Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Франц Меринг

ИСТОРИЯ ВОЙН И ВОЕННОГО ИСКУССТВА

К оглавлению

Военно-исторические экскурсии

Дать правильное представление о перипетиях настоящей войны гораздо труднее, чем это можно было делать в прежних войнах. Официальные сообщения с театра военных действий менее всего годятся для этого, да их и не приходится особенно порицать за это, так как они должны соответствовать текущим целям военного командования.

При этих условиях можно считать чистейшим дилетантством критический разбор развивающихся военных событий, держащих в настоящее время в величайшем напряжении большую часть культурного человечества. Но если горячая потребность познания по отношению к этой войне и должна быть временно ограничена, то она может быть удовлетворена, по крайней мере, в отношении войны вообще, и это также является для нас неотложной задачей. К чему могло бы послужить даже самое точное знание мельчайших подробностей, если нет умения подчинить их руководящей точке зрения и понять их в их внутренней зависимости? Вряд ли еще в какой-либо другой области знания царствует такой поверхностный дилетантизм, как в учении о войне, хотя военная наука, в известном смысле, самая несложная из всех наук. Клаузевиц — один из известнейших ее представителей — говорит по этому поводу: «Основные законы сами по себе очень просты, весьма доступны для здравого человеческого рассудка, и если они и покоятся — в тактике более, чем в стратегии — на известном знании, то это знание так невелико, что по своей сложности и размерам вряд ли может сравняться с каким-либо иным знанием. Здесь совсем не требуется большой учености и глубоких познаний и даже больших умственных способностей». Те же мысли выражены в форме острой эпиграммы, что самые прославленные маневры, которые история считает образцом истинного гения, может изобразить на карте любой полковой писарь.

Что действительно важно в войне, это — по Клаузевицу — не основные законы, но умение правильно проводить эти основные законы: «Все ведение войны похоже на действие сложной машины с громадной силой сопротивления, так что комбинации, которые легко набросать на бумаге, могут быть проведены [85] в жизнь лишь с большими усилиями». Эти «большие усилия» и «чудовищная сила сопротивления в войне» известнейший военный историк нашего времени изобразил в словах: «По ровному полю очень легко пройти милю за 1 1/2 часа. Если же стоять по шею в воде, то то же самое передвижение может быть произведено лишь очень медленно и с усилиями, и лишь чрезвычайно сильный человек мог бы вообще пройти одну милю. Если же дно покрыто острыми камнями или тиной, а вода непрозрачна, то движение становится почти невозможным. Не меньшая разница существует между комбинациями и решениями за учебным столом и комбинациями на поле битвы или в палатке командующего». Короче и ярче всего выразил Мольтке сущность этой мысли в своей излюбленной поговорке: «Сначала взвешивать, затем дерзать». Но уже Наполеон считал ценнейшим качеством генерала равновесие между смелостью и проницательностью, когда та и другая выражены в равной степени. Гнейзенау был великим полководцем, хотя, по свидетельству своего друга Клаузевица, он не был «хорошим логиком». Наоборот, сам Клаузевиц, как военный практик, очень много вредил себе своим, засвидетельствованным многими авторитетными мнениями, пессимизмом, т. е. его «большие умственные способности» так быстро и ярко рисовали перед ним всевозможные плохие последствия какого-либо смелого предприятия, что парализовали этим его решимость...»

Из всего этого явствует, что сущность войны познается не из отдельных общих и в основе своей несложных правил, но из исторического хода вещей: последний же не укладывается в жесткие рамки теории, а порождает массу сложных явлений, из которых и познаются в своих основных чертах законы войны. Цитируя еще раз Клаузевица, мы увидим, что он приводит исторические примеры не только для иллюстрации, но и для доказательства. Он пишет: «Исторические примеры делают все понятным и вместе с тем в области эмпирических наук обладают наибольшей доказательной силой. И больше, чем где-либо, это проявляется в военном искусстве. Генерал Шарнгорст, лучше всех писавший о войне в своей записной книжке, считает исторические примеры важнейшими в этой области и делает из них удивительнейшее употребление». Действительно, Шарнгорст ставит в своих военных сочинениях «исторические доказательства» на первое место, и «удивительнейшее употребление» их заключалось прежде всего в том, что он доказывал упрямому королю целесообразность своих военных реформ, выдавая их за возвращение к средневековому наследию Гогенцоллернов. [86]

Если сделать здесь некоторую экскурсию в военную историю, чтобы устранить ошибочные воззрения на войну, то будет целесообразно, и не только по условиям недостатка места, ограничиться лишь новейшей военной историей. Война есть неизбежное явление всякого классового общества, а потому сущность войны во многих основных чертах можно познать уже из древней истории греков и римлян, отчасти с большей трудностью вследствие пробелов исторического предания, отчасти с большей легкостью вследствие большей простоты исторических предпосылок и взаимоотношений. Однако классовое общество стоит в потоке исторического развития, и капиталистический способ производства так основательно преобразовал его, что сравнительное рассмотрение сущности войны — плохо или хорошо, — но должно, поскольку оно имеет своей задачей служить настоящему, ограничиться периодом капитализма.

Этот период, можно считать, начинается с конца XV и начала XVI столетия, когда швейцарские кантоны образовали на службе у капитала современную пехоту и когда Маккиавелли писал о военном искусстве.

I

Основную мысль Клаузевица, высказанную в сочинении, создавшем целую эпоху и написанном через сотни лет после смерти Маккиавелли, итальянский политик выразил так: «Если ты сумеешь выиграть у врага решительную битву, то, значит, все другие ошибки, допущенные в ведении войны, незначительны; если же ты этого не можешь, то если бы даже в остальных областях войны ты действовал безукоризненно, ты никогда не доведешь войны до почетного конца. Ибо главная битва, выигранная тобой, уничтожает последствия всех ошибок, когда-либо тобой совершенных».

То, чего требует здесь Маккиавелли, есть стратегия на уничтожение, которая непосредственно устраняет врага и главную свою цель видит в уничтожении боем вражеского войска.

Однако войны XVI, XVII и XVIII столетий велись не по законам стратегии на уничтожение, но по законам стратегии на истощение; последняя же видит свою задачу в том, чтобы утомлять врага маневрами и избегать сражений, принимая или ища их лишь в случаях крайней необходимости или при чрезвычайно благоприятных условиях. Буржуазная наука видела поэтому в Маккиавелли, требовавшем к тому же всеобщей воинской [87] повинности, великого мыслителя, познавшего еще в начале XVI столетия ту истину, которую прочий глупый свет уразумел лишь в конце XVIII столетия. Маккиавелли был, конечно, очень проницательным политиком, но не потому, что он видел вещи в темноте будущего, а потому, что видел их в свете действительности. Он писал под впечатлением длинного пути побед, по которому в его время шли швейцарские войска. Эти войска были народным ополчением со всеобщей воинской повинностью, и они применялись только в сражении на уничтожение. В мощных швейцарских колоннах он, подобно гуманистам, видел возрождение греческой и римской фаланги.

Капитал, с самого своего возникновения, охотно сокращал издержки производства; заимствуя свое духовное вооружение из древности, свое светское оружие он брал даже не из «античных установлений», как полагал Маккиавелли, но из гораздо более раннего общественного порядка — из первобытного коммунизма. Подражать рыцарскому войску, а тем более превзойти его — капитал не мог; это войско отжило вместе с феодальным строем, так как всякая военная организация всеми своими нитями связана с тем общественным строем, из которого она выросла.

С распадающихся рыцарских войск начала уже зарождаться пехота, превратить которую в боевое оружие и было задачей вновь зародившегося капитализма. Он облегчил себе эту требовавшую долгого времени задачу тем, что в соответствии с духом своего денежного хозяйства покупал нужное ему войско. В швейцарской квадратной колонне с ее строгой дисциплиной, с ее тактической сплоченностью и неотразимым массовым ударом была найдена пехота, доказавшая, что она далеко превосходит рыцарские войска.

В Швейцарии, именно в старых кантонах Швиц, Ури и Унтервальден, образовались общины с военной конституцией, в полной мере обладавшие основными военными качествами: мужеством и годностью отдельных бойцов, дисциплиной, непоколебимой взаимной спайкой этих воинов. Первые качества воспитывались жизнью среди суровой природы негостеприимных гор, вторые — общинным бытом; род и соседство, военное товарищество и земледельческое хозяйство были теснейшим образом связаны. Первобытные швейцарцы были воинственным горным племенем, которое не слишком строго относилось к грабежам и разбою. «Освободительные битвы», которые они предпринимали якобы для свержения австрийского господства, с точки зрения цивилизаций весьма двусмысленны, [88] и военную славу, которую они при этом приобретали, они охотно обменивали на золото.

Поскольку дело идет не только о легендарных преданиях, но об исторически вероятных сообщениях, швейцарцы имели лишь две «освободительные битвы», т. е. битвы, в которых они сражались, по крайней мере, за свои собственные интересы: битву при Моргартене (1315 г.) и битву при Земпахе (1386 г.); в первой сражались одни старые кантоны (Швиц, Ури, Унтервальден), во второй — кантоны с Люцерном, в обоих случаях против габсбургского рыцарского войска. Между этими битвами произошла битва при Лаупене (1339 г.), в которой кантоны участвовали как наемники в борьбе между Берном и Фрейбургом, совершенно их не касавшейся.

Когда в 1847 г. своей позорной политикой старые кантоны навлекли на себя гнев европейских революционных партий, молодой Энгельс назвал в своей горячей статье битвы при Моргартене и Земпахе «отчаянием грубых и ханжеских горных племен, упорно боровшихся против цивилизации и прогресса». Это суждение верно во всяком случае постольку, поскольку кантоны и после своей победы над австрийским рыцарским войском могли вести и вели лишь консервативную политику. Через несколько лет после битвы при Земпахе они заключили с Австрией мир, сначала на 7, потом на 20 и, наконец, на 50 лет; по этому миру Габсбурги временно отказывались от известных прав и областей, сохраняя, однако, за собой значительную часть Швейцарии. Хотя союз кантонов к тому времени несколько расширялся вступлением пяти других кантонов (Люцерн, Цуг, Цюрих, Берн, Гларус), однако внешнее усиление швейцарского союза сопровождалось известным внутренним его ослаблением.

Старые кантоны были слабо связаны между собой, так как в каждом из них проявлялся крестьянский партикуляризм, но все же вследствие общности этих же крестьянских интересов они оставались верны своей связи.

Вступлением городских кантонов, особенно влиятельного и богатого по тому времени Берна с его аристократической конституцией, в союз было внесено чреватое последствиями зерно разложения. Кантоны были равноправны, но Берн рассматривал старые кантоны как подчиненные ему, подобно тому, как делали это когда-то могущественные Афины со своими союзниками; крестьяне же и пастухи старых кантонов были чересчур упрямы и не желали жертвовать своими интересами в пользу города Берна. Неспособные сами ни к какой внешней [90] политике, они были готовы продавать свою военную силу, однако, со свойственной крестьянству практичностью, тому, кто больше за нее заплатит.

«Наемничество» (Reislaufen) начало практиковаться в старых кантонах уже давно. Молодежь, скучавшая в своих суровых горах, продавала себя чужеземным воевавшим державам, и даже перед Земпахской битвой старые кантоны находили удовольствие в том, что переводили на золото славу Моргартена. Первая сделка этого рода была заключена в 1373 г. с Висконти, герцогом Миланским. Кантоны поставили ему 3000 наемников, которые так ужасно хозяйничали в Италии, что папа Григорий XI сделал внушительные увещевания по этому поводу кантону Швиц.

Войдя в союз, городская аристократия Берна пыталась противодействовать этому наемничеству, стоявшему в резком противоречии с ее собственными интересами. В этом она имела некоторый успех, но, несомненно, скорее на бумаге, чем в действительности; она не могла помешать наемничеству даже внутри своего собственного кантона. В 1453 г., когда Карл VII Французский хотел завербовать наемников в Швейцарии для своей войны с Англией, аристократия Берна провела на заседании сейма решение, что кантонные солдаты не должны сражаться для других стран, однако это решение имело так мало влияния, что уже в следующем году 3000 бернцев продались герцогу Савойскому, а сейм в значительной степени подтвердил безрезультатность своего решения приказом, чтобы местные власти, под страхом телесного и гражданского наказаний, запрещали наемничество.

Когда король Людовик XI, основоположник новой монархии во Франции, вступил в борьбу с крупными феодалами, особенно с могущественнейшим своим вассалом — герцогом Бургундским, и попытался нанять швейцарских наемников, Швейцарский союзный совет издал в 1465 г. новое запрещение «наемничества». Оно опять оказалось безрезультатным и даже подвергалось насмешкам, в то время как наемники направлялись толпами не к французскому королю, а к герцогу Бургундскому. Поскольку они принадлежали к Бернскому кантону, то их при возвращении на родину принимали не особенно ласково. Бернский совет постановил, что непокорные наемники должны заплатить из своего жалованья по 3 гульдена на постройку церкви св. Винцента и отбыть по 8 дней в тюрьме. Тот же, кто не принес домой 3 гульденов, должен был оставаться под арестом на хлебе и воде, пока совету не заблагорассудится освободить его.

Через несколько лет, однако, Людовик смог купить не только швейцарские войска, но и все 8 кантонов. Габсбурги вступили [91] в борьбу с герцогом Бургундским, которого они тщетно пытались вовлечь в союз против Швейцарии: они привлекли тогда швейцарцев против герцога Бургундского, предложив им взамен существовавшего до сих пор временного мира «вечный» (Ewige Richtung), т. е. окончательно отказавшись от владений и прав, потерянных ими раньше из-за военных неудач. Сделка совершалась при посредстве Людовика XI, рассыпавшего по кантонам французские деньги, чтобы вовлечь таким образом в борьбу со своим кровным врагом всех годных к войне швейцарцев. На этот раз сам Берн шел впереди кантонов, так как ему казалось, что укрепление бургундского господства в Эльзасе и Шварцвальде угрожало его владениям или по крайней мере их окрестностям. Остальные 7 кантонов не имели ни малейшего политического повода к борьбе против герцога, бывшего старым другом союза; они просто продались французским и австрийским интересам.

Однако если они рассчитывали, как союзники немецкого императора и французского короля, на богатую и легкую добычу, то этот расчет оказался неверным. Император и король заключили мир с Бургундией, предоставив Швейцарский союз мести герцога. Карл Смелый, хорошо знавший, с кем он имеет дело, прекрасно вооружился и искусно построил свой план похода на расколе, образовавшемся между Берном и сельскими кантонами.

Он не смог выставить армию, равную по численности швейцарцам, но его войско состояло из квалифицированных бойцов и имело сильное преимущество в новом артиллерийском вооружении. Все же он был наголову разбит швейцарцами при Гранзоне и Муртене (1476 г.). Эта битва доказала, что час феодального рыцарского войска пробил и что будущность военной истории принадлежит современной пехоте.

II

Швейцарский союз считался до сих пор первым военным государством в Европе. Но и на нем оправдалось старое правило, что государства сохраняются теми же средствами, с помощью которых они возникли. Вступив в Бургундскую войну как наемники чужеземной державы, члены Швейцарского союза так и остались наемниками, продававшими себя то одной, то другой стране, совершенно независимо от интересов собственной страны, а лишь считаясь с более выгодной и добросовестной оплатой; [92] они продавали себя зачастую даже обоим враждующим сторонам, так что в бою им приходилось истреблять друг друга.

Неуклюжая форма их союза затрудняла всякую самостоятельную политику, а единственная попытка их в этом направлении разбилась о противоречия между Берном и другими кантонами. На этот раз инициаторами были старые кантоны; они стремились на юг, к сокровищам Верхней Италии, тогда как политика Берна была все время направлена на запад. После ужасной битвы под Наваррой (1513 г.), самой крупной из битв, в которых участвовали швейцарские наемники, где они впервые сражались в меньшинстве (до тех пор они были глубоко проникнуты истиной, что добрый бог всегда покровительствует большим батальонам), они сломили в союзе с папой и Карлом V, бывшим одновременно немецким кайзером и испанским королем, французское владычество над Верхней Италией, приобретя такую силу в Ломбардии, что Максимилиан Сфорца, герцог Миланский, стал фактически их вассалом. Вследствие этого политика старых кантонов взяла было перевес, но затем, когда битва при Мариньяно (1515 г.) между швейцарскими и французскими войсками осталась нерешенной и даже, как это утверждали старые исследования, оказалась неблагоприятной для швейцарцев, Берн снова одержал верх на сейме. Под его влиянием Швейцарский союз заключил в 1516 г. «вечный мир» с Францией, продав ей Ломбардию. Лишь Тессин и Вельтлин остались у Швейцарии, первый навсегда, второй же до наполеоновских дней. Но это еще не все. Сейм продал Франции для борьбы против Карла V и папы 16 000 наемников, тогда как кантон Цюрих с 2000 наемников остался им верен.

При всем этом все же остается под большим сомнением, мог ли Швейцарский союз, хотя бы он и являлся крупнейшей военной силой своего времени, удержать господство над Верхней Италией. Его население достигало самое большее половины миллиона, а суровая страна давала лишь очень скудное вознаграждение своим обитателям за их тяжелую работу. Для того чтобы держать под ружьем 4 или 5 % своего населения, хотя бы и периодически, от всякой страны, находящейся даже в более благоприятных условиях, чем тогдашняя Швейцария, требовалось совершенно исключительное напряжение сил, прямо-таки немыслимое в течение продолжительного времени.

Этим, а вовсе не какими-нибудь теоретическими соображениями, бывшими от швейцарцев, несомненно, очень далеко, и объясняется применявшаяся ими стратегия на уничтожение. Их поля и луга должны были все же непрерывно обрабатываться; [93] мужчины, способные носить оружие, могли оставлять землю лишь на короткое время и были принуждены вследствие этого как можно скорее и основательнее сократить ту кровавую работу, на которую они нанимались. Рассеять рыцарей и пеших слуг феодального войска могучим ударом своей квадратной колонны было еще недостаточно: надо было отнять у них возможность снова собраться. Верным средством для этого была только смерть. И швейцарцам строго запрещалось брать пленных; все, что попадало в их руки, — уничтожалось. И поскольку они, как настоящие наемники, думали лишь о грабеже, то перед каждой битвой они должны были приносить клятву, что будут грабить павших не раньше, чем битва будет окончена. Захват пленных и грабежи не удерживали их от убийств. Когда в Бургундской войне мирный город Штеффис на Нейенбургском озере осмелился оказать слабое сопротивление швейцарцам, все жители его были перебиты. Гарнизон замка, взятого штурмом, был живьем сброшен с башен; мужчины, найденные спрятавшимися, были связаны одной веревкой и сброшены в озеро; затем городок был разграблен, так что женщинам и детям не осталось никакого имущества. Эта «бесчеловечная жестокость» встретила некоторое, правда, слабое порицание даже в самом Швейцарском союзе, но основные приемы этой войны от этого не изменились уже потому, что безумный ужас, внушаемый швейцарскими наемниками, был одной из ощутительных причин их непрерывных побед.

Из швейцарской стратегии на уничтожение Маккиавелли и вывел свой принцип боя. Однако едва успел он высказаться в 1521 г. по поводу военного искусства, как битва при Бикокка (1522 г.) обнаружила глиняные ноги этой блестящей военщины. В этой битве швейцарцы потерпели свое первое решительное поражение, и это не было таким поражением, которое могла [94] бы искупить новая победа. К ней подходят слова одного западного историка: «Перемены в судьбах человечества обнаруживаются на полях сражений». Это положение правильно лишь в применении к классовому обществу вообще и капиталистическому в частности, но, так как человечество в течение тысячелетий живет в классовом обществе, оно остается при всей своей резкой односторонности необычайно поучительным и для тех, кто объявляет войну войне. Ибо, чтобы успешно вести войну против войны, надо прежде всего знать, что такое война.

Уже из жалоб античных трагиков известно, какое разлагающее влияние оказывают деньги на патриархальное общество. Столь же разлагающе действовала эта сила и на военную мощь швейцарцев, вытекавшую из определенных естественных причин. Она уничтожила тот военный подход, который так блестяще оправдался при Моргартене или Земпахе, и породила безрассудную, безумную храбрость, готовую за плату на любой штурм, независимо от того, где и когда он производится. В дальнейшем она разрушила дисциплину, так как швейцарцы начали бунтовать, если плата задерживалась или не выплачивалась, а это случалось по тогдашним безденежным временам довольно часто; если поход затягивался слишком долго, они просто разбегались из-под знамен; заботы о доме, хозяйстве, о детях и жене, о родине напоминали им, разумеется, о себе. Наконец, споры за высшую и низшую оплату (существовали особо привилегированные наемники, получавшие двойную и даже в десять раз большую плату) вносили разлад в их собственные ряды.

Но не только упадок военной доблести швейцарцев, происходивший по вышеуказанным причинам, побуждал развивавшиеся государства того времени освободиться от швейцарских наемников. Крупные державы — Австрия, Франция, Испания — должны были подумать о том, чтобы создать собственные войска. Если швейцарцы продавались кому-нибудь — а своих покупателей они меняли по возможности ежегодно, — то другие не могли оставаться беззащитными. Таким образом, появилась французская, немецкая, испанская пехота по образу и подобию швейцарцев, которые, чувствуя себя под всеми знаменами, как дома, повсюду являлись учителями и таким образом сами рыли могилу своей военной монополии. Правда, вначале им не приходилось слишком бояться конкуренции; дело шло, конечно, еще не о национальном и даже не о постоянном войске, содержание которого требовало такого разветвленного административного аппарата, каким тогдашние, даже самые крупные государства еще в течение продолжительного времени не обладали. По существу это [95] были такие же наемные войска, которые могли сделаться боеспособными и пригодными только через продолжительное время; они уже потому уступали швейцарцам, что естественная дисциплина последних делала излишней искусственную муштровку. Быстрее всего догоняли швейцарцев немецкие ландскнехты, уже по своему названию (солдаты страны) являвшиеся солдатами своей собственной страны, но это не мешало их склонности сражаться и под чужими знаменами.

Отсюда возникло еще одно противоречие: новая пехота, которую было так легко разбить и так трудно пополнить в случае потерь, вначале не могла сравняться по силе удара с швейцарскими колоннами и была вообще негодна для стратегии на уничтожение. И здесь не теоретические взвешивания, но непосредственное давление исторического положения заставило всех главнокомандующих тогдашних государств отдать предпочтение стратегии на истощение; самое большее, если их симпатии к ней были несколько повышены преданиями из времен феодального рыцарского войска.

Эти изменения, указанные здесь лишь в самых общих чертах, легко и ясно проследить на примере битвы у Бикокка. В большой борьбе между Карлом V и Франциском I за обладание Ломбардией противостояли друг другу два войска. Войском Карла командовал его итальянский полководец Проспер Колонна. Оно состояло из 19 000 чел. испанской пехоты под командованием испанца же Пескара и немецких ландскнехтов под командой Георга фон Фрундсберга. Французское войско под командой маршала Лоутрека было несравненно сильнее; оно насчитывало 32 000 чел. и состояло наполовину из французских, венецианских и других пехотинцев и наполовину из швейцарцев, делившихся по городским и сельским кантонам на две колонны; одна из них была под командой Альбрехта фон Штейна из Берна, другая — Арнольда фон Винкельрида из Унтервальдена.

И Колонна, и Лоутрек вели войну по принципам стратегии на истощение. Французский маршал вызывал этим величайшее негодование швейцарцев. Уже в предшествовавшем году они целыми группами убегали от него, наскучив постоянными передвижениями взад и вперед. Но посредством большого денежного куша французскому королю удалось принудить Швейцарский союз дать ему и в 1522 г. еще 16 000 чел. и вынудить от него запрещение для отдельных кантонов посылать людей к Карлу V. В январе 16 000 швейцарцев спустились с Альп и присоединились к армии Лоутрека. Тотчас же разгорелась старая распря; [96] швейцарцы требовали опрокинуть врага сокрушительным ударом, в то время как Лоутрек — швейцарцы называли его Лаутердрек (настоящая дрянь) — хотел парализовать его медленной маневренной войной.

В конце апреля дело дошло до столкновения. Колонна и его 19 000 чел. укрепились в охотничьем замке и парке Бикокка, расположенном в 1 1/2 часах пути от Милана, по всем правилам искусства, со рвами, земляными валами, брустверами и траншеями, так что штурм казался если не совсем невозможным, то во всяком случае очень трудным и сомнительным. Лоутрек даже и не думал о нем, несмотря на ощутимое преимущество, которое ему давало его 32-тысячное войско; он хотел вытеснить врага с этой почти неприступной позиции маневрами. Но давно уже недовольные швейцарцы разразились настоящим мятежом: они угрожали немедленно вернуться домой, если Лоутрек не даст приказа к штурму, а французский маршал по примеру прошлого года знал, что эта угроза не пустой звук, особенно если учесть, что швейцарские наемники были в этом отношении вполне единодушны, так же, как и их предводители — Альбрехт фон Штейн и Арнольд фон Винкельрид. Между этими последними не всегда царило полное единодушие благодаря давним спорам Берна со старыми кантонами. Арнольд фон Винкельрид принимал выдающееся участие в попытке сельских кантонов превратить герцога Миланского в своего вассала, а Ломбардию — в подвластную им землю. Он отличился в Наваррской битве и выдвинулся тогда в начальники миланской лейб-гвардии. Во главе ее он искусно руководил битвой при Мариньяно, с исходом которой были тесно связаны виды старых кантонов на Миланское герцогство. Арнольд Винкельрид выдвинул после этого тяжкое обвинение против Альбрехта фон Штейна, командовавшего бернскими войсками, в том, что он преждевременно оставил поле сражения и этим помешал одержать блестящую победу. Это обвинение имело, или казалось, что имело, вес, потому что Берн противился политике старых кантонов и после нерешенной битвы при Мариньяно действительно провел свою точку зрения в Швейцарском союзе. Но все же доказать свое обвинение Арнольд Винкельрид не смог, и после состоявшегося в 1517 г. суда в Стансе он должен был взять обратно свои обвинения и клятвенно заявить, что «Альбрехт фон Штейн не был негодным дезертиром», а войска Берна «ушли из Пьемонта как честные и доблестные союзники и солдаты».

Под Бикокка оба полководца были единодушны; Альбрехт фон Штейн, несмотря на свое дружелюбие к французам, также [97] заявил маршалу: «Вы, как и в прошлом году, хотите упустить врага из наших рук, но мы этого не позволим». Лоутрек должен был уступить. Он наметил план битвы, который при правильном выполнении должен был иметь верный успех. Половина его войска — 16 000 швейцарцев — должна была удерживать врага на фронте, отвлекая его внимание на себя; тем временем другая половина — 16 000 французов и венецианцев — должна была обойти его с фланга и атаковать его в более удобном месте; лишь после того как начнется здесь бой, швейцарцы должны были начать штурм.

Проведению этого плана помешали швейцарцы. За время мятежного настроения распри проникли и в их ряды. При развертывании они кричали: «Вперед, дворяне, пенсионеры, денежные мешки! Пусть те, кто получает двойное жалованье, идут впереди, а не распоряжаются и не шумят в тылу». Находясь в этом возбужденном настроении под огнем вражеских укреплений, они не имели достаточно терпения, чтобы дождаться сигнала к нападению, который им должны были дать, как только обход вражеского фланга будет закончен. Они слишком рано бросились в атаку, перешли с тяжелыми потерями рвы и атаковали валы. Поднявшись на бруствер не сомкнутой колонной, но отдельными группами, они увидели перед собой густой лес копий немецких ландскнехтов, попав в то же время под сильный огонь испанских стрелков.

В этом отчаянном положении швейцарцы дрались храбро, как всегда. Во главе штурмующих Винкельрид вызвал начальника ландскнехтов на единоборство: «Я найду тебя, старый коллега, ты умрешь от моей руки!» Фрундсберг, уверенный в своем успехе, не поддался этому нелепому предложению, и, чтобы найти его, Винкельрид бросился в ряды ландскнехтов, где и нашел свой конец. В страшном смятении швейцарцы были сброшены во рвы; 3000 убитых, не считая раненых, остались на поле сражения, и между ними Альбрехт фон Штейн. Колонна при своей численной слабости не решился на преследование. Фрундсберг также охотно согласился с ним не принимать решительного сражения; он не хотел испортить неудачным преследованием первую победу немецких ландскнехтов над своими до сих пор недосягаемыми учителями. К тому же швейцарцев уже не приходилось бояться; рассчитывать на добычу они больше не могли, французская военная касса была пуста, и они отправились по домам. Лоутреку пришлось вернуться за Альпы, и кампания была для французского короля потеряна. [98]

Если после битвы под Бикокка и не закончилось швейцарское наемничество — оно, как известно, продолжалось до XIX столетия, — то значительно померкла европейская военная слава швейцарцев. Самое главное было потеряно и не могло уже возвратиться; всем было ясно, что потеря битвы произошла не вследствие каких-либо неблагоприятных случайностей, которых так много приносит с собой переменчивое счастье войны, не вследствие чрезмерной храбрости или превышающей численности врага, но вследствие полного паралича того, что составляло непобедимую силу швейцарских отрядов: дисциплины.

Тем удивительнее кажется с первого взгляда, что имя, с которым поражение при Бикокка было политически и морально связано еще больше, чем в военном отношении, окружается в швейцарских сказаниях героическим ореолом. Однако сказание о самоотверженной смерти Арнольда фон Винкельрида, произошедшей [99] будто бы в битве при Земпахе, за 136 лет до битвы при Бикокка, за свободу Швейцарского союза, мастерски разоблачено Бюркли; и выводы его не только подтверждаются, но и дополняются всеми произведенными с тех пор научными исследованиями относительно швейцарского военного дела.

Есть два рода исторических легенд, отличающихся друг от друга, как штукатурка от мрамора. Одни — создаются искусственно, другие возникают естественным путем. Первые — бессмысленная ложь, вторые — неосознанная правда. Первые есть фальшивая игра под маской учености, вторые — истинное познание, нуждающееся лишь в ясном изложении. Первые — легко разбить, но также легко и слепить снова, вторые — разбитые раз тяжелым молотом знания — никогда не могут более восстановиться, но их осколки продолжают блестеть, как драгоценные камни.

Образчиком первого рода является сказание о том, что наша классическая литература вдохновлялась кабинетными войнами и наемными войсками старого Фрица. Эта штукатурка уже много раз сметалась со стен казарм и университетов, но заботливые руки снова и снова приклеивали ее, и она снова принимала прежний вид. Образец второго рода — легенда о Капуе; эта легенда, находясь в непримиримом противоречии с таблицей умножения, пережила уже 2000 лет и все еще имеет значение поговорки. Рассказ, что Ганнибал был побежден во Второй Пунической войне потому, что его ветераны слишком изнежились в Капуе, разбит уже цифровыми данными, доказавшими, что эти ветераны еще 12 лет после обратного завоевания Капуи римлянами удерживались в Италии. Но в бессмысленной форме эта легенда выражает здесь истинное и не поверхностно схваченное наблюдение, что единственная возможность победить Рим заключалась для Ганнибала не в блестящих победах, даже не в уничтожающих поражениях римских войск, как это было, например, при Каннах, но лишь в отторжении союзников от Рима, и что эта возможность была окончательно потеряна с обратным завоеванием римлянами Капуи. Хотя Ганнибал продержался в Италии еще 12 лет, легенда отметила, что решение произошло в Капуе, оставляя без объяснения тот факт, что он мог все же продержаться в Италии еще 12 лет.

Легенда о Винкельриде не штукатурка, а настоящий мрамор. Как ни самовольно обращается она с местом, временем и сопутствующими условиями, она констатирует, что в Винкельриде, боровшемся при Наварре и Мариньяно за самостоятельную политику Швейцарского союза, протестовавшем в битве [100] при Бикокка и безумно бившемся, пока он не нашел смерти на копьях немецких ландскнехтов, выступивших впоследствии заместителями швейцарских наемников, олицетворялись счастье и конец швейцарского военного государства. Но объяснить его жизнь и существо со всеми их противоречиями она не сумела. Она перенесла Винкельрида в Земпахскую битву, победа в которой была одержана одними старыми кантонами, видевшими в Винкельриде прежде всего своего героя.

III

Приблизительно около полустолетия со времени битв под Гранзоном и Myртеном (1476 г.) до битвы при Бикокка (1552 г.) европейское военное дело находилось под гегемонией швейцарцев; с этого момента в течение приблизительно столетия оно стояло под гегемонией немецких ландскнехтов и испанской пехоты — победителя у Бикокка.

Они выиграли битву при Павии (1525 г.), решившую окончательно в пользу Карла V борьбу за Ломбардию в результате захвата в плен французского короля; они взяли штурмом Рим (1527 г.), подчинив папу власти императора; они решили битву при Мюльберге (1547 г.), разбившую Шмалькальдский союз, и предали в руки императора как государственных изменников вождей немецкого протестантизма — курфюрста Саксонского и ландграфа Гессенского, подняв этим императора на высоту его власти.

И те, и другие были наемными войсками, но национальный цвет испанцев был более выдержан, чем у немцев, в соответствии с тем фактом, что Испания, как первая из тогдашних держав, начинала в то время сплачиваться, между тем как немецкая империя неудержимо распадалась. В общем и целом испанская пехота сыграла на руку Карлу V, который, вероятно, никогда не был ни испанцем, ни немцем. Испанское войско создало новые строи, при которых швейцарская квадратная колонна была разделена на более мелкие — батальоны.

Это преобразование произошло под влиянием усовершенствованного огнестрельного оружия. Густые огромные колонны, особенно если они задерживались каким-нибудь местным препятствием, слишком сильно страдали от тяжелых орудий, в то время как растущее количество мушкетеров могло развертываться свободно в широких интервалах новых строев и под их защитой принимать более длительное участие в сражении. Но мушкетеры все же стояли еще значительно позади пикенеров, [101] которые, собственно, и образовывали боевой порядок; царицей оружия почиталась, как и раньше, пика.

Немецкие ландскнехты, наоборот, придерживались гораздо упорнее системы трех эшелонов, применявшейся у швейцарцев, — авангард, главные силы, арьергард, — а также наемничества и связанной с ним беспринципности. При Павии под императорским знаменем их было 15 000 чел., а во французском войске рядом со швейцарцами — 5000 чел. В Римском походе апоплексический удар, вызванный бунтом ландскнехтов, закончил военную карьеру «отца ландскнехтов», победителя при Бикокка, Георга Фрундсберга. В Шмалькальдской войне Себастьян Шертлин, в то время известнейший после Фрундсберга предводитель ландскнехтов, сражался на протестантской стороне, а ландскнехты, выигравшие императору битву при Мюльберге, были очень недовольны одержанной ими победой, очевидно, потому, что было возмущено их религиозное чувство. В большинстве своем они, как известно, придерживались протестантской веры, тогда как испанцы были фанатичными католиками.

Это, конечно, не мешало испанцам временами брать за горло святого отца. При ужасном разграблении Рима в 1527 г., одном из наиболее ужасных его опустошений, которое помнит история, испанцы возбудили своими многочисленными зверствами над женщинами и девушками негодование ландскнехтов. А у последних таких зверств тоже насчитывалось достаточно. «Мы взяли Рим штурмом, — сообщал Себастьян Шертлин, — умертвили свыше 6000 человек; разграбили весь город; во всех церквах и где только можно забрали все, что нашли; сожгли большую часть города и едва ли пощадили хоть один дом. В Энгельсбурге мы нашли в узком зале папу и 12 кардиналов; мы взяли их в плен, они очень горевали, очень плакали; мы все разбогатели». Вместо папы ландскнехты провозгласили святым отцом Мартина Лютера — грубая шутка, однако бросившая луч света среди царившего вокруг ужаса.

Весьма наглядное представление о немецко-испанском войске, с которым Карл V победил при Мюльберге, дает Бартоломей Застров из Грейфсвальда в своих воспоминаниях. Он находился при войске как посланник померанских герцогов, которые имели некоторые грешки и не осмеливались показаться перед разгневанным императором. Застров сопровождал императора от Галле до Аугсбурга, где должен был заседать рейхстаг. В его жизнеописаниях встречаются некоторые подробности, освещающие тогдашние военные порядки. [102]

В Галле произошла горячая стычка между испанцами и немцами из-за испанского жеребца, украденного немцами. Немцы расположились лагерями «на прекрасном лугу, веселом местечке по реке Заале», испанцы — на возвышенности вокруг замка. У них был громадный перевес над немцами, находившимися почти под ними, но немцы храбро сопротивлялись. Они застрелили «испанского вельможу», которого прислал император, чтобы уладить спор; когда же император выслал посредником своего племянника — эрцгерцога Максимилиана, то и этот «испанский негодяй» был встречен диким криком и принужден был возвратиться, получив удар по правой руке. Наконец появился сам император. «Дорогие немцы, я знаю, вы не виноваты, успокойтесь, я вознагражу вас за понесенные вами потери и завтра на ваших глазах повешу испанцев». Тогда немцы успокоились и удовлетворились лишь возмещением понесенных ими потерь, установив на следующий день, что с их стороны пало 18 чел., со стороны же испанцев — 70 чел.

Войско медленно продвигалось через Намбург, Кобург, Бамберг, Нюрнберг в Аугсбург. При этом испанцы «скверно хозяйничали». Вдоль всего пути, по которому проезжал император, [103] лежало немало мертвых тел. Так же плохо обращались испанцы с женщинами и девушками, не щадя ни одной из них. Из Бамберга они вели с собой до Нюрнберга 400 женщин и, обесчестив, прогнали их. В настоящее время едва ли можно передать все ужасающие подробности их зверств. Но Застров повествует о них с большим хладнокровием. «Разве же это не шаловливая нация? После окончания войны, в дружеской стране, в присутствии его императорского величества, установившего очень строгий режим... Каждый вечер, раскинув свою палатку, он приказывал строить виселицу и заставлял ее изрядно увешивать... Однако это не помогало...»

Как только император прибыл в Аугсбург, он снова приказал поставить виселицу для большего устрашения посреди города, как раз перед ратушей, а напротив нее — эшафот высотой в средний рост человека, на котором «колесовали, рубили головы, четвертовали и производили другую подобную же работу».

Но хотя император на «закованном в латах рейхстаге» и произвел суровую расправу над мятежными князьями, набожных ландскнехтов он не мог ничем устрашить. В городе ко времени прибытия императора находилось уже десять отрядов ландскнехтов, которым не выдавали жалованья в течение месяцев и должны были вручить вознаграждение из штрафов, наложенных на побежденных князей и города. Когда они ничего не получили и к тому же распространился слух, что будто бы герцог Альба проиграл штрафные суммы, они возмутились и окружили императорский дворец на винном рынке. «Когда ландскнехты достигли рынка, среди испанских солдат началось сильное смятение и бегство. Ландскнехты заняли все улицы, ведшие к рынку; все жители, особенно купцы, привезшие к рейхстагу дорогие товары, шелковые ткани, серебряные и золотые ценности, жемчуга и драгоценные камни, боялись, что город может быть разграблен, что, конечно, легко могло случиться, если бы ландскнехты вздумали сами искать свое жалованье». То же беспокойство, очевидно, испытывал и император, так как он поспешил уступить мятежникам. Он послал к ландскнехтам и велел их спросить, чего они хотят. «Держа в левой руке ружья, а правой поднося к ним вплотную горящие фитили, стрелки отвечали: «Деньги или кровь!» На это император приказал им ответить, чтобы они успокоились и что на следующий день им будет заплачено полностью. Они не хотели уходить, пока им не будет обещано, что их не накажут за то, что они потревожили императора во дворце. Император обещал, тогда они отошли и на следующий день были [104] вознаграждены и отпущены». Однако это унижение перед лицом рейхстага, должно быть, сильно подействовало на нервы императора; он решил отомстить, но смог удовлетворить свою жажду мести далеко не по-императорски.

После того как отряды ландскнехтов разошлись, он отправил за их вождями «нескольких шпионов»; они замешивались в их среду и, сопровождая их в течение нескольких дней, следили, не ведутся ли непочтительные речи по адресу императорского величества, и, если это случалось, призывали стражу и, захватив виновных, отправляли их обратно в Аугсбург. «Вечером на второй или на третий день ландскнехты устроили пирушку в гостинице; в их кошельках завелись деньги, и они считали себя теперь в полной безопасности, как у Христа за пазухой; не подозревая, что среди них находятся предатели, они вспоминали его императорское величество следующим образом: «Как же! Надо было позволить Карлу из Женевы нанять солдат и не платить им!» Они призывали на голову императора всевозможные несчастья и говорили: «Мы его хорошо проучили, и бог посрамил его!» За подобные речи они были схвачены, приведены снова в Аугсбург и повешены на виселице. Но немецкие ландскнехты через 5 лет после этого под предводительством курфюрста Морица Саксонского, «Иуды из Мейсена», взяли свой реванш у императора и при этом в гораздо больших размерах, заставив его бежать через Бреннер».

Воспоминания Застрова приведены здесь несколько пространно, так как они бессознательно, а потому и особенно убедительно вскрывают те взаимоотношения, которые господствовали в европейской военной организации в XVI и в значительной части XVII века: причиной их является неспособность нового, возникшего на капиталистическом базисе государства, с одной стороны, существовать без вооруженной силы, а с другой — содержать постоянное войско. Могущественнейший владыка христианского мира, одновременно немецкий император и испанский король, повелитель Нидерландов и австрийских коронных земель, Милана и Неаполя, обеих Индий с их сокровищами, владыка, в царстве которого действительно, по известному выражению, никогда не заходило солнце, должен был терпеть возмутительные злодеяния своей солдатчины, несмотря на стоявшие перед его палаткой виселицу и колесо, или должен был унижаться перед бандой ландскнехтов, не имея возможности отомстить им иначе чем коварной хитростью.

Причину этого надо искать в том, что новое государство только что вылупилось из феодального общества и в продолжение [105] долгого времени не имело ни сил, ни умения создать соответствующий финансовый и административный аппарат, без которого было невозможно существование постоянного войска.

IV

Между тем военные силы возникавшего капитализма имели дикие корни. Распадение феодального общества выбило все классы из того социального порядка, в котором они жили в течение столетий: мелкое дворянство, цеховое бюргерство, крестьян и наемных служащих. Во всех культурных странах количество бродяг и вообще деклассированного элемента никогда не было так велико, как в первой половине XVI столетия; по крайней мере часть из них была всегда готова к военной службе, и ни в коем случае не худшая часть. Военные люди имели свой цеховой порядок. Они образовывали вполне уважаемое и по тогдашнему времени неплохо оплачиваемое ремесленное сословие. Большое количество сыновей обедневшего дворянства снискивали себе пропитание в качестве простых солдат, что считалось вполне совместимым с их званием. Если бы этот факт не был уже хорошо доказан, то его можно было бы установить еще и [106] теперь из того презрительного и враждебного тона, который свойствен многим песням ландскнехтов о крестьянах.

Однако военное ремесло переняло от средневекового цеха лишь свои формы; в действительности же оно с самого начала покоилось на капиталистической основе. В нем осуществился так горько осмеянный Лассалем идеал ничем не стесняемой свободы торговли, предоставлявший все преимущества тому, кто мог дороже заплатить. Существовало два основных метода: или военные командиры сами, независимо от какого-либо государства содержали собственные военные отряды, с которыми они нанимались на службу то к одному, то к другому [107] государству, вынужденному прибегать к оружию, или же правительства поручали своего рода военным подрядчикам навербовать для себя отряды за определенную плату, которая обычно уплачивалась вперед. В обоих случаях навербованные наемники правительства, платившего деньги, должны были принести ему присягу в верности, но ясно также, что в обоих случаях фактическая власть находилась гораздо больше в руках военного начальника, чем в руках государственных органов.

Уже отсюда возникала чрезвычайная неустойчивость взаимоотношений, которая не могла не влиять парализующим образом на военные действия. Но эти более или менее крупные предводители банд были уже и тогда омыты всеми водами капитализма. Они с одинаковой добросовестностью надували как правительства, так и своих наемных солдат; первых — тем, что подделывали списки и заставляли платить жалованье за гораздо большее количество солдат, чем их было в действительности, вторых — тем, что всеми правдами и неправдами сбавляли и задерживали условленную плату; это в значительной степени облегчалось для них тем обстоятельством, что при постоянных финансовых затруднениях тогдашних правительств жалованье солдатам выплачивалось довольно нерегулярно, а часто и совсем задерживалось. Таким образом, этим полководцам постоянно приходилось бороться с недоверием сверху и мятежами снизу, что не мешало им, как капиталистическим предпринимателям, делать блестящие дела, но что, однако, делало всю эту военную организацию весьма сомнительной в военном отношении. Преступность проникала во все должностные инстанции. Полковники держали себя с генералами так же, как генералы с монархами, капитаны с полковниками так же, как полковники с генералами, и т. д.

Войско испанской мировой монархии так и не смогло выйти из состояния кондотьерства{18} — употребляем это своеобразное, в своей исторической окраске трудно переводимое иностранное слово — ни под управлением Карла V, ни во времена его сына — Филиппа П. Мрачное недоверие этого деспота тяготело даже и над теми генералами, которые оказывали ему неоценимые услуги, как, например, Александр Фарнезе, герцог Пармский и собственный сводный брат Филиппа дон Жуан Австрийский; доверенного [108] Жуана, Эскобедо, король приказал умертвить, Фарнезе же и Жуан избежали участи Валленштейна, вероятно, лишь потому, что успели умереть вовремя естественной смертью. Альба также не был пощажен недоверием короля.

V

Важнейшая, с точки зрения исторического развития, война второй половины XVI века возникла из-за отпадения Нидерландов от испанского владычества. И если могущественной Испании в течение 80-летней борьбы не удалось все же вернуть под свое ярмо маленькую Голландию, то глубочайшие причины этого победоносного сопротивления нидерландских мятежников скрывались в условиях экономического развития этой страны. Голландский купец победил испанского дворянина и попа, так как его главным и решительным орудием была та самая промышленность, которая так грубо разрушалась в Испании и так заботливо культивировалась в Голландии.

Буржуазный торговый капитал понимал безумие капиталистического абсолютизма, полагавшего, что если господствующие классы располагают сокровищами других стран света, то производство собственной нации может быть уничтожено.

При всех своих аппетитах к испанским колониям голландские купцы прежде всего поддерживали отечественную промышленность — шерстяные фабрики в Лейдене, полотняные в Гарлеме, многочисленные предприятия, необходимые для постройки кораблей, и не менее многочисленные предприятия, которые были нужны для переработки заморского сырья: табачные фабрики, москательные фабрики, сахарные, гранильни алмазов. Интеллигентные и прилежные рабочие, которых капиталистический абсолютизм изгонял из других стран, находили в Голландии радушный прием. Каждый уголок страны жужжал, как пчельник. Что мог поделать Голиаф против этого Давида, когда даже во время ожесточеннейшей борьбы на жизнь и смерть нельзя было закрыть испанские гавани для голландских кораблей? Уничтожив испанскую промышленность, Филипп II должен был покупать каждый крючок, каждый канат, каждый гвоздь у своих смертельных врагов, которые умели назначать хорошие цены.

Голландцы были кальвинистами; кальвинизм, родившийся в Женеве, соответствовал идеологическим потребностям буржуазного торгового капитала. Поэтому вполне понятно, что испанские иезуиты того времени говорили: «ересь окрыляет торговый [109] дух», не давая, однако, этими словами блестящего доказательства своей прославленной мудрости.

Но что можно сказать, когда новейший историк военного искусства в своем далеко не плохом сочинении, о котором мы будем еще говорить, объясняет силу военного сопротивления нидерландских мятежников «лишь во вторую очередь благоприятными внешними условиями, в первую же — внутренними силами реформации».

Таким образом, возраставшая хозяйственная сила Голландии проистекала будто бы косвенным образом из религиозной догмы, из освящения буржуазной, особенно же торговой, деятельности протестантизмом, из вновь рожденной нравственной идеи с ее трансцендентальным могуществом. Косвенным образом? О, да! Насколько это верно — знает, возможно, бог, а может быть, и сам черт! Но сами голландские кальвинисты хорошо знали, откуда непосредственно вытекало «несравненное благосостояние Нидерландов», повторяя в своих утренних и вечерних молитвах крылатые слова: «Торговля должна быть свободной, хотя бы и в самом аду; если господин сатана будет платить хорошие деньги, то ему надо хорошо служить».

В действительности «хорошие деньги» и решили войну между Испанией и Голландией. Когда герцог Альба в 1567 г. отправился в Нидерланды для подавления восстания, его войско, достигавшее для того времени очень большого количества — 20 000 бойцов, состояло главным образом из испанцев и затем уже из итальянских, валлонских и немецких наемников. С противоположной стороны выступали также наемники, но в весьма пестром смешении — немцы, англичане, шотландцы и французы, — здесь не было того крепкого ядра, которое давали войску Альбы национальные испанские отряды с их фанатичной ненавистью к еретикам. Военное превосходство было на стороне испанцев.

Во всяком случае голландцам очень благоприятствовало то, что они имели сильные оборонительные средства в своих, обнесенных стенами, городах, в самой природе страны с ее многочисленными плотинами и шлюзами, которые при искусственном затоплении в высшей степени затрудняли осаду городов, наконец в гезах{19} народной милиции (geuse). Однако сопротивление опять-таки парализовалось тем, что, в то время как гезы рекрутировались из низших классов населения (уже само слово [110] «гез» означает нищий), голландские купцы гораздо более склонялись к миру с испанцами, и богатые города, как, например, Амстердам, в течение лет медлили отложиться от испанцев. Если принять еще во внимание, что Испания представляла собой могучую монархию, а генеральные штаты 7 восставших провинций были связаны весьма несовершенной федеративной конституцией, наподобие швейцарских кантонов, то военный перевес окажется, несомненно, на испанской стороне.

И если после длительной борьбы чаша весов склонилась все же на сторону Нидерландов, то это во всяком случае не было результатом трансцендентального могущества новых нравственных идей, но следствием весьма прозаического факта, что генеральные штаты могли платить жалованье своим наемникам аккуратно. Испанская же монархия не могла этого делать. Испанское войско было совершенно расшатано, даже в своем национальном испанском ядре, продажностью военных начальников и мятежами среди солдат. «Испанские зверства» (ftiria espagnole) превратились в пословицу. Что под этим подразумевалось, видно из следующего факта. 4 ноября 1576 г. был ужаснейшим образом разграблен Антверпен — самый оживленный, богатый торговый город христианского мира, затмивший даже славу Генуи и Венеции, о котором было сказано: мир — кольцо, и Антверпен — бриллиант в нем. Он был разграблен наемниками [111] испанского войска, так как им не было уплачено их жалованье; ратуша и 600 буржуазных домов были сожжены; свыше 10 000 жителей были убиты и сброшены в воду.

Сначала в войсках генеральных штатов дело обстояло не лучше, так как им недоставало национального ядра, а также единого руководства. Предводителями войск были принцы Оранские, наместники восставших провинций, но они находились в непосредственном подчинении у купеческого правительства, с надменным презрением торгашей смотревшего на этих бедняков, принужденных продавать свою жизнь. Члены генеральных штатов сидели, как депутаты, в главной квартире; в крепостях бургомистры стояли выше военных комендантов; в довершение всего наместники командовали лишь теми войсками, которые оплачивала их провинция. С большим трудом удалось добиться того, что один принц Оранский сделался главнокомандующим всего войска, но собранные с трудом войска ускользали из его рук, как вода, если плата не была выдана вовремя.

Но если беда не излечила финансового банкротства испанской монархии, то она все же научила кое-чему купеческую скаредность генеральных штатов. Принцы Оранские создали наконец под собой твердую почву пунктуальной выплатой жалованья солдатам, и то нетвердое положение, которое они занимали в бесформенном государственном организме Нидерландов, заставило их, в интересах их собственной династии, создать годное для войны войско. Их духовный кругозор соответствовал не испанскому иезуитизму, но начавшему расцветать в то время буржуазному просвещению. Гуго Греции и Барух Спиноза были их соотечественниками. Известно, что внимание Морица Оранского на античное военное искусство было обращено профессором филологии Лейденского университета, а Вильгельм Людвиг Оранский совместно с известным историком выяснял на оловянных солдатиках, почему тонкие строи древних римлян имели преимущества над глубокими колоннами македонской фаланги. Тем и другим принцы Оранские могли воспользоваться при своей военной реформе. Но, конечно, не следует думать, что чисто теоретические соображения могут изменить организацию войска, если к этому нет реальных предпосылок.

В данном случае эти предпосылки были созданы правильно и аккуратной выплатой жалованья, обеспечившей принцам Оранским гораздо более ценный солдатский материал, чем тот, который имелся у их противников.

Если раньше усовершенствование огнестрельного оружия принудило испанцев разбить старые боевые колонны швейцарцев [112] на более мелкие тактические единицы, то все более возрастающее усовершенствование огнестрельного оружия, все более и более увеличивающееся количество мушкетеров заставило уменьшить испанские колонны пикенеров, образовав вместо немногих глубоких колонн большое количество широких. Таким образом, вместо нескольких больших колонн в 50 человек глубиной образовался боевой порядок из рот глубиной лишь в 10 человек. Благодаря этому большее число пик могло принять участие в ударе и было создано больше интервалов, в которых могли бы развертываться мушкетеры.

Большая опасность, вызывавшаяся этим бесспорным прогрессом, состояла в том, что тонкий боевой порядок мог быть легко прорван сильным ударом глубокой колонны. Этой опасности принцы Оранские старались избежать тем, что очень заботливо обучали как солдат, так и офицеров. Они изобрели то, что мы называем теперь муштровкой: прилежное, постоянное обучение солдат, беспрекословное повиновение, которое заставляет даже в ужасах битвы так же автоматически подчиняться приказаниям офицеров, как и на полковом плацу.

Такой муштровки можно достигнуть лишь в том случае, если солдаты аккуратно получают свое жалованье и привязаны к своему знамени. Тот же самый историк, который приписывает силу военного сопротивления нидерландцев трансцендентальному могуществу новых нравственных идей, спрашивает с полным правом: «Могли ли они бросить щедрого и платежеспособного хозяина и пойти на службу к обанкротившимся испанским гидальго?» Военные реформы принцев Оранских не были самостоятельным измышлением их гениальных голов, но они лежали на том пути, на который впервые вступила Испания и с которого она должна была сойти, свалившись в пропасть финансового краха.

Большая подвижность многочисленных тактических единиц, на которые распадалось нидерландское войско, предъявляла более высокие требования не только к солдатам, но и особенно [113] к офицерам. Для обучения солдат требовалось несравненно большее количество труда, а для руководства битвой требовалась несравненно большая степень образования. Из этой необходимости возник офицерский корпус, носивший на себе национальный отпечаток и состоявший на государственной службе.

Эти военные реформы превратили Нидерланды на рубеже XVI и XVII столетий в высшую школу военного искусства. Но военным государством они не сделались. Центр тяжести их могущества лежал на море, чем более принимали они характер первоклассной морской державы, тем менее могли они думать о том, чтобы стать первоклассной сухопутной державой. Целый ряд других причин, о которых здесь не приходится распространяться, действовал в том же направлении. Поэтому не могло случиться, чтобы Нидерландское восстание ввело в практику остальной Европы новое военное искусство, хотя бы в той степени, как это сделала через два века Французская революция. Голландская военная реформа осталась теоретическим образцом, который европейские военные ревностно изучают, но мы должны сказать здесь еще раз: чистая теория может очень немного дать войне, если при этом отсутствуют фактические предпосылки, при которых она осуществляется.

Это больше всего относится к Германии, с которой Нидерланды были тогда связаны теснее, чем в настоящее время. Один из принцев Оранских, правда, основал в Зигине в 1607 г. «военную [114] и рыцарскую школу», чтобы пересадить в Германию нидерландскую военную организацию. Но из этого получилось очень мало, вернее — даже ничего. Немецкие ландскнехты были еще более развращены, чем испанская пехота, с которой они так часто делили битвы и победы в первую половину XVI столетия. В то время как испанская пехота все еще вела мировые войны, немецкие ландскнехты, с того времени как Мориц Саксонский помог княжескому господству восторжествовать над императорской властью, унизились до целого ряда жалких, мелочных сделок, в которых они продавали себя направо и налево. В поджогах Альбрехта Бранденбургского в Грундбахской распре, в Кельнской резне, в июльских событиях и т. п. немецкие ландскнехты показали себя неорганизованной бандой, потерявшей последние следы национальной окраски.

Изменить это не могла ни высшая, ни низшая школа, но лишь такая катастрофа, какой была Тридцатилетняя война.

VI

Многим западным историкам снова вздумалось отрицать, что Тридцатилетняя война была для Германии ужасной катастрофой. Правда, они признают, что убийства, грабежи, разбои, зверства и разорения достигли в этой войне колоссальных размеров, но для народа численностью в 20 000 000 это якобы не слишком много значит; поэтические описания, которые мы встречаем в «Симплициссимусе», нельзя считать исторической правдой, так как чудовищная ненависть последователей разных религий охотно сваливала на Тилли и на Густава-Адольфа все преступления. Фактически Тридцатилетняя война будто бы не только разрушила старые ценности, но и создала новые. Громадные денежные субсидии прибыли из Франции, Голландии, Англии, Испании и от папы в Германию; французское золото ввозилось в Германию в винных бочках. Война не столько уничтожила существовавшие экономические ценности, сколько отодвинула возможность ими пользоваться.

Первое положение в известном смысле правильно и верно как раз в настоящий момент. Мы видим каждый день, какую поразительную власть имеет война над человеческой фантазией, и если даже при нынешней всесторонней осведомленности беспрестанно возникают слухи о мнимых военных зверствах, несмотря на неоднократные опровержения осведомленных лиц, то можно легко допустить, что в тех рассказах, которые дошли [115] до нас от современников об ужасах Тридцатилетней войны, могут быть сильные преувеличения. Но это совершенно не касается того вопроса, о котором мы хотим говорить здесь, так как если бы даже в Тридцатилетней войне не происходило никаких особенных зверств и война велась бы во всех отношениях так, как этого требовали тогдашние воззрения, то все равно она была бы ужасающей катастрофой для немецкой нации, и об этом больше всего свидетельствуют указания на бочки, полные золота.

Это указание не особенно импонировало и самим современникам Тридцатилетней войны, которые уже в течение многих лет могли наблюдать, как нищала испанская нация, несмотря на то, что к ней прибывали не только целые бочки, но целые флоты благородного металла и драгоценностей из обеих Индий. Историки, оспаривающие катастрофическое значение для Германии Тридцатилетней войны, еще не поняли того, что богатство нации заключается не в деньгах, но в труде. Можно согласиться, что великие нации быстро преодолевают даже очень сильные потрясения своего производственного процесса, вызванные войной, как, например, Франция после войны 1870–1871 гг. Однако тогда дело шло лишь о коротких сроках. Если же в течение целого человеческого поколения, из года в год, у какой-нибудь нации уничтожается всякий новый росток того, что мы называем по современному выражению воспроизводством общественного капитала, то следствием этого, не только по Адаму Смиту, но и по Адаму Ризе, может быть лишь чудовищное обеднение нации. А так именно было, по всем историческим свидетельствам, в Тридцатилетнюю войну, не говоря уже о всевозможных поэтических измышлениях.

Если мы будем придерживаться прежде всего финансовой точки зрения, то сначала у всех воюющих сторон дело обстояло в этом отношении очень плохо. Война разразилась в 1618 г., когда богемские сословия отложились от дома Габсбургов и выбрали богемским королем курфюрста Пфальцского. Его поддерживала уния, в которой объединились протестантские князья, в то время как католические князья, объединившись во главе с курфюрстом Максимилианом Баварским в лигу, поддерживали императора. У богемских сословий не было ни денег, ни кредита. То же самое ощущалось и у их вновь испеченного короля, которому ничем не могли помочь его протестантские союзники. Зимой 1619–1620 гг. половина богемского войска замерзла, разбежалась и погибла от голода вследствие недостатка денег и снабжения. [116]

У габсбургского императора дело обстояло так же плохо, за исключением разве того, что он мог утешаться надеждами на испанские субсидии. Курфюрст Саксонский, богатейший из владетелей Германии, не мог уже в декабре 1619 г., когда он только что набрал 1500 чел., уплачивать им регулярно жалованье. Даже после введения военных налогов государственные сословия очень неохотно шли на помощь, а того, что они давали, было везде недостаточно. Заключать займы было трудно уже в первый год войны. В 1621 г. Саксония тщетно пыталась занять 50 000–60 000 гульденов у банкирского дома Фуггеров. Лишь курфюрсту Максу Баварскому и лиге удалось заключить большой заем в 1 200 000 гульденов у генуэзских купцов по 12%; за него должны были поручиться Фуггеры, которые выговорили себе за это поручительство право на соляную торговлю в Аугсбурге. Макс и лига смогли поэтому раньше выставить боеспособную армию. Они взяли к себе на службу валлонского наемного генерала Тилли, который 8 ноября 1620 г. без большого труда обратил в бегство у Белой Горы голодающие и бунтовавшие войска богемских сословий. Таким образом, царствование курфюрста Пфальцского в Богемии оказалось очень непродолжительным. Он не мог даже удержать своих родовых земель и должен был бежать за границу.

При этом всеобщем банкротстве воюющих правительств содержание больших армий было вообще невозможно. Оно стоило тогда несравненно дороже, чем теперь, прежде всего потому, что ландскнехты научились за время продолжительной практики вздувать цены на вербовочном рынке. Пехотинец стоил на наши деньги ежегодно 1200 марок. Следовательно, полк в 3000 чел. стоит ежегодно 3 600 000 марок, не считая других военных расходов и высокого жалованья офицерам. Повсюду можно было выставлять лишь небольшие армии, с которыми совершенно невозможно было проводить решительные операции. Тилли считал, что самая высокая численность войска, какую может только желать полководец, это — 40 000 чел.; такой численности достигала армия, привезенная Густавом-Адольфом в Германию со всеми своими подкреплениями; почти все битвы Тридцатилетней войны решались меньшими массами. Лишь один Валленштейн{20} умел временами собирать под свои знамена до 100 000 чел., хотя и не в сосредоточенных массах. [118]

Однако если войска достигали относительно очень небольшой численности, то обозы, которые они возили с собой, были, как общее правило, несоразмерно велики. Передвижение такого обоза было похоже на переселение народов. Солдат вел в походе свое собственное хозяйство и возил с собой, как бродячий ремесленник, жену и детей. У кого не было жены, тот брал себе возлюбленную, которая стряпала и стирала ему, а в походах возила за ним добычу и детей. Чудом дисциплины считалось уже то, что Густав-Адольф при своем вторжении в Германию допускал в своем лагере присутствие лишь законных жен и организовал походные школы для детей. Но это продолжалось очень недолго. Как только он укрепился на немецкой земле, среди его войск установился тот же порядок, как и в других наемных войсках. На один пехотный полк считалось необходимым иметь до 4000 женщин и мальчиков для услуг и другого обоза. Полк в 3000 человек вез за собой не меньше 300 повозок, и каждая из них была битком набита женами, детьми, девками и награбленным добром. Когда какой-нибудь небольшой отряд должен был выступить в поход, его выступление задерживалось до тех пор, пока для него не доставлялось десятка три повозок, а то и больше.

Военная дисциплина немецких ландскнехтов уже в начале войны пользовалась дурной славой. За время войны они сделались настоящими авантюристами, грабителями и разбойниками. При постоянном безденежье монархов, они получали свое жалованье очень нерегулярно, часто не полновесной монетой; нередко для расплаты с солдатами чеканилась особая, значительно более легкая против обыкновенной, монета. А то, что удавалось получать от нанимателей, в большей своей части застревало в ловких руках полковников и капитанов. В войсках постоянно царило возмущение.

Последние узы дисциплины разрушены были той грубой реквизиционной системой, при помощи которой войска должны были снабжать себя даже и в дружеских странах. Насколько ландскнехты подтверждали правило, что война кормит войну, было указано еще до начала этой войны ее современником, и не поэтом, а просто осведомленным офицером Адамом Юндхауз фон Ольницем в его «Военном регламенте на море и на суше».

Там имеется следующее место: «Совершенно верно, каждый воин должен есть и пить, независимо от того, кто будет за это платить — пономарь или поп; у ландскнехта нет ни дома, ни двора, ни коров, ни телят, и никто не приносит ему обеда.

Поэтому он принужден доставать, где возможно, и покупать без денег, не считаясь с тем, нравится это крестьянину или нет. [119]

Временами ландскнехты должны терпеть голод и черные дни, временами же у них избыток во всем, так что они вином и пивом чистят башмаки. Их собаки едят тогда жареное, женщины и дети получают хорошие должности: они становятся домоправителями и кладовщиками чужого добра. Там, где изгнаны из дома хозяин, его жена и дети, там наступают плохие времена для кур, гусей, жирных коров, быков, свиней и овец. Тогда деньги делят шапками, меряют пиками бархат, шелк и полотно; убивают коров, чтобы содрать с них шкуру; разбивают все ящики и сундуки, и когда все разграблено — поджигают дом. Истинная забава для ландскнехтов, когда 50 деревень и местечек пылают в огне; насладившись этим зрелищем, они идут на новые квартиры и начинают то же самое. Так веселятся военные люди, такова эта хорошая, желанная жизнь, но только не для тех, которые должны ее оплачивать. Это привлекает многих к походной жизни, и они уже не возвращаются к себе домой. Пословица говорит: для работы у ландскнехтов кривые пальцы и бессильные руки, но для грабежа и разбоя все параличные руки становятся сразу здоровыми. Так было до нас, так будет и после нас. Ландскнехты изучают это ремесло чем дальше, тем лучше, и становятся так [120] же заботливы, как три женщины, которые заказывают для себя четыре колыбели, лишнюю колыбель — на тот случай, если у одной из них родится двойня». Мрачный юмор, который слышится в этих строках, должен был усилиться после того, как ландскнехты в течение Тридцатилетней войны превратились в настоящее бедствие для страны, по которой они проходили.

При этом нельзя упускать из виду, что немецкие ландскнехты рассматриваются здесь как исторический тип и что их хозяйничанье было нисколько не хуже хозяйничанья наемников других наций. Чем больше втягивала Тридцатилетняя война в свой поток европейские державы — Францию и Испанию, Швецию и Польшу, Англию и Голландию, — тем больше примешивалось всевозможных наций к тем ордам, которые опустошали Германию. В каждом лагере образовалась пестрая смесь всевозможных наций, смешение всех языков и диалектов. Англичане, шотландцы и ирландцы, датчане, шведы и финны, даже лапландцы со своими оленями появились на берегах Померании, доставляя шведскому войску меховую одежду. Там были итальянцы, испанцы, валлонцы; были представлены почти все племена славян; появились даже казаки в качестве польских вспомогательных войск. Даже в шведском войске, состоявшем наполовину из шведов, при вступлении в Германию осталась вскоре лишь одна десятая часть шведов. В каждой армии были постоянные распри; особенно следовало удалять друг от друга немцев и романские народы.

При этом не было недостатка в строгих военных приказах и взысканиях: деревянная кобыла, прогон сквозь строй, виселицы и эшафоты, которыми, по военным правилам, карались не только убийства и военные преступления, но также бесчеловечное обращение с крестьянами и разграбление их имущества. Приказывалось щадить, по крайней мере, женщин и детей, больных и стариков при всех обстоятельствах, а также запрещалось портить мельницы и плуги. Но эти запрещения при всеобщем одичании имели очень небольшое значение — вернее, не имели совсем никакого значения.

VII

Во всяком случае необходимо отличать первую половину войны от второй. Безграничное бедствие началось лишь со второй половины; в первой же такие предводители, как Тилли, Густав-Адольф и Валленштейн, умели, несмотря ни на что, [121] сохранять известную дисциплину. Понятно, постольку, поскольку это было возможно при существовавших условиях.

Протестантские историки проклинают Тилли как жестокого варвара и прославляют благочестивого рыцаря — короля Густава-Адольфа, а католические историки делают как раз наоборот; говорить так — это все равно, что жаловаться на черта его бабушке. В жестоком ведении войны того времени, при котором разграбление завоеванных городов считалось неоспоримым правом солдатчины, оба были или одинаково виноваты, или одинаково не виноваты. Если тотчас по своем вступлении в Германию Густав-Адольф и держал себя несколько сдержанно, то, почувствовав себя на твердой почве, он стал гораздо энергичнее, чем Тилли, угрожать «огнем и мечом», «пожаром, разграблением [122] и смертью», и эти угрозы ни в коем случае не бросались на ветер; пожар Магдебурга следует отнести на его счет, а не на счет Тилли. Но если в методах ведения войны оба они не стояли выше своего времени, то все же внутри определенных рамок они старались удержать военную дисциплину. Гораздо выше их стоял Валленштейн; при всех своих тяжелых конфискациях и контрибуциях он всегда преследовал политическую цель, укрощая заносчивость и самомнение князей, но щадя крестьян и горожан, так что последние могли все же существовать, несмотря на все военные тяготы.

Сравнение этих трех военных предводителей в высшей степени интересно с точки зрения военной истории. Тилли был, что называется, боевым генералом: смел и деятелен в битве, воспитание получил в испанской школе, не имел дарований полководца и политически был ограничен. Густав-Адольф стоял в военном отношении несравненно выше его; экономическая структура его государства дала ему возможность пройти нидерландскую школу. Швеция была дворянской военной монархией, где решающее слово принадлежало дворянству. Но крепкое крестьянство, не знавшее, что такое средневековое крепостничество, а также сравнительно еще мало развитые города имели также некоторое право голоса. Все классы шведской нации были заинтересованы в том, чтобы бедная страна не была разорена вконец в борьбе за господство над Балтийским морем; они выставили войско, являвшееся как по своему офицерскому составу, так и по составу солдат глубоко национальным. Густав-Адольф не только усвоил военную организацию принцев Оранских, но и углубил ее. Его боевая линия имела в глубину не десять человек, на только шесть; в артиллерии он также провел значительные улучшения. До сих пор пушки обслуживались ремесленниками. Король приказал обучить орудийную прислугу военному делу и ввел легкую артиллерию, полковые орудия, которые передвигались не лошадьми, а людьми, и могли быть введены в боевой порядок. Благодаря этим военным реформам в битве под Брайтенфельдом (1631 г.) Густав-Адольф разбил Тилли наголову, вследствие чего он получил господство над всей Северной Германией, а Южная Германия осталась перед ним совершенно беззащитной.

Здесь-то и обнаружилось, что Густав-Адольф был орудием в руках шведского дворянства, но не его главой. Он поддался авантюристским планам — взять фрегат — Германию — на буксир шлюпки — Швеции; его канцлер Аксель Оксенширна уговаривал его не вести этой путаной политики; это был тот самый [123] Оксенширна, который, несмотря на свое меланхолическое мнение, что миром управляет чрезвычайно небольшая мудрость, имел все же лишь весьма небольшие основания претендовать на государственные таланты. Для памяти Густава-Адольфа было очень благоприятно то, что его ранняя смерть в битве при Люцене (1632 г.) окутала благодетельным туманом его политические цели, если только они у него вообще имелись.

То же самое можно сказать и о Валленштейне, но с тем существенным ограничением, что еще неизвестно, остался ли он верен своей политической цели до конца или же нет. Эта цель не была случайной фантазией, она была историческим признанием того, что Германия может быть спасена лишь созданием современной монархии, наподобие той, которую в это время создавал [124] Ришелье во Франции. Сами по себе планы Валленштейна не были фантастическими, но они были неосуществимы потому, что многовластие на немецкой земле пустило такие крепкие корни, искоренить которые было невозможно. Величайший полководец своего времени, «кумир войска и бич народов», он был прежде всего политиком, а затем уже солдатом. Он понимал, что война является продолжением общей политики, но лишь насильственными средствами, и, где мог, предпочитал мирные средства насильственным. Значительно превосходя как организатор больших военных масс Тилли и Густава-Адольфа, он ни разу не дал наступательного сражения. Его полупоражение под Люценом было фактически доказательством его дальновидности. Он не мог подражать шведской тактике, необходимым условием которой была экономическая [125] структура шведской нации; он же и его войско были тесно связаны с испанской тактикой. Поэтому, отбив при Люцене атаку шведов на его укрепленную позицию, он отказался перейти в наступление, так как в открытом поле ему угрожала бы участь Тилли при Брайтенфельде; вечером в день битвы он добровольно очистил поле сражения.

Новая тактика не может быть создана одним мановением руки, особенно же в такой момент общего банкротства европейского военного искусства, как это было во времена Тридцатилетней войны. Также за время этой войны произошел известный прогресс в технике оружия — мушкет победил пику; если в начале войны пикенер являлся образцом тяжелого пехотинца, то в течение войны он сошел с этого почетного места; несколько [126] преувеличивая, но все же правильно писал Гриммельсхаузен, редактор Симплициссимуса: «Хотя мушкетер и является весьма жалким созданием, но он настоящий счастливец по сравнению с несчастным пикенером...» «За время своей жизни я видел много интересных случайностей, но мне редко приходилось видеть, чтобы пикенер кого-нибудь убил». От этого прогресса вооружения выиграло существенно лишь шведское войско; однако этот прогресс вооружения явился одним из средств уничтожения кондотьерства, полное крушение которого является единственной заслугой Тридцатилетней войны.

Но прежде чем кондотьерство сошло с исторической сцены, оно еще раз блеснуло всеми своими красками. Мы видим здесь графа фон Мансфельда; избежав смерти на поле битвы и встречая ее в своей постели, он ожидал ее стоя, опираясь на двух оруженосцев в полном вооружении; вот Христиан Брауншвейгский, который выезжал в бой, имея на своей шляпе перчатку бежавшей королевы Богемской, и с девизом: «Все для бога и для нее!».

Этот оригинал, которого еще современники называли «бешеным герцогом», привлек к себе уже в XIX столетии внимание крупной немецкой поэтессы, утонченной и скромной Анетты фон Дросте-Гюльсгоф; в прекрасном стихотворении она выступила очаровательной защитницей этого испорченного, но, ах! такого милого малого.

Еще богаче поэтические лавры, возлагавшиеся на мрачный лоб «Фридландца», как называли Валленштейна. Валленштейн был самым крупным предводителем банд, но вместе с тем он был наряду с Ришелье и самым крупным политиком своего времени. Правда, сегодня нельзя уже повторить за воспевавшим его поэтом, что его образ парит в истории, вызывая в различных партиях одновременно преклонение и ненависть. Но никто на немецкой земле не завоевал себе бóльших прав в истории, чем Валленштейн; позорной изменой было свержение его немецкими князьями на рейхстаге в Регенбурге; они открыли этим ворота государства для шведского завоевателя и только лишь потому, что боялись восстановления императорской власти. Когда затем нажим шведов принудил императора снова сделать Валленштейна своим генералом, то Валленштейн старался делать императорскую политику без императора и даже вопреки императору. Он должен был потерпеть в этом неудачу, так как в Германии было совершенно невозможно то, что не только было возможно, но и необходимо во Франции. Пал ли бы Валленштейн вследствие непрестанного крушения своих [127] великих планов до степени обыкновенного наемного предводителя или ему лишь предстояло это — остается загадкой, разрешению которой помешало трусливое убийство своего генерала, совершенное императором.

Не оправдываемое никакой романтической окраской, никакими политическими соображениями стоит перед нами хладнокровное предательство страны и императора, которое совершил Бернгард Веймарский — предводитель наемников в Тридцатилетней войне. Чтобы обеспечить себе паразитическое существование деспота, он продавал своих наемных солдат то шведам для завоевания Франконии, то французам для завоевания Эльзаса. Этот обманщик был сам обманут Оксенширной и Ришелье и оставил после себя лишь один след в истории: его войска были куплены после его смерти Францией и послужили основным материалом для первого постоянного войска.

VIII

С конца Тридцатилетней войны (1648 г.) и до начала Великой французской революции (1789 г.) европейское военное дело опиралось на институт постоянного войска из вышколенных наемных солдат.

Кондотьерство исчезло сначала лишь в своих наиболее резких формах; со времени Тридцатилетней войны сошли со сцены, так сказать, большие военные предприниматели, содержавшие собственные войска и продававшие их то одной, то другой державе, но в своей более мягкой форме, в форме приглашения правительствами опытных военных командиров для вербовки полков, которые затем до известной степени становились их собственностью и могли продаваться и покупаться внутри одного и того же государства, — в такой форме оно умирало лишь постепенно, ибо прогресс в военном искусстве так же, как и в других областях истории, происходит путем не только резких переворотов, но и путем постепенных незаметных изменений.

Франция, долго боровшаяся с Испанией за господство в Европе, вышла из Тридцатилетней войны победительницей. В своем постепенном развитии, отдельные ступени которого ознаменованы именами Людовика XI, Генриха XIV и особенно именем Ришелье, она превратилась в современную монархию с развитой бюрократией и гибкой финансовой системой. По окончании Тридцатилетней войны эта монархия при преемнике Ришелье — Мазарини — снова подверглась сильному натиску фронды, в последний [128] раз объединившей в своих радах крупное феодальное дворянство, но осталась победительницей; в течение долгого царствования Людовика XIV, умершего в 1715 г., она сделалась первой европейской державой, перевес которой уравновешивался лишь коалицией нескольких европейских держав, именно: Англии, Голландии и Австрии.

В войнах, которые они вели между собой, окончательно создались постоянные армии, сначала во Франции, а затем, по ее примеру, и в остальных странах. Как войска ландскнехтов, так и постоянное войско покоилось на принципе вербовки; взгляд на него, как на военную школу для населения страны, был совершенно чужд тому времени. Для того чтобы иметь полные кассы денег, а без этого нельзя было и думать о постоянном войске, следовало заботливо оберегать рабочую силу населения, бывшего в то время еще очень редким; нельзя было и думать о том, чтобы ослаблять то «заселение» страны, которое было главной заботой тогдашних правительств, забирая на военную службу молодых крестьян и ремесленников.

Главным материалом для образования постоянных войск служила одичавшая солдатчина Тридцатилетней войны, равно как массы бродяг и преступников, порожденных этой войной. Прежде всего для них была необходима железная дисциплина. Этот материал был особенно плох потому, что вербовка, в целях сохранения собственной рабочей силы, производилась преимущественно за границей. Подтверждалось то, что еще сказал Маккиавелли: «Те, кто, не являясь вашими подданными, добровольно идут на военную службу, представляют собой последние отбросы общества». Но с течением времени стала ослабевать и добровольная вербовка и тем больше, чем меньше выгод давала теперь военная служба даже для самого отъявленного негодяя; это не были уже дни Фрундсберга или даже Валленштейна, когда тот, кто следовал за барабаном, мог рассчитывать на добычу, на почести и по крайней мере на свободную разгульную жизнь; после непродолжительного похмелья, за время которого рекрут прогуливал свои деньги, его ожидало в течение всей его жизни однообразное существование с жалкой оплатой, со скудным питанием и с жестоким обращением. Офицерам, производившим вербовку, приходилось прибегать к насилию и хитрости, чтобы заполучить себе рекрутов, к которым — как известно, клин выбивают клином — приходилось применять самые жестокие средства, чтобы сделать их годными для войны. Служба простого солдата, которая в XVI столетии считалась приличной для мелкопоместного [129] дворянства, в XVIII веке считалась величайшим несчастьем и даже позором для самого бедного крестьянина.

Храбрость этих наемников покоилась, по прекрасному выражению прусского короля Фридриха, на том, что солдат боялся своего офицера больше, чем врага — «иначе невозможно было заставить их идти на штурм, преодолевая огонь трехсот пушек, сметавших их с лица земли». Но всякая дисциплина исчезала, если они были голодны; главной ее предпосылкой была своевременная и регулярная забота о снабжении солдат. Интересы всех государств одинаково сходились на том, чтобы уничтожить дикую систему грабежа, которой питались ландскнехты за время Тридцатилетней войны, распространяя ужас и разорение на большей части европейского материка. Но даже независимо от этой точки зрения нельзя было постоянному войску, и без того редевшему с каждым днем от массового дезертирства, позволить реквизировать для себя продовольствие, не подвергаясь опасности, что они разбегутся на все четыре стороны, превратившись в банды разбойников.

Из этой жесткой необходимости возникло магазинное снабжение постоянного войска. «Во время Нидерландской войны Людовик XIV ввел 5-переходную систему, т. е. было принято за правило, что войско не должно удаляться от своего магазина дальше, чем на пять переходов. Здесь делалась остановка и строился новый магазин. Посредине, в двух переходах от армии, и в трех — от магазина, находилась пекарня. Только при таких условиях можно было обеспечить снабжение, так как испеченный полевой пекарней хлеб мог сохраняться в течение 9 дней. Два дня нужно было повозкам, чтобы доехать от армии до пекарни, один день — для отдыха и нагрузки, два дня — обратного пути; они ездили, таким образом, взад и вперед, оставляя известное время для непредвиденных случайностей, что было необходимо для тогдашнего времени, когда при отсутствии шоссейных дорог пути делались часто совершенно непроходимыми вследствие дождя» (Ганс Дельбрюк). Таким образом продвигался еще в 1792 г. по Франции герцог Брауншвейгский.

Постоянные войска стали возможны и даже необходимы лишь тогда, когда современные монархии достигли известной степени своего развития. Но при этом нельзя забывать, что эти монархии вышли тоже из феодальной скорлупы. Средневековые силы хотя и капитулировали, но во всяком случае не на милость или немилость своего врага. Они сумели обеспечить себе достаточное участие в новых средствах управления абсолютизма. Они поставляли офицерский корпус постоянного войска, солдаты [130] которого рекрутировались из отбросов общества или в лучшем случае из беднейших слоев населения.

Этот факт особенно бросается в глаза, когда во времена Людовика XIV видишь во главе французского войска Туррена, Кондэ, Люксембурга — тех самых генералов, которые в ранней молодости этого же короля, стоя во главе фронды, делали отчаянные попытки низвергнуть нарождавшуюся монархию. Все же в военном отношении они были еще пригодны, чего нельзя сказать об их преемниках позднейшего времени, когда французское дворянство потеряло свои феодальные доблести и развратилось в атмосфере придворного безделья. Французские маршалы Семилетней войны представляли собой галерею бездеятельных и даже бесчестных бездельников. Несмотря на все еще хорошее снаряжение своих войск, они терпели из года в год поражения от гораздо более слабой армии герцога Фердинанда Брауншвейгского, составленной из английских, ганноверских, брауншвейгских и других контингентов мелких государств; герцогу давал стратегические советы его гражданский секретарь Филипп Вестфален. Интересно, что внучка названного Вестфалена стала впоследствии женой нашего Карла Маркса.

В этой же войне Австрия не менее ощутимо почувствовала ту силу, которую обеспечило себе феодальное дворянство в военном командовании. Маршал Даун, из года в год назначавшийся главнокомандующим, совсем не был плохим генералом. Он даже одерживал постоянные победы над прусским королем, когда им приходилось встречаться в открытом бою, и умел довольно ловко его проводить, за исключением, правда, битвы под Торгау, где он был ранен и вынужден преждевременно покинуть поле сражения. Но он был страшно медлителен, не имел никакой военной инициативы, и вскоре для королевы Марии Терезии, для ее государственного канцлера Кауница и для самого Дауна стало совершенно ясно, что ему никогда не удастся завоевать Силезию, что было главной и последней целью войны. Каждую весну Даун заявлял, что он складывает с себя свои обязанности, и каждую весну с большой горячностью обсуждалось, кто мог бы его заменить; Кауниц нашел наконец годного человека в лице генерала Лаудона, но, несмотря на все свое тогдашнее могущество, ему не удалось провести этого кандидата. Лаудон происходил из низшего дворянства, к тому же был чужеземцем и протестантом; он так низко стоял в родословном листе, что ему приходилось перепрыгнуть через целую массу аристократических болванов, чтобы попасть на должность главнокомандующего. Такого унижения [131] нельзя было нанести австрийской аристократии, а сама она не могла дать ни одного человека, который хоть немного походил бы на Дауна. Сам маршал писал в своем великолепном стиле императрице: «Самое большое зло — что у нас нет людей», и должен был оставаться на своем посту до печального конца. В общем, из одной только австрийской военной истории до XIX столетия включительно можно увидеть, как часто и тяжко страдала доблесть войск от бездарности «высокорожденных ослов», считавших, что по своему рождению они призваны стать военными героями.

В прусском войске родовая аристократия также имела под собой твердую почву, но опять-таки в несколько ином виде, чем во Франции и в Австрии. При более внимательном изучении здесь можно найти много поучительных различий. [132]

IX

Если Франция во времена наемных армий была первой военной державой Европы, то в середине и в конце XVIII столетия образцовым военным государством сделалась Пруссия.

Чтобы понять это явление, надо прежде всего отказаться от того объяснения, которое дает по этому поводу новейший прусский военный историк, именно, что прусский король Фридрих-Вильгельм I и его сын Фридрих достигли якобы «самого неограниченного абсолютизма, который когда-либо существовал на земном шаре». Это утверждение — если употребить парадоксальное выражение — может послужить образчиком настоящей штукатурной легенды, которая давно уже была опровергнута другими прусскими историками, но, как кажется, возрождается снова.

Основателем постоянного войска в Пруссии был курфюрст Фридрих-Вильгельм, вступивший на престол в 1640 г. 20-летним молодым человеком. Тогда еще бушевала Тридцатилетняя война, опустошившая маркграфство Бранденбург гораздо больше, чем любое немецкое государство, отчасти потому, что военная организация Бранденбурга была слабее, чем где бы то ни было в Германии. Молодой курфюрст состоял в близком родстве как с оранским, так и шведским домами. Как наследный принц, он прожил несколько лет в голландских военных лагерях; когда его многолетнее сватовство за королеву Христину Шведскую — его родственницу — не дало результатов, он женился на принцессе из оранского дома. Состоя в тесной связи с обеими, наиболее развитыми, военными державами своего времени, он вступил еще в более тесную связь со вновь появившейся на сцене военной державой — Францией. При заключении Вестфальского мира Мазарини предоставил слабому курфюрсту большие льготы, так как надеялся найти в нем сильный противовес против дома Габсбургов.

Для этого было необходимо постоянное войско. И молодой курфюрст имел достаточно военной сметки, чтобы понять эту необходимость. Но этого было бы мало, если бы эту необходимость не понимало также и бранденбургское дворянство, державшее благодаря своим сословным собраниям деньги в своих руках.

Грабители-ландскнехты Тридцатилетней войны ни в коем случае не щадили и дворянских поместий; среди крепостных крестьян в результате войны началось брожение, и они плохо поддавались управлению; многочисленные «наездники», обедневшие юнкера, производившие более или менее бесстыдные грабежи на дорогах, тяжело ложились на плечи дворянства и [133] увеличивали его сословные заботы. Эти и другие причины делали дворянство весьма склонным к созданию постоянного войска, и на ландтаге 1653 г. сословные вотировали курфюрсту «контрибуцию», т. е. постоянный налог, необходимый ему для вербовки и содержания наемного войска.

Но при этом они обеспечили себе в соответствии с соотношением сил договаривающихся сторон львиную долю. «Контрибуция» должна была взиматься только с крестьян и городов, само же дворянство было свободно от всяких налогов; дальше — им должна была быть предоставлена безусловная поместная власть, полное господство над крестьянским сословием, составлявшим тогда большую часть населения, и наконец, дворянство выговорило себе офицерские должности в новом войске, что одно обеспечивало ему гораздо большую власть, чем та, которой оно могло похвастаться на своих уже ослабевших сословных собраниях. Эта новая Пруссия возникла как юнкерская военная монархия, прообразом которой может считаться Швеция Густава-Адольфа.

Внук курфюрста Фридриха-Вильгельма, носивший то же самое имя, так же мало, как и его дедушка, мог «добиться неограниченного абсолютизма», несмотря на то, что из всех своих предшественников и наследников он больше всего старался «воздвигнуть [134] этот rocher de bronce». Это — еще более хрупкая штукатурная легенда, по поводу которой можно лишь только удивляться, что она все еще существует, прославляя короля за то, что будто бы он ввел в 1773 г. кантонным регламентом всеобщую воинскую повинность. Такой кантонный регламент никогда не существовал; всеобщая воинская повинность была в Пруссии того времени так же невозможна, как и во всяком другом европейском государстве; мысль об этом была так далека от короля, что он вел решительную борьбу с самим словом «милиция» и решительнейшим образом отстаивал принцип наемного войска.

Легенда о кантонном регламенте, по всей вероятности, является извращением того факта, что давно изжитое кондотьерство гораздо дольше сумело удержаться в прусском войске, чем в каком-нибудь другом, до самой катастрофы 1806 г. и существовало даже в самой гадкой форме — в форме ротного хозяйничанья. Правительство вручало капитанам определенную сумму, чтобы вербовать и оплачивать рекрутов; капитаны же, пользуясь господским правом, которое они имели, как дворяне, над крестьянским населением, принуждали крепостную молодежь к военной службе и после необходимого обучения снова отправляли ее на сельские работы. Таким образом, капитаны получали возможность прятать в собственный карман значительную часть полученных от правительства сумм, а кроме того, представляя ему фальшивые списки, поддерживали практику старого кондотьерства. Эта «кантонная система» является разительным доказательством не «за», а «против» прусского абсолютизма; королевская власть ее никогда не изобретала, но примирилась с ней лишь после продолжительного сопротивления, так как дворянство оказалось сильнее нее.

Но совершенно по другим причинам ей было все же значительно легче, чем французскому королю или германскому императору, выработать дельных офицеров. В Пруссии не было могущественной, богатой аристократии, а лишь бедное многочисленное юнкерство, возникшее из тех элементов, которые когда-то, на службе у императорского маркграфства, отвоевали у славян Ост-Эльбские провинции. Это низшее дворянство, на которое феодалы вне Пруссии смотрели с большим презрением, было, как класс, достаточно сильно, и против его желания король ничего не мог поделать, но над некоторыми из них, несмотря на их количество, он все же имел значительную власть. Имелось большое количество бедных дворян, считавших, что «королевский хлеб самый вкусный». У этих протестантских дворян не было возможности получать обеспечение и синекуры [135] у секуляризованной церкви, так как эти средства удерживались для заслуженных офицеров.

Непозволительным обобщением совершенно единичных явлений являются рассказы, будто прусские короли насильно принуждали дворянство к военной службе. Это было лишь вначале и только в Восточной Пруссии, дворянство которой не хотело вначале присоединиться к прусскому владычеству. Но это продолжалось недолго; уже племянник того самого Калькштейна, которого курфюрст Фридрих-Вильгельм казнил, как изменника, сделался военным воспитателем кронпринца, будущего короля Фридриха.

Когда этого короля выставляют классическим защитником прусского военного государства, то прежде всего следует вспомнить о том, что офицерский корпус был составлен тогда из низшего дворянства. В сражении под Прагой однажды наследный принц Шонейх-Каролят командовал конницей, но в первый и последний раз произошло то, что владетельный князь получил крупное военное назначение от короля Фридриха. Этот король питал глубокое недоверие даже к низшему дворянству, если оно было хоть несколько зажиточно. Однажды он ответил графу Шуленбургу, желавшему сделать своего сына офицером, что он отдал приказание не принимать в офицерский корпус графов: «Если ваш сын хочет служить, то ему не для чего графство... В случае если произойдет чудо и из графа выйдет что-нибудь путное, то ему не понадобится ни его титул, ни рождение; это просто вздор. Все зависит от его личных достоинств».

Подобным же образом высказывал король свое отрицательное отношение к богатому и знатному офицерству.

Особую любовь проявлял он к так называемым панкам, мелкопоместному кошубскому дворянству, часто жившему несколькими семьями под одной крышей у польской границы, почти на положении поляков. Он открыл для этого дворянства в Стольпе и Кульме специальные кадетские школы, чтобы обучить «господ юнкеров» чтению, письму и счету, так как знание этих несложных искусств было необходимо для вступления в Берлинский кадетский корпус. Из этих глухих лесов король извлек немалое количество военных начальников, отличившихся при нем или при его наследниках. В деревне Большой Густков, недалеко от Бютова, в «голубой стране» обитало на одном из бесчисленно-раздробленных кусочков земли семейство фон Яркен. Один представитель этого семейства, не могший уже более кормиться на своем жалком участке, сделался пастором в бедной приморской деревушке, и внук этого «голодного пастора», сын дочери ремесленника, [136] оказался впоследствии генералом Йорком, известным героем Таурогена; его официальная биография рисует его, конечно, совершенно иначе — отпрыском английского дворянского рода, один из членов которого эмигрировал якобы во времена Кромвеля как верный приверженец Стюартов, в то время как другой процветал на старой родине в лице графа фон Хардвига. Перед нами опять пример чистейшей штукатурки.

Внутри набранного таким образом офицерского корпуса господствовала до известной степени демократическая организация. Вступивший должен был отбыть 20 лет суровой службы с жалованьем от 10–14 талеров в месяц; затем выручала рота, которая давала ему возможность в течение 10 лет составить небольшое состояние, с которым он мог спокойно пойти на отдых в свой майорский угол. Достижение звания майора стояло в зависимости от количества прослуженных лет и являлось бесспорным принципом, который не мог нарушить даже и король; однако и в более высоких командных должностях выслуга лет имела свой весьма трудно нарушаемый порядок. Правда, в трудное время Семилетней войны король не раз объявлял, что при назначении полковников он не будет считаться с количеством прослуженных ими лет, что если бы он знал в своем войске какого-нибудь поручика, который обладал бы достоинством принца Евгения Савойского, то он тотчас произвел бы его в генерал-фельдмаршалы. Но на практике ему было очень трудно провести этот принцип. Когда вскоре после этого объявления он хотел одного генерала, которому он особенно доверял, назначить начальником других генералов, бывших старше его по службе, ему пришлось назвать этого генерала чем-то вроде «диктатора на манер римских времен». Насколько эта мера оказалась удачной, трудно судить, так как новый «диктатор» через несколько дней после этого был разбит наголову русскими.

Вообще, генералитет, как это признавал и сам король, был самой слабой стороной этого офицерского корпуса, и причина этого скрывалась в очень слабом образовании, которое получали офицеры. Правда, современный фельдмаршал фон дер Гольц, когда он еще был майором генерального, штаба, уверял, что фридриховский офицер являлся самым образованным представителем немецкой нации, но в течение целого поколения нашелся лишь один последователь этого смелого утверждения, а именно, буржуазный поклонник милиции Блейбтрей. Старый Беренхорст, знавший фридриховское прусское войско как его современник вдоль и поперек, рассказывал весьма красочно в своих «Заметках о военном искусстве», что при вступлении на [137] престол короля Фридриха для офицеров самая военная терминология являлась загадкой за семью печатями. Когда был получен приказ двигаться колоннами, смелые вояки рассуждали: «Что же такое значат колонны?» И так как они не могли решить этой загадки, то они успокоились на следующем: «Так вот, я буду следовать за тем, кто идет впереди меня, куда он — туда и я». Фридрих, по крайней мере, заботился все же о военном образовании офицеров, но результаты, получившиеся от этого, очень мало удовлетворяли даже и его самого.

Несомненно, среди прусского войска встречались некоторые высшие офицеры, которые по-современному были образованны и даже высокообразованны, как, например, фельдмаршал Шверин, но таких было очень мало. Даже генерал Винтерфельд, которого называют начальником королевского генерального штаба, принадлежал к тем людям, о которых говорят: «Деревенский учитель передал ему всю полноту своих знаний». Сам Винтерфельд признавал, что он гораздо большему научился от одного старого сержанта, чем от кандидата в пасторы, обучавшего его по поручению отца. Прекрасными образчиками высшего офицерства были генерал Бланкензее, про которого король сказал, что если он умрет, то вряд ли кто это заметит, или фельдмаршал Мориц фон Дессау, которого старый Дессау, его отец, ничему не обучал, желая, очевидно, испытать, что может сделать природа из его любимого сына. Однако все же после смерти Шверина и Винтерфельда, погибших в первый же год Семилетней войны, стал ощущаться недостаток в генералах, которым могло бы быть поручено самостоятельное командование; даже знаменитый кавалерийский генерал Зейдлиц, не говоря уже о еще более популярном Цитене, не доросли еще до этой задачи.

Недостаток дельных генералов заставил короля поручать ответственное командование, которое он тоже сам не мог вести, или принцам своего собственного дома, или же принцам других княжеских домов, зависимых от него, как, например, Брауншвейг и Дессау. Но и это средство имело свои тернии, так как, несмотря на заботливый выбор, он не всегда мог найти прирожденного героя, и кроме того, у него было слишком много той подозрительности, которая заставила когда-то испанского короля подозревать даже своего собственного брата. Фридрих так безжалостно преследовал моральными шпицрутенами своего брата и наследника престола, оказавшегося неспособным к самостоятельному командованию, что принц умер от горя еще в сравнительно молодых годах. Этот пример имел очень устрашающее [138] влияние. Другой высокорожденный командующий герцог Брауншвейг-Баверн, проигравший однажды дело, сбежал от своего войска при одном известии о приближении короля и вместе со своим слугой сдался в плен кроатам — во всей военной истории известен лишь один подобный случай. Лучше всего характеризует это недоверие короля, сохранившееся у него со времен кондотьерства, выпущенный им дворцовый декрет, по которому ни один принц королевского дома не мог достигать высших военных должностей. Когда король Вильгельм осенью 1870 г. произвел в фельдмаршалы кронпринца и принца Фридриха-Карла, он особенно подчеркнул: «Это первый подобный случай в нашем доме».

Тем, что король выдержал в военном отношении Семилетнюю войну, он обязан был тогдашнему прусскому офицерскому корпусу. Были попытки сравнивать этот корпус с чем-то вроде монашеского ордена. Этому очень содействовал тот факт, что король, насколько ему позволяла его власть, принуждал офицеров к безбрачию. Без долгого и сурового послушания никто не мог достигнуть высокой должности; но при этом условии она делалась доступной для всякого. Однако весьма характерно для этого ограниченного и сурового поколения, что такой человек, как Готгольд Эфраим Лессинг, охотно вращался в его кругу и даже провел там самое лучшее и радостное время своей жизни. По большей части бедняки, не имевшие ничего, кроме чести, сабли и жизни, ежедневно подвергавшие свою жизнь опасностям в боях, эти офицеры скорее способны были сломать свои шпаги, чем запятнать, по прихоти короля, свою честь.

Однако Семилетняя война была для них не только славной, но и роковой. Четыре тысячи их осталось на полях битвы, и даже после мира не удалось заполнить образовавшиеся пробелы, так как войско беспрерывно возрастало. Король не умел восстановить разбитые организации офицерского корпуса; все военные нововведения, которые он делал после войны, приводили лишь к тому, что офицеры превращались в банду «спекулирующих лавочников», как сказал когда-то грубо, но зато очень метко Бойен — позднейший реформатор прусского войска. Ротное хозяйство, самое тяжелое испытание для офицерского корпуса и опаснейший источник разложения, превратилось благодаря реформам короля в неизлечимую язву, которая в течение нескольких десятилетий окончательно погубила боеспособность войска.

Из всех ошибок короля наиболее порицаемая ошибка является, в известном смысле, и наиболее извинительной. Даже со стороны своих буржуазных поклонников «Философ из Сан-Суси»{21} [139] встречал довольно резкое порицание за то, что после Семилетней войны он прогнал из войска всех офицеров, вступивших туда под давлением нужды во время войны, и, так как собственное дворянство не могло удовлетворить потребностей в офицерах, заменил их места авантюристами дворянского происхождения из-за границы. Лишь мимоходом можно заметить, что эти офицеры в массе своей далеко не были лучшими. Если юнкерские офицеры предпочли бы бросить свою шпагу к ногам короля, нежели по его приказу разграбить саксонский охотничий замок, то офицер из бюргеров не только охотно выполнил бы это приказание, но и наполнил бы при этом и свои собственные карманы, причем доля короля в награбленном была бы по крайней мере пожертвована на лазареты; это укрепляло короля в его убеждении, что лишь дворяне имеют чувство чести. Между прочим, об этом можно совсем не говорить. При закостеневшем сословном делении фридриховского государства буржуазному сословию нельзя было дать возможности занимать офицерские должности, не перевернув до основания всего государства. Хотя это и смогла сделать битва под Йеной, но король Фридрих не мог этого сделать, если бы даже и хотел.

Проклятием либеральной истории является то, что она всегда попадает впросак, если вздумает ругнуть какого-нибудь короля. Личное расположение короля к дворянству было лишь рефлексом старопрусского государственного разума, последствием которого явилось наводнение прусского офицерского корпуса иностранным дворянством; по поводу вербования его можно было сказать то же самое, что сказал Маккиавелли о вербовке чужеземных рекрутов: получались лишь подонки и отбросы. Это было полным возвратом к временам ландскнехтов Тридцатилетней войны. В год Йенской битвы среди штаб-офицеров прусского войска находилось 19 французов, 3 итальянца, 1 грек, 20 поляков, 3 австрийца, 6 голландцев, 23 курляндца и русских, 15 шведов, 5 датчан, 13 швейцарцев и из непрусской Германии — 4 баварца, 8 вюртембержцев, 39 мекленбуржцев, 10 антальцев, 12 брауншвейгцев, 108 саксонцев и тюрингенцев, 8 ганноверцев, 18 тессенцев и около 50 человек из других мелких немецких государств. Еще более многочисленное и разнообразное смешение почти всех европейских наций (также англичан, шотландцев и португальцев) наблюдалось [140] среди высшего офицерства. Офицеров с французским именем и фамилией значилось в офицерском списке свыше 1000. Более пестрого смешения национальностей не было даже среди полковников и капитанов валленштейновской армии.

Что касается нижних чинов, то прусская наемная армия являлась классическим образцом лишь постольку, поскольку в ней была развита до крайности изнурительная дисциплина. В то время как во французском войске было запрещено употребление хотя бы палки, в прусском войске палка работала с утра до вечера. Приблизительно половина войска состояла из крепостных крестьянских парней, по отношению к которым могла бы применяться более мягкая дисциплина, но и с ними обращались очень жестоко; правда, они были приучены к палкам еще на господском дворе и находились под знаменами лишь один месяц в году. В очень незначительной части постоянное войско могло состоять из обманутых юношей, попавших в руки вербовщиков, но в несравненно большей своей части оно состояло все же из бродяг, дезертировавших ради денег из одного войска в другое; «это были, — говорит Шарнгорст, — бродяги, пьяницы, воры, негодяи и вообще преступники со всей Германии». Такую публику можно было удерживать в рамках дисциплины лишь самыми ужасными принудительными мерами.

Все же главное свое основание эта система находила не только в жесткой необходимости, но в принципе, как это признавал и сам король. Он не верил в существование каких-либо моральных побуждений в простом солдате; ему было совершенно безразлично, что думали и чувствовали те, кто плечо к плечу, вымуштрованные офицерами, должны были идти навстречу вражеским пулям. Из времен Тридцатилетней войны он, несомненно, сохранил известную склонность к кондотьерству так же, как перенял от Густава-Адольфа манеру последнего, применявшуюся тем в очень больших размерах, манеру зачислять военнопленных в свои войска. «Король не видел ничего дурного в том, чтобы, по примеру Мансфельда и Валленштейна, заключать соглашение с полковниками, которые обязывались навербовать за границей к нему на службу целые полки. Он охотно взял к себе на службу в 1744 г. часть войск, только что защищавших от него Прагу; он принудил саксонские полки, капитулировавшие в 1756 г. под Пирной, вступить в ряды его войск; в следующем году он навербовал свои полки из пленных австрийцев. Много тысяч набрал он в Моравии и Богемии, Саксонии и Мекленбурге, Ангальте и Эрфурте» (М. Леман). Подобные методы применялись и раньше [141] в наемных войсках, но нигде не проводились они так систематически, как в войске Фридриха.

Что из этого получилось, охарактеризовал коротко и метко Шарнгорст: «Ни одного солдата не истязали так ужасно, как прусского, и ни один не был так плох, как прусский».

X

Время расцвета постоянного наемного войска было также расцветом и стратегии на истощение. Это с такой же необходимостью вытекало из военной организации войска, как сама военная организация возникла из экономической структуры общества.

В военной литературе стратегия на уничтожение считается высшим родом военного искусства и даже его классической формой, рядом с которой стратегия на истощение представляется лишь несовершенным, вспомогательным средством. Стратегия на уничтожение является, таким образом, проявлением якобы более высокого исторического развития. Но неправильность этого положения обнаруживается уже из самого поверхностного взгляда на античную военную историю. Древние афиняне вели Персидскую войну по законам стратегии на уничтожение, а Пелопоннесскую войну по законам стратегии на истощение, однако никому не придет в голову утверждать, что в дни Мильтиада и Фемистокла Афины стояли на более высокой ступени исторического развития, чем в дни Перикла. Новая военная история также началась со стратегии на уничтожение полуварварских швейцарцев, в то время как современная мировая война со дня на день проявляет всё больше и больше признаков стратегии на истощение.

Если отвлечься от всех исторических условностей и установить коренное различие между этими формами войны, то можно сказать, что стратегия на уничтожение является не более высокой, но более простой формой ведения войны. Наполеон, ее величайший маэстро, сказал однажды: «Я знаю в войне лишь три вещи: ежедневно проходить по десять миль, сражаться и отдыхать». Уничтожение вражеского войска в бою — единственная цель стратегии на уничтожение. Стратегия на истощение, наоборот, склонна рассматривать сражение как прием плохих генералов. Во всяком случае наряду с ней она признает и даже предпочитает изнурять врага, отрезая его от его базы, заставляя его разбить себе голову об укрепленные позиции, захватывая его отдельные крепости и [142] провинции как залог для заключения мира и обходя его стратегическими маневрами и т. п.

Таким методом и велись войны во времена постоянного наемного войска; многие из них, и даже такие, которые оканчивались серьезными завоеваниями, проходили без единой битвы: например, так называемая Деволюционная война (1667 г.), в результате которой Франция приобрела большую часть Фландрии; война за польский престол (1734 г.), по которой была приобретена Лотарингия. Война за баварское наследство (1778 г.) также не видела ни одной битвы; разорив Богемию, король Фридрих принудил императора Иосифа отказаться от завоевания Баварии. Исключением является первый год Семилетней войны, за время которого произошло четыре сражения (Прага, Коллин, Росбах, Лютен), но с каждым следующим годом войны количество битв уменьшалось, и за два последних года прусский король едва дал одно сражение, как позднее в Войне за баварское наследство.

Эта боязнь битв, характерная для времен постоянного наемного войска, происходила не из каких-либо духовных или нравственных побуждений, но сама собой возникала из сущности наемного войска; после того как мушкет победил пику, или, вернее, между обоими этими видами оружия был найден компромисс в штыке, это войско в сражении представляло собой подвижную машину для стрельбы. Тремя шеренгами, плечо к плечу, нога в ногу, имея по бокам взводных, а позади замыкающих офицеров, которые могли заколоть или застрелить каждого уклоняющегося, двигались эти солдаты, давая по команде залп и бросаясь прямо на вражеский огонь, пока снова не раздастся команда. Если враг не отступал под огнем, то надо было выбивать его штыками; «пусть же сам король отвечает, — любил говорить Фридрих своим «молодцам», — в случае если штыки не будут больше колоть».

О действии этих залпов создалось несколько преувеличенное представление; оно не совсем правильно, так как кремневые ружья были далеко не опасны: из них могли стрелять лишь на дистанции 200 шагов, не имея возможности прицеливаться при стрельбе (не было прицелов). Гораздо более опустошительно было действие пушек среди тесно сплоченных рядов; артиллерия с ее картечным огнем делала битвы того времени чрезвычайно кровавыми. Средняя цифра потерь обычно достигала трети войска; при Коллине пруссаки потеряли 37%, при Цорндорфе — 33% (русские даже 40%), при Куннерсдорфе — 35%, при Таргау — 27%. Подобные же потери в 1870 г. понесли отдельные прусские полки при Вионвиле и Сен-Прива; но то, что в XVIII столетии было правилом, то [143] в XIX является редким и ужасным исключением. Здесь следует еще учесть весьма существенную разницу, что у наемных войск не было видов на подкрепление или запасные части. Самое большее, на что они могли рассчитывать, это на новую вербовку для похода в следующем году. Уже этих указаний было бы достаточно, чтобы понять, что генералы XVII и XVIII столетий гораздо больше повиновались необходимости, чем собственному желанию, принимая или предлагая битву. Еще внимательней приходилось учитывать то, что преимущества, даваемые битвой, стояли в обратном отношении к тем потерям, которые она за собой влекла. Битва не решалась лишь потерями в людях — у победителей они могли быть не только такими же, как у побежденных, но значительно выше, — главным образом она решалась военным и моральным потрясением вражеского войска, а этого можно было обычно достигнуть лишь упорным преследованием. Никто не знал этого лучше, чем король Фридрих. Он говорил, не преследовать — это значит потерять преимущество, приобретенное в битве, преследование «важнее и полезнее битвы»; оно должно быть так упорно, чтобы каждая боевая единица врага была дезорганизована. Но король также знал, что он не мог преследовать со своим войском отчасти благодаря линейной тактике, отчасти благодаря магазинному снабжению. Эти столпы наемного войска при преследовании окончательно рушились; сомкнутые ряды выходили из всякого повиновения. Победоносное войско начинало таять от всеобщего дезертирства, и тем неудержимее, чем дальше удалялось оно от своих магазинов. О преследовании, как после битвы при Йене и Ватерлоо, нельзя было даже и думать, не только что проводить его.

При условиях наемного войска стратегия на истощение являлась логической необходимостью и потому надежнейшим средством ведения войны. Если врагу вовремя удавалось разрушить весной магазины, а зимние походы были почти что невозможны — войско было парализовано в гораздо большей степени и на гораздо большее время, чем если бы оно понесло поражение в битве.

Вторая Силезская война особенно ярко показывает, насколько при данных условиях маневры были важнее битвы. В 1744 г., когда король Фридрих вторгся в Богемию, он был так искусно изгнан оттуда австрийским маршалом Трауно при помощи одних маневров, без единой битвы, что прусское войско, достигнув Силезии, оказалось в состоянии полного потрясения. В течение месяца король висел на краю пропасти.

Когда летом 1745 г. австрийцы большими массами перешли через горы, чтобы овладеть Силезией, королю пришлось [144] принять битву; в каком настроении и с какими намерениями он это делал, видно из его письма к министру Подевилю о принятом им решении: «Для меня нет другого выхода: битва при всех возможных условиях единственное, что мне остается. Это решительное средство (emetigue) решит участь больного в течение нескольких часов». И в самом деле, король победил 4 июня 1745 г. в 4 утренних часа при Годенфридберге, но после того как генерал, заведывавший продовольствием, высказал мнение, что продолжать преследование невозможно{22}, все результаты этой — после Лейтена — самой блестящей победы, одержанной когда-либо королем, выразились лишь в том, что австрийцы отошли на несколько миль обратно в Богемию и оба войска в течение 4 месяцев после этого стояли друг против друга в полном бездействии. В конце концов королю пришлось оставить Богемию, несмотря на то, что он одержал у Зоры вторую — тоже совершенно бесплодную — победу.

После всего сказанного совершенно неправильно говорить, что генералы этого периода «предпочитали» стратегию на истощение. О «предпочтении» не было даже и речи; им приходилось танцевать под дудочку тогдашней военной организации. Когда обоих королей, являвшихся во времена постоянных наемных войск самыми крупными полководцами, прусского Фридриха и шведского Карла, славословят за то, что они «предпочитали» будто бы стратегию на поражение, то это смахивает на двусмысленный комплимент, что они вышли из дома сумасшедших. У шведского короля, по крайней мере в немецкой военной литературе, эта честь уже отнята; Фридрих же прусский все же должен красоваться как исключительный гений своего времени. Несмотря на то, что его военные сочинения являются прямо-таки учебником стратегии на истощение, он все же считался творцом стратегии на уничтожение. Мы еще вернемся к вопросу, каким образом возникло это безумие и как оно закончилось. В настоящее время — опять-таки с некоторым преувеличением — Фридрих начинает выставляться знатоком стратегии на истощение, в то время как Карл XII рисуется чудаком, который во времена дилижансов вздумал ездить на локомотиве.

В конце концов все это сводится к следующему: стратегия на уничтожение знает одну цель — битву, стратегия на истощение знает две цели — маневр (в самом широком значении [145] этого слова) и битву. Маневры дают при меньшем риске более благоприятные возможности; наоборот, в битве на карту ставится очень много, с риском ничего не выиграть. Отсюда и получилось, что среди генералов, чувствовавших себя ответственными перед высшей инстанцией, легко развивалось предпочтение к маневрам, как, например, у маршала Дауна, которого водил на помочах венский придворный военный совет. Наоборот, генералы, ответственные лишь перед самими собой, охотно применяли «сокрушительные средства» даже и там, где были бы уместны более мягкие методы. Далеко не случайность, что подозрение в стратегии на уничтожение навлекли на себя как раз два короля, проявившие себя в этот период выдающимися полководцами. Их выпады так же мало принесли им пользы, как маршалу Дауну его сверхмедлительная тактика. И Карл XII под Полтавой и Фридрих II под Коллином и Куннерсдорфом сели в хорошую лужу. Но все же они вели такую же стратегию на истощение, как и маршал Даун, метод которого даже противник его — сам король Фридрих — признавал «безусловно хорошим».

В конце концов не стоит и говорить о том, что стратегия на