купили рубашку с гладкой, а не с гофрированной грудью. У него к этому времени вкус к одежде стал уже утонченным...

 

Продолжительные переговоры с разными пар­тиями окончились решением созвать конференцию из уполномоченных этих партий, которая обсудит и решит поставленное Гапоном предложение: объе­динить и сорганизовать революционные боевые силы в России.

Для меня переговоры эти выяснили, что никакое "объединение" немыслимо, и если состоится, то никаких практических результатов не даст. С.-д. "мень­шевики", в лице Плеханова, совсем отказались от участия в конференции, считая Гапона лицом, недо­статочно авторитетным и компетентным для подобной {20} инициативы. Не дожидаясь конференции, я стал со­бираться в Россию.

Желание объединить вокруг Гапона все партии я оставил, как неосуществимое. Оставаться ему для осуществления этого плана вне партий было не­зачем.

Наоборот. Присматриваясь к нему, следя за раз­вивавшимся у него самолюбованием, мне каза­лось, что партийная дисциплина, какое бы то ни бы­ло практическое дело для него необходимы. Бабуш­ка (Е. А. Брешковская), которая должна была вскоре вернуться из Америки, старики, так или иначе отно­сившиеся лично к нему хорошо, своим авторитетом и руководством могли оказать на него только хорошее влияние.

Я сказал об этом Гапону, объяснил ему мое отно­шение к нему. Предложил, если хочет, поставить воп­рос о принятии его в члены партии.

Он сильно морщился от моих объяснений, но сог­ласился со мной.

 

Мне надо было вернуться в Женеву. Гапон отпра­вился вместе со мной.

Мы приехали с ранним утренним поездом, молча шли по пустым еще улицам. На rue Corraterie Гапон отстал от меня. Я обернулся: застывший у витрины писчебумажного магазина, очарованный, не в состоя­нии оторваться от... своего портрета на почтовой от­крытке. Я не мешал ему. Не мог мешать, — так пора­зил меня его вид. Это он впервые наткнулся на кон­кретное доказательство своей популярности даже "за границей". Несколько минут мы простояли так; он глядя на свой портрет, я — на него.

Потом пошли молча дальше, каждый со своими мыслями.

Я хотел до своего отъезда в Россию устроить Га­пона, предупредить возможные недоразумения. Чтоб он не нуждался в деньгах, ему дали 1000 фр. Партия согласилась принять его в члены — на известных усло­виях, конечно.

В присутствии товарищей (Чернов, Савинков и Азеф) я объяснил ему обя­занности, которые он берет на себя, вступая в партию. Ни о каких самостоятельных планах, деловых перего­ворах без предварительного совета и разрешения Цен­трального Комитета не могло быть больше речи. Ни о {21} каких двусмысленностях, недоговоренностях — тем больше. Ему предлагалось почитать, подучиться и в то же время писать свои записки, для которых был най­ден издатель. Тем временем выяснится положение дел в России, приедут некоторые из товарищей; тогда определится его практическая роль в революционной работе. Относительно "прав" можно будет говорить в зависимости от результатов его работы. Претендо­вать на откровенность он может в пределах той облас­ти, в которой будет работать.

Все это не было для него ново, потому что и раньше с глазу на глаз я говорил ему то же самое. Выбор у него был свободный. Он мог и не соглашаться.

Он принял все условия.

Это было в вечер моего отъезда из Женевы в Рос­сию, приблизительно в первых числах марта 1905 года.

(Характерна и эта подробность. После разговора с Гапоном мне надо было пойти с Азефом в город. По дороге мы загово­рили о... доверии к Гапону. Я сказал, что, по-моему, с ним следует быть осмотрительным. Предать не предаст, но при аресте, припугнутый, может рассказать все, что знает. Азеф, с своей стороны, сказал, что с некоторых пор вообще к нему не питает доверия. Чем вызвана была самая возможность этого разговора, сейчас не помню. Но было, оче­видно, достаточно данных, хотя бы и неуловимых, давших повод к такому к нему отношению через месяц после его приезда за границу.)

 

После моего отъезда история гапоновской жизни свелась к следующему.

Слава была у него. Деньги скоро появились. Как только появились деньги, появились всякие "возмож­ности". Для достижения их понадобилась "свобода", оказалось не по себе в тесном кругу товарищей-рево­люционеров, среди которых он жил до тех пор. Вы­нырнуло тщеславие, нашедшее достаточно пищи во всем его окружавшем.

Неслыханные, совершенно непереваримые (так в книге, ldn-knigi) для него гонорары за его рукописи, фантастические сказки о нем в печати, разные иностранные "знаменитости" (вплоть до английской принцессы), добивавшиеся посмотреть на него, проинтервьюировать его, покло­нение в "колониях", даже расклеенные на улицах пла­каты о театральных и балаганных представлениях с гро­мадными надписями "Gapon", сами эти представления, на которых Гапон присутствовал, — все кружило ему голову, все говорило ему, что он может быть только {22} "вождем" революции — ни в каком случае простым членом революционной партии.

Естественно, что учиться чему бы то ни было он оказался нерасположенным. Ехать в Россию, заняться по выработанному совместно с ним плану крестьянской агитацией не захотел. Ехать туда он соглашался только тогда, когда "все будет готово". Он предпринял ряд шагов, ставивших партию в двусмысленное положение, благодаря тому, что его считали членом партии.

Ему предложили выйти из партии.

 

Большое влияние на него оказало еще следующее обстоятельство. Посланная в Петербург по личному его делу госпожа Н. вернулась и сообщила ему, что встретила пасху в обществе "его" рабочих, гапонов-цев, что рабочие его помнят, никогда не забудут и хотят устроить подписку, чтобы поставить ему памятник.

— При жизни, — добавил Гапон, рассказывая мне позже в Лондоне про это. — Как никому.

Узнав об этом, он немедленно отправил в Петербург к рабочим другого "комиссара" с требованием прислать ему формальные полномочия быть их представителем и устраивать все их дела. Выписал себе за границу рабочего Петрова, на которого мог, как рассчитывал, во всем положиться.

Будучи членом партии, живя среди партийных товарищей, Гапон знал о некоторых партийных предприятиях, знал и об организовавшемся тогда для России большом транспорте оружия и динамита. Познакомился с Соковым (не членом партии), доставившим большие средства для этого дела.

Соков увлекся рассказами Гапона о 9 января, о его влиянии на рабочих, о слепом доверии их к нему, Гапон рассказывал о спорах между революционными партиями и об их бессилии сделать что-нибудь. Просил дать ему средства для самостоятельной работы среди своих, гапоновских, рабочих. Свидетелем солидности его планов и организации он представлял "раненного 9 января" своего помощника, "председателя Невского отдела", "рабочего" Петрова, приехавшего к нему "с полномочиями от петербургских рабочих".

Петров был ослеплен блеском, в котором застал Гапона за границей, его рассказами и планами, его критикой революционных партий. Он поддался влиянию Гапона и рассказал Сокову все, что заранее велел ему сказать Гапон.

{23} На основании "свидетельства" Петрова Гапон получил 50.000 франков.

 

Около 20 мая 1905 г. я вернулся из России за границу (в Париж). Мне рассказали о Гапоне, о сделанном ему предложении выйти из партии и о причинах этого. Мне поручили поехать в Лондон повидаться по делу с Соковым. Там я встретился с Гапоном.

Среди товарищей я был самый близкий Гапону человек за границей.

Он обрадовался моему приезду; радовался тому, что я ускользнул от ареста на границе. Рассказывал мне о причинах ухода из партии. По-своему, конечно. О планах, сводившихся к восклицанию: "Ты увидишь, что я сделаю!" Но дольше и подробней всего рассказывал о памятнике, которые рабочие собираются поставить ему "при жизни" — "Как никому"; о его бюсте, "поставленном в здешнем лондонском музее" и "в Париже тоже". (Это над ним подшутил, должно быть, кто-то.) Рассказывал о том, что за каждое написанное им "слово", по его "расчету", выходит "по двадцати копеек". Рассказывал о деньгах и оружии, которые у него имеются и будут. Приглашал меня "оставить с.-р-ров" и работать вместе с ним. Он убедился, что все революционеры — талмудисты и не знают практической жизни. Если с.-р. и с.-д. захотят, они пойдут за ним, а не захотят — он заставит их идти за собой.

Все это было для меня ново в нем. Я попробовал было говорить с ним по-старому, по-товарищески. Но скоро прекратил, увидев, насколько это бесплодно.

Перед вторичным моим отъездом в Россию Гапон приехал повидаться со мной в Женеву. Но и из этого свидания никакого проку не вышло. Мы совершенно разно смотрели на вещи, шли разными дорогами.

(По имеющимся у Вл. Бурцева данным, Гапон к этому времени уже возобновил свои сношения с департаментом полиции через приехавшего к нему за границу Медникова)

 

ЦК поручил мне поехать в Россию поставить приемку оружия с отправлявшегося тогда парохода "Джон Крафтон". Заняться этим делом мне не пришлось. Через несколько дней после приезда в Петербург {24} я был арестован на улице, после несостоявшегося, условленного с бывшим членом партии... Татаровым, свидания. До выхода из тюрьмы о Гапоне не знал ничего. Как он жил это время, о его поездке в Финляндию, о том, как он впутал в дело приемки оружия совершенно посторонних делу лиц, о его жизни за границей после возвращения из Финляндии знаю по рассказам.

— Был у вас в России Гапон, теперь вам нужен Наполеон, — сказал однажды Гапону наивный, восторженный капитан Кок (известный капитан финляндской красной гвардии).

— Почем вы знаете, может, я буду Наполеоном, — срезал его совершенно серьезно Гапон.

Это было в Финляндии, осенью 1905 г., когда ждали прибытия парохода с оружием. Для меня до сих пор неясна роль, которая предназначалась при этом Гапону. Речь ведь шла тогда о том только, чтобы принять и спрятать оружие, а не о каком бы то ни было вооруженном восстании.

Финны прятали Гапона, ухаживали за ним. Но, по их словам, он в это время совсем не походил на Наполеона. Он очень волновался, боялся быть арестованным, а главное — "повешенным".

Разное мне рассказывали о его жизни за этот период, хорошего мало. Но для меня из рассказанного видно было, что если он и развлекался, кутил, то переживал и тяжелые минуты. Вернувшись из Финляндии после крушения "Джона Крафтона", он часто и горько тосковал. Ведь делать что-нибудь, работать он не умел. Интересы эмигрантской колонии? Мелкие дрязги ее повседневной жизни? Многих они засасывали, но кого же не отталкивали от себя?

Вот картина, рассказанная очевидцем.

Парижский кабак. За столом охмелевший, загрустивший Гапон. Кругом содом. Гапон подымает голову, с помутившимися глазами зовет гарсона.

— Гарсон, "Реве тай стогне".

Французский гарсон, конечно, не понимает.

Гапон сердится, бьет кулаком по столу, настаивает на своем.

Его стараются понять и удовлетворить. В оркестре отыскивается интернациональный скрипач, понявший, чего от него требуют.

Плачет скрипка... Плачет Гапон. Мысли его далеки от окружающего его кабацкого, обратившего на него внимания хаоса. Гапон плачет и подтягивает:

{25}

Реве тай стогне Днiпр широкый,

Сердытый вiтер завыва,

До долу вербы гне высокi,

Горамы хвылю пiдiйма...

 

Скрипач кончил, расшаркался с изысканной, любезной улыбкой.

Гапон брезгливо запускает пальцы в жилетный карман и швыряет скрипачу золотой...

 

Три раза я виделся с Гапоном в ноябре 1905 г., т.е. после октябрьского манифеста и амнистии.

Первый раз мы встретились в Вольно-Экономическом Обществе, во время заседания Совета Рабочих Депутатов. Это было в начале ноября, после второй всеобщей забастовки, когда петербургские рабочие потребовали и получили жизнь для кронштадтских матросов и снятие военного положения для Польши.

По словам Гапона, он только что приехал тогда в Петербург.

В боковой, примыкавшей к общему залу комнате, в темноте, уместившись на книжных тюках, мы вспоминали 9 января и все прошедшее после него, говорили о текущем движении и руководителях его, говорили о личных наших делах.

К моему удивлению, Гапон попросил использовать мои связи, чтобы исхлопотать ему амнистию.

Я возражал, что ему, с его прошлым, неприлично ходатайствовать перед правительством о своей амнистии.

Я предлагал ему стать, как революционеру, под защиту революции, бывшей в то время еще победительницей, а не побежденной.

— Пойди, попроси сейчас же у председателя слова, скажи собранию: "Я — Георгий Гапон и становлюсь, товарищи, под вашу защиту". И никто тебя не посмеет тронуть.

Он не соглашался. Вялый, задумавшийся, недоговаривающий чего-то, он отвечал мне:

  1. Ты ничего не понимаешь!
  2.  

 

Второй и третий раз Гапон приезжал ко мне на квартиру.

Сначала несколько подробностей.

1) В первый из этих приездов он просил дать ему денег, так как нуждается. Я мог предложить ему только 25 рублей. Он их взял. И позже, в январе 1906 г., возвратил их моей жене.

{26} 2) В то время по улицам Петербурга небезопасно было ходить даже среди бела дня. "Развлекалась" только что народившаяся сотрудница правительства — черная сотня. Гапон просил дать ему два браунинга. Я обещал их и дал их ему при следующем свидании.

3) В середине ноября 1905 г. я был в канцелярии прокурора судебной палаты, чтобы взять свои документы. Мне сказали, что все привлекавшиеся вместе со мной по делу 9 января, и Гапон в том числе, амнистированы. Во время второго свидания, у меня на квартире (т.е. последнего нашего свидания, в ноябре), я ему сказал об этом, очень довольный, что Гапон прекратит подпольный образ жизни. Но он только принял это к сведению.

 

Оба раза на моей квартире мы много говорили об его отделах. Он спрашивал, что и как ему следует, по-моему, делать.

Я отвечал: если он имеет в виду свои личные интересы, то использует интерес и доверие рабочей массы к его имени, как демагог. Но цели, наверное, не достигнет, так как социалистические партии достаточно сильны и организационно и идейно, чтобы уничтожить его при первой же подобной попытке. Если же для него важны интересы рабочих, а не свои собственные, — а интересы рабочих он обязан защищать раньше всего, — то роль его должна свестись к следующему.

Он должен восстановить свои отделы, как внепартийные рабочие организации. Своим влиянием на серую массу рабочих, уходящую к черной сотне, он должен собрать и сорганизовать ее в своих отделах. Верхи рабочих, сорганизованные в социалистических партиях, по-моему, тоже примут в них участие. При каждом из отделов каждая из партий должна иметь свое бюро со своим книжным складом, читальней и т.д. Если среди рабочих окажется значительная группа даже черносотенцев, которые пожелают иметь свое бюро, они должны его получить. Ни в каком случае не допускать для какой бы то ни было партии "захвата" влияния над всей организацией. Каждая из них должна использовать по очереди свое право устройства лекций, рефератов, на которых должна соблюдаться для всех без исключения свобода слова. Рабочие, таким образом, научатся самостоятельно разбираться в окружающих их течениях, сознательно и спокойно решать интересующие их вопросы, а не будут ограничиваться {27} принятием митинговых резолюций под влиянием того или другого агитатора. Собранные в отделы, рабочие сорганизуются в профессиональные и кооперативные союзы. А сами отделы станут союзом профессиональных и кооперативных союзов. Рабочее движение сделается силой, которая сумеет вести серьезную экономическую борьбу.

Гапон соглашался со мной. И для успеха дела просил написать в "Сыне Отечества" статью, призывающую рабочих относиться с доверием к нему и его отделам. Я обещал, если товарищи согласятся со мной.

Отдельные слова, выражения Гапона, тон, которым он говорил, оставили у меня отвратительный осадок на душе. Неприятное впечатление произвел на меня и "товарищ" его, с которым он приехал, маленький, невзрачный рабочий, остававшийся почему-то, как распорядился Гапон, в течение всего нашего разговора в другой комнате. Судя по описаниям, это был Кузин.

Раньше чем я собрался написать обещанную статью, в газетах появились известные интервью с Гапоном. Я вызвал его через рабочих к себе, чтобы объясниться, но он не явился. Говорили, что он уехал из Петербурга.

Чем больше росли гапоновские организации в Петербурге, тем чаще появлялись гапоновские интервью, все более определенные по своему содержанию, нападающие на социалистические партии, примиряющие с правительством. Мне казалось, что из двух путей, о которых я говорил с ним, он выбрал первый, т.е. путь демагога.

Между тем рабочая среда, даже партийная, заколебалась. Захотели идти в отделы. Привлекали широко организации и имя Гапона. В партиях и в Совете Рабочих Депутатов стали обсуждать вопрос об отношении к гапоновцам и их организациям. В Исполнительном Комитете Совета Рабочих Депутатов, где я был представителем от партии, я высказался за борьбу с гапоновщиной как с демагогией. Но вопрос этот тогда не был решен. А скоро перестал существовать самый Совет Рабочих Депутатов.

 

В конце декабря 1905 года я вынужден был перейти опять на нелегальное положение. Гапоном больше не занимался. Ничего о нем, кроме того, что было в газетных заметках, я не знал.

{28} В конце января 1906 г. ЦК поручил мне поехать в Москву. Перед отъездом я виделся с женой, которая сообщила мне, что Гапон меня разыскивает, хочет переговорить со мной о чем-то.

Я заехал к Гапону на дачу в Териоки, но не застал его и уехал в Москву, не повидавшись с ним.


{29}

Часть II

 

Отчеты Центральному Комитету Партии С.-Р. о предательстве и смерти Гапона.

 

{31}

ОТЧЕТ  1*

 

(* Рассказы Гапона и его разговоры со мной записаны, поскольку было возможно, с буквальной точностью. Слова и выражения в моем изложении те, которые употреблял сам Гапон. Примечания от моего имени помещены там, где это мне казалось нужным для ясности.

При редактировании этих отчетов исправлено и сокращено только то, что говорится от моего имени. Сказанное самим Гапоном и записанное в свое время — не изменено. Последние два отчета подтверждаются, конечно, присутствовавшими.

Добавленное позже тоже помечено.)

6 февраля 1906 г. в Москве, где я жил нелегально, ко мне явился Гапон. Моя жена, вполне ему доверявшая и знавшая, как меня разыскать в эти дни, указала ему, куда обратиться. Гапон приехал 5-го утром из Петербурга и явился по данному адресу. Ему сказали, что я туда должен прийти только 6-го, в 3 часа дня. Когда я пришел, Гапон уже ждал меня.

Он сказал, что приехал специально повидаться со мной и сообщить мне что-то очень важное.

— Дело, большое дело. Верно. Не надо только смотреть узко на вещи. Ты даже догадаться не можешь, в чем дело. Вечером поедем в Яр, (Яр — загородный ресторан в Москве) там поговорим.

Я указал, что в Яр ехать неудобно в полицейском отношении. Да и не к чему. Можно тут сейчас переговорить.

— Пустяки все это, — вспыхнул он чего-то, но сейчас же добавил упавшим голосом, странно на меня поглядывая: — Ты не бойся. Ты мне, главное, верь. Поедем. Говорю тебе, не арестуют. Потом я пригласил Александру Михайловну (Имена, набранные в разрядку, изменены. А.М. — хозяйка квартиры, где мы встретились) и старого ученика моего по семинарии с женой. Он хороший человек. Поедем. Проведем вечер. Там поговорим.

Я наотрез отказался ехать в Яр разговаривать о {32} конспиративных делах. Любой сыщик мог его там узнать в лицо, и я провалюсь. Да и приглашенные им посторонние люди будут мешать. Предложил ему, если хочет, говорить сейчас.

Он отказался, сославшись на отсутствие настроения для разговора по такому важному делу. Мы условились встретиться на той же квартире в 9 часов вечера.

Вид и настроение Гапона, которого я не встречал с ноября 1905 года, меня поразили.

Во-первых, он слишком хорошо был одет. Для Гапона, бывавшего ежедневно в голодных рабочих кварталах, это было некстати, резало глаз. Во-вторых, он весь как-то облинял. Был пришибленный, беспокойный. Взгляда моего не выдерживал. Щупал меня глазами, но со стороны, так, чтобы я не заметил.

— Потом мы все-таки поедем в Яр. Настроение у меня плохое. Хочется немного развлечься.

— Зачем же обязательно в Яр? Можно здесь посидеть.

  1. Я этого кабака еще не знаю. Хочу посмотреть. И чего ты упираешься. Хочу с тобой вечер провести. Ты ведь понимаешь, что неловко, раз я пригласил уже людей.
  2.  

— Ладно, там видно будет.

Гапон сидел в кресле, подперев рукою голову, совсем расслабленный.

Расставаясь с ним, я сказал, между прочим, что пойду купить себе пальто.

— Дорогое купишь пальто?

— Рублей в 35.

— Такое дешевое? Хочешь, я куплю тебе хорошее пальто?

— То есть как это ты купишь мне пальто?

— Ну подарок. Ну, хочу купить тебе хорошее пальто (он подчеркнул слово "хорошее"). Понимаешь? Ну, подарок, что ли.

Я отклонил неуместный подарок.

 

Вечером, в 9 часов, после длинного предисловия об узости взглядов некоторых товарищей (революционеров) о том, что надо делать, что из всех товарищей он ценит только меня одного, что когда лес рубят, щепки летят и т.д., он взял с меня слово, что все, что сообщит мне, останется между нами, так как это большая тайна.

Не подозревая ничего особенного, я обещал.

Рассказал Гапон следующее.

{33} Он приезжал в Россию три раза. Первый раз в августе 1905 г. (Тогда он до России не доехал. Был только в Финляндии. Заявление в печати, что он провел тогда три месяца среди крестьян и рабочих, — неправда. П.Р.)

Второй раз он приехал ненадолго после манифеста 17 октября 1905 г.и третий раз — в конце декабря 1905 г.

Во второй его приезд, т.е. после 17 октября, некоторые либералы: Струве, Матюшинский и другие — стали хлопотать у Витте об его (Гапона) легализации и об открытии 11 отделов. Особенно хлопотал о нем Матюшинский, бывший много лет с.-д. и с.-р. и имевший большие связи. Витте не соглашался.

Раз Матюшинский познакомил его с чиновником особых поручений при Витте, Мануйловым, который сообщил, что Витте очень беспокоится о судьбе Гапона. Он ценит гениальные способности Гапона, и ему будет крайне тяжело, если Гапона арестуют. Дурново настаивает на его аресте. Пребывание Гапона в Петербурге очень опасно. Этот арест принесет большой вред рабочему делу. Граф Витте просит его, для его же пользы и для пользы рабочих, уехать из Петербурга.

После долгих переговоров с Мануйловым, "бывшим агентом Плеве в Париже", пояснил Гапон, пришли к следующему соглашению: правительство через Мануйлова выдаст ему паспорт. За это Витте обещает:

1) открыть отделы, 2) возместить причиненные в январе отделам убытки в сумме 30.000 рублей и 3) недель через шесть легализировать Гапона.

Около 24 ноября (точно числа не помню) Гапон уехал за границу, уполномоченным по всем делам оставил Матюшинского.

Решение это было принято Гапоном не единолично, а по совещанию с "организационной комиссией" (Возобновившейся гапоновской рабочей организацией.)

Отделы были открыты. Были затрачены большие деньги на их отделку. Но во время московского восстания их опять закрыли.

Не дождавшись шестинедельного срока, Гапон вернулся в Россию, около 25 декабря 1905 г. Причиной этого преждевременного приезда Гапон выставляет усиленною за ним слежку в Париже и некоторые другие соооражения, которых мне не сказал.

Вернувшись, он узнал, что Витте обещаний своих {34} не сдержал. Отделы хотя были открыты, но немедленно были закрыты. Вместо 30.000 рублей выдано только 7.000.

По поручению Витте делом о гапоновских организациях заведывал министр торговли Тимирязев. К нему была отправлена депутация от рабочих за объяснениями. Тимирязев сообщил, что деньги выдал полностью, и показал расписку Матюшинского в получении всех 30.000 рублей. Относительно отделов сказал, что Дурново не разрешает их открыть.

Оказалось, что Матюшинский скрылся с 23.000 рублей. За ним в погоню послали рабочих Кузина и Черемухина.

 

При следующем свидании Гапона с Мануйловым тот объяснил, что Витте ведет борьбу с Дурново за отделы, что отделы теперь — кабинетский вопрос. Дурново сказал, что подаст в отставку, если откроют отделы. Мануйлов еще прибавил, что теперь этим делом ведает Дурново и что с Гапоном хочет повидаться правая рука Дурново — Рачковский, вице-директор департамента полиции.

Гапон на свидание согласился.

Оно было назначено в отдельном кабинете в ресторане. (Всех свиданий Гапона с Рачковским в отдельных кабинетах до 6 февраля было четыре: одно у Контана, два у Кюба, одно у Донона. В каком ресторане какое из свиданий — не знаю.)

Рачковский выразил большую радость представившемуся случаю встретиться с таким талантливым человеком, как Гапон. Гапон прибавил: "Рачковский сразу поддался моему обаянию. Ты ведь знаешь, я людей знаю хорошо и видел это ясно".

Рачковский сказал, что говорит от имени Дурново и что все, что говорит он, есть в то же время мнение Дурново. По вопросу об открытии отделов дело обстоит очень туго. Дурново считает отделы очень опасными и присутствие Гапона в Петербурге совершенно нежелательным при настоящем положении вещей. (Это свидание происходило в конце декабря или в начале января 1906 г.)

Все, и Дурново, и Трепов, считают его человеком талантливым и в то же время опасным. Они говорят, что Гапон 9 января устроил революцию на глазах у правительства, и боятся, что теперь он выкинет что-нибудь подобное.

Гапон успокаивал Рачковского. Он говорил, что {35} имеет в виду только профессиональное движение. Взгляды его на рабочее движение изменились. Оно должно развиваться мирно. Относительно вооруженного восстания и прочих кровавых мер он, Гапон, теперь мнения свои изменил. От крайних взглядов, высказанных им в прокламациях (напечатанных Гапоном после 9 января), он отказывается и жалеет о них.

Рачковский указал на то, что правительство никаких гарантий в этом не имеет. Он просил написать Дурново письмо и изложить в нем все сказанное.

Рачковский совершенно согласен с Гапоном относительно постановки рабочего дела и теперешнего положения России.

Гапон письмо писать отказался (так он говорил). Тогда Рачковский сказал, что без такого письма нечего и говорить о новом открытии отделов. На государя прошлогодние гапоновские прокламации навели мистический ужас, и во всем, происходящем теперь в России, он винит Гапона. Дурново необходимо явиться с каким-нибудь оправдательным документом к государю при докладе по этому делу.

Гапон написал Дурново.

Это было около 15 января 1906 г.

(Я просил Гапона прочесть мне черновик, если у него есть. Он ответил, что оставил в гостинице, а на следующий день принесет и прочтет.)

Рачковский взялся передать письмо Дурново и просил у Гапона разрешения прийти на следующее свидание с крайне интересным и талантливым человеком, Герасимовым, начальником петербургского охранного отделения. Трепов о нем необыкновенно высокого мнения, считает его самым талантливым человеком в департаменте полиции. А Герасимов очень желает повидать Гапона.

Гапон разрешил.

 

На этом рассказ Гапона должен был оборваться.

Было уже поздно. Гости, которых Гапон пригласил ехать в Яр, были в сборе и давно уже нетерпеливо стучались в дверь, предлагая кончить "серьезные разговоры".

Я опять отказался ехать. Но Гапон настаивал. Даже обиделся.

Я видел, что он рассказывает мне не все. Многого я не понимал. Многого я не знал еще. А узнать и понять надо было все, во что бы то ни стало. Интересно было {36} посмотреть его в кабаке. Может быть, даже пьяным. Почему он так настаивает? Я согласился.

Поехали в Яр на тройке.

Ехать пришлось Пресней среди пепелищ. По обеим сторонам стояли остовы домов, без крыш, без окон, — домов, от которых остались обломки стен, продырявленных пушечными ядрами. Улицы пусты. Только городовые на постах с виновками. Попутчики-москвичи указывали, откуда стреляли из пушек, где больше всего было убитых. Рассказывали отдельные эпизоды, происходившие на том или другом месте, где мы проезжали. Нервы напрягались. Но я с большим вниманием следил за Гапоном. В дороге он много курил, почти ничего не говорил. Дамы его постоянно тормошили, чтобы вывести из апатии. За городом он ударился из одной крайности в другую: стал свистать, гикать, но скоро опять умолк.

Приехавши в Яр, он предложил пойти в общий зал. Я запротестовал. Взяли кабинет. Просидели несколько минут. Гапон был недоволен. Наконец, он решительно заявил, что надо идти в общий зал.

— Там музыка, там женщины, там телом пахнет.

Такое заявление меня заинтересовало. Я махнул рукой на конспирацию.

В общем зале сели в переднем углу, направо от двери, около оркестра.

Пил Гапон мало. Был совершенно разбит. Часто укладывал руки на стол и голову на руки. Подолгу оставался в таком положении. Потом поднимал голову, надевал пенсне и рассматривал зал. Я думал тогда, что он изучает "женщин". Позже убедился, что кроме "женщин" он в зале видел и еще кого-то. Он снимал пенсне, опять укладывал голову с каким-то бессильным отчаянием на руки, опять поднимал ее и, обращаясь ко мне, говорил:

— Ничего, Мартын, все хорошо будет. Несколько раз обращался к сидевшей рядом с ним даме:

  1. Александра Михайловна, пожалейте меня.
  2.  

Я всеми силами старался скрыть все более и более овладевавшие мною отвращение и ужас.

 

На следующий день, 7 февраля, Гапон прочел мне черновик письма к Дурново, о котором он говорил накануне.

Кроме взгляда на настоящее положение России, на необходимость профессиональной рабочей организации {37} и открытия 11 отделов, там говорилось о необходимости вернуться к началам манифеста 17 октября, давалось объяснение событиям 9 января 1905 г. В этом письме говорилось также о святости для Гапона особы государя.

Предательства в письме я не заметил. Но соответствует ли этот черновик оригиналу — не знаю. Во всяком случае, думаю, что в гостинице он черновика не оставлял.

Гапон продолжал прерванный накануне рассказ.

Следующее свидание с Рачковским происходило уже в присутствии жандармского полковника Герасимова, опять в отдельном кабинете. Герасимов был в штатском платье.

Свидание началось с того, что Герасимов также высказал Гапону свое удивление и восхищение. Закусывали стоя. Герасимов изловчился и, под видом выражения своих приятельских чувств, ощупал карманы пиджака Гапона и даже похлопал его по задней части тела, чтобы убедиться, что у Гапона нет револьвера. Все это Гапон мне продемонстрировал. Гапон рассказал это в доказательство того, как они "осторожны".

За обедом Рачковский передал впечатление, которое произвело письмо на Витте и Дурново.

Витте сказал: "Гапон хочет меня вы...ать, но это ему не удастся".

Дурново, дойдя до фразы, где Гапон, излагая события 9 января, говорит, что особа государя для него священна, но интересы народа также, рассвирепел и швырнул от себя бумагу.

Вообще, отношение и Витте, и Дурново, и Трепова к Гапону недоверчивое. Они боятся его, — опять что-нибудь устроит.

— Ведь вот вы говорите, что теперь у вас никаких революционных замыслов нет; вы бы нам доказали это как-нибудь.

Рачковский говорил, что правительство находится в крайне затруднительном положении: нет талантливых людей. А о таких, как Гапон, и думать нечего. Рачковский ломал руки и дрожащим голосом говорил:

— Вот я стар. Никуда уже не гожусь. А заменить меня некем. России нужны такие люди, как вы. Возьмите мое место. Мы будем счастливы.

Говорилось о больших окладах, о гражданских чинах, полнейшей легализации Гапона и об отделах.

— Но вы бы нам помогли. Вы бы нам рассказали {38} что-нибудь. Осветите нам положение дел. Помогите нам.

Рачковский сослался на исторический пример искреннего раскаяния бывшего народовольца Льва Тихомирова. Гапон должен доказать правительству, что оно может ему доверять.

Гапон ответил, что ничего не знает.

Ему возразили, что это немыслимо для такой личности, как Гапон. Он сталкивался с массой людей за границей и в России.

— Расскажите нам, что вы делали за границей, с кем встречались. Докажите вашу искренность. Тут Гапон уклонился в сторону.

— Ты понимаешь, — обращался он ко мне, — надо смотреть шире, надо дело делать. И при Народной Воле там служили и все выдавали товарищам. Лес рубят — щепки летят. Дело важнее всего. Если там пострадает кто-нибудь, это пустяки. Положение такое, что надо его использовать. Раньше я был против единичного террора, теперь за единичный террор. Надо им отомстить. Витте и Дурново — это одно и то же. Они только политику ведут такую, что во всем виноват Дурново, а Витте добрый. Знаю, что там провокация или что бы про нас ни сказали... Пустяки. Надо смотреть широко. Верно я тебе говорю?

— Ладно. О ком они тебя спрашивали?

— Спрашивали о Бабушке и Чернове. Я сказал, что знаю их. Но больше ничего не сказал.

— Еще о ком спрашивали?

— О тебе спрашивали, — бросил он небрежно и замолчал.

Я сидел в это время за столом, он ходил по комнате, поглядывал на меня и ухмылялся.

Я молчал, ждал, что будет дальше.

— Ей-богу, спрашивали.

— Что же спрашивали?

— Да ты, должно быть, неосторожно держал себя с рабочими. Тебя за Нарвской почти все в лицо знают. Кто-нибудь из рабочих и выдал. Между ними ведь много провокаторов. С рабочими надо быть осторожнее.

И опять замолчал. Ходит и молчит. Время от времени на меня поглядывает.

— Так о чем же они спрашивали?

— Ды, ты боевыми дружинами, что ли, занимался. Мы, говорят, знаем, да изловить не можем. Хорошо, говорят, прячешься. Два раза арестовывали тебя, да улик никаких не было. Пришлось освободить.

{39} Помолчав некоторое время, он опять начал:

— Они говорят, что ты очень серьезный революционер. Что через твои руки большие деньги, должно быть, проходят. Они знают, что ты на рысаках разъезжаешь, кутишь. (Короткое молчание.) Главное, понимаешь, не надо бояться. Грязно там и прочее. Но мне хоть с чертом иметь дело, не то что с Рачковским. От них узнать сколько можно.

— Еще что спрашивали?

— Спрашивали про наши отношения. Я сказал, что ты мой первый друг. Про 9 января спрашивали. Как все тогда произошло. Они все знают. Вообще, к тебе с уважением относятся. Серьезный человек, говорят.

— А ты что же?

— Я подтвердил. Очень серьезный человек, сказал.

— А когда про боевые дружины спрашивали, что ты ответил?

— Сказал, что боевые дружины для него пустяки, но что человек серьезный. А про Павла Ивановича и Ивана Николаевича (Иван Николаевич, как известно, кличка Азефа. Павел Иванович — кличка Савинкова.) ничего не спрашивали, — вдруг спохватился Гапон. — Я ничего и не сказал, конечно.

В том, что спрашивали, я не сомневался, не сомневался и в том, что он сказал и про них все, что мог. А сказать Рачковскому он мог и про партии, и про отдельных лиц, потому что за границей к нему, особенно в первое время, относились с доверием. Так как он постоянно бывал среди товарищей, то узнавал и многое конспиративное.

— Когда я им сказал, что в очень близких с тобой отношениях, они вдруг сказали: "Вы бы нам вот этого соблазнили"... Ей-богу, так, сукины дети, и сказали. (Ухмыляется.) Про Боевую Организацию расспрашивали. Я сказал, что ничего не знаю. Они не верят. Но я так сказал, как будто знаю. Они ее очень боятся. Я сказал, что для этого большие деньги нужны. Не меньше ста тысяч. "Хорошо", — говорят. Я тогда сказал, что они должны делать все, что я им скажу. Обещали. Рутенберг не должен быть арестован, говорю. Обещали. Тебе нечего теперь их бояться. Тебя не арестуют. Ты мне верь. Прямо поезжай в Петербург. Главное, нечего бояться повидаться там, поговорить. Ведь это пустяки. Для меня дело важней всего.

Гапон еще долго говорил, доказывал, рассказывал.

{40} А я его слушал и изредка вставлял тот или другой вопрос.

Все свелось к тому, что он взял на себя поручение узнать и выдать "заговор против царя, Витте и Дурново". Для этого "соблазнить" меня в провокаторы.

Гапон рассказывал все это под видом "плана": использовать свое положение с революционной целью. Но он путал. Вначале он говорил о терроре и о необходимости поскорее повидаться с Павлом Ивановичем и Иваном Николаевичем (он считал их, как и меня, членами Боевой Организации). Гапон должен войти в состав Б.О. на равных с нами правах и все знать, "не так, как в Женеве". А там можно будет использовать его положение: узнать про Витте и Дурново.

Дело в том, что Витте и его приближенные, как Мануйлов, хотели бы, чтобы убили Дурново. А Рачковский и Дурново были бы не прочь, чтобы убрали Витте. (Гапон забыл, что говорил мне: Витте и Дурново — одно и то же) На этой струнке он уже играл и узнал у Мануйлова, что Дурново ездит к своей любовнице М...й на Моховую улицу, д. №... (Фамилия и адрес у него записаны в памятной книжке.) Дальше можно будет узнать еще больше. Главное, не надо терять времени, повидаться с П. И. и И. Н. и вместе все обсудить. Я, со своей стороны, должен на них повлиять, чтобы они ему, Гапону, доверяли.

А потом все предприятие сводилось на деньги, и к концу разговора — исключительно на деньги. Без денег ничего сделать нельзя. Деньги — рычаг всего. Для этого необходимо повидаться с Рачковским и Герасимовым, иначе "они увидят", что он "ничего не знает", и "перестанут доверять" ему.

Когда он выражал желание видеться с П. И. и И. Н., он забыл, что брал с меня слово, что никто не узнает про наш разговор. Теперь он сказал, что хотел видеться с ними, и опять говорил: "Свидание с Рачковским останется в абсолютной тайне, и никто о нем не узнает". Мне нечего опасаться, да и свидание ни к чему не обязывает. Можно только поговорить, пообедать вместе в отдельном кабинете и разойтись.

— А едят они как хорошо, если бы ты знал! — вставил он неожиданно и махнул рукой. Помолчав:

— Конечно, сейчас ходить не следует. Надо обождать немного, недели две. Больше дадут. А то подумают, что ты сразу поддался.

{41} — Ты им сказал, что меня зовут Мартыном? — спросил я.

— Нет, боже сохрани.

— А они знают это имя?

— Не знают. Да ты не беспокойся. Верь мне. Горячо и гладко Гапон говорил только об общих планах, а факты излагал осторожно, непоследовательно, часто противореча себе. Мне приходилось вытягивать из него каждое слово. Он раздражался, жаловался, что я ему не доверяю. Я возражал и успокаивал его тем, что дело очень серьезное, а в серьезных делах надо все ясно понимать. Поэтому я и спрашиваю, когда чего-нибудь не понимаю. Я ставил прямые вопросы, он вынужден был отвечать.

Из разговора удалось выяснить, что Мануйлов устроил Гапону свидание с бывшим директором департамента полиции Лопухиным. Тот его уговаривал "осветить" положение.

— Вы только расскажите мне, не нужно писать ничего, только расскажите, что знаете. Я вам даю слово никому не сообщать рассказанного вами, покуда вы не будете удовлетворены.

Так говорил Гапону Лопухин. Свидание у них происходило в отдельном кабинете за обедом. Гапон об этом свидании не распространялся. Одну характерную фразу, сказанную им Лопухину, он привел:

— Если я вам скажу, я вам душу живую, все, чем силен был до сих пор, отдам. Я останусь, как Самсон, без волос.

Что он еще сказал Лопухину во время продолжительного и вкусного обеда, как Лопухин все-таки оставил его без волос и сыграл роль Далилы — я не знаю.

 

Когда Гапон взял на себя поручение "соблазнить" меня, он отправился к моей жене, узнал у нее, как меня найти в Москве, и сообщил об этом по телефону Рачковскому. Сказал, что едет ко мне в Москву. И в Яре, когда я сидел с Гапоном в общем зале, очевидно, был агент Рачковского, засвидетельствовавший лично, что свидание состоялось.

 

Гапону показывали фотографические снимки с собственноручных писем Сокова к японскому посланнику в Париже. Письма были выкрадены из стола посланника и сфотографированы. В них дается точный отчет израсходованных сумм.

{42} — Показывают и говорят: вот вы какие, революционеры. На японские деньги революцию в России разводите. Как увидал, весь затрясся. Слава тебе, господи, думаю (широко крестится), что не касался этих денег. А там написано: "С-Р. 100.000". Слава тебе, господи (опять крестится).

— На каком языке написано письмо?

— На французском.

— Ты ведь ничего не понимаешь по-французски.

— Там было написано: "С.-Р. 100.000". Сам видел.

— Но ты ведь получил от Сокова 50.000? Как же ты говоришь, что не касался этих денег?

Гапон смутился. Он думал, что я не знаю этого. Деньги он получил летом, когда меня за границей не было.

— Нет, я их получил не от Сокова, а от американки, из рук в руки. Соков к этим деньгам никакого касательства не имеет.

(50.000 франков Гапон получил, по словам Сокова, в три приема, и первую часть лично от Сокова, для рабочих и революции, конечно.)

 

— Хочешь, я освобожу твоего брата (брат мой сидел тогда в Крестах) ? — предложил Гапон.

Он и о брате знал. Все средства для моего "соблазна" предвидены. Я отказался:

— Он молодой еще. Ему полезно посидеть в тюрьме.

— Да ведь это пустяки, — убеждал он меня. — Сделаю, как только приеду в Петербург.

Я все-таки отказался от этого доказательства дружбы.

— Знаешь, хорошо бы потом взорвать департамент полиции, со всеми документами, — сказал он, задумавшись.

— Зачем?

— Ну как же, там ведь много разных документов про разных лиц. Данные там разные для суда и прочее, — продолжал он уже упавшим голосом, поглядывая на меня исподлобья, стараясь придать деловой революционный смысл неосторожно произнесенной вслух мысли.

— Я знаю, что все дела имеются в копиях в жандармском управлении, у прокуратуры.

— Правда?

{43} — Ты никому не говори про то, что я тебе рассказываю. Давай вдвоем дело делать.

Я ответил, что не могу не рассказать товарищам. Надо посоветоваться, как использовать создавшееся положение.

Тогда он стал меня убеждать не говорить, а в крайнем случае затронуть вопрос только принципиально, но не упоминая его имени. А то начнут говорить, что он провокатор.

С Гапона струился пот. Он сильно волновался, нервно шагал по комнате. Я сидел и думал, как быть.

— Отчего ты на меня не смотришь? Посмотри мне в глаза; — останавливался он несколько раз.

Я подымал глаза, смотрел на него и видел, к ужасу моему, что передо мной действительно Гапон, — видел, что это не кошмар, а действительность. Он испытующе всасывался в меня глазами, поворачивался, опять ходил, опять останавливался, вглядывался в меня и спрашивал:

— Отчего ты на меня так смотришь?

— А как же мне на тебя смотреть?

— Смотри, я тебе все рассказываю, я тебе доверяю. Смотри! — загадочно-угрожающе говорил он и опять шагал по комнате, опять говорил.

Он настаивал, чтобы я сейчас же сказал, пойду ли к Рачковскому. Ему это "надо знать".

Я ответил, что подумаю. Еду в Петербург, там с ним повидаюсь. Дам ответ.

 

Мы оба были совершенно измучены. Я не в состоянии был дальше ни слушать, ни говорить и сказал, что должен выйти по делу. Гапон настаивал, чтобы я с ним остался до поезда, что ему очень тоскливо. Я отказался: занят. Он продолжал настаивать. Я сказал, что, если освобожусь рано, приду к нему. Но не рассчитываю.

Мы расстались.

Ночевать я должен был на той квартире, где мы с ним встречались. За этим домом и за мной началась слежка. Я решился оставаться там ночевать, чтобы не подводить другой квартиры или мой паспорт. Я скоро вернулся туда и свалился на диван.

Часов в 8 вечера Гапон спросил по телефону, дома ли я. Ему ответили, что дома. Я должен был идти к телефону.

— Отчего ты не приезжаешь ко мне?

— Я болен, не могу.

— Пустяки, приезжай сейчас.

{44}     — Не могу.

— Тогда я к тебе приеду.

— Приезжай. Молчание. Потом:

— Смотри, как бы ты не пожалел, что я к тебе приеду. Сейчас буду. Жди меня.

Что означала эта фраза — я не знаю.

Гапон приехал. Я лежал на диване больной. Хозяйка за мной ухаживала.

Гапон начал с упреков, что я не вовремя раскис. Я объяснил, что простудился накануне.

— Ты смотри! Что-то с тобой неладно.

Он стал опять говорить о деле. Рассказывать товарищам я ни в коем случае не должен ничего.

Я ответил, что ничего не соображаю: болен.

Он опять уверял, что могу совершенно свободно ехать в Петербург. Не арестуют.

— А где теперь П. И. и И. H.? — спросил он неожиданно.

— Не знаю.

— Ты меня не....и, — произнес он, разозлившись. Лексикон его обогатился выражением, которое, очевидно, часто употребляется в высших сферах департамента полиции. Гапон часто им пользовался для краткости и выразительности изложения своих мыслей. Зашла хозяйка, сказала, что пора ехать к поезду. Он спросил, как меня найти в Петербурге. Я сказал, что покуда не знаю.

Свой адрес —Успенский переулок № 7, кв. 13, Петр Николаевич Гребницкий — он дал мне еще раньше.

Мы попрощались. Вид мой ничего хорошего ему, должно быть, не предвещал. Последние его слова были с раздумьем:

— Пожалуй, лучше было бы, если бы я тебе ничего не рассказывал.

Я принял все меры к тому, чтобы выехать из Москвы, а главное — приехать в Петербург без сыщиков, несмотря на высокую протекцию. По дороге в Петербург я прочел в газетах письмо Н. П. Петрова "Долой маску!" о Гапоне и тридцати тысячах рублях.

О деньгах, т. е. о 30.000, Гапон мне сказал, что знают только два человека. А о том, что он встречается с Рачковским, знает только один из них — рабочий. "И то не знает, в чем дело". Имен Гапон не назвал. А когда рассказывал о соглашении с Витте, говорил, что оно состоялось с одобрения всего комитета. Февраль 1906 г.

{45} В Петербурге я никого не застал. (Писано в июне 1909 г. Текст этого добавления в такой же приблизительно редакции находился у ЦК с лета 1906 г.)

        Узнав, что Иван Николаевич (Азеф) в Гельсингфорсе, я поехал туда. Приехал с первым утренним поездом, кажется, в 7 часов утра, 11—12 февраля.

Рассказал все Азефу. Заявил ему, как члену ЦК, что, так как дело это касается партии, так как я член партии, я не считаю себя вправе распорядиться самостоятельно и жду распоряжений ЦК.

Азеф был удивлен и возмущен рассказанным. Он думал, что с Гапоном надо было покончить, как с гадиной. Для этого я должен вызвать его на свидание, поехать с ним вечером на извозчике (рысаке петербургской Б. О.) в Крестовский сад, остаться там ужинать поздно ночью, покуда все разъедутся, потом поехать на том же извозчике в лес, ткнуть Гапона в спину ножом и выбросить из саней.

В то же утро со вторым петербургским поездом (в 10 часов утра) приехал Савинков. Он присоединился, по существу, к мнению Азефа о необходимости убить Гапона, но окончательное решение принято не было.

По словам члена ЦК Чернова, бывшего в то время в Гельсингфорсе, Азеф зашел к нему в тот же день после обеда, сообщил ему о моем приезде и о рассказанном мною и спросил его мнения. Чернов ответил Азефу, что при слепой вере в Гапона значительной части рабочих может создаться легенда, что Гапон убит из зависти революционерами, которым он мешал и которые выдумали, что Гапон — предатель. ЦК не может предъявить доказательств его сношений с полицией, кроме моих показаний о разговоре с Гапоном, присходившем с глазу на глаз. Самым подходящим решением вопроса Чернов считал убийство Гапона на месте преступления, т. е. во время его свидания с Рачковским.

На следующий день (или вечером того же дня) собрались все четверо: Чернов, Азеф, Савинков и я. На этом совещании Чернов поддерживал только что изложенную точку зрения, что одного Гапона убить нельзя, но что это надо сделать с обоими вместе: Рачковским и Гапоном, т. е. что я должен принять предложение Гапона, пойти вместе с ним на свидание с Рачковским, и там, в отдельном кабинете, убить их обоих.

{46} Азеф кончил тем, что присоединился к мнению Чернова, добавив, что его особенно удовлетворяет двойной удар: Гапон и Рачковский, так как он давно уже думал о покушении на Рачковского, но никак не мог найти средства подобраться к нему. Савинков и я считали, что убийство Гапона вместе с Рачковским желательно, но комбинация эта сложная и трудно достижимая, так как опытный полицейский Рачковский, считая меня террористом, не допустит меня к себе на основании одной только рекомендации Гапона. Савинков считал, что партия обладает достаточным авторитетом, чтобы заставить поверить себе, что Гапон действительно предатель.

Обсуждение вопроса тянулось несколько дней. Савинков остался при своем мнении. Не будучи членом ЦК и не имея, следовательно, права голоса, он подчинился высказанному мнению двух присутствовавших членов ЦК: Чернова и Азефа.

Предлагавшийся план был рассчитан на 2 - 3 свидания, так как в первое свидание меня могли бы обыскать раньше, чем подпустить к Рачковскому. И в это первое свидание я должен был вести с Рачковским "предварительные переговоры".

Я, с своей стороны, заявил, что не рассчитываю на себя в предлагаемой мне роли. Савинков с Черновым изобразили мне в лицах возможный разговор с Рачковским. Азеф в этой сцене не участвовал, а только время от времени их одобрял.

Я колебался, но в конце концов согласился. При более детальном обсуждении дела я обратил внимание на то, что, в случае неудачи, департамент полиции может воспользоваться разыгранной мною ролью для инсинуаций против меня. Все присутствовавшие возразили, что само собой разумеется, что партия всем своим авторитетом защитит мою честь от чьего бы то ни было посягательства при первой же к тому попытке.

Азеф предполагал, что совершение самого террористического акта должно быть сделано не мною лично. Но обсуждение дел привело к тому, что это необходимо.

Мне было поручено принять предложение Гапона и согласиться пойти с ним на свидание с Рачковским. В мое распоряжение был предоставлен член Б. О. Иванов. По плану Азефа, я должен был при помощи Иванова в роли извозчика и ряда частных извозчиков симулировать организацию покушения на тогдашнего министра внутренних дел Дурново. Цель этой {47} симуляции — заставить Рачковского, убедившегося при помощи установленного за мною полицейского наблюдения в том, что я руковожу террористическим предприятием в Петербурге, охотнее искать свиданий со мной. Всякие мои сношения с ЦК и другими партийными организациями я должен был прекратить, чтобы не навести на их следы полицию, которая будет за мной наблюдать. Мне было поручено записывать и присылать ЦК подробное изложение хода дела.

В случае удачи покушения и ЦК, и я должны были заявить, что ЦК постановил, а Боевая Организация мне поручила смыть кровью Гапона и Рачковского грязь, которой они покрыли 9 января.

Чернов и Савинков уехали. А Азеф занялся технической разработкой плана покушения, давая мне детальные инструкции: где, на каких улицах, в какие часы ставить извозчиков, в каких ресторанах бывать, как сноситься с ним (Азефом), как получить разрывной снаряд и пр. Весь план "симуляции" был настолько легковесен, что при практическом обсуждении его возможность неудачи вырисовывалась еще яснее.

Не могу сейчас восстановить в памяти моих разговоров с Азефом по этому поводу. Но факт тот, что он признал возможность неудачи и необходимость в этом случае убить одного Гапона. Так как всякие сношения мои с ЦК прекращались с моим отъездом из Гельсингфорса, то необходимо было все заранее предвидеть и заготовить также и для этого второго случая. Что Азеф и сделал. Он обратился к N-ам (революционная партия), изложил им положение дела, заявив, что в случае, если придется убить одного Гапона, это будет сделано в Финляндии, между Петербургом и Выборгом, где понадобится помещение, лошади и люди. Он спрашивал эту организацию, чем они могут нам помочь.

Я жил тогда в одной комнате с Азефом. В вечер, накануне моего отъезда в Петербург, к нам пришел Фролов и от имени ЦК N-ов заявил, что они решили предоставить в наше распоряжение, когда нам это понадобится, лошадь и двух человек. Помещение же достать нам не нашли возможным. Подробно я должен был условиться обо всем с их представителем в X., куда они уже послали человека предупредить тамошних товарищей о своем решении и о моем приезде.

Так как я не помнил в лицо указанных Фроловым двух человек и так как с моим отъездом всякие сношения и с ними у меня обрывались, мы условились, что один из этих людей, будущий извозчик, {48} в красном галстухе и с книжкой, завернутой в желтую бумагу, придет на вокзал провожать поезд, с которым я еду в Петербург. Так и было сделано.

 

В Петербург я приехал 21 или 22 февраля. В X. виделся с бывшим в этом городе представителем N-ов. Но тот мне заявил, что его местные товарищи обсудили постановление их ЦК и решили, вопреки этому постановлению, что никакого участия в этом деле принять не могут. Это сообщение меня не остановило от поездки в Петербург, так как я считал, что организация убийства одного Гапона могла и не понадобиться.


{49}

ОТЧЕТ 2

 

 

 

Свидание в Териоках, на даче Питкинен,

24 февраля 1906 года, пятница, в 12 часов дня

 

Гапон начал с упреков за то, что я так долго не являлся. Я объяснил важными делами, не дававшими мне возможности видеться с ним.

Я спросил о письме Петрова. Гапон стал кипятиться. Я вставлял время от времени вопросы. Он рассказывал отчасти уже известное мне из предыдущего свидания в Москве, отчасти новое.

Приехал он в третий раз в Петербург в сочельник 24 декабря 1905 г. Ему стали рассказывать, что Матюшинский ведет себя странно. Он поехал к нему с Варнашевым и спросил, сколько купец дал денег. Гапон и Матюшинский условились говорить рабочим, что 30.000 рублей дает "бакинский купец". Матюшинский ответил: 7.000 рублей.

— Но ведь вы говорили, что он дал десять тысяч?

— Да, но деньги дал рентой, рента пала. Гапон ничего не возразил, но послал Мануйлова (чиновника особых поручений при Витте) с Варнашевым к Тимирязеву. Тимирязев показал расписки Матюшинского в получении всех 30.000. Мануйлов с Варнашевым приехали от Тимирязева прямо на Владимирскую (д. № 3, правление гапоновского общества) и сообщили ответ его. Гапон тотчас же собрал бывших там членов комитета (Варнашев, Кузин, Карелин, Усанов, Иноземцев, остальных перечисленных фамилий не помню. — П. Р. ) и рассказал о случившемся. Его дергали за полы: нельзя всем о таких вещах говорить. Но он ответил, что деньги брал для рабочих, деньги эти народные и он не боится. В свое время сам все опубликует.

Петров первый тогда призвал товарищей поклясться, что об этом никто не узнает. Послали за Матюшинским. {50} Его уже не оказалось дома. В тот же вечер оннеизвестно куда выехал со своею, как выразился Гапон, любовницею.

Спустя некоторое время, Старцев, сотрудник "Новостей", сообщил Гапону, что его жена получила от любовницы Матюшинского письмо из Саратова. Отправили туда Черемухина и Кузина. Для легализации их действий Гапон поехал к Лопухину просить содействия сыскной и явной полиции в Саратове. Лопухин оточас телеграфировал туда своему ставленнику, какому-то полицейскому чину.

Арест Матюшинского, по словам Черемухина, произошел так. В 11 часов вечера к нему нагрянула полиция. Матюшинский смутился и спросил, есть ли у нее какие-нибудь полномочия. Открыли двери и ввели живые полномочия: Кузина и Черемухина. Матюшинский упирался. Пришлось его даже в участок взять. Но через два дня покончили дело миром. Матюшинский возвратил свыше двух тысяч. Остальные он перевел на имя Кузина.

Матюшинский поехал с Черемухиным в Петербург, а Кузин в Пронский уезд, повидаться с матерью. Его там арестовали за пропаганду среди крестьян, отобрали чек на 21.000 рублей и наличными 500 с чем-то.

Гапон ходил к Лопухину просить, чтобы его освободили (ходил до смерти Черемухина). Тот обещал.

— Этакая холява! У него (Кузина) там много знакомых крестьян. Поехал агитацией заниматься и сел с чеком.

— Почему ты обратился к Лопухину, а не к Рачковскому? — спросил я. — Лопухин ведь теперь никакого отношения к полиции не имеет.

Гапон сбивчиво объяснил, что боялся, что Рачковский арестует эти деньги.

По мнению Галопа, Петров устроил скандал — опубликовав о сношениях с Витте и о 30.000 — потому что нуждался в деньгах, а ему не давали. Товарищи иногда гуляли, а его не приглашали. Человек он завистливый. Петрова задело, что Гапон охладел к нему. "Вообще Петров подлец и клятвопреступник". Находится под влиянием жидовской клики социал-демократов: Map...а, жены Дм...ева — еврейки и других.

(Все, что здесь говорится, — слова Гапона. Я этих людей не знаю. А о Петрове, в частности, слышал одно лишь хорошее. — П. Р. )

Рабочие Гапону безусловно доверяют, не обращают внимания на газеты. Вчера вечером писатель Симбиркий {51} читал доклад о нем в клубе (Демидов переулок). Многие выступали против Гапона, но все рабочие и сам Симбирский его защищали.

Симбирский — сотрудник "Слова".

Григорьев, товарищ Петрова, — шпион. Все узнавал, когда Петрова не бывало на собраниях, и сообщал ему.

— Я даже думаю, что он в полиции служит. Оба подлецы. А то, что Петров вчера написал в "Биржевых Ведомостях", — ложь.

В субботу 16 февраля было собрание под председательством Гапона.

— Я произнес страстную речь. Напомнил кровь товарищей, убитых 9 января. Атмосфера сгустилась. Я чувствовал, что что-то сейчас должно случиться. Молния заблестит, гром грянет. А как раз после меня пришлось говорить Черемухину. Я же ему револьвер дал. Он парень честный, хороший. Он решил убить Петрова. В тот же вечер он мне сказал: "Решено", т. е. что убьет его как изменника. Сидел он против меня на другом конце стола. Поднимается и вдруг заявляет: "Нет правды на земле!"— и трах — раз, два, три. Последнюю пулю прямо в лоб себе поставил и спустил. Здоровые парни около него сидели, но от неожиданности не успели помешать. Я бросился к нему. Рабочие меня обступили, схватили за руки и часа полтора упрашивали, чтобы я не убивал себя.

Гапон рассказывал с большим жаром и жестикуляцией.

Походив немного по комнате, добавил спокойно и смеясь:

— С чего они взяли, что я хотел себя убить? Опять ходит и, став уже серьезным, продолжает:

  1. Полтора часа убеждали. Я заставил их поклясться (нахмурил брови) над телом товарища, что они всю жизнь будут служить рабочему делу. И только тогда сказал, что не наложу на себя руки. Да, трагическая была картина, Мартын.
  2.  

 

Вот новые подробности.

Первое свидание Мануйлов устроил Гапону (в ноябре) с Лопухиным, а потом уже с Рачковским.

Под новый год (1906) в Териоках у Гапона было собрание рабочих в 110 человек, которые подтвердили все его права и полномочия, которыми он пользовался до 9 января. Это было уже после свидания с Мануйловым.

Летом, когда Гапон был в Финляндии, он поручил {52} рабочему П. следить за Григорьевым и взял с него клятву, что, если бы Григорьев оказался человеком вредным для гапоновской организации, — убить его. П. эту клятву дал.

 

— Теперь я решил требовать общественного суда. Я написал профессору Грибовскому об этом. Образовалось уже посредническое бюро. Туда вошли, кажется, Милюков, Иорданский и еще кто-то. Они будут организовывать суд. Я просил, чтобы туда вошли представители всех прогрессивных партий: и Союз 17 октября, и с.-д., и с.-р. — все, кроме реакционных. Пусть судят. Пусть докажут, с документами в руках, что я провокатор, что я предатель. Моя совесть чиста. Кого я предал, пусть скажут. Деньги брал? Деньги эти народные, и я считаю, что можно всеми средствами пользоваться для святого дела. Провел правительство до 9 января и теперь хотел. Сорвалось! Что про меня могут сказать? Ну ты бы рассказал все, что я тебе рассказывал. Ну что же? Находился в сношениях с правительственными лицами, имея в виду пользу народа.

Меня интересовало, находится ли он и теперь, особенно после смерти Черемухина, в сношениях с Рачковским.

— Ты виделся с Рачковским после Москвы? — прервал я его.

Возбуждение, с, каким он только что говорил, сразу упало.

—Да.     

— Сколько раз?

— Один только раз.

— Когда?

— Дней шесть тому назад. Когда приехал из Москвы, эта история с Петровым на меня навалилась. Не мог пойти к нему.

До сих пор Гапон ходил по комнате. Теперь он лег, вялый, разбитый, на постель.

— До или после смерти Черемухина?

— Не помню.

Я его заставил подсчитать точно. Оказалось после. Еще точнее. Оказалось — на следующий день. Черемухин застрелился в субботу 18 февраля вечером, а Гапон в воскресенье утром в 10 часов телефонировал Рачковскому: можно ли им повидаться. Тот ответил "да", и назначили свидание за завтраком в отдельном кабинете у Кюба в 121/2 часов. Гапон

{53} пришел. Татарин его ввел в кабинет, где уже стояла приготовленная для двоих закуска.

— О чем вы говорили?

— Да вот сказал, что видел тебя, что, может быть, вступлю в эсеровскую организацию. Но что покуда ответа не имею. Если да—хорошо, а нет — нам с ним придется разойтись.

— Говорили о Петрове?

— Говорили.

Гапон говорил неохотно.

— Сказал, что подлецы у меня товарищи. И в самом деле, разочаровался я в рабочих. Я не ожидал, чтобы между нами были такие предатели, как Петров.

— А о Черемухине говорили?

— Да.

— Что говорили?

— Да так, ничего особенного.

— Как ты вызвал Рачковского?

— По телефону.

— Где он живет?

— Не знаю.

— А какой нумер его телефона?

— 14-74. Это, должно быть, его квартира.

— Как он узнает, что ты говоришь, а не кто-нибудь другой?

— Я называю себя Апостоловым.

— А он?

— Просто Иван Иванович.

— Он тебя так же хорошо принял, как и раньше?

— Конечно. Но он думает, что партии теперь меня не примут к себе.

— Значит, он тебя больше не примет?

— Отчего?

— Оттого, что ты ему ничего больше сообщить не можешь.

— Да, я с ним так и разошелся. Не знал твоего ответа.

— Но Рачковский убежден ведь, что от тебя ему теперь никакой пользы нет. Зачем же он станет ходить к тебе на свидание?

— Он интересуется теперь сведениями. Все уговаривает меня поступить к нему чиновником особых поручений.

Молчание.

— А зачем ты спрашивал нумер его телефона? — вдруг вскочил он с постели и стал горячиться. — Только ты мне правду говори. Ты меня все допрашиваешь.

{54} — Спросил потому, что интересно.

— Зачем тебе?

— А хотя бы для того, чтобы убить его. Молчание.

— Не беспокойся; не стану пачкаться с ним. С Рачковским если и иметь дело, то только для того, чтобы деньги получить с него.

—Это верно, — опять оживился он и со странной улыбкой продолжал: — Он недавно получил от государя семьдесят пять тысяч рублей.

— Сколько он даст, если я приду к нему обедать? Рублей пятьсот?

— Три тысячи даст, — уверенно возразил Гапон.

— Чтоб я к нему за три тысячи пошел?

— Ну пять тысяч даст.

— Он сыщик и...

— Что ты, брат, сыщик? — проговорил Гапон пониженным голосом и с подобострастием, изобразив как-то своей фигурой, головой, туловищем, особенно глазами, что-то отвратительное. — Он — действительный статский советник.

— Знаю. Директор департамента полиции.

— Старше. Директор, заведывающий политическими делами в России.

— За одно то, что я с ним пообедаю, он должен дать двадцать пять тысяч; меньше не пойду.

— Десять тысяч даст, пожалуй. Ты вот что. В воскресенье иди прямо к Кюба. Я его предупрежу.

— Но ведь он меня не примет, если тебе больше не доверяет.

Разговор принимает деловой характер.

— Он мне доверяет.

— Разве он не боится меня?.

— Он мне поверит.

— Но он ведь не может допустить, чтобы революционеры с тобой теперь дело имели?

— Если ты придешь, он поверит. Потом надо ему дать что-нибудь...

— Что дать?

— Ну там бомбы, планы какие-нибудь, шифрованные письма.

— А люди?

— Людей можно предупредить. Вот ты говоришь, у тебя дело на руках сейчас. Если ему рассказать, много денег даст.

— Пусть вперед даст. А то расскажу, а он меня и деньги арестует, как твоего Кузина.

{55} — Что ты, что ты! Он этого никогда не сделает.

Я не мог принять свидание с Рачковским немедленно. Надо было закончить предварительные приготовления. Поэтому условился с Гапоном встретиться тут же в воскресенье утром, 26 февраля, чтобы окончательно сговориться. А до тех пор мне надо подумать.

— Только смотри не опаздывай. Вообще, если хочешь дело делать, не затягивай. А то одна ерунда выйдет, — сказал он.

— Не опоздаю!

В воскресенье все еще не мог принять свидание. Иванов не успел еще обзавестись извозчичьей справой и стать на условленное место. Поэтому послал сказать Гапону, что не приду к нему и вызову в другой день.


{56}

 

ОТВЕТ 3

 

Свидание в среду, 1 марта, в 12 часов дня,

на даче Питкинен в Териоках

 

У Гапона в комнате была его жена. Поэтому мы пошли в избу хозяйки. Начал Гапон с того, что он теперь окреп духом, что хотя суд товарищеский или общественный очень опасен, но он все-таки решается. Присяжный поверенный Марголин взялся защищать его дело и уверен, что Гапона оправдают. Два суда будут: коронный, против "Нового Времени" за клевету, и общественный, которому он все расскажет.

— Марголин у меня спрашивал сказать ему по совести, взял ли я хоть часть денег. Я ему дал слово, что не брал, ну ни полушки. Я ему все рассказал, решительно все.

— Все?

— За исключением последнего, конечно. Гапона съежило от моего вопроса. Он старался вернуться к прежнему разговору и тону и понемногу оживился.

— Марголин говорит, что наверное опрадают. Вся социал-демократическая  жидовская  клика рада, потому что с моим падением они выигрывают. С.-р. тоже нападают на меня. Рабочему делу это приносит страшный вред. На днях на Балтийском заводе наши рабочие поранили шестерых социал-демократов. Я хотел устроить новое 9 января, еще большее. Сорвалось!

Я свел разговор на сношения с Рачковским. Оказалось, что первые два свидания с ним Гапон имел у Мануйлова на квартире. Речь шла исключительно об отделах. Во время второго свидания, когда Мануйлов вышел из комнаты, Рачковский сказал Гапону: "Этот Мануйлов — балда! С ним не следует иметь никаких дел". Он дал Гапону нумер своего телефона и предложил воспользоваться им в любое время.

{57} — На следующий день я спросил его по телефону:

"Как отделы?" Он ответил: "Для этого нам с вами надо повидаться лично". Назначили свидание в ресторане. Тут он ко мне и стал подъезжать. А я тут же подумал, сию же минуту: "Ты так, а я тогда вот как". Ну и сказал, что ничего не знаю, но так сказал, как будто много знаю. Но я ничего не сказал, ни единого слова. Я всегда говорил и теперь думаю, что, если бы кого-нибудь предать, так самому себе должен пустить пулю в лоб. Разве я предатель? Дурново даже сказал Рачковскому, что "ты, говорит, дурак. Разве ты не видишь, что Гапон тебя за нос водит? Виделся с Рутенбергом в Москве и не сказал тебе даже его адреса". Ни единого слова не сказал ему.

Я их надуть хотел, устроить новое, еще большее 9 января. Это верно. Что же здесь предосудительного? У меня были широкие планы. Через Мануйлова пробраться к Витте, через Рачковского — к Дурново. Он ведь мне предлагал, не хочу ли я представиться Дурново. И я бы сделал дело. Забрался бы в берлогу и одним взмахом уничтожил бы их всех. Сам бы убил Дурново. Ей-богу... сам. Конечно, вовремя, в известный момент. А тут, значит, отделы, опирался бы на массы. Я широко смотрел. Сорвалось! А жидовская клика ругает меня предателем, провокатором, вором. Пусть докажут с документами в руках, кого я предал, что украл. Комиссия Грибовского должна изображать прокуратуру. Они должны составить обвинительный акт. Значит, взять на себя нравственную ответственность за выставляемые обвинения. А материалу нет. Нету! (Смеется.) А с правительственными чиновниками сношения имел: для пользы народного дела, а сказать им ничею не сказал, ни единого слова. Я же тебе сказал, что Дурново обругал Рачковского дураком. Даже адреса твоего им не сказал.

— А после того, как я у тебя был, виделся с Рачковским?

— Нет.

— Значит, после Москвы ты видел его один только раз?

— Да, только один.

Гапон сказал неправду. Вот почему. Он виделся с Рачковским 19 февраля, на другой день после смерти Черемухина, рассказал ему результат свидания со мной в Москве. Рачковский об этом и доложил Дурново, тот обругал его дураком. Чтобы Гапон мог это узнать, он должен был видеть Рачковского еще раз.

{58} История с адресом придумана неудачно. Адрес мой, т. е. место, где мы встретились с Гапоном в Москве, стало известно полиции тотчас же. За мной тогда же начали следить.

Ни Лопухин, ни Мануйлов не знают будто бы о том, что Гапон встречается с Рачковским. Когда они спрашивали Гапона об этом, он отвечал, что больше с Рачковским не виделся.

 

Перешли к делу.

Я высказал принципиальное согласие повидаться с Рачковским.

Это категорическое заявление было для Гапона неожиданным. Он как-то завозился, что-то пробормотал.

— Никто не знает об этом. Если кто-нибудь из товарищей узнает, я рискую головой. Не станут даже в объяснение со мной вступать, а просто пустят пулю в лоб за сношения с Рачковским.

— Этого никто не узнает.

— Свидание должно быть в отдельном кабинете. Кроме него никто не должен знать про мои с ним сношения.

— Конечно. Будь спокоен. До сих пор полиция никого из своих не выдавала. Революционеры выдавали. Тихомиров, например, даже С-нов, говорят, выдавал.

— Ладно.

— Только ты не беспокойся. Полиция не выдаст.

— Конечно, не выдаст. Ей невыгодно. Никто к провокатору не пойдет.

— Ну да. А насчет денег как?

— Двадцать пять тысяч, как я уже тебе говорил. Наличными в пакете или ассигновкой. За то только, что пообедаю с ним, узнаю, чего он хочет.

— Это хорошо. Надо все знать точно.

— Никакой слежки за мной чтобы не было.

— Само собой разумеется. Вот ты говоришь: двадцать пять тысяч. Если бы ты рассказал про дело, которое у тебя на руках, можно было бы получить не двадцать пять тысяч, а пятьдесят тысяч рублей.

—Двадцать пять тысяч только за то, что с ним пообедаю. Узнаю, что ему нужно. Сказать ему в первый раз ничего не скажу. Надо будет подумать.

— Это верно. А то двадцать пять тысяч мало.

— Дешево себя не продам. Так и скажи ему. За все дело не меньше ста пятидесяти — двухсот тысяч рублей.

— Это верно. Но ведь я сказал сто тысяч.

{59} — То ты, а то я говорю.

— Но вот что. Он ведь может сказать: дашь тебе двадцать пять тысяч рублей, а ты его надуешь, ничего потом не расскажешь.

— Ты ему объясни: одним тем, что я приду обедать, я уже в ваших руках. Если товарищи хоть что-нибудь узнают — мне крышка. Гарантия достаточная. А с его стороны никакой гарантии. Я расскажу, а он денег не даст.

— Это верно.

— А ты что получаешь за то, что приведешь меня? — спросил я Гапона.

— Не знаю еще. Завтра поговорю.

Любопытный был вид у него. Растерянный, приниженный. Совсем не такой, как когда он говорил о суде и широких планах. Некоторое время мы оба молчали. Он ходил по комнате и думал.

— Видишь ли. Деньги большие. Могу я ему сказать определенно, что речь идет о Дурново? — спросил Гапон.

— Я тебе доверяю. Но ты понимаешь, что сказать этого не могу.

  1. Конечно, сам видишь, что я ничего не спрашиваю. Ни фамилий, ничего. Сам понимаю, что в таком деле иначе нельзя.
  2.  

 

Решили: в пятницу 3 марта—свидание с Рачковским. Гапон предупредит его и переговорит предварительно. Я пришлю завтра в 5 часов к Гапону. Он передаст для меня записку, в которой будут: день, час, место свидания с Рачковским и пароль, как пройти. Больше ничего. Я в указанное место и время обязательно приду.

 

Характерное это было свидание. Когда Гапон рассказывает о суде, приводит оправдания против газетных обвинений, он сознательно играет, играя, увлекается и забывает, должно быть, про данные им Рачковскому "разъяснения", про взятые им на себя "поручения". Он повторяет, очевидно, передо мной те же "благородные" жесты, что и перед Марголиным, Симбирским и другими. А когда я неожиданно напоминаю о Рачковском, горбится, смотрит исподлобья, с опаской. Покуда не втянется в "деловой" разговор.

 

Прежде чем расстаться, он не забыл все-таки прикрыться "на всякий случай" фиговым листом:

{60} — Главное, надо смотреть на вещи широко, не односторонне. Если, скажем, дело какое-нибудь на мази, понимаешь, на мази, как у тебя, например, то лучше им пожертвовать, чтобы получить большие средства и потом поставить его еще больше и шире.

— Конечно.

Мы перешли в комнату его жены. Я уезжал в город позже их. Пришлось поэтому просидеть с ними с четверть часа. Я чувствовал себя отвратительно в присутствии этой простой, доверяющей Гапону женщины, очевидно любящей его. Она не верит газетным разоблачениям. И к суду он обратился под ее влиянием. Так я понял из ее слов.

 

2-го я послал к нему, как условились, с запиской. "Напиши результат твоего свидания. М. 2 — III 1906".

В 5 часов его не застали дома. Сказали, что Гребницкий (Гапон) будет дома только на следующее утро в 10 часов.

3 марта он передал мне несколько слов, написанных на моей же записке: "Завтра (суббота) ресторан Контан 9 часов вечера. Спросить г. Иванова".

4 марта.

В ресторан Контана я приехал в субботу в четверть десятого.

В этот вечер у Дурново был бал.

Не раздеваясь, спросил лакея, где кабинет Иванова. Тот бросился сломя голову, как и полагается в подобном учреждении, спрашивать.

Дверь в коридор была открыта. Я видел, как за дверью засуетились. Раздевальный лакей вернулся на свое место и сказал: "Сейчас узнают".

Вслед за ним подошел к дверям обер-кельнер, оглядел меня, спросил, большая ли должна быть компания. Я ответил: "Два человека".

— Сейчас спрошу.

Через минуту вышел высокий выхоленный молодой человек, спросил одеться. Очень внимательно меня оглядел. Потоптался больше, чем это ему нужно было, чтобы одеться, взбрасывая на меня глаза при каждом удобном случае, осматривая меня через зеркало, одел свою дорогую шубу и вышел.

Вслед за ним из того же коридора вышел обыкновенный сыщик (так хорошо знакомая фигура), всосался в меня глазами на ходу, так что они у него чуть не вылезли, прошел в раздевальную, оделся и, выходя {61} на улицу, опять так скосил глаза на меня, что мне его жаль стало.

Я обозлился, что заставляют ждать. Прикрикнул на лакея. Тот подошел к дверям коридора не торопясь, оттуда вышел сейчас же и сказал: "Должно быть, такого кабинета нет".

Я ушел.

Рачковский не рискнул встретиться со мною Но на всякий случай поставил агентов "посмотреть и "обставить".

Ни арестовать меня, ни особенно грубо следить за мною в этот вечер, по моим соображениям, не должны были. Для Рачковского, с его точки зрения, это было бы невыгодно.

По заранее составленному плану я принял меры к тому, чтобы остаться без "попутчиков".


{62}

ОТЧЕТА 4

 

 

Свидание 5 марта, вечером

 

В сравнении с тем, каким я видел Гапона в предыдущие разы, он оправился и был совершенно спокоен.

Вчерашнюю историю он объяснил недоразумением. Он "думал", что я сообщу, приду или нет; ждал, беспокоился очень.

Так как до 8 часов я его не известил, то он по телефону сказал Рачковскому, что я, вероятно, не приду.

— Почему ты сам не пришел на всякий случай? Ведь мы с тобой условились совершенно определенно: что я приду обязательно, когда получу твою записку. Ведь я головой рисковал.

— Я очень беспокоился. После восьми поехал с женой к Симбирскому. Вернулся и лег совсем рано, часов в одиннадцать, спать. Все время думал о тебе.

— А Рачковский в это время поставил сыщиков, чтобы меня "обставить".

— Он мне дал честное слово, что ничего не будет, Если бы тебя арестовали, я бы пулю себе в лоб пустил.

— О чем вы говорили?

— Так, решили, видишь, если свидание состоится, поговорить раньше с тобою, а потом, в зависимости от твоего ответа, он приедет или нет. Он божится и клянется, что дело Леонтьевой и других арестованных весной двенадцати человек обошлось им всего в пять тысяч рублей. Сто тысяч даже за Дурново дать никак невозможно. В особенности при теперешнем положении финансов. Двадцать пять тысяч рублей — это хорошая цена. За все. И то ты должен ему сначала все рассказать. Твое соображение, что если ты к нему придешь, то ты уже у него в руках, неверно. Много есть людей, с которыми он видался, не сходился — и ничего. Никто ничего до сих пор не знает. А они благоденствуют. Теперь почтенные члены общества. Так он говорит.

{63}  (Смеется.) Двадцать пять тысяч — это хорошая цена. За одно дело. А за целый год можно заработать и сто тысяч. За четыре дела. Так он, сукин сын, говорит. (Смеется.) Понимаешь? (Продолжает смеяться, собственно, хихикать и совершенно меняет почему-то тон разговора.) Так меня подмывало пристрелить его. Чего же? Ведь нас только двое. Ведь я тебе рассказывал мои планы. Организовать массы в отделы. Все пошли бы. И теперь рабочие постановили платить самим за помещение, хотя собираться и не позволяют. Влечение большое питают к отделам. Одновременно с этим пробраться к Витте и Дурново и в подходящий момент скосить их. Это имело бы громадное значение. Сорвалось! Но я теперь дело сделаю. Вот только напрасно с.-р. против меня выступают. Ведь я летом это говорил еще за границей. А меня заподозрили, что я хотел всей партией распоряжаться. И теперь еще не все потеряно.

 

Относительно "дела" Гапон говорил более прозаично и определенно. "От имени Рачковского" он "категорически" заявил, что в Петербурге меня никто не тронет. Не арестуют. Если мы "столкуемся", полиции будет дано знать, чтобы меня оставили в покое.

 

— Но будет так дано знать, что никто ни о чем не сможет догадаться. Просто выяснилось, что ты ни при чем во взводимых на тебя обвинениях.

Брата безусловно освободят.

Гапон узнал от рабочего Т., что жена моя привлекается за издание какой-то книжки к суду. Он заявил, что и это дело похерят.

Рачковский все может сделать, если только я ему что-нибудь расскажу.

— А рассказать надо. Не выдавая, конечно. Безусловно, никого не предавая, иначе это будет предательство.

Что касается опасений за мою жизнь, на случай, если товарищи узнают о моем предательстве, то Рачковский говорит, что все можно будет устроить так, что меня никто ни в чем не заподозрит. Я "не должен погибнуть ни в каком случае". Я смогу перейти потом к с.-д. и работать у них. Но самое лучшее, чтобы я остался в Боевой Организации, как и был.

 

Тон у Гапона был теперь новый, гораздо самоувереннее, чем раньше. Говорил он совсем о другом, чем {64} раньше. Планы у него с Рачковским изменились после того, как убедились, что я клюю: пришел в Контан.

Рачковский соглашался на свидание только после того, как я что-нибудь расскажу. Свидание, следовательно, стало немыслимым. Они даже торговаться нашли возможным.

С своей стороны Гапон все чаще останавливался на суде, который для него теперь является гарантией личной неприкосновенности. Над судом он в то же время издевается, не боится его, так как никаких документов нет, а я как свидетель в счет не иду. "Этот не выдаст".

Положение мое стало безвыходным. До Рачковского не добраться. А Гапон находится под защитой суда.

Я решил рискнуть, принять меры предосторожности и повидаться с кем-нибудь из товарищей, чтобы посоветоваться.

Гапону сказал, что "подумаю еще и дам ответ".

 

Я принял все бывшие в моем распоряжении меры предосторжности (Добавлено в июне 1909 г. —П. Р.) и, убедившись, что за мной нет полицейской слежки, поехал в Гельсингфорс. Раньше, чем пойти к Азефу, я спросил его по телефону, находит ли он возможным со мной встретиться, предупредив его, что я с своей стороны убежден, что никого с собой не привез.

Азеф свидание со мной принял. Я рассказал, зачем приехал и как вел за это время дело. Из указанных им первоклассных ресторанов я был только в одном из них и один раз, в первый день приезда в Петербург, но чувствовал себя там очень тяжело и, не видя в этом никакого смысла, больше туда не являлся и извозчиков там не ставил.

Азеф обозлился, стал грубо обвинять меня, что я не исполняю его инструкций, что своей неумелостью я проваливаю все и всех (в это время в Петербурге произошли аресты Б. О.). Он торопился куда-то по делу и, уходя, назначил мне вечером свидание, чтобы подумать, не оставить ли Рачковского и покончить с одним Гапоном.

Я ничего не ответил тогда Азефу. Все его обвинения были до того несправедливы и он мне стал до того отвратителен, что я буквально не {65} мог заставить себя встретиться с ним.

Я оставил ему записку, что не могу и не хочу видеть его, ни слышать, что возвращаюсь в Петербург продолжать дело, как сумею, на основании имеющихся у меня прежних распоряжений.

Я вернулся обратно.

Записка в которой я оскорбил Ивана Николаевича, сыграла значительную роль в дальнейшем. Савинков заявил мне по поводу нее: «Ты оскорбил в его лице честь партии и всей истории партии».


{66}

ОТЧЕТ 5

 

 

Свидание 10 марта, в пятницу, утром,

дача Питкинен, Териоки

 

Я был болен и совершенно разбит после поездки моей к Азефу. С трудом мог следить за собой и за Гапоном.

По обыкновению он начал рассказывать про свои дела, про свое положение.

Я спросил, как, по его мнению, быть с Рачковским.

— Самое правильное сказать, что ты ему не доверяешь. Пусть передаст двадцать пять тысяч авансом через меня. Раньше ты к нему не пойдешь. А там три выхода:

1) Получить деньги и скрыться.

2) Если дело у тебя не совсем верное, ну, если ты не уверен, что действительно успешно окончится, то рассказать ему. А люди чтобы спаслись. Это вполне возможно. Потому что они арестовывают тогда, когда все созреет, как бутон. Понимаешь? Ну, мы можем сказать, что и не виноваты, а шпионы слишком грубо следили. Ни один человек, конечно, не должен пострадать. Но если дело у тебя верное, если твоя организация ведет к тому, что Дурново или другой кто несомненно скоро будет убит, тогда лучше с ним дело прекратить.

3) Деньги получить и убить их обоих, Рачковского и Герасимова. Это я взял бы на себя. Только надо так сделать, чтобы уйти. Я всегда говорил, что Боевая Организация поступает неправильно, что не спасает своих людей. Каляев, например, мог быть свободно спасен, если бы были лошади. Это мне вчера еще говорил очевидец.

— Кто говорил?

— Рабочий один. Если я буду убежден, что на мне не лежит более важная идея, я возьму на себя это дело. Только надо так устроить, чтобы уйти. Лошадей, одежду, квартиры. А для этого все-таки нужны деньги.

{67}  Я ответил, что о первом его предложении нечего говорить, не стоит пачкаться. О третьем, чтобы убить Рачковского и Герасимова, — тоже не стоит говорить.

— Почему?

— Фантазия.

— Почему фантазия?

— Ты их не убьешь.

Гапон обиделся; стал уверять, что говорит об этом серьезно. Надо хоть этих подлецов убить. Его (Гапона) общественное положение теперь таково, что только таким актом он может вернуть себе доверие.

Гапон говорил с таким жаром и увлечением, так хорошо симулировал, а я был в таком разбитом настроении, что поддался его игре и стал серьезно говорить с ним об этом.

Гапон опять повторил, что это его давнишняя идея. Что очень бы хорошо убить их до Думы. И Дурново тоже.

Он спросил, сколько надо времени, чтобы сорганизовать побег.

— Дней десять. Не больше двух недель. Но когда я поставил ему определенные вопросы (то-то тогда-то надо сделать), он смутился и стал вилять.

  1. Могу я послать вместо себя кого-нибудь другого?
  2.  
  3. У меня такие рабочие найдутся.
  4.  

Дальше следовал план, как осуществить. А когда запутался, стал говорить, что этот план вообще ему не подходит. Что он теперь день и ночь работает над своими организациями. Устроено уже 15 пунктов. Отделы сами по себе. Там хотят проводить выборное начало. А он считает необходимой железную дисциплину. Пусть отделы сами устраиваются. Он будет работать только с теми рабочими, которые остались ему верны. Он устраивает мастерские: портняжескую, слесарную и т. д. Деньги есть и будут. Говорил о каком-то "предприятии", от которого можно получить 18.000 рублей. Дело маленькое, но верное. Сами служащие принимают участие.

Я видел, что сделал большую оплошность, и старался затушевать разговор о покушении на Рачковского и Герасимова. Стал жаловаться, что дело у меня не клеится, что меня преследуют неудачи.

Он начал уговаривать меня "рассказать" Рачковскому. Можно будет получить большие деньги.

Я высказал удивление, что Рачковский торгуется. Но чтобы прийти к какому-нибудь результату, надо {68} с ним повидаться и все выяснить. Интересы у меня с Гапоном общие в этом деле. Поэтому я предоставляю ему решить, надо ли требовать аванс или нет.

 

Я рассчитывал, что Рачковский, не рискуя деньгами и зная, что я уже поддался искушению, приходил в Контан, явится на свидание со мной.

Если же он опять предложит Гапону переговорить со мной раньше, т.-е. получить предварительные доказательства моей "искренности", дело надо бросить.

Гапон полагал, что свидание состоится; так как я сказал, что вся будущая неделя у меня занята, кроме понедельника, то свидание было решено на понедельник 13-го вечером. В субботу или в воскресенье они повидаются, назначат час и место. Гапон сообщит мне это запиской через моего посланного.

 

13 марта Гапон передал мне, что вызывает меня на свидание в Териоки в среду утром (без Рачковского).

В понедельник появилось в газетах его наглое письмо к обществу. Находится в сношениях с полицией, а в печати говорит, что хочет обмануть полицию.

Свидание с Рачковским не получить без "аванса" с моей стороны. Гапона одного трогать нельзя. На свою ответственность решил дело оставить и уехать.

(Во время одного свидания у Гапона высунулась как-то из жилетного кармана визитная карточка с надписью: Петр Иванович Рачковский. Карточка, наконец, эта выпала на пол. На обороте ее что-то было написано чернилами.

— Что это у тебя? — спросил я.

— Ничего.

Гапон подн