Мария Романушко
ЕСЛИ ПОЛЕТЕТЬ ВЫСОКО-ВЫСОКО
К оглавлению
Глава 6. ЧАСОВЫХ ДЕЛ МАСТЕР
* * * Да, мы с тобой обожали детский магазин «Смена» на Соколе. Здесь было столько конструкторов!.. и кубиков!.. Правда, не всегда. И конструкторы, и кубики надо было выслеживать, надо было «попасть» на них. Тебе постоянно требовался новый строительный материал для твоего города, который жил на ковре посреди комнаты, достраиваясь и перестраиваясь, несколько лет... Соседи, у которых вырастали дети, приносили нам свой, ненужный уже им, строительный материал. Всё шло в дело!
* * * А кроме домов, ты «строил» часы. Часы для всего! На все случаи жизни, для удовлетворения самых разных желаний и нужд.
* * * Ты прочёл «Незнайку на Луне» Николая Носова, и тебя захватил космос. Теперь ты видишь только звёзды. И где-то там, среди звёзд, – твоя планета Маль. Ты выдумал её. Нет! Ты её не выдумал, она родилась в твоём воображении. А то, что родилось – то существует. Ты хочешь улететь на планету Маль, и об этом теперь все наши разговоры, с утра до вечера...
* * * – Сколько дел можно делать одновременно? – спрашиваю я тебя. – Ну, давай пересчитаем, – говоришь ты. Я варю тебе кашу, одновременно мою посуду, на холодильнике у меня лежит раскрытая книга – «Воскресенье» Льва Толстого, я читаю, я должна её сегодня ночью дочитать. А иначе я выбьюсь из своего графика. Работает телевизор, Владимир Лакшин рассказывает о Чехове, я люблю Чехова и люблю Лакшина, я слышу и усваиваю всё, что он говорит, это очень важно... В это же время мы общаемся с тобой. Ты меня спрашиваешь что-то по поводу рукописи, которую ты прочёл, я тебе отвечаю. Я вставляю чистые листы в машинку и начинаю диктовать рецензию... ты бойко стучишь по клавишам. При этом я продолжаю краем уха слушать Лакшина, краем глаза читать Толстого, помешивать кашу и домывать посуду. Итак: варю, мою, читаю, слушаю телевизор, общаюсь с тобой, диктую рецензию... – А ещё, мамася, ты стоишь, дышишь, думаешь, моргаешь глазами, двигаешь руками, открываешь и закрываешь холодильник! Мы хохочем...
* * * Я готовлюсь к экзамену по французскому языку. Ты сказал: – Я тоже хочу учить этот язык. Скажи мне слова. Я написала тебе небольшой словарик. Сказала пару простеньких фраз. Ты быстро засосал это всё. И стал запросто пользоваться. И даже использовал некоторые слова в своих стихах. Но... переиначивая их на русский лад. Например, такой очаровательный стишок:
Жевуземчики поёт Этот старый бутерброд!
Ты стал требовать от меня новых слов и новых фраз... Все игрушки и все предметы в доме носили теперь двойное название. Потом приехала к нам бабушка Дора.
Я как-то уехала в Литконсультацию за работой. Возвращаюсь – бабушка в слезах. – Бабушка, что случилось?! – Я не понимаю, что Антоша говорит... – плачет она. – Он на каком-то непонятном языке со мной разговаривает, а я ничего не понимаю! Говорю ему: иди обедать, а он мне непонятно что в ответ... Ты разговаривал с ней по-французски! В три года ты с лёгкостью переключился на другой язык. И какое-то время отказывался говорить по-русски. Так что нам с бабушкой пришлось тебя просить и уговаривать вернуться в лоно родного языка... И хотя со временем ты позабыл эту игру во французский язык, но в твоём словаре закрепилось смешное: «жевуземчик!» (от французского «жевузем» – я вас люблю). А потом это словечко стало нашим общесемейным.
* * * Моё окно светит все ночи напролёт... Но ведь и то окно – у канала – оно тоже не спит! По ночам вышагиваю рецензии. Уже третий год... Я по-прежнему работаю в Литературной консультации. А ещё мне стали давать рукописи на рецензию в издательстве «Детская литература». Но платят там сущие копейки. Эх!.. А деваться некуда. Я хватаюсь за любую работу.
* * * Не забыть: как мы писали рецензии вместе с Антоном. Я готовила ужин и диктовала. А он быстренько, одним пальцем настукивал на «Олимпии». Практически без ошибок! Если не знал, как пишется слово, спрашивал. В три года он был уже моим замечательным помощником. Спасибо тебе, сынок!
* * * Когда я стала рецензировать рукописи в «Детской литературе», я всегда давала их прочесть тебе. Твоё мнение для меня очень много значило. Иногда ты меня переубеждал. Мне казалось: стихи скучные, или рассказы слишком заумные, а ты убеждал меня в том, что они – «хорошенькие, смешные». А иногда – наоборот: мне казалось, что вполне даже ничего, а ты говорил: «Выбрось эти стишочки в мусорное ведро!» И я меняла свой взгляд на них. В детской литературе ты был для меня главный эксперт и консультант.
* * * Однажды произошёл жуткий случай. Тебе не понравилась рукопись. Очень не понравилась! Ты взял ножницы, вырезал всю середину (рукопись представляла собой толстую общую тетрадь) и изрезал страниц двадцать на мелкие кусочки... Когда я это обнаружила, мне стало дурно. А обнаружила я это, когда пошла высыпать мусорное ведро – из ведра в мусоропровод посыпались клочки изрезанной рукописи... Меня бросило в жар! Что же теперь будет? Ведь рукописи я сдавала в издательство вместе со своими рецензиями на них. И всё это отсылалось обратно автору... Несколько месяцев я ждала, что меня вызовут к директору издательства, в суд, в прокуратуру... Ведь автор мог решить, что часть его рукописи похищена! Странно... но никаких санкций не последовало. И всё же я взяла с тебя слово больше рукописи не истреблять.
* * * Эта вечная проблема: поиски недостающего листика бумаги! Всегда на последнюю рецензию не хватало двух листочков бумаги. Просто колдовство какое-то! И начинались поиски этих листочков по соседям... Бумага в те годы была страшным дефицитом. Пачку бумаги можно было купить только в магазине Пишущих машинок на Пушкинской. И то не каждый день. Её надо было выследить! Успеть, поймать... Жаждущие бумаги приезжали к открытию магазина и толпились у его дверей, в ожидании, когда двери, наконец, распахнутся – чтобы ринуться внутрь... к полкам... на которых – желанные, плотные пачки БЕЛОЙ БУМАГИ! Или – их отсутствие.... Не забыть эти поездки за бумагой на Пушкинскую. И какой счастливой я оттуда возвращалась, если сумка моя была отягощена пачкой БУМАГИ! О, счастье!..
А через какое-то время опять начинались поиски недостающего листочка...
* * * Антошка говорил непрестанно! С утра до ночи. С перерывом только на сон. И я взмолилась однажды: – Дай мне подумать мои мысли! МОИ мысли! Он очень удивился. Что у меня есть какие-то свои, отдельные от него, неведомые ему мысли. Он замолчал, ошарашенный. Помню его удивлённый взгляд... Но через минуту он уже щебетал, как неутомимый весенний скворец...
* * * Близится конец института... С двумя предметами у меня проблема: с научным коммунизмом и текущей литературой. На зачёте по научному коммунизму получила незачёт. Ну, не могу я это выучить, не могу! – С такими знаниями предмета вы не сдадите госэкзамен! – сказал строгий преподаватель, здоровый мужичина, тот самый, что на самой первой лекции на первом курсе грохнул об пол стулом и сказал: «Вот это стул, я в него верю. А бога нет!» Вот ему мне и надо было сдавать эту галиматью... А на текущей литературе произошла такая история. Обсуждали творчество Владимира Солоухина. И я сказала, что главная мысль его книг – это мысль о Боге. – О чём? – взвизгнул наш преподаватель Юрий Пухов. – О Боге,– повторила я. – Ой, Романушко, что это вы такое несёте? Что за чушь! Я сейчас упаду со стула! – Погодите падать, я ещё не всё сказала. Но он мне не дал договорить: – Романушко, запомните! Вы у меня зачёта не получите! Никогда!! И вот, уже прошёл год с того случая, а он мне зачёт так и не поставил. Увидит в коридоре и ещё издали кричит: – И не мечтайте! Зачёта вы всё равно не получите! Ну, мне это надоело. Так ведь и до госэкзаменов не допустят! Надо, чтобы все зачёты были сданы. И вот, на очередной осенней сессии я взяла и пришла в семинар к другому преподавателю – к Власенко. И сказала: «Я ваша новая студентка». – Ну, хорошо, – сказал он и вписал мою фамилию в журнал. И тут же попросил меня рассказать о самом значительном, на мой взгляд, явлении в текущей литературе. Я сказала: – Для меня их – два. Рассказ «Осенью» Василия Шукшина и рассказ «Свечечка» Юрия Казакова. Он удивился. Попросил объяснить, почему. Я сказала, что рассказ Шукшина – на уровне шекспировских трагедий. А так светло, нежно и пронзительно, как написал Казаков о своём сыне, так о детях ещё никто не писал. По крайней мере, в современной литературе. Власенко понравились мои слова. Он сказал, что я мыслю не стандартно, и это хорошо. А когда занятие закончилось, я сказала ему, что мне нужно сдать зачёт за прошлый год. Он сказал: – Я не против принять у вас зачёт. Но я очень спешу. Я буквально бегу сейчас к Никитским воротам, у меня там встреча, и я уже опаздываю. Если хотите – побежали вместе. – Хочу! – сказала я. Мы действительно бежали трусцой по бульвару, правда, я могла бы бежать и скорее, но Власенко был пожилым и не худым, бежать скорее не мог, хотя пыхтел очень сильно. По дороге он задавал мне разные вопросы: что читала, что понравилось. Я отвечала и мысленно благодарила маму: её помощь в этом предмете была для меня бесценна: она читала разные журналы и пересказывала мне повести и романы, на которые у меня не хватало времени. Я без труда отвечала Власенко о том, что вышло в последнее время в «Юности», в «Новом мире», в «Дружбе народов»... Он то ли вслушивался, то ли нет, по-моему, он думал о своём, был чем-то сильно озабочен. Изредка он говорил: «Мне нравится ход ваших мыслей!» Потом резко остановился, плюхнулся на скамью, сказал: – Давайте вашу зачётку! Быстро написал вожделённое слово «зачёт», размашисто расписался, улыбнулся: – Желаю удачи! – Спасибо! – Да не за что! И – мы разбежались в разные стороны: он к Никитским воротам, я – к Пушкинской площади. Больше на семинарах у Пухова я не была. А Пухов так ничего и не понял. – А, опять Романушко не явилась! – ядовито замечал он, не видя меня на очередном занятии. – Передайте ей, что зачёта ей не видать! Своими прогулами она только усугубляет своё положение! А зачёт давно красовался в моей зачётной книжке. Потом меня вызвали в деканат. – Почему вы не посещаете семинары по текущей литературе? – строго спросил меня декан. – Посещаю. – Но Пухов жалуется на ваше отсутствие. – Пухов?.. Так я же в семинаре у Власенко! – А, вот оно что! Но вы записаны у Пухова. – А посещаю Власенко. – Почему? – Так получилось. Но я уже прижилась там... – Ну ладно, посещайте. Татьяна Ивановна, вычеркните её из семинара Пухова! Так я спасла сама себя от вечного незачёта по текущей литературе. Ну, не люблю самодуров! Не нравятся они мне.
* * * По телевизору объявили: умер поэт Николай Тихонов. И я тут же подумала о своём крёстном Кирилле Георгиевиче Кнорре... Они были друзьями. Точнее: друзьями когда-то, ещё до революции, были Николай Тихонов и отец Кирилла Георгиевича – начинающий в то время прозаик Георгий Кнорре (Кирилл Алексеев – так он подписал свою первую изданную повесть, использовав для псевдонима имена своих старших сыновей). Это было в Петербурге, в начале ХХ века. В доме у Кнорре бывал не только Тихонов, но и Блок, и многие другие молодые литераторы. Два маленьких сына и очаровательная малышка Ксана – старшие дети Георгия Кнорре (а потом родились ещё четверо!) – были всеобщими любимцами богемной компании, где, кроме как у Кнорре, детей ни у кого не было. Кирилл Георгиевич хорошо помнит, как его любил держать на коленях Блок... А Николай Тихонов полюбил маленького Кирюшу всей душой, как родного сына, на всю жизнь. Потом, когда Кирилл был уже взрослым, Николай Семёнович, у которого так никогда и не было своих детей, брал Кирилла с собой в путешествия по Кавказу, любил общаться с ним, одаривал его своими книгами с трогательными надписями. Любил, когда Кирилл бывал у них, скучал по нему, когда тот надолго пропадал. Мария Константиновна, жена Тихонова, тоже нежно привязалась к Кириллу. Отношения были очень близкими, родственными. Когда в 1973 году Кирилл Георгиевич познакомил меня с Тихоновыми, которые в ту пору жили постоянно на даче в Переделкино, Николай Семёнович был уже далеко не тем, каким его хорошо помнил мой крёстный. Николай Тихонов начинал когда-то, в эпоху «серебряного века», как блестящий поэт. Он был одним из «серапионовых братьев» -- было такое сообщество поэтов в ту пору в Петербурге. Я даже прочла в одной литературоведческой статье, что в начале двадцатых годов в Питере блистали два Николая – Гумилёв и Тихонов. Мне показалось это преувеличением. Но, с другой стороны, почему нет? Стихи молодого Тихонова были горячие, энергичные, яркие. Мой крёстный знал наизусть многие стихи Тихонова той поры, из его ранних сборников, вышедших в начале двадцатых годов – «Орда» и «Брага». А из более поздних стихов Тихонова Кирилл Георгиевич особенно любил вот это четверостишие:
Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И, как песня, молодой...
Но у меня в памяти, ещё со школьных лет, жили другие тихоновские строчки, из его «Поэмы о гвоздях»:
Гвозди бы делать из этих людей! Не было б в мире крепче гвоздей!
Да, из многих людей в нашей стране были сделаны гвозди... Не личности – а гвозди. Для заколачивания куда надо. Так что строчки эти, которые казались поначалу просто яркой метафорой, в итоге оказалась до жути реалистическими. Поэт Тихонов и сам постепенно стал идеологическим гвоздём...
Тихонов, человек из простой семьи, имея взгляд на жизнь не романтический, а практический, прекрасно понимал, что нужно делать, чтобы выжить в стране, где правят коммунисты. Он писал не только то, что хотел. Гораздо чаще он писал то, что требовалось. Да, чтобы выжить. Но при этом его жизнь не была простой и однозначной, какой могла показаться непосвящённому человеку. Его жена, Мария Константиновна, была дворянского рода, и они всю жизнь прожили под дамокловым мечом. Мой крёстный говорил: -- Николай Семёнович писал о Ленине и о Сталине только, чтобы спасти Марию Константиновну. Он очень любил её и очень боялся потерять. Хотя она была старше его и так и не смогла родить ему ребёнка, но своей жизни без неё он не представлял. Именно ради неё он поставил свой талант на службу этой власти. Он считал, что ради любимой женщины можно пойти на всё. Даже на реверансы перед властью. Да, он унижался, да, он был не очень, мягко говоря, искренним во многих своих стихах, но зато жена его не была расстреляна и не погибла в лагерях... -- Лучше бы пошёл работать дворником! – сказала я. – Чем продавать свой талант. -- Ха, дворником! Тогда бы он точно свою жену потерял. Что может дворник? Ничего! Даже многие военочальники и партийные деятели не смогли спасти своих жён. А ты говоришь: пошёл бы в дворники!.. Тихонов понимал, что должен стать первым поэтом при дворе тирана. Только это, может быть, спасёт Марию Константиновну. И он был нужен Сталину. Именно как поэт. Сталин не дурак. Он понимал, что отбери у поэта самое дорогое – и поэт замолчит навсегда. Именно поэтому Марию Константиновну обошли стороной репрессии. Но страх перед ними был всю жизнь, несмотря на почести и богатство. Тихонов выжимал из своего таланта всё, что мог. Много стихов посвятил Грузии – родине тирана. Но надо сказать, стихи эти очень искренние, Николай Семёнович обожает Грузию! Можно сказать, что и мне он открыл Грузию, и я ему благодарен. Он много переводил на русский язык любимых Сталиным грузинских поэтов. Но, опять же, вполне искренне. Грузинская поэзия замечательная! Другое дело, что упор всё же делался на идеологию. Но где ты найдёшь в нашей стране поэта, который хотя бы в начале своей карьеры не написал бы пару-тройку стишков, посвящённых партии, Ленину, строительству коммунизма и так далее? -- Людмила Фёдоровна! -- Да, Людмила Фёдоровна. Которая в свои семьдесят лет опубликовала всего пару стихотворений и до сих пор не дождётся своей первой книги... -- А твой любимый Давид Самойлов? -- Дэзька -- фронтовик. Он начинал чисто с фронтовой тематики, поэтому и пошло. И ему, кстати, Тихонов очень помог. Я привёз Дезьку к нему, это где-то сразу после войны, Дезька читал Николаю Семёновичу свои фронтовые стихи, тому очень понравились, и он дал «добро». Но, кстати, в стихах Самойлова и нет никакого нигилизма, или диссидентства. -- Просто они очень талантливые! Но ведь и у Людмилы Фёдоровны нет диссидентства. -- Э-э... не скажи! А её гениальное «Свободным не нужна свобода! Свободы требуют рабы!»? И потом, везде просматривается намёк на Бога. Или говорится об этом открыто. Так что я даже не представляю, когда в нашей стране начнут печатать Окназову... -- Это печально... -- Да. И Людмила Фёдоровна никогда не пойдёт на компромисс, -- сказал Кирилл Георгиевич. -- Никогда! -- Но возьми хотя бы Евтушенко, которым все так восхищаются, какой он смелый. Или даже того же Окуджаву. В юные годы они писали правильно, так, как надо. После чего им была дарована с барского плеча свобода. Но весьма условная, конечно. Они прекрасно знают, что дозволено говорить, а что нет. И никогда не переступят границу. Как это сделал, например, Галич. И сразу стал изгоем! Как это делает Высоцкий. И – ни одной опубликованной строчки! -- Да это всё ясно... Что те, которые бурно печатаются и читают повсюду свои стихи с эстрады, они определённо чем-то купили эту возможность... -- Но ты знаешь, я их не осуждаю. Не могу осуждать. Хотя сам бы так не мог. Но таковы условия игры в нашей стране. И кто-то принимает эти условия... Но вот мой отец, который начинал как интересный, подающий надежды прозаик, понял, что эти идеологически «кошки-мышки» – не для него. И – ушёл из литературы. Резко! Ушёл в науку, стал заниматься теплотехникой, котлами... Стал крупным учёным. И в дальнейшем печатал только научные статьи. Правда, ещё вёл дневник... Но запретил его печатать, даже после смерти, всю жизнь боялся за семью. -- А как же зарытый талант? -- Знаешь, когда у тебя на руках семеро детей, тут надо думать, прежде всего, как выжить, и как сохранить детей... Он не мог себе позволить рисковать своей жизнью. Его жизнь принадлежала не ему, а его семье. Да, он сделал такой выбор. Очень, кстати, непростой для него. А другие делали другой выбор. Как Николай Тихонов, например. Но, знаешь, ему тоже не позавидуешь... -- Да я и не завидую! Боже упаси! Чему тут завидовать? -- Я не о тебе, я так сказал, образно... Да, Николай Семёнович был не только хорошим поэтом, но и хорошим психологом – знал, чем пофартить тирану. Сталинские, ленинские, государственные премии сыпались на него, как из рога изобилия!.. А главное – не тронули Марию Константиновну. Даже в самые страшные времена, когда забирали всех, у кого было хоть мало-мальски «неправильное» происхождение. Но её не тронули. Благодаря тому, что Тихонов был, можно сказать, придворным поэтом. Да... Но ты знаешь, это – тоже Голгофа... для души. -- А душа разве ещё сохранилась? -- Представь себе – да. Это фантастика, но Николай Семёнович ухитрился не вступить в компартию! А ещё я его очень уважаю за то, что во время Ленинградской блокады он не уехал в эвакуацию, а остался в городе, и всю блокаду был там, работал на радио. Это мужественный человек. Он и на первой мировой успел повоевать, и на гражданской. В тыл никогда не стремился убежать. А ещё он всю жизнь любит свою жену. Согласись, это – редкое явление в нашей жизни. И, как ни удивительно, любит поэзию, ему интересно, что пишут молодые... И Мария Константиновна современной поэзией очень интересуется. Давай как-нибудь махнём к ним в Переделкино? Они будут рады, вот увидишь.
* * * Мой крёстный реально озаботился моим литературным будущим и то и дело возобновлял своё предложение съездить в Переделкино к Тихонову. Он мечтал, что мы с Тихоновым подружимся, и у меня всё будет, как говорится, в шоколаде... Рекомендация Тихонова считалась самой значительной в то время. А дело всё в том, что Тихонов был одним из самых больших чиновников от литературы. Он был «Заведующий Кормушкой», как я его называла, хотя Кирилл Георгиевич и слегка обижался за своего старого друга. Но это же действительно было так! Тихонов участвовал в распределении премий в области литературы, и его голос был чуть ли не самый главный. Из-за этих премий шла постоянная борьба и грызня среди литераторов, выбившийся в «первый эшелон». В милость к Тихонову стремились попасть многие начинающие и маститые. Быть приглашённым на дачу к Тихонову означало большую честь. Для начинающего автора это означало начало блестящей карьеры в литературе – как будто твою дорожку смазали маслом. А для солидного автора означало, что есть возможность возвысить своё материальное благосостояние за счёт Ленинской или Государственной премии, то есть обеспечить сытую жизнь на долгие годы себе, своим детям и даже внукам. Премии были очень внушительные. Они выдавались глубоко идейным товарищам, доказавшим свою любовь к коммунистической партии и социалистическому строю. Не за удачные же рифмы давать премию, в самом деле!
...И вот я приехала в Переделкино с Кириллом Георгиевичем, который давно уже обещал познакомить Николая Семёновича и Марию Константиновну со своей любимой крестницей, то есть – со мной. И то, что крестница пишет стихи, ещё больше подогревало их интерес. Короче: меня пригласили, меня ждали, и мы с моим крёстным приехали.
.. Меня шокировал высоченный забор с колючей проволокой вокруг дачи, шокировал облик «дачи», оказавшийся настоящим помещичьим особняком, куча челяди в доме, и то, что толстый старик, вышедший нам навстречу на крыльцо, был пьян... И, как можно было догадаться, пьян давно и надолго. Мне трудно было поверить, что это именно он написал когда-то эти дивные строчки «Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой...»
Да, я читала им стихи... Потому что меня попросила Мария Константиновна, засушенная печальная старушка. Я читала стихи, посвящённые Николаю Гумилёву, и пока я читала, пьяный старик протрезвел. Я читала стихи, посвящённые его гениальному другу, расстрелянному ни за что. И Заведующий Главной Кормушкой жёстко сказал на это: «Всё равно его не реабилитируют! Хотя он и не виноват. Сам видел документы. Никаким шпионом он не был...» (Я описала эту поездку в рассказе «Мы поехали за город...») После того раза, я больше никогда туда не ездила. Хотя я понравилась и старику, и его жене. Мне регулярно передавали приглашения, но мне было совершенно не интересно. Их мир – богатства и скуки – был мне чужд. Меня тянуло в другие дома – к Пресманам, в их комнатку в огромной коммуналке, где Александр Самуилович страстно вещал о Божественном устройстве вселенной... Меня тянуло на волшебную кухоньку к Каптеревым, где пахло свежезаваренным чаем, где Людмила Фёдоровна читала свои гениальные стихи, а Каптерев показывал только что написанную картину... А Кирилл Георгиевич, хоть и понимал меня, но всё равно огорчался: «Николай Семёнович мог бы помочь тебе с публикациями, с книгой, зря ты его игнорируешь. Он ведь добрый старик...» Но не хотела, не хотела я принимать милость от Заведующего Кормушкой! Да, один раз съездила на экскурсию в это экзотическое место, но не более того! Когда я думала о Тихонове, я убеждалась в очередной раз, что поэту сытость противопоказана, поэт должен быть голодным. Поэзия в сытости гибнет – как если бы цветок поливать не водой, а жиром... Мне казалось, что жизнь не доставляла Тихонову никакой радости. Поэтому он и заливал вином её непреходящую горечь...
И вот этот несчастный старик умер. На несколько лет пережив свою печальную жену. Я позвонила Кириллу Георгиевичу, он был удручён, он любил этого старика. – Послушай, у меня к тебе просьба, – сказал он. – Я иду попрощаться. Можешь сходить со мной? А то одному очень тяжело... У меня в это время как раз гостила бабушка, было с кем надолго оставить Антона. Я согласилась. Было начало февраля 1979 года, холодный морозный день. К своему изумлению, я увидела длинную очередь на улице из желающих проститься. Прощание проходило в Доме Учёных. Но мы не стали стоять в очереди, мой крёстный сказал, что мы родственники, и нас пропустили без очереди.
В гробу лежал старый, усталый человек, смерть облагородила его облик, сделав его строже и чище. И он, наверное, рад, что она наконец-то забрала его, сняв с него утомительные вериги жизни, всю эту мишуру... Никто вокруг не плакал. Близких родственников у него не было. И я подумала о том, что Кирилл Георгиевич, наверное, единственный из присутствующих в этом зале, кто помнил Тихонова молодым, талантливым, полным страсти и огня... Негромко, своим глуховатым голосом мой крёстный произнёс свои любимые тихоновские строчки:
Я прошёл над Алазанью, Над волшебною водой, Поседелый, как сказанье, И как песня, молодой... Там, в зале, мы столкнулись с Егором Исаевым, и он страшно удивился, увидев меня. Удивился до такой степени, что, когда я пришла в очередной раз в издательство, спросил: – Я видел вас на похоронах Тихонова, простите, а почему вы там оказались? – Мы были знакомы. – Знакомы?! – Да, я была у него в Переделкино, мы общались. – Вы были у него?! А как? каким образом? – Всё очень просто. Мой крёстный дружил с Николаем Семёновичем ещё с Петербурга, с двадцатых годов. – Это тот пожилой мужчина, с которым вы были? – Да. – Простите, а как же так получилось, что вы... Что вы никак не воспользовались этим знакомством? Вы не говорили никогда о том, что знакомы с ним. Вот я, например, даже не подозревал... – А что тут было говорить? Он смотрел на меня, не понимая – Ну... другой бы человек на вашем месте использовал такое знакомство, как козырную карту. Множество людей мечтало прорваться к нему... у него была такая власть! Заручиться его поддержкой означало очень много. По сути – всё! Я смотрела на него, не понимая...
* * * Конец института! Защита. Держу речь о цирке. Рассказываю о том, какой это удивительный мир... Дипломная работа у меня о цирке, так и называется: «Тёплый купол», стихи о цирке. Оба оппонента весьма благосклонны ко мне. Литературный критик Владимир Мильков и поэт Владимир Цыбин. Правда, Цыбин написал целую страницу критики в своём отзыве, и я очень расстроилась, когда прочла это перед защитой. Он написал, что я воспеваю искусственный мир... Но по ходу защиты он своё мнение переменил, и когда потом зачитывал свой отзыв, то страницу критики опустил, не стал оглашать. Ну, а Мильков Владимир Ильич только хорошее написал и сказал. (Исаева по какой-то причине не было. А Мильков – он был ассистентом в семинаре Исаева, так что выступал как бы от них обоих. Кстати, Мильков был ассистентом и в семинаре Долматовского, так что мы с ним были знакомы давно, и он очень положительно относился к моему творчеству, даже и в те времена, когда Долматовский ещё швырял мои стихи и кричал, что никто не докажет ему, что это – поэзия... С Долматовским он не смел спорить, но меня подбадривал: улыбкой, каким-то тёплым словом. Спасибо ему.) Всё-таки «отлично» они не решились мне поставить, так как в моих стихах напрочь отсутствовал идеологический момент. Такой «маленький» недочёт... Странно, что в 1979 году мне этот недочёт простили. Поставили «хорошо». А потом председатель экзаменационной комиссии, прозаик, старенький Владимир Лидин от души поздравил меня. И сказал какие-то очень сердечные слова. Сохранилась фотография: два дистрофика пожимают друг другу длинные костлявые руки. Это мы с Лидиным.
* * * Госэкзамены сдала на пять. И русскую литературу, и даже научный коммунизм. Я подумала: научный коммунизм выучить невозможно. Но как же быть? И я представила, что это – пьеса театра абсурда, и мне нужно выучить роль, в которой такие бессмысленные фразы... И я выучила! – А чего это вы на зачёте так мямлили? – удивился экзаменатор. – Ведь всё знаете! Молодцом! Он влепил мне жирную пятёрку. Я вышла из аудитории и постаралась тут же вытряхнуть весь этот мусор из головы...
* * * Прощальное чаепитие у меня дома. Пришёл весь наш творческий семинар. Не помню только, был ли Володька Бояринов. Мы с ним были постоянно на ножах. Он всегда так зло оппонировал на занятиях, а я защищала. Он просто топтал своих однокурсников! И я однажды не выдержала и закричала: – Тебя на пушечный выстрел нельзя подпускать к стихам! – Прямо-таки на пушечный? – ехидно уточнил он. – Да, на пушечный! Исаев добродушно посмеивался на нашу перебранку. Могла ли я тогда предположить, что в будущем Володька станет большим чиновником в правлении Союза писателей? А впрочем, всё очень даже логично: чтобы самому возвыситься, надо уметь затоптать тех, кто рядом. И Володька постигал эту науку с молодости. Не знаю, многих ли он затоптал на своём тернистом пути к вершинам чиновничьего благоденствия, я не следила за его административным продвижением, но когда недавно, (то есть спустя двадцать пять лет), столкнулась с ним в коридоре одного писательского заведения... Мы сделали вид, что не узнали друг друга. А и мудрено было узнать в этом сытом, вальяжном мужичине – худого и злого Володьку. Видимо, он получил то, что желал, и, вследствие этого, сильно подобрел. А при чём тут стихи, спросите вы. Да, при чём тут стихи?..
А на то чаепитие пришёл и сам Егор Исаев. И всю ночь рассказывал нам о своей жизни: про деревенское детство, и про то, как ушёл на войну, почти мальчишкой... Потом он написал поэму о войне – «Суд памяти». Война была главной темой его поэзии. Эту поэму часто читали по радио, обязательно на 22 июня и на 9 мая. Она сделала автора очень знаменитым. Людмила Фёдоровна тоже из интереса прочла «Суд памяти» и сказала: «Видно, что человек очень хороший. И поэт тоже хороший, добротный». Исаев оставался в душе деревенским парнем, было в нём что-то неискоренимо мальчишеское, эти растрёпанные, густые, седеющие вихры, вечно падающие ему на глаза, широкая, размашистая жестикуляция, ярко-синий, прямой взгляд из-под густых русых бровей. Когда он глядел в рукопись, насупив мужицкие свои брови, его облик в очках в простой, грубой оправе казался почти суровым, но вот он поднимает на тебя взгляд, срывает очки – а глаза смеются васильковой, почти детской синевой!.. Всё в его облике было добротным, основательным. Он любил деревенскую жизнь, знал множество частушек и любил их ввернуть к месту. И при этом его нельзя было назвать «деревенщиной». Это был интеллигентный человек, глубоко чувствующий важные вещи. Например, в ту ночь прощального чаепития, он рассказал нам о том, как женился. Он спросил: «Хотите, я расскажу вам, как я женился?» Все оживились: «Хотим!» И он стал долго и смешно рассказывать историю женитьбы своего друга (не называя деликатно его имени), мы все покатывались со смеху, предвкушая, что это – только вводная часть, а его собственная история будет ещё веселее. – Вот, такая была история, – сказал он и замолчал. – Ну, а вы-то как женились? Вы же обещали рассказать! – Я как?.. А всё очень просто: у невесты моего друга была младшая сестра... Ну, вот. Увидел её, худенькую, застенчивую... Так и женился. И с тех пор вместе. Она мне родила двух прекрасных сыновей. Меня всегда восхищали люди, которые смогли сохранить свою первую любовь и свою единственную семью. Это, я считаю, – великий талант. Гораздо более редкий, чем талант поэтический. Все заныли разочарованно: «Нууу, обещали рассказать... а сами рассказали совсем о другом». А мне понравилось, что Егор Александрович не стал распространяться о своей жене. Мне это действительно очень понравилось. Это было по-джентльменски. Разошлись утром, когда заработало метро. На прощанье договорились непременно встретиться лет через пять. И вообще – встречаться регулярно, не забывать другу друга, писать письма. Но... – не встретились ни разу.
Только Цараг Сергеевич как-то приехал из своего кавказского городка, ему нужны были запчасти для машины. А на всю страну в то время был только один магазин запчастей – в Москве, где-то в районе Автозаводской. Цараг Сергеевич, немолодой осетин, отец четверых детей, плохо ориентировался в Москве, он попросил проводить его в этот магазин. Пришлось нам с Антоном ехать с ним на другой конец Москвы. Антошку изумило имя Цараг Сергеевича. – Царап Сергеевич? – переспросил он. И захохотал: – Дядя Цап-царап! Дядя Цап-царап подарил Антоше заводного пингвина, и этот пингвин долго жил у нас и был одним из Антошиных любимцев. Уезжая, Цараг Сергеевич оставил нам на память большой самодельный нож с красивой рукояткой. И очень сильно приглашал нас с Антошей в гости. Он говорил: «Приезжайте! У меня такой сын, как Антошка. Будут вместе играть. Дорогими гостями будете! Барашка в вашу честь зарежу!» Но нам не захотелось, чтобы в нашу честь лишали жизни невинного барашка, и мы не поехали... И больше никогда и никого из нашего семинара я не встречала.
Переписки тоже ни с кем не возникло. Правда, пришла как-то открытка из Грозного. Один мой однокурсник, тоже с семинара Исаева, поздравлял меня с выходом моей первой книги. Он искренне радовался за меня. А я искренне удивилась: ведь до выхода книги было ещё неизвестно сколько лет! Она ещё и в плане редподготовки не стояла. Но всё равно было до смешного приятно: книга ещё не вышла, а меня уже с ней поздравляют!
* * * Забавно: теперь, когда всё позади – нервотрёпка зачётов и экзаменов, – теперь я скучаю по своему институту, и очень тянет в этот маленький зелёный дворик, с маленьким Герценом, с шевелящимися тенями на старом тротуаре, с голубями у крыльца... И больше всего тянет на семинар к Долматовскому. Вторник, утро, приехала, стою на крылечке. Дежурная сказала, что Евгения Ароновича ещё нет. Но вот залетает во двор красный шустрый «жигулёнок», хлопает дверца, выскакивает Долматовский, кожаная куртка нараспашку, седая, как всегда растрёпанная шевелюра, вроде – пожилой, но такой лёгкий, быстрый, улыбается мне ещё издали: – О, кого я вижу! Привет! – Здравствуйте. Вот, соскучилась, приехала, – говорю я. – И отлично, что приехала! На семинаре посидишь у меня? – С удовольствием! – А с кем сына оставила? – С бабушкой. У меня бабушка сейчас гостит. – А у тебя есть бабушка? – И ещё какая! Ей скоро восемьдесят, но она обожает путешествовать. Приезжает ко мне из Днепропетровска. – Твоя бабушка – героиня. Так ей и передай. Ну, пойдём! Долматовский с гордостью (или мне так показалось?) представил меня своим студентам-первокурсникам. Сказал, что у меня уже много публикаций и готовится книга в «Советском писателе». Его семинаристы смотрели на меня с уважением. Потом, после семинара, показывала ему фотографии Антона: Антон в лесу, в венке из трав, Антон на берегу бухты, Антон, читающий книгу, Антон рисующий, Антон, строящий свой город... – Прекрасный малыш! И великолепные снимки! Это кто делал? – Я. – Послушай, да ты же настоящий профессионал! А чем снимаешь? Какой у тебя фотоаппарат? – Самый дешёвый и самый простой – «Смена». – Шутишь? – Нет. – А хочешь, я тебя в какой-нибудь журнал устрою фотографом, или в газету? – Ой, не надо! – Но почему? – У меня не получится. – Брось, всё у тебя получится. Ты просто не сможешь делать это плохо. – Я так хорошо снимаю только Антона. Потому что я его люблю. А без любви у меня ничего не получится. Представить себе не могу, что вот, меня посылают фотографировать каких-то тётек и дядек... Он захохотал. – Ладно! Снимай своего любимого Антона. А ты вроде ещё что-то хотела показать? Что у тебя там в папке? – Стихи Антона. – Антона? А он сочиняет? – С двух лет. Как заговорил, так и пошли стихи. – А ты его сильно редактируешь? – Ни слова! Ни слова не исправила! – Любопытно, о чём пишет подрастающее поколение. Сейчас посмотреть, или оставишь почитать? – Оставлю почитать. Чтобы не наспех.
Потом он подбросил меня до метро «Парк Горького», и пока ехали, опять говорил о своей младшей дочери, о том, как трудно было налаживать с ней контакт, потому что, пока была маленькая, мать её не хотела, чтобы он общался с дочкой. – Ты своему Антону не запрещала бы видеться с отцом. Понимаешь, ты не должна за сына это решать. Пусть он сам решит, нужен ему этот человек или нет... – Не могу себе представить, что он заходит в наш дом... Да и потом: он вовсе не рвётся видеться с Антоном! – Ну, я тебе на будущее даю совет, добрый стариковский совет: если он захочет увидеть Антона – не препятствуй. – Ладно, я подумаю... – Подумай. И звони. Не забывай старика.
Он так весело говорил о себе: «старик». А сколько ж ему было тогда? Да всего только 64 года! Но я заметила: люди, прошедшие войну, ощущали себя долго, долго живущими... Ну, да: ведь он родился ещё до революции! И была гражданская война. А потом долгое и трудное время между двумя войнами – вроде, мирное, но всё равно – война: чёрные воронки по ночам.... А потом Отечественная война, и он прошёл её всю,. от звонка до звонка... Он написал страшную и горькую книгу о войне «Зелёная брама». Так что он не играл, когда говорил о себе: старик. Он мог бы себя чувствовать просто-таки древним человеком. И при этом в нём была удивительная лёгкость на подъём. Он говорил: звони. Но когда ни позвонишь ему, он почти всегда в отъезде. Он летал по всему миру. Он ненавидел войну и считал главным делом своей жизни борьбу за мир. Так это тогда называлось – борьба за мир. Хотя кто-то и говорил, усмехаясь, что за мир бороться не надо, надо просто жить в мире, но... К сожалению, приходится. В этой жизни за всё, решительно за всё приходится бороться: за мир, за нормальное отношение к детям, за экологию, за жизнь дикой природы, за снега Антарктиды, за зубров, за пенсии, за добрую память, за чистую воду, за любовь, за веру... Почему-то в этом мире ничего без борьбы не даётся и не происходит. И святые отшельники говорили, что жизнь – это постоянная борьба. С грехом, с искушениями... А война – самый страшный грех. Она калечит даже тех, кто с виду остался цел... Многие из моих близких и из тех, с кем я в те годы общалась, были ушиблены войной, навсегда уязвлены ею. Например, мои мама и бабушка. Долматовский и Исаев. Они всем сердцем ненавидели войну, но при этом не могли из неё выйти, распрощаться с ней, они без конца вспоминали войну, они говорили о войне, писали о войне, они как будто продолжали жить на войне... Так вот, Евгений Долматовский боролся за мир. В то время, как наша обезумевшая военная промышленность пекла, как песочные куличи, бомбы, – в это же самое время такие вот, может быть, наивные люди, как этот седой голубоглазый поэт, написавший когда-то, давным-давно, чудную песню, которую я полюбила с ранних своих лет – про «любимый город, который может спать спокойно», – вот такие чудаки носились по свету, читали свои антифашистские стихи, произносили страстные антивоенные речи, адресованные всем владыкам мира (читай: самодурам мира), от которых зависело: быть этому миру – или не быть, или всё пойдёт прахом в один ужасный момент...
* * * И вот, отдав Долматовскому стихи своего четырехлетнего сына, я выждала недельку и позвонила ему. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка. К уху прижата прохладная телефонная трубка, в ней – длинные гудки... Очень волнуюсь. – А, это ты! Привет! Я всё прочёл! Я в восторге!...– трубка теплеет от его голоса. – Я несколько раз перечитал всю подборку. Теперь у меня есть моя настольная книга! И тут он переходит на шёпот: – Послушай, а ты знаешь, что твой сын – гений? – Знаю, – отвечаю я тоже шёпотом. Смешно! Мы на разных концах Москвы, он – в своём кабинете на Фрунзенской набережной, я – в тёмной телефонной будке на пустынной улочке недалеко от Химкинского водохранилища, – и мы шепчемся! Как будто нас могут услышать враги или недоброжелатели. – Послушай, не показывай своего гениального сына НИКОМУ. Никаким журналистам! Они его испортят. Сейчас любят писать о вундеркиндах, создают вокруг них шумиху, нездоровый ажиотаж – и калечат детям жизнь... – Успокойтесь, Евгений Аронович. Я и не собиралась его никому показывать. Только вам дала почитать... Просто интересно было, что вы скажете. Но ведь вы не журналист, вы – родной нам человек. – Спасибо за доверие. А сказать бы я хотел тебе многое... У Антона прекрасное чувство слова, врождённое. И очень своеобразный взгляд на мир. И никаких штампов, никакого подражания маршакам-чуковским, что у детей невольно бывает в этом возрасте. Окружающие восхищаются, а дитя просто пересказывает на свой лад «уронили Мишку на пол», но вместо «мишку» говорит «книжку» – и мама-папа в восторге. У Антона ничего подобного нет. Совершенно оригинальный автор.
Я тебя скоро начну обнимать – И ты услышишь, Как птицы поют...
Это же на уровне японской поэзии! Или:
На столе стоят цветы – Для красоты!
Какой лаконизм! Или вот:
Копыто – Не умыто!
Да это шедевр минимализма! Главное – Антон абсолютно свободен от каких-либо влияний. Хотя чувствуется начитанность – богатый словарный запас, не боится играть со словом, свободно обращается и с рифмованным стихом, и с верлибром. Какая самобытная личность этот твой Антон! Привет ему от меня большой! Моему любимому мальчику. Скажи, что дядя Женя в восторге от его стихов. Хотелось бы поглядеть на него, познакомиться поближе. Думал позвать вас в гости, но у меня внучка болеет тяжело, так что дома ужасное настроение у всех... – А на семинар к вам можно прийти с Антоном? – Почту за честь! Только не заскучает ли?.. – Ну, если заскучает, тогда уйдём потихоньку, мучить его не буду. Вечер, весна, запотевшая телефонная будка...
* * * Не забыть: как ходили с Антошей на семинар к Долматовскому. «Мой самый юный студент!» – с гордостью сказал Евгений Аронович. Антон просидел весь двухчасовой семинар и сказал, что ему было интересно. (А когда ходили на оперу «Золотой петушок», быстро заскучал и уснул. И так сладко спал, посапывая...) Да, ему было интересно на литературном семинаре, он слушал внимательно и не просился уйти. (А когда ходили в цирк, запросился домой ещё в первом отделении!) Такой вот необычный у меня мальчик. Я таких больше не встречала.
* * * Неожиданно встретила в метро на Маяковке Колю-драматурга с нашего курса. – Ну, ты где? – спрашивает он. – Пишу рецензии то тут, то там. В Литконсультации, в Детгизе. А ты? – Чищу крыши, сбиваю сосульки. С Малого театра и с театра оперетты. Думаю, приживусь там, примелькаюсь, стану своим, потом подсуну свои пьесы главрежу оперетты. Таким вот макаром. А ты к какому клану решила примкнуть? – Что значит: к какому клану? – не поняла я. И мудрый Коля, сбивальщик сосулек, стал мне, немудрой, популярно растолковывать: так, мол, и так, в нашей литературе существуют два клана (и он назвал имена двух маститых поэтов, предводителей этих кланов. Один из них был, кстати, моим оппонентом на защите). И все журналы, и все газеты, и все издательства между ними давно поделены. – Ну, так уж и поделены? – не поверила я. – Я тебе говорю: стопроцентно! И все знают друг про друга: кто в каком клане. И когда ты приходишь в редакцию, там уже про тебя знают: с кем ты и против кого ты. – Коль, ты, наверно, преувеличиваешь! – Если бы! Вот о тебе как говорят? – Девочка с улицы. Мне это уже так надоело! – Вот! Ты – девочка с улицы, я – мужик с крыши. Это потому, что мы сами по себе. Ни там, ни тут. Ни с теми, ни с этими. Как ни противно, а надо к кому-то примыкать... – Не дождутся! – Тогда и ты не дождёшься. – Чего? – Публикаций, книг... А я – постановок моих пьес. – У меня, вроде, рукопись лежит в «Совписе». – И сколько уже она там лежит? Ну, вот! Три года. Может и ещё сто лет пролежать с таким же успехом! Так что ты подумай. – А сам-то чего? – Ну, чего-чего! Но зато... зато мой сын занимается в детской студии при театре оперетты! Я доволен, ему страшно нравится. Может, хоть он пробьётся к высотам искусства, а я пока сосульки посбиваю, чтобы на головы кому не упали... Тоже хорошее дело. – Главное – не забывай писать. Не зарывай талант в сосульки!
...Столько лет прошло, а я так и не слышала, чтобы где-то были поставлены Колины пьесы. Впрочем, и он обо мне, наверное, не часто слышит.
* * *
Когда выбираешь свободу... Свободу от литературных кланов, партий, групп и тусовок, свободу от модных течений, тенденций, направлений, свободу от догм и шаблонов, свободу от желания непременно печататься и непременно нравиться – издателям и читателям... Когда выбираешь свободу – от желания материальных благ и от желания славы, от желания премий, званий и вообще каких-либо наград... И если полететь высоко-высоко и взглянуть оттуда – с высоты – на эти две чаши весов, где на одной чаше весов – всё, чем богат материальный мир, – а на другой только она – свобода... И если ты всё же выбираешь свободу... То она осыплет тебя такими дарами, о которых материальный мир, мир суеты и тщеты, даже не слыхал... Она подарит тебе чистые помыслы и ничем не замутнённое сознание, она подарит тебе неугасающий жар вдохновения и силы, прибывающие неведомо откуда... И будет ещё один бесценный дар от свободы – уверенность, что ты пишешь СВОИ книги. Которые за тебя не напишет никто. И что эти книги непременно прочтут те, кому они адресованы...
...Эти строки я пишу спустя четверть века после той встречи на Маяковке. И за эти двадцать пять (нет, уже двадцать восемь!) долгих лет я ни разу не пожалела, что когда-то выбрала свободу. Я её выбираю и сегодня. Выбираю её каждый день...
* * * И как будто, чтобы испытать меня, посыпались разные предложения. Мне предложили писать для радио смешные стихотворные сценки для двух ведущих какой-то юмористической программы. Мне сказали: это хорошие деньги. Это большие деньги! – У меня не получится, – сказала я. – Да почему же? Это такие стихотворные клоунады. Вы же любите цирк! – Нет, не получится. – Да вы попробуйте! Не отказывайтесь так сразу. Вот у нас на следующей передаче будет такая тема... Мне назвали тему. Я ехала домой в совершенно подавленном настроении. – Слушай, мама, я тебе стишок сочинил, пока ты ездила! Называется «Сирень».
Цветёт сирень, и мама звонкая, Совсем уж звонкая на всей земле. И жевуземчик мокнет в поле, И флаг на каждом корабле...
– Чудесное стихотворение. Спасибо, милый! – Мамася, ты чего такая грустная? – спросил сын. – Денег много предлагают. – Так это же хорошо! Просто так предлагают? – Нет. Не просто так. Мне предлагают работу. Писать для радио всякую чепуху. И чтобы была в рифму. – А ты не хочешь? – Ты угадал! Совершенно не хочу. – Почему? Это же, наверное, весело? Трали-вали, чу-ху-ху! Сочиняем чепуху! А можно так: Хи-хи-хи, хи-хи-хи! Сто четыре чепухи! – Почему-то совершенно не весело, сынок. То есть – стишки-то смешные, но мне совсем не весело. Вот я ехала сейчас в метро и попробовала что-то сочинить, а в голове в это время звучал голос человека, который мне это предложил: «Деньги! Деньги! Очень большие деньги!» Ну, конечно, это не трудно – зарифмовать какую-то ерунду. Но... – Но? – Когда я написала одно четверостишие, только одно! мне стало так плохо на душе... Противно. Я как будто больная сделалась. И я поняла, что если буду этим заниматься, ради этих самых больших денег – то я больше никогда не напишу ни одного своего стихотворения. – Ни одного? – Ни одного. Бог меня накажет. – За что? – За то, что я продала своё вдохновение. Мы помолчали. – Ты ещё не совсем взрослый, сынок, и тебе, наверное, трудно меня понять. – Ну, почему же? Что-то я понимаю... – Мы ведь проживём без больших денег? – Это уж точно! Нам и с маленькими хорошо! Вон сколько каши в шкафу! Пойду, пересчитаю...
* * * А потом было предложение работать на фирме грампластинок «Мелодия» – писать тексты на обложках. Тут я отказалась резко и даже не пробовала. Ну, и Евгений Аронович то и дело пытался устроить мою судьбу, но я всегда говорила: «Нет». Мне нравилась моя работа рецензентом. Я писала то, что думаю. Мне никто не диктовал, что писать и как писать. Я знала, что многие люди, получив мои письма-рецензии, были рады. А может быть, даже счастливы. Правда, начальник Литконсультации иногда выражал недовольство. Он имел тенденцию прочитывать все рецензии и порой делал мне замечания: здесь надо было бы помягче, а здесь – пожёстче. Чаще всего укорял за то, что пишу слишком кратко. А я не любила воду лить. Он же настаивал на том, чтобы рецензии были пространные, с бесчисленными повторами одних и тех же мыслей, чтобы до адресата «дошло». – Понимаете, они же не понимают с первого раза. Нужно много заходов, чтобы человек уяснил какую-то мысль. Иногда мы расходились во взглядах на какую-нибудь рукопись. Но это его мнение. А я оставалась при своём. Ну, правда, у него были методы воздействия: он стал давать работу всё реже. А когда и давал, то это были такие маленькие рукописи, что за них платили сущие копейки. Но даже если рукопись состояла из одного стишка, надо было писать три листа рецензии. До меня стал доходить смысл слов: «литературная подёнщина». Не могу сказать, что это было легко – из ночи в ночь... (Десять лет!..) Но я была счастлива, что работаю дома. Что не нужно с тобой расставаться. Что мы обходимся без детского сада. А главное, эта работа была хороша тем, что здесь можно было быть честной. – Мамася, а ты когда спать уже будешь по ночам? – Не знаю, сынок... И всё равно. Здесь я не лгала. И главное – это был труд ума, моих мозговых извилин. Этой непростой, временами изматывающей работой занималась моя голова. А моя душа была спокойна. И совесть – чиста. Я работала, но не продавалась. Не продавала своё вдохновение, не пыталась поставить его на службу РУБЛЮ. Подёнщина не затрагивала тех глубин, где вызревало творчество... где копились мысли и силы для будущих книг...
Одна моя знакомая сказала: – А может, ты просто – эгоистка? Думаешь, прежде всего, о своих книгах, а не о ребёнке. А ведь могли бы жить, припеваючи, и ни в чём не нуждаться. – Но мой ребёнок и так ни в чём не нуждается! У него всё есть для счастья. – А у тебя? Думаешь, Антону приятно видеть, что ты ешь одну пшённую кашу? – Думаю, что это его многому научит. Лучше всяких слов. – И чему же? – Тому, что нельзя продаваться. – Ну, ты такая жуткая идеалистка! С тобой же говорить совершенно невозможно! – Какая уж есть.
* * * Антоше давно хочется завести какое-нибудь животное. Инфузорий в банках на подоконнике ему уже маловато. Хочется кого-то, с кем можно было бы общаться, брать его в руки. Но ведь Антон – аллергик! Так что кошку нам нельзя, собаку нельзя, птичек тоже нельзя (с их перьев что-то такое сыплется, вредное для аллергиков), рыбок тоже нельзя (их надо кормить сухими червяками, а это для кормящего аллергика очень вредно и опасно, может развиться астма). Так что же нам можно?? Поделилась своими грустными мыслями с Володей Казарновским, своим другом из Литинститута. Володя – большой специалист по животным, у него дома, по его рассказам, много чего есть. Он сказал: – Какие проблемы? Заведите черепаху! Очень милое животное, спокойное и – никакой аллергии. У моих соседей три черепахи, они одну хотели бы кому-нибудь отдать. Антон, услыхав про черепаху, возликовал.
И вот я еду в Новогиреево за черепахой... У Володи действительно оказалось много чего. Ну, две собаки – это обычное дело. Что-то ещё там под ногами бегало, не помню уж, что именно. Но главное – это аквариум! Огромный, на полкомнаты. Наполненный удивительной жизнью... Здесь носились стайками рыбы разных окрасок и форм, извивались диковинные водоросли, жили своей таинственной жизнью улитки, камни, кораллы... И всё это было пронизано светом и пузырьками... Володя сказал: – Сейчас мои рыбы – главное в моей жизни. Я могу все дни заниматься аквариумом, и мне больше ничего не надо. Люблю я их. Они определённо красивее людей. И общаться с ними гораздо приятнее... Володю очень любил один из профессоров нашего института, и после защиты диплома он уговорил Володю пойти в крупнейшее издательство – Политиздат. Но Володя выдержал там ровно неделю. – Это выше моих сил! Конечно, зарплата там ого-го, но заниматься редактированием этой муры, тратить на это свою жизнь?! Лучше я буду заниматься своими рыбами. Он опять работал на обычной для писателя работе: дежурил сутки через трое. И писал изумительные рассказы, которые нигде не печатали. Пока мы любовались рыбами, пришла со школы его дочка Саша и решила похвастать Володиными успехами. – А папу опубликовали, вы знаете? Она достала из стола папку, а из неё белый лист бумаги, на котором в середине была аккуратно приклеена маленькая заметка – пять строк, не больше... Мне было очень жалко Володю. А его дочка так радовалась! – В разделе юмор, – уточнила она. – Я рада, поздравляю, – сказала я. – Ерунда это всё, – сказал Володя. – А вот жена моя Галка определённо будет печататься! Она окучивает несколько редакций уже полгода. – Что значит окучивает? – Ну, разве ты не знаешь, как надо себя вести, чтобы тебя напечатали? Надо выбрать какую-нибудь редакцию и начинать её «окучивать». Приходить туда каждый день, мелькать – год, другой, третий... Стараться угодить каждому, одним словом – надо стать «своим парнем». И когда ты станешь совсем своим, тогда тебя уж точно напечатают! Своего-то как не напечатать? Но я на это не способен. Мне это скучно и унизительно. Лучше я в это время со своими рыбами пообщаюсь... Потом пришла Галка. И мы пили чай с самодельными конфетами, сделанными из варёной сгущёнки. Тогда конфет в магазинах не было, но банки со сгущённым молоком иногда «выбрасывали», и многие навострились варить эту сгущёнку прямо в банках, и потом варёная сгущёнка, приобретающая светло-коричневый цвет и более густую консистенцию, подавалась к чаю дорогим гостям. Из неё, если не лениво, можно было сделать подобие конфет. И вот, мы пили чай, и Галка рассказывала о своих сегодняшних успехах: кому она подала прикурить, кого угостила сигаретой, с кем и о чём потрепалась во время курения... Она надеялась, что ещё год-другой, и она совсем станет «своей» в этой редакции, и её повесть напечатают. – Галка упорная, она добьётся своего! – сказал Володя. Потом Володя сходил к соседям и принёс черепаху. Довольно большое существо, отчаянно дрыгающее когтистыми лапами. – Бери! Её зовут Машка. Твоя тёзка. Сначала хотели отдать тебе Пашку, но передумали. Ей лет около тридцати. – Так мы ещё и ровесницы с ней! Но взять её в руки я не решалась. – Ты чего? – не понял Володя. – Боюсь... – Смеёшься? – Мне не до смеха. – Как же ты её повезёшь? – Понятия не имею. Ну, они дали мне холщёвую сумку, засунув туда удивлённую Машку. Сумка эта всю дорогу недовольно сотрясалась, приводя меня в ужас. Потом из неё потёк ручей по полу вагона метро... Соседи, указывая на ручей, сообщили мне: – У вас что-то протекает в сумке... Не могла же я сказать, что у меня протекает черепаха! – Ничего страшного, – ответила я с деланным равнодушием, в душе содрогаясь от самых противоречивых чувств.
Дома я протянула Антону мокрую сумку: – На, держи своё животное! Антон ликовал... Он тут же схватил черепаху в охапку... Чуть ли не целовал её! – Какая хорошенькая!.. Мамася, погладь, погладь её! У неё такой шершавенький панцирь! Шершавенький и гладкий одновременно... – Ой, сынок, как-нибудь в другой раз поглажу... Потом он спустил её на пол, обложив её капустными листьями. Проигнорировав листья, это когтистое зелёноватое чудище тут же поползло, скрежеща когтями, под тахту, на которой я в тот момент сидела... Я в ужасе вскочила на тахту с ногами. – О, ужас! Теперь я не смогу ходить по полу! Я её боюсь! Антон хохотал...
...А через неделю мы с Машкой были уже подругами. Выяснилось, что, кроме всякой зелени, она обожает... макаронные рожки!.. Когда я варю рожки, она чует их запах и мчится на кухню, стуча об пол когтями. Я насыпаю ей рожки на газету, и она поедает их с космической скоростью. Но не только рожки! Там, где они лежали, – аккуратная дырка в газете. Она и газету съедала, пахнущую её любимыми рожками! А ещё у неё был прикол к сухим кленовым листьям... Кроме когтей и клюва, из-за которых она была похожа на динозавра, но которые были совершенно безопасны, у Машки ещё обнаружились чудесные глаза. Маленькие и вроде некрасивые, они были удивительной глубины... Они смотрели как будто из глубины веков... Вообще, черепаший взгляд был похож на взгляд нашей старенькой бабушки Доры. Как и наша бабушка, черепаха смотрела умудрёно и грустно... За этот взгляд я её и полюбила. Мы не стали запихивать это удивительное существо в вольер, было жалко лишать его свободы. И Машка быстро освоилась в нашем доме. Чтобы прожить в нём много-много лет...
Глава 7. СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА
На спектакль по Андерсену, который поставил Гедрюс Мацкявичюс, мы ходили вместе с Антошей. Потом, дома, мой восприимчивый мальчик без конца показывал мне пантомиму... Уже там начал, за кулисами, куда мы зашли, чтобы подарить Людочке Коростелиной цветы. И вообще, пообщаться со всеми. Поглядев на Антона, Толик Бочаров сказал: «Я веду студию для детей. Приводи Антона ко мне. У него большие способности». Но студия эта была так далеко от нас... На другом конце Москвы! Это – во-первых. А во-вторых, я и сама могу тебя всему этому научить! И много, много вечером подряд мы показывали друг другу маленькие спектакли...
* * * Распотрошили подушки, чтобы вынуть из них колючие перья. Которые кололи тебя во время сна. Полная ванна перьев и пуха!.. Ты выискиваешь красивые пёрышки и делаешь чудесные коллажи: из пёрышек, сухих листьев, обрывков разноцветной бумаги... Что-то дорисовываешь фломастером. Чаще всего – неведомые миру иероглифы. Этим ты похож на Каптерева. На картинах Каптерева тоже часто встречаются загадочные письмена...
* * * Декабрь 1979 года. Антону 3 года 10 месяцев. Начинаю «Антошину тетрадь» № 25! «Весь декабрь мы просидели на чемоданах. Собирались в Новый год. Собирались лететь на летающих часах. Собирались на Украину. Декабрь прожит в хлопотах, заботах, сборах... Весь дом завален коробками и коробочками, банками, свёртками, пакетами – это Антон складывает всё необходимое для поездки на Украину. Проснувшись, он тут же озабоченно морщит лоб и, ещё не открыв окончательно глаза, говорит деловитым тоном: – А ещё нужно взять на Украину... двенадцать пакетов гречневой каши! Или: – А ещё нам нужно взять на Украину все наши конструкторы! Я буду делать на Украине летающие часы!
Кроме вещей необходимых, Антон аккуратно складывает в коробки какие-то палки, сучки, обрывки бумаги и бечёвки, обрезки картона и фольги, даже мандариновую кожицу. Поясняет: – А это всякие ненужные вещи, из которых я буду на Украине клеить картины. Его увлечение коллажами продолжается. Оказывается, решительно всё может пойти в дело! И то, что можно было бы выбросить в мусор, из этого можно сделать красоту! – Антоша, ведь ещё шесть месяцев до Украины! Куда ты так торопишься складываться? – А чтобы было всё. Чтоб ничего не забыть, – отвечает мой хозяйственный, деловой сын.
* * * Не менее хлопотливыми были сборы в Новый год. Клеили игрушки, Антон писал письма Ёлке и Деду Морозу с вопросом: долго ли ещё ждать? От нетерпения Антон оборвал все листки с календаря и, начиная с 15 декабря, каждое утро поздравлял меня с Новым годом.
* * * – Мама, слушай стих про календарь!
Купим новый календарь — И опять будет январь. * * *
На прогулке у тебя часто песенное настроение. Идём с тобой по берёзовой аллее, и ты с упоением напеваешь во весь голос:
В этот день шли вот, шли вместе гулять птица, листок, градусник, цветок.
* * * Когда ты что-то делаешь дома, то тоже часто с песенкой...
Буду маме помогать, Буду кухню подметать...
* * *
Был дождь, я ездила в институт. Ты сочинил про это песенку:
Автобусы плывут, автобусы плывут, по речке плывут в институт, в институт...
* * *
Возвращались с прогулки, ты устал, и я взяла тебя на руки. Ты обхватил меня за шею тонкими, горячими руками и запел:
До дому донеси, До дому донеси, До дому донеси, Широкое такси!
– Это ты про меня – «широкое такси»? – Ну, мамася, так уж в песне получилось!
* * * Весь декабрь Антон писал сценарии диафильмов. Приспособил для этого длинные белые ленты бумаги, которые я купила для заклейки окон. Знакомые шутят, что Антошка уже может зарабатывать себе на жизнь сценариями.
* * * И в это же время в полном разгаре шла постройка Летающих Часов. В канун нового года Антон собирался улететь в город Дерефан...
* * * – Мама, помнишь, у нас был освежитель воздуха? Где он, кончился? Вот тебе новый освежитель. Освежайся, мамочка! Это тебе подарок. Антон торжественно преподносит мне коробочку из-под монпасье, в которую он положил шишки, кусочки мха и сосновой коры, сухие листья и веточки. Всё это пахнет летом, лесом, теплом... – Хороший освежитель? – Прекрасный! Спасибо тебе, сынок. – Вот и освежайся, когда захочется. Мы в Дерефан его тоже возьмём, а то дерефанцы ещё не научились делать освежители.
Правда, в эпоху изобретения освежителей несколько пострадали наши комнатные цветы. Антон украдкой ощипывал с них листья, давил их «подавилкой», засыпал в банки – «чтобы хорошо пахло». Пахло действительно хорошо, но вскоре я всё же вступилась за нашу оконную зелень. Антон поворчал, но щипать листья перестал.
* * * У Антона новое увлечение, то есть – дело: начал составлять смазки для часов. Перемалывает в кофемолке всякую всячину, заливает водой, настаивает, сливает, перемешивает, процеживает, просеивает – все дни в работе. Говорит, что без хорошей смазки Летающие Часы не полетят. Это Антон усвоил после того, как к нам зашёл мой друг Миша Файнерман и починил в очередной раз наши часы с кукушкой. Оказывается, их нужно было всего-навсего смазать! А я почему-то до этого не додумалась.
* * * Январь 1980 года прошёл в трудах, сборах и разговорах о скором полёте на Летающих Часах. О стране Колончися, где находятся города Ампер, Дерефан и Самболюн, куда мы скоро полетим... – Полетим в конце декабря 80-го года, – сообщает Антон, – 30 или 32 декабря. Я думаю, я к тому времени успею сделать летающие Часы... Только надо сначала хорошенько подумать, как их сделать, чтобы они полетели...
* * * Мы старательно изучаем амперский, самболюнский и дерефанские языкы. – А то амперцы, дерефанцы и самболюнцы не знают нашего языка, и мы не поймём друг друга, – сетует Антон. Он пишет словари. И то и дело устраивает мне экзамены.
* * * Пишет диафильмы о путешествиях на Летающих Часах и о разных городах. Рисует схемы, то есть – маршруты нашего будущего путешествия. На этих схемах, кроме выше упомянутых городов, есть город Январь («Здесь всегда зима»), город Март («Здесь всегда ручейки и сосульки»), город Август («Здесь всегда лето»). И пока суд да дело, мы путешествуем по этой карте. Антоша о каждом городе и о его жителях знает решительно всё, как будто он сам пожил в каждом из этих городов. Особенно любим им город Дерефан. Любим до такой степени, что о себе Антон говорит иногда: «Я – дерефанец!» До такой степени проникся он дерефанским духом.
– Город Дерефан старый-престарый... Ему две тысячи лет! Раньше там было много домов, а теперь осталось мало. Но всё равно он очень красивый. Очень старый и очень красивый. Там дома деревянные, две тысячи лет назад ещё не умели люди строить каменные дома, и дома уже все в щелях. А щели такие большие, как дупла! И в каждом дупле живёт сова! И по ночам все уукают! А утром они прилетают на балкон и клюют фонтос. Фонтос – это такие ягодки, очень вкусные. Они растут на дереве фонтосе. А ещё есть кусты фонтосные. И деревья, и кусты, и цветы фонтос! И на них такие ягоды – очень вкусные и полезные – и для людей, и для птиц. И смазки из них можно делать. Всё, что угодно! Как захочешь, так и используешь этот фонтос.
– У дерефанцев всегда пожары! – сообщает Антон. – Что же, они с огнём не умеют обращаться? – Умеют. Только они варят элэмбас, смазку для часов. А элэмбас надо варить 24 часа. Вот они ставят элэмбас на огонь, а сами ложатся спать. Просыпаются – а уже всё сгорело! И так очень много домов в Дерефане сгорело... Было сто тысяч, а осталось четыре тысячи... – огорченно говорит Антон.
* * *
– А у амперцев ничего нет, – говорит Антон, – Ни работы, ни рецензий, ни денег... Поэтому амперцы всегда спят. – Бедные амперцы, – говорю я. – Но хоть сны-то им снятся? – И сны не снятся. – Ну нет, – говорю, – это никуда не годится. Разве это жизнь? – Плохая жизнь, – соглашается Антон. – Пусть амперцам снятся весёлые, хорошие сны, раз у них больше ничего нет. – Пусть, – сжалился над несчастными Антон. – Мы, когда к ним полетим, повезём им много всего – чтобы у них было.
* * * – В этих городах живут бабушки. Бабушкам по сто лет. Они стоят на крышах – и смотрят на огонь... – На огонь? – Да. У них на крышах горят костры, и там сжигают фонтос – чтобы он был сухой. Получается сухой фонтос и цветная вода. А потом из этих цветных вод дерефанцы и самболюнцы строят себе дома, а то у них много домов поломалось. А бабушкам не только по сто лет. Им и по тысячу лет, и по сто тысяч лет – сколько угодно! В Дерефане нет поликлиники, нет врачей и нет никаких лекарств! – Как же дерефанцы лечатся, если заболеют? – Они едят сухой фонтос – и сразу выздоравливают. Он очень полезный.
* * * Вечером, на прогулке. В свете фонарей медленно кружится снег... как будто кордебалет в белых пачках на тёмной сцене, в свете софитов... – Давай пойдём туда, где кончаются все города! – предложил Антон. – Давай, – с радостью согласилась я. – Там ничего нет – ни улиц, ни городов... Только одна высокая-превысокая башня. Зелёная трава – и вода... А в воде – оранжевые водоросли... – Идём, идём, я очень хочу туда! Мы дошли до нашей бухты, засыпанной снегом, постояли на её берегу – где кончаются все города... Потом повернули обратно к дому. Весь обратный путь Антон рассказывал мне про это чудесное место, где только вода и трава... – Шли дожди – и образовалась огромная бухта. Все дома утонули. И люди стали теперь – как рыбы... И в воде растут такие водоросли – цветок элэмбас...
* * * Строит что-то из кубиков. – Это – город. Подземельск. Тут живут люди подземёльцы, они разговаривают на подземёльском языке. А ещё есть Нанебный город. Там живут нанебцы и разговаривают на нанебном языке. Но этот город уже сломался. И нанебцы строят себе новый город. Но уже не на небе. На небе – плохо, с неба все дома падают... – Милый мой фантазёр! Что бы я делала, если бы тебя у меня не было? – Искала бы! Во всех городах, во всех улицах...
* * * Гуляли в сквере за «Невой». Вспомнили нашу осеннюю игру, когда Антошка прятался – и мы его искали за каждым деревом, за каждым кустом. Антон объявил: – Начинаем передачу: «Где Антоша?» А снег глубокий и рыхлый, Антон тут же потерял калошу. Хохочет: – Теперь уже передача не «Где Антоша?», а «Где калоша?»
* * * Эти калоши нас совершенно замучили – без конца их теряем. Вечер. Переходим улицу. Я оглядываюсь по сторонам. – Ты что смотришь? – спрашивает Антон. – Смотрю, нет ли машины? – Ты лучше смотри: нет ли калошины? – смеётся Антон. – Калошу-то опять потеряли!
* * * Разломал очередной барабан, снял с него обруч и катает по комнате. Говорит: – Это колесо – жевуземчик! К кому оно прикатится – тот кого-то любит. Колесо прикатилось ко мне. Антон ликует: – Значит, ты меня любишь! Всё правильно.
* * * Очень ласковый. Всё время лезет целоваться и без конца говорит о своей любви, порой – не по-детски сложно: – Мама, я – твой отдых любви. Во мне – вся твоя любвя. А в моём отдыхе – вся твоя любвя.
* * * Со смехом накидывается на меня: – Дай я тебя так расцелую, что тебе сразу будет девяносто лет!
* * * – Хочешь, я подарю тебе своё обнимание? И – накидывается на меня с объятиями. Кричит и хохочет: – Раздавление мамы! Вторая серия!..
* * * Несколько дней назад написал мне на разных языках объяснения в любви – на русском, французском, украинском, самболюнском, амперском, испанском и английском (с моей помощью), дерефанском и ещё на каких-то, мне неведомых языках... И положил все эти записки мне под подушку. – Чтобы сны тебе хорошие снились! А сегодня устроил ревизию. Поднял подушку. И с самым деловым видом: – А где мои любишки? И принялся пересчитывать...
* * * В пятницу вечером. Задумчиво глядя в тёмное окно: – Пятница испятнилась...
* * * На улице, глядя вслед бродячей собаке, со вздохом: – Собака иссобачилась... – Что это значит? – Это значит: привыкла быть собакой. И тут же выдал целую дюжину аналогичных примеров: – Мама измамилась – привыкла быть мамой. Верёвка изверёвилась – привыкла быть верёвкой. Кастрюля искастрюлилась, часы исчасились...
* * * – Антошка, не болтай, а пей молоко. – А то оно зашкуреется и замикробится, – добавляет он, хихикая.
* * * После нашего очередного препирательства из-за еды (не хочет ничего, кроме гречневой каши!). Спрашивает лукаво: – А клей склеивает жевузем?..
* * * 28 января, утром, проснувшись: – Мама, мне уже четыре года? – Ещё нет. В 12 часов дня будет ровно четыре года. – Ровно – как эта палка?
* * * – Я тебя обниму до целого раздавления! – Антошка, ты же меня не целуешь, а клюёшь! – Сейчас я тебя расклюю до последнего организма!
* * * На день рождения Антона пришло много гостей: наша подруга Оля Тишлер, Борис Глебович Штейн и мои друзья из Литконсультации. А ещё пришёл Каптерев! Антон его очень ждал, очень хотел увидеть Большого Художника. А день выдался такой метельный!.. И я волновалась: сможет ли Валерий Всеволодович доехать до нас в такую непогоду? Всё-таки ему уже восемьдесят лет! Звонок в дверь. Антошка бежит открывать... На пороге – весь в снегу Каптерев! И – с огромной дыней в авоське!.. Жёлтая дыня в дырявой авоське вся залеплена снегом... (Это он ещё на рынок за ней ездил в такую метель!) Ликованию Антона не было предела. «Дядя художник», «дядя Валерий» затмил для него всех остальных гостей. Он не отлипал от Каптерева весь вечер. Усадил его на тахту и стал выкладывать ему на колени свои рисунки и коллажи. И Каптерев очень внимательно и серьёзно смотрел его работы, о каждой говорил что-то. Ему особо понравились те работы, где Антон использует разные материалы: пёрышки, кусочки ткани, фольги, сухие растения... Он сказал, что когда-то тоже любил делать коллажи. О, как Антон гордился его похвалой! Этим – на равных – общением. А какая сладкая была дыня!.. А за окнами, весь вечер, продолжала мести метель...
* * * Утром 1 февраля. – Январь прифевралился...
* * * Я живу одновременно в двух мирах. Один мир – это наш с Антошей мир, полный света, тепла, игр и фантазий, нежности и понимания... Другой мир – это внешний мир: магазинные очереди, прокуренные издательства... И я хожу туда-сюда, туда-сюда... Не знаю, как бы я выжила, если бы у меня не было НАШЕГО МИРА, наполненного твоим щебетом, озарённого твоим смехом... Нашей любовью друг к другу. Спасибо тебе, мой мальчик, за то, что ты есть!
* * * Вечер. Я работаю на кухне, а тебе всё не спится, зовёшь меня. Захожу к тебе, зажигаю торшер... И ты тут же выдаёшь стишок: – Прилетела совушка на торшер. Зажигает крыльями огонёк... Это про тебя, мамася, стишок! Ты догадалась? – Конечно, родной. Чудесный стишок! Спасибо тебе.
* * * Взяла в библиотеке «Элементарную астрономию» Струве и других американских авторов. Так как моих знаний оказалось недостаточно, чтобы ответить на все твои астрономические вопросы. Ночью прочитываю по главе, а утром, на прогулке, рассказываю тебе. – Ты понимаешь? – с сомнением спрашиваю тебя иногда. – Я всё понимаю, мамочка! Ты рассказывай, рассказывай! А зачем ты мне опять про атмосферу? Я уже про атмосферу знаю, ты мне вчера рассказывала. – Чтобы ты лучше запомнил. – А я и так хорошо помню. Про другое теперь расскажи, мне так интересно, так интересно! Очень быстро запомнил все планеты, восторженно слушаешь про различные затмения, про то, что планеты вращаются с разной скоростью. Особенно тебя поразил Меркурий, который вокруг своей оси и вокруг Солнца оборачивается приблизительно за одно и то же время – пятьдесят восемь суток. – Какая интересная жизнь у этих людей, которые на Меркурии живут! Пятьдесят восемь дней прошло – и опять Новый год! А узнав, что полгода на Меркурии ночь, ты искренне пожалел его жителей. – Это надо же... полгода спать! Ведь же им скучно так долго спать! Ты уверен, что на всех планетах кто-нибудь живёт, и мои поправки по этому вопросу пропускаешь мимо ушей.
* * *
Надо сказать, что твоя страна с вымышленными городами – Самболюния – сразу расширилась до границ нашей Солнечной системы: город Мунт оказался на Меркурии, Дерефан – на Венере, Ампер – на Марсе... Ты свободно разгуливаешь с планеты на планету – как у себя дома – словно Маленький Принц...
* * *
18 апреля 1980 года. Сегодня был роскошный снегопад!.. А у нас в доме распустились тополиные ветки и остро пахнет весной...»
* * * Ночами, год за годом, месяц за месяцем, я исписывала тетрадь за тетрадью, пытаясь запечатлеть на бумаге волшебные мгновения нашей жизни, твои фантазии, твои фразы, словечки, твои вопросы, твою милую интонацию, твой чудесный говорок... Я и не подозревала тогда, что в глубинах этих тетрадей рождаются мои будущие книги. Что мои будущие книги созревают в этих тетрадях – как семена в тёплой пашне...
Глава 5. ПОДОРОЖНОЕ ЛЕТО
И вдруг – настоящая весна! Теплынь, солнца – через край… Мир очнулся и зазеленел. – Мама, смотри, как всё засерёжилось! Вечером, на прогулке. Дышим зелёным воздухом, пахнущим надеждой, переменами, и не можем надышаться… – Мама, а ты умеешь глазами дышать? – Нет. А ты? – А я умею! – и Антон часто-часто моргает. Хохочем… – А мне приснилось, – говорит Антон, – сегодня ночью приснилось, что я дышал не воздухом, а рыбами! А если рыбку поставить в банку с водой, у неё вырастит корешок! А ещё мне приснилось, что плохих людей убивали «лотосом» и отбеливателем! Мы гуляем по тёмному скверу одни – и хохочем. Почему-то всё очень смешно в этот вечер.
* * * Ходили на бухту. Сырой ветер продувал насквозь, так что на Антона пришлось надеть зимнее пальто, хотя днём на припёке, у жасминового куста, было почти жарко. 22 апреля. А к вечеру так подуло… Вот мы и надели зимнее пальто и пошли посмотреть, что поделывает наша бухта после зимы. Темно… Только огни прибрежных домов да фонари на мосту едва освещали тёмную воду и серые, неуклюжие, похожие на спящих бегемотов, льдины. Какой-то катерок, ловко лавируя между льдин, бесшумно пронырнул под мостом. Больше никого не было. Только звёзды… Антон подошёл вплотную к воде, потрогал её ладошкой – поздоровался. Я тоже. Вода ледяная, но ласковая. Или просто настроение у нас хорошее – оттого и кажется всё ласковым – и звёзды, и катерок, и, забивающий дыхание, влажный апрельский ветер… Всё прекрасно на этом свете! – Мама, ты мне нравишься, – сказал Антон. – Давай всегда жить вместе!
* * * Первого мая пошли на нашу бухту уже загорать. Даже не верилось, что только десять дней тому назад мы ходили по этому берегу в зимнем пальто, а две недели назад шёл снег… Туши льдин успели растаять за эти дни, но вода обжигала. Антона удержать на берегу было невозможно – он носился с радостным визгом по ледяной воде, окатывая себя фонтанами колючих брызг… Таких, как мой сын, отважных было немного. А день – удивительный. Так много неба, солнца, воздуха… Лежу на горячем песке, смотрю в огромное синее небо, слушаю шорох волн и Антошин визг – и такая лёгкость во мне и полнота. Небо приблизилось к самой земле, к моему лицу, к сердцу… И тут показались ОНИ! Они летели чуть пониже кучевых облаков – и так ярко, графично выделялись на фоне ослепительной белизны их силуэты! Они летели стремительным клином, словно реактивные истребители. Они летели с юга на север – они возвращались домой… – Антоша, журавли! Смотри! скорее! Мы стояли, запрокинув головы, и не верили своим глазам. Журавлей мы видели первый раз в жизни. Их путь пролёг прямо над нами. Сильные, прекрасные, стремительные, они летели среди синевы – точно плыли, опираясь на тугую синеву, раздвигали пространство величавыми крыльями… И пока они летели над нами, я чувствовала своё бессмертие. И своё, и Антошино. Я чувствовала в эти минуты, что смерти нет. Что её просто не может быть!
* * * …А накануне вечером слушали Третий фортепьянный концерт Рахманинова. С этого концерта всё и началось. Точнее – началось всё неизвестно когда… А слушая Рахманинова – я вдруг открыла, осознала, что я – совсем другая, чем пять, три и даже год назад. Ведь я не могла прежде слушать Рахманинова! Он терзал меня, мучил своей совершенной гармонией. Я чувствовала себя за дверью – во тьме, на холодной улице, жалкой нищенкой, которой не дано понять, о чём говорит эта безжалостно-прекрасная музыка… Во мне ничего не отзывалось на неё – только саднило сердце… И вдруг…. Это было вчера. Я держала мальчика своего на коленях, крепко обняв, и боясь шевельнуться. Я не знала прежде такой полноты. Чаша, полная до краёв, но – не переливается. Полнота радости и – ни капли переизбытка, ни капли сверх меры. Ибо всякий переизбыток, даже счастья, – это уже мука, уже терзание и – гибель гармонии. А здесь, у Рахманинова, – ничего сверх, ничего через. И мука, и радость слились воедино, стали одним нераздельным целым – жизнью без смерти. И мой мальчик – со мной…
(А волны всё новой и новой радости накатывали на сердце… И казалось: вот-вот, сейчас всё-таки перельётся… – и всё разрушится. Но – нет, не переливается! Музыка, казалось, рождается не под пальцами музыкантов – а в самой глубине моего сердца. Но лучше сказать – нашего. Потому что Антон тоже слушал, замерев весь, – и с ним, наверное, творилось то же, что и со мной. Но сказать он об этом не умел. Да и я вряд ли сумела… «Господи, откуда он всё про меня знает?» – подумала я о Рахманинове, подумала как о бесконечно близком и родном человеке.)
…И тут сияющие облака над нами стали наливаться тёмной синевой, тяжелеть… сгрудились над нашей бухтой лиловой толпой. И стали перекатывать громыхающие бочки. Мы едва успели одеться – и побежали. Но не успели отбежать и ста метров, как ливануло! Точно из сетей, поднятых из воды… Голубые и красные молнии в весёлой ярости носились над нашими головами. А дождь – ничуть не теплее, чем вода в бухте. Так и обжигал… Я закутала Антошку в одеяло, на котором мы возлежали на солнышке, завязала узлом на спине. Мы забежали во двор детсада и спрятались под навесом, среди зелёных тополей. Казалось, что никого больше нет на свете – кроме нас и этого яростного ливня. Мы примостились на корточках под кирпичной стеной, читали на два голоса «Люблю грозу в начале мая…» и смеялись. С крыши нашего убежища с шумом падал водопад… по дорогам неслись бурные потоки, и топот их несметных ног заглушал все остальные звуки в мире… И столько обещания было в этом дне! Или – исполнение обещаний?..
* * * После этого ливня мир, как сказал Антон, «ещё больше засерёжился, залиственел и затравянел!» Настроение у нас в высшей степени лирическое. Антон сочинил несколько чудесных стихотворений.
* * * Я тебя люблю, как звёзды, Я тебя люблю, как солнце, Я тебя люблю, как осень, Я люблю тебя!
* * * Годы идут… И дни идут… И месяцы тоже идут… Деревья растут. Кукушка кукует: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку!»
* * * Вот уже который день слушаем японский джаз. Какие они удивительные, эти японцы! Как остро они чувствуют красоту во всём. Вот небольшая пьеска под названием «Чаша для мытья слив», – только японцы могли так назвать музыкальное произведение: именно «для мытья слив». Обострённое чувство красоты каждого мгновения жизни. Это чувство возможно лишь тогда, когда душа скорбит и тревожится, когда ни на минуту не забываешь о смерти – не о той, которая придёт ещё когда-то нескоро (а может, и вовсе не придёт) а о той, которая в любой миг может оборвать прекрасное видение жизни. У японцев, с их Хиросимой, с их постоянным ожиданием землетрясения или цунами, с их многовековой историей поклонения красоте мгновения – это в крови. Поклонение хризантеме. Поклонение первому снегу... Японцы – как дети. Люблю японцев. Понимаю их. ...Слушаем японский джаз. Комната полна солнца. Синее небо с ослепительными облаками опустилось к нам на лоджию. По солнечному паркету, отражаясь в нём, как в зеркале, бегает, стуча коготками, черепашка... Антон щекочет её золотым мохнатым одуванчиком... Она фыркает и убегает от него. Да, да, именно убегает! – довольно быстро и ловко. А комната полна солнца, солнечный свет колышется – как вода, он кажется влажным и густым, словно водоросли... От лёгкого сквозняка поднимаются с пола и перелетают по комнате надувные разноцветные шары... Бесплотные толпы шаров... Нет, никакой не праздник – просто Антошина приятельница, наша пожилая соседка, приносит ему каждый вечер по шарику, вот их и набралось видимо-невидимо... Звучит японский джаз... Антоша, голенький, загорелый, среди солнца и радужных шаров, смеётся и дразнит черепашку. Я вспомнила вдруг, что надувной шар для японцев – символ усопшей души... Неясное чувство, какая-то безымянная печаль кольнула сердце... И я подумала, что никогда не забуду этого дня...
* * * На следующее утро отправились в парк Дружбы. Там буйно цветут сирень и каштаны. И одуванчики, одуванчики!.. Антоша бегал, бегал без устали, даже не бегал – а летал, раскинув руки, над золотым морем, падал с визгом в его ласковые росные волны, осыпал меня с ног до головы его солнечными брызгами... Пошли к прудам, посмотреть, как там идут работы по укреплению берегов. (Летом в Москве пройдут Олимпийские игры, и город спешно прихорашивают). Мир – зелёный и золотой... И на этом золоте и зелени – ярко, как на картинах Дейнеки – красные экскаваторы и красные горы развороченной глины. Мы лазали по этим горам, норовя свалиться в пруд или в канаву. И слышали, как перекуривающие экскаваторщики сказали о нас с Антошкой: «Какие хорошенькие девочки!» Потом один из них, почти мальчик, не выдержал, подошёл к нам и спросил, что мы ищем среди развороченного суглинка. – Приключений! – ответили мы. Он не понял. Тогда пришлось пояснить: – Мы путешествуем, – солидно сказал Антон. – Каждый день мы делаем кругосветное путешествие. Идём, идём, идём... И смотрим, что интересного произошло, пока нас здесь не было. – Тогда приходите завтра опять сюда в это же время. Придёте? – Нет! – категорически отказал Антон. – Мы каждый день идём в новое место. Завтра у нас другое путешествие! Антоша был необыкновенно хорош в эту минуту – стоя на красном хребте горы, загорелый, розовощёкий, в одних шортиках и золотом венке из одуванчиков. И синее, знойное небо целовало его в макушку... (И как здорово, что со мной всегда мой дружок – маленький фотоаппарат «Смена»!)
А прошлогодней утки мы не встретили. Видимо, её спугнул рёв экскаваторов. А может, она сидела сейчас где-нибудь в камышах на яйцах. И мы пошли дальше, срываясь бегом с крутых зелёных косогоров, – бегом вниз, смеясь и задыхаясь... А потом, взявшись за руки, дыхания не переведя, – вверх! По узким и крутым красным тропинкам, красным на зелёном... И – бегом по зелёному полю, огромному и глубокому – как по дну высохшего, ушедшего в землю моря... Вышли к пруду у дороги, вокруг которого ещё недавно жила своей уютной, патриархальной жизнью крохотная деревенька Аксиньино. Её уже нет... Сады забил бурьян... Ноги, путаясь в траве, спотыкаются то об обожжённый пожаром кирпич, то о покрытую тёмным мхом доску, то о пустую банку, кастрюлю, кочергу... А вот маленькое поле, некогда бывшее картофельным, а теперь – будто огромное зеркало, притянувшее все солнечные лучи, всё золото майского дня... Глазам невмоготу смотреть на это одуванчиковое море. Антошка с визгом ринулся в него – где по пояс, а где и по грудь, нырял с головой, теряя свой венок, тонул и выныривал, сам – круглоголовый и ясноглазый, как весенний цветок. Наверное, нет и не может быть в жизни видения прекраснее и счастливее этого: смеющееся дитя на цветущем, залитом солнцем лугу... Дитя света и Смысла, средоточие всех лучей, Ответ на все вопросы, разгадка всех Тайн... Ну, вот он бежит ко мне, весь – смех и солнце, я чуть прикрываю глаза, так сильно бьёт мне в сердце это видение... бежит, утопая в одуванчиках, мой дорогой мальчик... вот он уже как подрос. И всё-то он понимает, и на все вопросы даст ответ. А рука у него горячая и сильная, крепкая по-мужски, хоть и тонка, как цветочный стебель...
Антоша нарвал одуванчиков и развесил их вокруг талии – точно папуас. Так и ехал в троллейбусе домой – в венке и в юбке из одуванчиков. Какая-то чинная барышня лет шести, прошептала ошеломлённо: – Смотри, мама! Мальчик совсем голый! Барышня была явно испорчена цивилизацией, коль одуванчиковый наряд произвёл на неё впечатление полного отсутствия одежды!
* * * – Мама, – говоришь ты. – А давай это лето назовём подорожным. Подорожное лето! – А давай!
* * * Последний день мая. Мы опять в Грачёвке. Антоше так полюбилось это место, что на картинах, которые он рисует в эти дни (точнее – это не картины, а схемы наших путешествий), Грачёвка располагается в самом центре земли. В этом парке, возле этой усадьбы совершенно особый, свой, неповторимый настрой, аромат – который не выветрился, не улетучился за шесть десятилетий. Мощью, покоем и меланхолией дышит это место. Рядом, вокруг – шумные улицы, многолюдные ульи, иной ритм, иная жизнь, которая не властна над этими прудами, над этими деревьями, над этим домом. Даже одуванчики здесь – и те иные, исполненные тайны и монументальности. И настроение у нас тут всегда особое. Я так остро чувствую, что это место – живо, как будто уже была здесь когда-то – в другой жизни... – А ты тогда приходила сюда? – спрашивает Антон. И я начинаю рассказывать ему, каким прекрасным был парк сто лет назад, когда Москва была далеко отсюда, а вокруг, на лугах, паслись стада красных коров, ездили мужики в телегах по просёлочным дорогам... А деревья в парке были стройны и ещё молоды, а пруды глубоки и чисты. И я вспомнила... ... Вспомнила тот солнечный летний день – и себя в белом длинном платье из чего-то прохладного, невесомого, в соломенной шляпе с лёгкими лентами... Вспомнила Антошу – в белом матросском костюмчике с синим воротником, и в руках у нас удочки, и мы спускаемся от дома к прудам... Здесь в одном месте довольно круто – и мы бежим, бежим и смеёмся, взявшись за руки, по тёплой земле, по солнечным пятнам... Особенно помню эти солнечные пятна на подстриженной густой траве... И Антошину нежно-округлую, слегка загорелую щёку – и на ней тень от ресниц (солнце стояло высоко). И тот, который стоит на балконе и смотрит нам вслед, тоже смеётся и машет нам рукой – отец, муж, брат?... – не помню... Но помню, что он тоже в белом. В тот день мы все были в белом.
Помню тёплый, густой запах земли и воды – той земли и той воды, и помню, что в тот день клёва не было, но настроение у нас оттого ничуть не испортилось. Помню, как мы вернулись к обеду... Прекрасный дом, распахнутые окна, звуки рояля... Всё это было. И всё это никуда не ушло, всё осталось здесь, растворилось в этом воздухе, в этих деревьях, в линиях дома – в задумчивых кариатидах, в задумчивых львах на центральной лестнице, в задумчивых лестницах со стёртыми ступенями... Кажется, взбежим сейчас по ним, распахнём настежь двери – и навстречу нам из глубины комнат – муж, отец или брат? – смеющийся, белозубый, с прядью волос, упавшей на высокий лоб... И Антон повиснет у него на шее, обхватив его, как обезьянка, руками и ногами – и оба смеются... Я слышу их беспечный мальчишеский смех... И нет ничего роднее этих лиц, и звуков их голосов, и запахов летнего дома... ...Мы взбегаем по стёртым ступеням, где из трещин пробиваются одуванчики и подорожник, взбегаем по этим лёгким ступеням и толкаем высокую дверь – но она заперта. Она заколочена. Заколочена навсегда... В окошке справа серым пятном возникло женское лицо в белой докторской шапочке. Оно смотрит на нас скучающим, отсутствующим взглядом. Вечер, суббота, конец мая, цветёт черёмуха – гигантская черёмуха, она будто обняла своими ветвями и кистями, своим сумрачным светом и сладким, щемящим запахом этот старый особняк, обняла и приникла к нему, и оградила его потаённую, полную музыки и грусти, жизнь... Мы обогнули дом – и увидели на поляне под черёмухой два ряда скамей, и на них – едва различимые в сгущающихся сумерках в своих серых больничных халатах – гуляющие больные. Странное чувство меня охватило, когда я вгляделась в эти лица – словно на меня смотрели чеховские персонажи – такие всё знакомые лица, и тоже, вроде, все из той жизни, из той эпохи... Мы пошли дальше, в глубь двора, по размытой недавним дождём тропинке И – что за радость! – время пощадило не только главный дом, но и службы, и конюшни, и флигеля. Сохранилась и церковь, но без креста, конечно, и более всех других зданий испорченная перестройкой. И стена забора с чугунным литьём тоже сохранилась... И всё это буквально утопает в белом снегу цветущих вишен и черёмух!.. Видели, как возле крайнего флигеля, в светлых вишнёвых чащах, сидел старик – в белом халате, с белой окладистой бородой, – сторож, наверное, или санитар, и тоже по-чеховски колоритный и многозначительный. Старик степенно разливал из толстого чайника в три кружки, стоящие перед ним на маленьком колченогом столе, под вишней, чёрный, дымящийся чай... А какая тишина стоит, Господи! Антоша, ты слышишь? Слышно, как опадают снежинки лепестков... Слышно, как ступает по размытым дождём дорожкам Время, Эпоха, Жизнь... Прислушайся! Они никуда не уходят, они никогда не канут в вечность, ты только приоткрой душу пошире – и они войдут в тебя, прими их с радостью и благодарением – и ты станешь богаче, и старше, и мудрее ещё на одну эпоху, ещё на одну жизнь... Всё – в нас, всё – с нами. И та жизнь, которая была до нас, и та, которая придёт за нами. Нет ни прошлого, ни будущего – есть только настоящее, и в нём – вот в этой минуте – ВСЁ! Все начала и все концы. Ощущать себя живым человеком – на живой земле, среди живых деревьев и живых камней, любящим – среди любящих, страдающим – среди страдающих, смертным – среди вечного... Это – главное, в этом – смысл всех встреч и разлук. Ну, как тебе объяснить, мой мальчик, то, что объяснить невозможно? Я только крепче сжимаю твою маленькую горячую руку и прошу тебя: – Не уходи хоть ты от меня! – Никогда не уйду! – ответил сын.
* * * Периодически я начинала ждать Гавра, прислушиваясь к гудению лифта... Помню, как Мариша написала мне в роддом: «Звонил Гавр. Узнав, что родился Антон, он так обрадовался, как будто это его собственный сын родился!» Но жизнь разносила нас всё дальше и дальше... Хотя в какой-то миг породнила. Я узнала, что Гавр крестился. (А ведь когда-то, после моего крещения, говорил: «Никогда со мной этого не случится!») Да, Гавр крестился, и его крёстной матерью стала Людмила Фёдоровна. Значит, теперь у нас с Гавром общая крёстная мать. А мы с ним – брат и сестра во Христе.
* * *
Мои бессонные ночи... По ночам изучаю ботанику и астрономию: чтобы утром отвечать на твои бесконечные вопросы. Думала, что кончится институт, и я отосплюсь. Но не тут-то было! Если ночью не пишу рецензии, то занимаюсь самообразованием. Естественно научным. Не могу же я отставать от тебя! Беру в районной библиотеке всякие серьёзные книги. Продираюсь сквозь непонятное, вылавливаю, выцеживаю суть, которая может быть интересна тебе, мне, нам обоим. Тебе не должно быть со мной скучно! Твой единственный собеседник должен быть на высоте! А высота просто так не даётся. Она берётся бессонными ночами... невидимым миру штурмом... Но какое это счастье – любить то, что любишь ты! Восхищаться тем, чем восхищаешься ты. Жить с тобой ОБЩЕЙ жизнью.
* * * Не забыть: Как ходили к «нашим муравейникам» со скамейкой и сахаром... Особо нам нравился муравейник, обосновавшийся в старом телеграфном столбе. Там было что-то вроде дупла, довольно низко, мы ставили скамейки около столба и могли часами сидеть у этого столба, наблюдая жизнь муравьёв, -- как в кино! Периодически ты подсыпал в дупло сахару, и с восторгом наблюдал, как муравьи утаскивают куда-то в недра муравейника лакомства... – Какие же они сластёны! – смеёшься ты. – Ты их разбаловал, – говорю я. – Почему же и не побаловать? Ведь же я их люблю! Муравьишки мои хорошенькие!..
* * * В специальном блокноте – схемы всех муравейников в округе...
* * * А в другом блокноте – перепись плантаций хвощей и папоротников в нашем лесу. И мхов. Ты обожаешь мхи! Оказывается, мох моху рознь. Даже в нашем московском лесу у кольцевой дороги столько разновидностей мха! Они такие разные! И, оказывается, они цветут! Я просто Америку с тобой, открываю, сынок. Я ничего этого раньше не знала. Мы насобирали огромную коллекцию мхов. Подушечки мха лежат на полках и в коробках. Иногда мы вынимаем их и ЛЮБУЕМСЯ. Накупили книг про «споровые» растения. Оказывается, именно так они называются – наши любимцы. Потому что они размножаются спорами. Ой, сколько всего интересного в жизни! Просто дух захватывает!..
* * * А ещё ты обожаешь вулканы! По атласу ты выучил названия всех знаменитых вулканов мира. И все самые знаменитые горные вершины. Ты запросто находишь их на карте. Ты любишь читать об их вулканической жизни... Я купила тебе две толстые-претолстые книги с множеством феерических фотографий – «Горы» и «Вулканы». Ты запросто произносишь, выпеваешь их фантастические имена. Вулканы – твои друзья. А разве можно не запомнить имена друзей? -- Фудзияма! Коропуна! Попокатепетль! Льюльяйльяко!.. -- Ты язык не сломаешь, сынок? -- Это же так просто, мамася! Ты любишь рисовать горы и вулканы... Наверное, они тебе – родня.
* * * Ходили с тобой в Планетарий. Купили билет на обзорную лекцию. Получилось смешно. Только в зале погас свет и на куполе засветились звёзды, ты тут же стал комментировать то, что видишь. Громко, на весь зал, своим звонким голосом ты называл звёзды и планеты, которые без труда узнавал на планетарном небе, и радостно сообщал, какая у них масса, величина, плотность, как быстро они вращаются вокруг своей оси... И всё было бы ничего, если бы в это же самое время лекторша не пыталась рассказывать свой текст. Она говорила в микрофон, но ты безо всякого микрофона говорил ГРОМЧЕ! А главное – ты опережал её с информацией! – Уймите ребёнка! – взмолилась лекторша. Но разве можно унять моего ребёнка?.. Ты был так счастлив, что всё узнаёшь, ты не мог молчать от радости, а на мою просьбу «послушать тётю», шепнул мне: – Так я же это всё знаю! И потом – она очень скучно рассказывает. – Так может, другие ещё не знают. Дай им послушать. Смотри, сколько людей в зале. Зал был полон. Но молчал мой ребёнок ровно минуту. Нет, меньше. – Да кто же это там такой умный? – опять возмутилась лекторша. Она включила свет. И все уставились на четырехлетнего мальчугана... Немая сцена. Больше мы в Планетарий не ходили.
* * * Нам принесли почитать «Физику», университетский курс. Антон буквально впился в неё! – Ты что-нибудь там понимаешь, сынок? – Что-нибудь понимаю... Это была огромная, толстая книга большого формата, он еле удерживал её.
* * * Ты не любишь метро за то, что там шумно и душно. Но иногда всё же хочется выбраться в большой мир! Мы научились ездить поверху – пересаживаясь с троллейбуса на автобус, с автобуса на трамвай... Так мы добрались до зоопарка, до ВДНХ, до Биологического музея и Зоологического. У нас нет скафандра, но есть – молитва. «Пресвятая владычица Богородица, покрой моего мальчика своим молитвенным покровом!» – прошу я. И буквально физически ощущаю этот таинственный покров! Когда на экзамены убегала – тоже просила Её побыть с тобой. Так что у тебя от рождения две матери.
* * * Ездили в гости к Пресманам. Антон говорил с Александром Самуиловичем о космосе, задавал ему вопросы, на которые я не могла ответить. Они вообще говорили на своём языке, который я не очень понимала. Два учёных мужа! И то, что семьдесят лет разницы, так это не очень сильно чувствовалось. Почувствовалось это только, когда Антон полез под стол и решил там устроить себе гнездо... Ну, нормальный ребёнок!
* * * Были у Каптервых. И в это же время к ним забежал Залетаев – специально, чтобы познакомиться с Антоном. Владимир Сергеевич, правда, видел его уже, но Антону тогда было месяца три. А с тех пор никак не удавалось зазвать его в гости – всё он по своим степям да пустыням путешествует!.. Из одной экспедиции вернётся, и вскоре уезжает в другую... Залетаев и Антон беседовали на зоологические темы: о простейших и насекомых. Пару раз Антон поверг Владимира Сергеевича в смущение, потому что задал такие вопросы, на которые тот ответить не смог. Владимир Сергеевич сказал об Антоне: – Профессор в юношеской категории! А ещё Залетаев подарил нам свою книгу – «Древние и новые дороги Туркмении». Которую мы с упоением прочли, как только вернулись домой. Я сказала Антону: – Мне хотелось бы, чтобы ты был похож на Залетаева. Он – путешественник и писатель. А ещё он географ, зоолог, эколог, сказочник и поэт. Человек, который полностью осуществил все свои призвания. Сказано: не зарывай талант в землю. Так вот Владимир Сергеевич не зарыл ни одного своего таланта!
Залетаев предложил: – А не хотите с Антоном поехать вместе со мной в экспедицию? Мальчику было бы интересно. Ах, как нам хотелось! Как у нас загорелось всё внутри! Но... мы не решились. Совсем другой климат... дальняя дорога... Как твой организм отреагирует на это всё?.. Да, тогда мы не решились. Но, пройдут годы, и мой сын осуществит много, много путешествий во все края земли...
* * * Мы выходим на прогулку самыми первыми в нашем районе, а может, и во всей Москве! Хотя первые собачники уже гуляют, и первые бегуны совершают свои утренние пробежки, но из детей – мой сынок самый ранний! Семь утра – а мы уж гуляем в нашем любимом сквере за «Невой». Нева – это кинотеатр, звучит-то как хорошо (если убрать кавычки): «Наш сквер за Невой...» Мой сынок – жаворонок, ещё только шесть утра – а он уже проснулся, и тут же вскочил, валяться в постели не любит, очень активный, очень деятельный. Проснулся – выпрыгнул из кроватки, и – требовательно: «Мамася, пошли гулять!» Кашку гречневую любимую стрямкает, черепаху накормим, цветочки на лоджии польём и – вперёд! К нашим любимым муравейникам. Запасёмся сахаром, прихватим два раскладных стульчика. Нам предстоят долгие научные наблюдения...
* * * Иногда к нам приезжает Оля. Про мою подругу Олю нужно сказать особо. Мы дружим уже много-много лет. Когда я увидела её в первый раз, а это было 31 августа 1969 года, когда я пришла на занятия в Полиграфический институт, я была потрясена. Бывает же такая совершенная красота! Это была самая красивая девочка на нашем курсе. Казалось, Господь очень долго вытачивал её образ, чтобы довести его до полного совершенства: Высокая, тоненькая, с густыми, тёмными длинными волосами, перехваченными сзади резинкой. Никаких кокетливых чёлочек или завитушек. Такая абсолютная чистота образа. Глаза тёмные, миндалевидного разреза. Ресницы густые и прямые, как стрелы. Взгляд открытый и прямой, без всякого кокетства. Казалось, она и не догадывалась, каким совершенством является. Черты лица не крупные и именно точёные. Но главное – конечно, глаза. И сочетание чёрных волос и бледно-матовой кожи. Она была как из чистого мрамора. Как цветок лотоса. Такой чистый, завершённый образ. Пушкин задолго до её рождения уже сказал о ней: гений чистой красоты. Оказывается, это – не просто слова... Оказывается, такое встречается в жизни. Но – не часто. А потом мы подружились. Я полюбила всю их семью. У Ольги потрясающе красивые родители, и мама и папа. Природа перемножила их красоту, чтобы сотворить Ольгу. А главное – она родилась от большой любви. Её родители любили друг друга ещё со школьных, довоенных лет. А потом была война... И Элла ждала Володю. Ольга любила перечитывать их письма военных лет, она хранила их в своём столе, она и мне показывала... Мне кажется, в этой семье все друг друга боготворили. Олина мама любила нас кормить. А потом мы шли бродить по Москве... Оля жила на Смоленской площади, она и сейчас там живёт, с окнами на Садовое кольцо, в старом сталинском доме, с высоченными потолками, широченным коридором, который служит библиотекой, здесь же стояло кресло, в котором по вечерам сидел Олин отец и читал газеты... По профессии он врач. Работал со спортсменами и с космонавтами. Очень много, почти непрерывно курил. Видимо, ещё с фронта. Я так его и запомнила: в старом кресле, с сигаретой и газетой,,, А Олина мама, Элла Яковлевна, – тоже врач, детский рентгенолог. Когда с Антошей что-то случалось, я везла его к Элле Яковлевне...
Мы, Ольгины подружки, были уверены, что Ольга самой первой из нас выйдет замуж. Уж очень она была хороша собой. И умна. И остроумна! Казалось бы, такая классическая красота должна быть холодной, а Ольга была весёлой и смешливой девушкой – вот такое удивительное сочетание. На первом же курсе в неё влюбился мальчик-второкурсник. Красивый и печальный, ниже её на голову. Он был горбун. Он ходил за Ольгой тенью, он писал ей восторженные письма... Она решительно не знала, что с этим делать. Ей было его жалко, но – не более того. А он так горестно и страстно взирал на неё, свою богиню... Да, он был бы счастлив, как Квазимодо, ночевать под дверью, на коврике, на пороге дома своей Эсмеральды... Девчонки смеялись над воздыхателем. Он был из какой-то другой эпохи... Однажды он остался стоять, облитый хохотом, в пустом коридоре. У меня сжалось сердце от жалости к несчастному горбуну. Когда-то, в школьные годы, я тоже чувствовала себя изгоем, и поэтому очень хорошо понимала его. Я подошла и сказала: «Простите их. Они не понимают...» Я думала: мы тут же подружимся, когда он увидит, что я-то его понимаю. Но он посмотрел на меня почти с ненавистью. И ничего не ответил. Я помню этот взгляд и сейчас, спустя много лет, – взгляд, полный ненависти, льда и отчаянья... А когда мы были на втором курсе, мальчик-горбун умер... Нет, он не покончил с собой от несчастной любви, он умер от больного сердца. Видно, оно не выдержало таких сильных переживаний. Я стояла перед его портретом в чёрной рамочке, который висел в коридоре института, на первом этаже, недалеко от раздевалки... Ему было всего 19 лет. Он умер от несчастной любви. Оказывается, такое бывает и в наше время... Нас было шестеро, девчонок в нашей компании. И вот пятеро уже побывали замужем, кто-то успел и родить, и развестить. А Ольга – до сих пор одна. Как будто мальчик-горбун с горящими глазами, оттуда, с небес, не подпускает к ней никого... Хранит её чистоту.
* * * Ты знал, что Оля – моя самая лучшая подруга. Ты скучал по ней, когда она долго не приезжала. Идём по нашей Берёзовой аллее, и ты напеваешь:
Тётя, тётя, тётя, тётя! Вы когда же к нам придёте?
Поясняешь: «Стих про тётю Олю Тишлер».
* * * В доме на Смоленской площади все любили Антона. Ольгин отец говорил дочери: «Ну, когда уже и у меня будет такой внук?» Что она могла ему ответить?..
* * * Когда другая моя подруга, Наташа Дюшен, вышла замуж за Андриса Слапиньша и уехала с ним в Ригу, только Ольга связывала меня с моей юностью. Она приходила всегда на наши дни рождения: мой и Антошин. Это стало традицией. Иногда Ольга была единственным нашим гостем. Она одаривала Антона потрясающими книгами! После института она какое-то время работала в книжном магазине, а это были времена книжного дефицита, особенно было трудно достать хорошую детскую книгу, они расходились мгновенно, и Ольга всегда помнила о моём сыне-книгочее. Добрая половина Антоновой детской библиотеки – это подарки Ольги, спасибо ей огромное. Она никогда не приходила к нам без книг. Зная, что для нас это – самый сладкий подарок. Слаще чего бы то ни было другого. Сначала я читала их Антону, через много лет – Ксюше. И великолепное издание Маршака, с чудными картинками, и гениальные рассказы о природе Сладкова, и толстый том Носова – все три романа про Незнайку! «Незнайка на Луне» долго был любимой Антоновой книгой. Может, именно с этой книги и началось его увлечение астрономией и зародилась мечта улететь на какую-нибудь планету... хотя бы вымышленную, рождённую собственной фантазией...
* * *
А однажды Ольга приехала к нам с потемневшим лицом и таким горем и недоумением в дивных своих глазах!.. Я сразу поняла: что-то случилось. Она сказала: – Наш папа ушёл от нас... – Как... ушёл? (Я подумала: умер). – Просто ушёл... Бросил. – Этого не может быть! – Мы с мамой тоже так думали. Оказывается – может... Я сидела, как громом поражённая. Я не знала, как её утешить. Хотя я хорошо помнила, как это было в моей жизни, мне было всего шесть лет, но забыть невозможно... Ольга взрослый человек. Но – ей от этого не легче. А может, и труднее. – Я не знаю, как теперь жить, – сказала она. – Ведь я теперь никому не смогу поверить... Мы долго в тот вечер, уложив Антона спать, сидели на кухне... Она ушла. А у меня было такое ощущение, что у меня кто-то умер. Ведь мы с ней раньше думали: если на свете существует такая любовь, как у её родителей, значит, ОНА бывает! Ольгина семья для нас, девчонок, была единственным примером идеальной семьи. Когда один раз – и на всю жизнь. Значит, такое бывает, бывает! Вокруг и близко не было ничего подобного. Все люди вокруг совершали попытки – одну, другую, следующую... Ольгины родители были счастливым исключением. А теперь – они перестали им быть... И от этого даже у меня пошатнулась почва под ногами. Значит, ЭТОГО ВООБЩЕ НЕ БЫВАЕТ?! Чтобы один раз – и на всю жизнь. Бедная Оля!.. Бедная Элла Яковлевна... Я не стала спрашивать Ольгу, что она сделала с их военной перепиской, которую так бережно хранила. Я боялась её об этом спросить. Ольга не подозревала, что впереди их с мамой ждёт ещё одно испытание. В тот раз, когда мы сидели с ней до полуночи на моей кухне, она сказала: «Я постараюсь не увидеться с ним больше никогда!» Но пройдёт десять лет, и её отец вернётся к ним. Умирать... И они примут его. И простят. И будут с ним до последнего часа... Значит, такое всё же БЫВАЕТ?..
* * * Приезжала Ольга. Ходили вместе гулять. Забавно: Антон больше похож на неё, чем на меня! У него такие же тёмные густые волосы, и тёмные глаза в густых ресницах, как у Ольги. Она гордится этой схожестью. Мы идём втроём, держа Антона за руки, и он скачет между нами, повисая на наших руках, как на качелях... И я думаю, что это, наверное, и в самом деле правда: то, что мы все – родственники, и была у нас одна общая праматерь с Ближнего Востока... И никто и нигде и никогда не одинок: потому что вокруг – братья и сёстры... Где бы я ни была – вокруг братья и сёстры. Мысль об этом греет.
* * * Не забыть: как мы слушали каждый вечер симфоническую музыку... Тебе было четыре года. Ты знал всех дирижёров. У тебя были любимые – Владимир Федосеев и Юрий Темирканов. Наши вкусы совпадали. А помнишь, как нам подарили «Болеро» Равеля? Борис Глебович из Литературной консультации, мой старый друг. А как я ездила по всей Москве в поисках Третьего фортепьянного концерта Рахманинова, который мы очень полюбили оба! И мы хотели его слушать часто-часто... К симфонической музыке – у тебя любовь с раннего детства. В полтора года ты танцевал под Первый фортепьянный концерт Чайковсковго, забившись в уголок, кружился там, чтобы не упасть, и хлопал в ладоши.... А как ты любил «Евгения Онегина»! В четыре года ты прослушал всю оперу полностью, без перерыва на сон и еду. Это была одна из твоих любимых пластинок. Точнее – набор. Три больших чёрных диска...
* * * Не забыть: Как я приучала своего мальчика к спорту. Это было смешно. Брала его ногу и била его ногой по мячу... А как он научился кататься на велосипеде! Очень быстро, за одно утро. И сказал: – Ну, теперь ты довольна? – Я довольна! – И больше я на него не сяду! И не проси! (Велосипед отдали родственникам, у которых был мальчик).
* * * Но бродить по лесам и болотам – это наше! Лазать по деревьям – это да! Идти пешком в кругосветку – это да! В начале каждого лета составляется список: куда пойти и поехать этим летом? Обязательные пункты: В Куркино – где чудесный храм на горе, заросший иван-чаем косогор, огромный старый вяз среди зелёной долины и речка с маленьким, но шумным водопадом... В Грачёвку – где любимые болота с хвощами... В Захарково – в деревеньку на другом берегу Химкинского водохранилища, где куры гуляют по улице... В Иваньковский лес – где дубы-великаны, корабельные сосны и шорох беличьих хвостов... В Парк Дружбы – где пруды с живописно заросшими, крутыми берегами... В парк Речного вокзала – где белые пароходы, причальные тумбы, чайки, волны... Обязательно к Каптеревым. Обязательно к Пресманам. Погулять по Бульварному кольцу... И, конечно же, – в наш лес и на нашу бухту! Сто раз!.. И тысячу раз на Берёзовую аллею и в наш сквер! Это можно и не писать, это – каждый день, в любое время года...
* * * А в этом году ещё один пункт в нашем списке: съездить на Украину к бабушке Доре. Бабушка ради того, чтобы мы приехали к ней в гости, решилась в свои почти восемьдесят лет на переезд в другой город – поближе к природе, к речке. Надеюсь, и в Васильевку с тобой съездим. В чудесное село, где живут бабушкины сёстры – мои любимые бабушка Хима и бабушка Мотя. Где белые хатки под соломенными крышами, иконы в вышитых рушниках, парное молоко в глиняных «глечиках». – Что такое глечики? – спрашиваешь ты. – Это кувшины. – А почему они глечики? – Потому что это на украинском языке так называется. Ты просишь научить тебя говорить по-украински. Я говорю тебе пару десятков украинских слов, ты заводишь маленький словарик, говоришь удовлетворённо: – Ну, вот. А то поехали бы на Украину – а языка и не знаем! Ты увлёкся составлением словарей. Тут же придумал ещё с десяток разных языков, и теперь с утра до ночи строчишь словари. Сам себе задаёшь вопросы: – Интересно, а как на шмитенском языке будет дом? А часы? А мамася? А сова? А на цвитонском языке? – А кто говорит на шмитэнском и цвитонском языках? – Шмитэны и цвитоны!
* * * Не забыть: Как сынок обучал меня протозоологии и энтомологи. Каждый день по многу раз на дню я сдавала экзамены: кто такие трубачи и солнечники? сколько ног у жука и паука? к какому отряду относится такое-то насекомое? и к какому семейству такое-то? Учитель был строг. Мне приходилось всё время зубрить что-то по ночам, чтобы не краснеть перед ним днём... Я должна была быть на уровне, мне стыдно было отставать, я должна была уметь поддержать разговор. Ведь у него был лишь один собеседник, вернее собеседница – это я. Я должна была испытывать горячий, искренний интерес ко всему, что интересовало моего сына. И я этот интерес испытывала! Банки с болотной водой из Грачёвки в кухне на окне... В этих банках живут твои любимцы – простейшие. Их не увидеть невооружённым глазом, но у нас есть микроскоп! Грачёвка с её болотами – наше любимое местечко. Одно из самых любимых...
* * * Еду в гости к Каптеревым и везу им подарок – большой эмалированный чайник, набитый цветами жасмина!..
* * * Неожиданный приход клоуна Марчевского и Бориса Бреева. Марчевский предлагает мне писать стихи для его спектакля. Бреев выступает, как посредник, ведь мы давно с ним знакомы, он уже приходил ко мне с похожими просьбами: написать стихи для очередного клоунского номера, который он делал со своими студентами в Цирковом училище. И я ездила к нему в училище, смотрела номер, и, если он мне нравился, если мне это было близко, то писала. Вальке Гнеушеву тоже написала стихи для его выпускного номера – дипломной работы. В их номере участвовало три человека: Белый клоун (Валька). Рыжий клоун (его партнёр, с которым он приходил к мне, но имени его не помню). Был в их номере и третий – Шпрехшталмейстер – он-то и читал мои стихи. «А кто это?» – спросила я Вальку. «Да ты его не знаешь. Это Фима Шифрин. Но он хорошо прочёл, не волнуйся». Марчевский сразу стал говорить о деньгах: «Вы знаете, это такие деньги! такие деньги!.. Вам очень хорошо заплатят!» Но для того, чтобы что-то для него написать, я должна посмотреть, что он делает в манеже. Поехали с Антошей в цирк, на спектакль...
* * * Ой, как нам это всё не понравилось!.. Ну, Антону вообще цирк не нравится, потому что там шумно. А мне не понравился сам клоун. Хотя он уже и лауреат каких-то там конкурсов, и заслуженный артист, и так далее. Но у него нет ничего своего – оригинального, самобытного. Он просто копирует Енгибарова. Нет, даже не копирует! Это -- пародия на Енгибарова. Плохая пародия. В основном, трюки. Мыслей, идей никаких не было. Не было и эмоционального наполнения. Только – словно приклеенная к лицу – не живая, а какая-то бутафорская улыбка. Но самое ужасное – то, что он сказал мне после спектакля. Когда я обмолвилась о Енгибарове... о том, что многие трюки, собственно, енгибаровские, а не его. И что же мне ответил этот самоуверенный молодой человек? Да, это его слова: «Если бы Енгибаров был жив, он бы никому уже не был нужен!» Нехорошо сказал. И – всё. Этот человек перестал для меня существовать. А он в это время продолжал меня уговаривать: – Это же большие деньги! – говорил он. – Вы с сыном ни в чём не будете нуждаться! – Нет, я не смогу с вами работать.
* * *
Но я должна всё же поблагодарить этого человека. Этого странного клоуна. Он так разозлил меня, так завёл меня этим самонадеянным утверждением! О том, что Енгибаров был бы уже никому не нужен... Я ходила сама не своя. Я чувствовала, что я должна как-то ответить на это заявление. Я чувствовала, что это не просто жестокие слова не очень умного человека. Это – вызов! ...Мы были с Антошей на берегу нашей бухты. Он строил очередной замок. А я смотрела на разгорающийся закат... и пересыпала песчинки с ладони на ладонь... восемь... восемь лет... тысячи, миллионы песчинок-минут-часов... И никогда за эти годы я не жила без него – без Моего Клоуна. Он помогал мне взрослеть, перемогать боли и потери. Когда у меня что-то случалось, очередной удар судьбы, я думала: «А зато у меня есть Мой Клоун!» С годами он мне стал ещё ближе, ещё необходимее, чем даже был при жизни. Постоянный внутренний собеседник. Опора и поддержка. Неубывающие радость и удивление, что это в моей жизни БЫЛО! Наша с ним ВСТРЕЧА. Была и продолжает быть, длиться, развиваться... Господи, всего лишь восемь лет прошло, а уже кто-то произносит эти безумные слова, что Мой Клоун не нужен! Эти несправедливые, злые слова легли на чашу весов... Что же я могу положить на другую чашу весов, чтобы перевесить это утверждение?.. И вдруг, в какой-то миг, я почувствовала, что приняла этот вызов! Вызов, брошенный мне человеком с широкой бутафорской улыбкой, похожей на оскал. В ту минуту я отчётливо поняла, что я должна делать. Книга!.. Я должна написать книгу о Енгибарове! Должна положить на другую чашу весов другие слова. Слова правды. Вот я и решилась на то, на что, полагала, не решусь никогда. Я думала: это только моё, со мной и умрёт. Но в ту минуту поняла: нет, это не только моё. Да, я решилась. Но от этой мысли у меня всё захолонуло внутри... Смогу ли? получится ли?.. Но я решилась. С Антошиной помощью. Да, именно в тот вечер мой сын сказал мне золотые слова. Почувствовав моё смятённое состояние, он спросил: – Ты о чём задумалась, мамася? – Книгу, сынок, решила написать о Енгибарове. Но боюсь, что у меня не получится... И мой сын, мой маленький большой друг сказал мне: – У тебя всё получится! – Почему ты так думаешь? – Потому что ты – моя мама!
И теперь я знаю, что я обязательно её напишу – свою книгу о Леониде Енгибарове. Вот и настал тот самый момент... Так что всё в жизни со смыслом и не случайно.
* * *
Мой последний приезд в Новую Деревню. Хотя, когда ехала туда, не думала, что он будет последним...
В то утро исповедовал не отец Александр, а какой-то новый молодой священник. Старенький настоятель отец Григорий умер, и вот, в Новую Деревню прислали нового священнослужителя. Мне было непривычно исповедоваться не отцу Александру, который понимал меня и мои проблемы с полуслова. Но я всё же исповедалась, потому что долго готовилась к этому, и причастилась.
А после службы направилась в прицерковный домик, где отец Александр всегда беседовал с прихожанами после службы. Мне очень-очень нужно было с ним пообщаться!
Но на моём пути неожиданно встала женщина с хищными ноздрями и злым ртом. Она встала прямо на лесенке, ведущей в домик, и перегородила мне путь:
– Вы, Маша, куда это направляетесь? – спросила она ядовито.
– К батюшке.
– А вы не подумали о том, что он устал от вас?!
– Я не задержу его надолго. И потом – я очень давно не была...
– Но это же эгоизм! вы думаете только о себе!!
Она стояла, уперев руки в боки, как торговка на рынке. И всем своим видом олицетворяла воплощённую ненависть. Что мне оставалось делать? Драться с ней?..
Я повернулась и пошла с церковного двора. Не сказав ей в ответ ни слова... Слёзы и злость на эту тётку душили меня... Сама, небось, накрасит сейчас свой хищный рот сиреневой помадой (её девиз: «Женщина всегда должна оставаться женщиной!») и попрётся к нему и будет целый час трепаться, а он, такой терпеливый, будет её терпеть, мягко урезонивать – но ведь не выгонит же! не может же он выгнать свою прихожанку! Даже такую, мягко говоря, странную. Такую несносную. Такую – всем докучающую.
170//171
Я ехала в электричке, вспоминая, как она обвинила меня, когда я вернулась из Одессы, похоронив отца, и как она бросила мне в лицо с сатанинским ликованием: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?!» Да, так и сказала: «Маша, а вы не думаете, что ваш отец умер за ваши грехи?» Ни отец Александр, ни отец Сергий мне такого не сказали. Напротив! Они сказали: «Какая ты молодец, что успела увидеть отца, что была с ним до последнего дня». А эта тётка считала, что имеет право судить, имеет право бросать человеку в лицо такие обвинения! Она считала, что имеет право быть строже духовного отца, строже самого Бога!
Как же она меня искушала!.. Искушала каждый раз, когда возникала на моём пути. Как же я ненавидела эту тётку!.. Прости, Господи. Ты говоришь, что надо любить врагов своих. Но как мне этому научиться?! Не знаю... Я знаю только одно, что каждый раз эта женщина с хищными ноздрями и со своим, источающим яд, ртом будет возникать на моей дороге, когда я буду направляться к своему духовному отцу... Каждый раз она будет доводить меня до приступа бессильного раздражения и злости. Вот как сегодня... После исповеди и причастия испытать эти опустошающие душу чувства было горестно и больно. Господи, как мне быть? Научи. Подскажи. Её не обойти. Через неё не переступить. Как в страшном сне: женщина с сиреневым ртом гоняется за мной, чтобы побольнее укусить меня и напиться моего страдания...
И в той летней, залитой солнцем электричке я приняла одно из самых горьких решений в жизни: я больше не приеду сюда... Нет, я не считаю себя побеждённой. Я просто вычёркиваю из жизни эту тётку. Я не собираюсь биться об неё, как о каменный утёс, тёмный и склизкий от водорослей и тины. Я буду жить свою жизнь, не растрачивая себя на унизительные стычки, на ярость и обиды. Я буду жить свою жизнь, общаясь с моим любимым батюшкой мысленно, в сердце своём... Ведь общаемся же мы с Богом, не прикасаясь к нему рукой. А только сердцем...
* * *
Навестили с Антошей в Староконюшенном переулке Валконду, у которой я когда-то жила. Её котёнок Степашка вырос в здоровущего Степана. Валконда по-прежнему не пьёт, работает в маленькой картинной галерее смотрительницей зала.
* * * Как обычно, по вечерам звоню маме. – Тебе звонила Ядвига, – говорит мама. – Это жена Енгибарова, да? Она теперь живёт в Москве, на Большой Грузинской. К сожалению, у неё, как и у тебя, нет телефона. Она ждёт тебя завтра, в четыре часа. Сможешь приехать? Записывай адрес... Ядвига! Мы не виделись семь лет. Девочка, которая умеет летать... Воздушная гимнастка. Падучая звезда... В последний раз я её видела, когда она лежала на больничной койке после неудачного падения, вся переломанная... загипсованная... Это был семьдесят третий год. А потом я уехала надолго из Москвы. Потом она уехала, и мы потеряли друг друга.
Я уложила Антошу после обеда спать, оставила на столе полдник: кисель, яблоко и печенье. – Когда проснёшься, пожуй что-нибудь, ладно? И поиграй. Музыку себе включи. А мне одного человека навестить надо. Не скучай тут без меня, солнышко. – Да я никогда не скучаю, мамася! У меня столько дел! Он улёгся и быстро уснул.
* * * ...И вот она открывает мне двери – красивая и синеглазая, как и прежде... Мы обнялись, как сёстры. Она познакомила меня со своим мужем. Симпатичный. Но что-то в его лице меня насторожило: оно было мягким и каким-то безвольным. Он мне напомнил Безухова! Но я уже знала, что за мягкостью порой скрывается жёсткость и даже жестокость. Почему-то сразу стало боязно за Ядвигу... Неужели она попала в ту же ловушку, что и я в своё время?.. Но я постаралась отогнать от себя эти мысли. – Маша, представляешь, а ведь я в Театральный институт благодаря твоим стихам поступила! Я на вступительных экзаменах читала твоё стихотворение про Марьину Рощу, моё любимое:
«Одинокая лошадь, попривыкнув немножко, будет рада калоше одной...»
Комиссия чуть не плакала... И меня приняли! – Я рада... Не тому, что плакали, а тому, что приняли. Мы смеёмся. – Странно... хотя твои стихи грустные, но когда я их перечитываю, я чувствую, что у меня прибывают силы... Удивительно! И те, которые ты подарила мне когда-то, и новые. – А где ты новые читала? – Как где? В журнале «Эстрада и цирк»! – Ах, да! – Я сохранила все номера. Мы стояли на балконе, она меня утащила сюда, чтобы пообщаться наедине. Я поняла, что ей не очень хочется, чтобы муж присутствовал при нашем разговоре. Она сказала: – Мой муж очень хороший. Очень любит меня. Кстати, он преподаёт в ГИТИСе, мы там и познакомились. Но он слишком ревнив. Ревнует меня к прошлому, к Лёне... Ну, расскажи, где ты? как ты? – Литинститут закончила. Работаю, пишу рецензии на рукописи. Жду книгу, через несколько лет, надеюсь, выйдет. Там много стихов и цирке и о Лёне. – Подаришь потом? – Конечно! – Твоя мама сказала, что у тебя сын?.. – Да. Четыре с половиной года уже. Четыре с половиной года сплошного счастья. Такое солнышко! – Какая ты молодец, что родила сына! А как назвала? – Антоном. – А почему не Лёней? – Понимаешь, Яся... Да, я хотела когда-то... Но потом поняла, что у каждого человека должно быть своё имя. Лёня – это Лёня. Антон – это Антон. Я не очень понимаю, когда человека называют в честь кого-то другого. Тогда, произнося имя «Лёня», было бы непонятно, к кому, собственно, я обращаюсь: к сыну, или к Лёне? Какая-то путаница бы была... – Наверное, ты права... – А ты как? Ещё летаешь? – Летаю! Когда институт закончу (я – на отделении режиссёров цирка), тогда можно будет подыскать работу поспокойнее – режиссёром, в цирке, или в училище. Но пока молодая, пока есть силы – не могу не летать! Это как наркотик. – Потрясающе! Ты – фантастический человек. – Сейчас у меня отпуск. А потом – гастроли во Франции. Мы смотрели на летнюю пустынную улицу... было так тихо... и так странно... Казалось, где-то совсем рядом – невидимая дверь в прошлое – в Семидесятые Годы... И эта дверь распахнута... И оттуда веет на нас теплом и музыкой Тех Лет... – Какое всё-таки счастье, что этот человек был, – тихо сказала Ядвига. – И что он прошёл сквозь нашу жизнь... – Он не прошёл, Яся, он остался... – Да. Ты права. Это так.
* * * Антошка меня извёл вопросами, которые задавал по нескольку раз в день: – Тебе когда уже будет тридцать лет? – Через полгода, Антоша! (Через месяц... через неделю...) Мой мальчик так ждал этого дня, что я решила его отметить. Позвала друзей: Каптеревых, Пресманов, ну и конечно, Олю Тишлер, Наташу Дюшен, которая ненадолго приехала из Риги. Бориса Глебовича и других моих друзей из Литконсультации. Наготовили мы с Антошей салатиков, испекли пирог с яблоками, устроили большое чаепитие. Каптерев поднял бокал и сказал слова, которые ввергли меня в страшное смущение, но в сердце своём я была бесконечно счастлива и несказанно благодарна ему за эти слова, которые помню всю жизнь. Он сказал: «Хочу поднять тост за прекрасную женщину, прекрасного поэта и прекрасную мать!» Было очень много цветов. И так тепло и хорошо в тот день...
* * * А мама моя на мой день рождения не пришла. Сказала, что у неё болела голова. Может, и болела... А может, в знак протеста не пришла. Она почему-то не хотела, чтобы я отмечала день рождения. – Что за бездумная трата денег? – возмущалась она. – Да я же не пиршество какое закатываю, а просто чаепитие с друзьями, что тут плохого? – Не вижу смысла. Если ты решила ехать на Украину, то при чём тут день рождения? – А какая тут связь, мама? И я же не прошу у тебя денег. Ни на то, ни на другое. Она почему-то сильно обиделась. И не пришла. Я никогда не могла понять свою маму. Она – самый непостижимый для меня человек.
* * * Едем к бабушке на Украину. В город Новомосковск на реке Самаре. Ты не спал в вагоне всю ночь: «Слишком грохочет!» Хотя ты ведь привык к стуку моей «Олимпии» по ночам, разве это не похоже? Бабушка Дора встречает нас на перроне. Увидела нас, пошла торопливо к вагону, с палочкой и с букетиком цветов... Моя милая, старая бабушка... У нас планы: съездить в Вольное и в Васильевку. Гуляем по городу: когда-то тут шли бои... Переходим по мосту Самару: этот мост когда-то охраняли немцы, и моя мама-девочка переходила его, каждый раз рискуя жизнью, потому что несла бланки документов для партизан... Огромный, изумительно красивый собор на базарной площади (наверное, когда-то она называлась Соборной) – жемчужина деревянного зодчества, украинское барокко. Неужели здесь когда-то шла служба?... (И могла ли я подумать тогда, что доживу до того времени, когда под сводами этого собора опять затеплятся свечки, и запоёт церковный хор, и батюшка с амвона возгласит: «Господу помолимся!» Могла ли я подумать? И что я буду |