Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Милован Джилас

ЛИЦО ТОТАЛИТАРИЗМА

К оглавлению

НЕСОВЕРШЕННОЕ ОБЩЕСТВО

ВВЕДЕНИЕ

 

О возникновении книги

 

Эта вводная часть была бы не нужна, если бы не необходимость предварительного раскрытия тех политических препон, которые мне пришлось преодолеть, прежде чем моя мысль наконец воплотилась в предлагаемые читателю строки.

19 ноября 1956 года, когда только что завершилась работа над рукописью "Нового класса", югославские власти арестовали меня за выступление и статью в защиту венгерского восстания. Все мои помыслы, воспоминания, надежды еще дышали той жизнью вне тюрьмы, я еще жил ее впечатлениями. И вот пришлось себя обуздать, заставить привыкать к одиночеству, самоотречению, медленной смерти.

Однако и в этом непомерном усилии мысль моя двигалась в привычном направлении, крепла и шлифовалась, преодолевая сталь и бетон белградского Централа.

"Новый класс" был закончен, и у меня опять появилось (так случалось и прежде) сильное желание писать, в сознании возникли новые темы и образы. Творческий императив был тем сильнее, чем яснее я отдавал себе отчет в том, что в "Новом классе" я дал лишь критическое описание общества, созданию которого сам немало способствовал и где теперь принужден жить, но перспективы развития этого общества и пути выхода из тупика, в котором оно находится, представлены там слишком скупо и неопределенно.

Говоря откровенно, тогда у меня не было ответа на этот вопрос - слишком много душевных сил отняла борьба с догмами и сомнения в правильности выбранной позиции. Не было и названия будущей книги, и это мешало начать работу, поскольку, когда я приступаю к разработке и изложению той или иной темы, она в моем сознании должна оформиться в слово, определиться как заглавие труда.

Меня осенило дня через три-четыре моего заключения, когда я очередной раз шагнул в прямоугольник тюремного двора, окруженного бетоном шестиэтажного здания тюрьмы, где ежедневно в полдень разрешались часовые прогулки. Задуманный труд должен называться "Несовершенное общество" в противовес теории совершенного, то есть бесклассового общества, которой коммунисты оправдывают свою диктатуру и свои привилегии. В бетонной пустоте покрытого грязным ноябрьским снегом двора мои шаги гулко вколачивали в сознание: "Несовершенное общество, несовершенное общество..."

Здесь, видимо, следует пояснить: употребив определение "несовершенное" общество (unperfect), я хотел подчеркнуть его семантическое отличие от привычного "несовершенное" (imperfect). Из сказанного в последующих главах с очевидностью следует, что общество и не может быть совершенным. Разумеется, человеку необходимы идеалы, но ему столь же необходимо осознать, что полное их воплощение неосуществимо. Ибо такова природа утопии: обретая власть, утопия неизбежно становится догмой, готовой во имя псевдонаучных теорий поступиться человеком. Может показаться, что рассуждения о несовершенном обществе подразумевают возможность общества идеального, что в действительности невозможно. И задача современника понять истинное положение вещей - общество несовершенно, присущие же ему гуманистические грезы призваны лишь стимулировать реформы, направленные на создание более гуманного прогрессивного общественного устройства.

В дневниковых записях, которые я вел во время первого заключения, имевшего место в современной всем нам Югославии (1956 - 1961), нетрудно увидеть за известной полемичностью и вполне понятной сдержанностью в выражении мыслей, как постепенно вызревал и оформлялся замысел этой книги. Выйдя в январе 1961 года из тюрьмы, я продолжал упорно работать - собирал необходимый материал, записывал мысли, делал наброски. Однако судьбе, видно, не был тогда угоден мой замысел, или сам я недостаточно еще подчинился ему. Словом, вскоре меня снова арестовали, на этот раз за книгу "Беседы со Сталиным". Вновь потянулись пять лет заключения, но желание осуществить этот труд, пусть трудно осуществимое и несколько поугасшее, осталось. Оно ясно прочитывается во всех моих записях и беллетристических произведениях того времени (1962 - 1966), в которых с очевидностью проступает идея "Несовершенного общества". Из тюремного бессилия и надежды я вынес ее сохраненной и надежной. Я берег ее и храню до сих пор как величайшую и сокровеннейшую из тайн моего бытия, как первопричину всех моих устремлений. И теперь, когда закончены неотложные дела, связанные со мной и моей семьей, я приступаю к ее воплощению, я открываю ее.

Итак, если "Новый класс" - это обобщение трагического опыта борца, то "Несовершенное общество" - плод длительных раздумий затворника.

Но время делало свое, и общественные отношения, опережая теории, приобрели новые формы. "Несовершенное общество", задуманное в 1956 году как продолжение "Нового класса", складывается теперь как произведение более зрелое и самостоятельное как по концепции, так и по форме. Тогда, в середине пятидесятых, общественные перемены, ставшие в "Новом классе" предметом нашего анализа, лишь намечались, и дальнейший их ход вряд ли мог быть предугадан более или менее верно. Предвидение, впрочем, и теперь не входит в мои намерения, но, думается, что само описание современного состояния общества должно натолкнуть на новые размышления, подсказать новые идеи. Да и не произойди они, эти перемены, отход от первоначального замысла "Несовершенного общества" как продолжения "Нового класса" заставляет меня вернуться к "Новому классу", чтобы яснее представить себе, чем отличаются друг от друга обе книги. Тем более что время умерило восторги и обессмыслило проклятия, навязанные этому произведению конкретным историческим моментом.

Сама жизнь разрушила схемы и покончила с истинами "в последней инстанции", вне которых "Новый класс", будучи произведением идеологическим, просто не мог бы существовать.

В предлагаемом "Введении" я не стану обращаться к этой книге более подробно, ибо верно сориентированный и внимательный читатель способен из текста "Несовершенного общества" сделать самостоятельные выводы об эволюции моих взглядов, обусловленной переменами окружающей действительности. Поэтому, полагаю, достаточно указать следующее: во-первых, в "Новом классе" я все еще пользуюсь марксистскими идеями и методологией. По сути, "Новый класс" представляет собой критику современного коммунизма с точки зрения марксизма. Однако уже и там я подверг сомнению этот метод, критически оценивая действительность, оправдываемую и объясняемую посредством оного. Временами меня охватывал странный, демонический восторг разрушителя собственного дела и собственной веры. Там были предложения и целые страницы, написанные в упоительном полусознательном состоянии, вызванном видением необозримых народных масс, идущих в бой под знаменами идей, почерпнутых из моей книги... Ведь марксистская теория ставится здесь под сомнение простым сопоставлением с практикой, доказавшей ее несостоятельность. Тогда я лишь мог еретически указать на несоответствие коммунистической реальности предсказаниям и посулам из "канонических" марксистских текстов. Так что широко известный гегелевско-марксистский диалектический метод, когда-то эффективный и привлекательный как средство выявления противоречий того общества, которому он служил в качестве духовного орудия, сегодня, когда речь идет о поисках форм выхода из тупика, недостаточен и бесполезен. Однако, если вопреки сказанному и в этой работе обнаруживаются следы марксистского мировоззрения, то объяснение следует искать в моем уважении к его достижениям, которые, пусть и в преломленном виде, стали частью инструментария современных общественных наук и современного миросозерцания (смена общественных формаций, неизбежность внутренних противоречий в любом обществе, значимость экономических факторов в общественной и частной жизни, отношение к обществу, в том числе и как к объекту научного исследования), а также в моем инстинктивно-рациональном стремлении не порывать окончательно с реальной действительностью моей страны, с тем самым обществом, на которое я обречен.

Во-вторых, вышеназванный метод если и не сыграл решающей роли в выработке исходных положений "Нового класса", то проявился в самом подходе к исследуемому предмету. Последнее обстоятельство требует некоторых пояснений. Как известно каждому читателю "Нового класса", исходное положение книги гласит: общество, созданное в результате коммунистических революций, или, что одно и то же, в результате военных действий Советского Союза, обладает более или менее сходными противоречиями с иными общественными системами и не только не развивается в направлении всеобщего братства и равенства, но в его недрах, на основе партийной бюрократии и околопартийной прослойки, неизбежно формируется некая привилегированная прослойка, которую я, в соответствии с марксистской терминологией, и определил как новый класс. Я не имел возможности обстоятельно познакомиться с доброжелательной научной критикой этого тезиса, хотя знаю, что таковая существует и в США, и в Западной Европе. В социалистических же странах "Новый класс" или замалчивался, или искажался. Основные упреки в адрес моего исходного тезиса я свел бы к следующему: многообразие жизни и развития любого общества, в особенности общества, присущего социалистическим странам (ибо здесь, подобно ранним стадиям общественного развития, отсутствует дифференциация по признаку собственности), невозможно втиснуть ни в одну, в том числе марксистскую, схему, равно как происходящие перемены невозможно объяснить лишь его классовой структурой.

Косвенно критикуя меня, профессор Р. Дарендорф*, как представляется, убедительно доказал, что понятие класс как нечто цельное и завершенное, особенно в преломлении к современному обществу, трудноопределимо, расплывчато, ибо неизбежно приводит к упрощению общей картины действительности. Иными словами: только тот анализ, который исходит не из априорно заданных "истин" и не строится на "раз навсегда открытых законах", может претендовать на выявление реальной картины того или иного общества и предвидеть тенденции его развития. Не опровергая подобный взгляд на общество, а, стало быть, и на "Новый класс", я тем не менее хотел бы подчеркнуть: если в "Новом классе" присутствует некоторый схематизм, а он неизбежен, то причиной тому упомянутый метод, от которого я не был до конца свободен, и стремление развенчать коммунистическую общественную систему посредством той теории, духом и буквой которой она проникнута.

Я и тогда уже знал, что марксизм-ленинизм даже коммунистам не способен дать исчерпывающего объяснения многих современных явлений, но это учение все еще представлялось мне наиболее оптимальным для выявления несоответствий между теорией и практикой коммунизма. То же самое справедливо и для марксизма-ленинизма. В "Новом классе" доказано, что вдохновленное им общество не только не совпадает с теорией, но развивается в противоположном направлении и иных формах. Таким образом, марксизм-ленинизм не существует как учение, самодостаточное и для современного мира, и, прежде всего, что особенно важно, для восточноевропейских и других коммунистических стран. Поэтому сегодня словосочетание "новый класс" следует рассматривать как термин для определения правящей, привилегированной прослойки в так называемых социалистических странах. Ни один из серьезных и беспристрастных критиков не отрицает ее существования и присущих ей качеств, описанных мной в "Новом классе". Говоря откровенно, приоритет в использовании этого термина принадлежит не мне. Хотя, работая над "Новым классом", я не знал, что Н. Бухарин, Б. Рассел и Н. Бердяев пользовались им значительно раньше, рассуждая о том же социальном явлении, правда, скорее предчувствуя его, нежели анализируя. Что касается Югославии, то Кристл и Становник незадолго до публикации "Нового класса" в полемике со мной указывали, что при социализме бюрократия становится классом. По-видимому, они и далее придерживались этой точки зрения, поскольку впоследствии не сочли необходимым отречься от подобной неслыханной ереси.

Вот, пожалуй, вкратце все о методологии и основных положениях "Нового класса", а также о лишенных фракционной предвзятости научных откликах как на метод, так и на саму книгу.

Однако, для того, чтобы читатель получил целостное представление о моей политической позиции и моем отношении к критике иного рода, я остановлюсь, во-первых, на возражениях тех, для кого антикоммунизм - основа и стимул духовного существования, и, во-вторых, на не попавших ранее в поле моего зрения упреках со стороны коммунистов.

Критика правого толка возникла в среде югославской и русской антикоммунистической эмиграции и сводилась в основном к следующему: все, что написано в "Новом классе" и других сочинениях Джиласа, мы давно очень хорошо понимали, небезынтересно, впрочем, услышать об этом от вчерашнего идеолога и вождя коммунистов. Я не намерен обсуждать чье бы то ни было знание о том или ином обществе, остается лишь верить на слово. Однако представления подобных борцов и идеологов вызывают у меня определенные сомнения не только потому, что облечены они в формы нигилистически заданных, заранее выстроенных схем, но в еще большей степени потому, что в подоплеке этих схем - историческое поражение. Рискуя показаться нескромным, замечу, однако, что я отношу себя к людям принципиальным, а, стало быть, к ярым противникам общественной роли и идей коммунистической бюрократии. Тем не менее я никогда не считал и не считаю себя антикоммунистом, во всяком случае в том смысле, в каком его представляют себе мои критики - рыцари антикоммунизма. Хотя "Новый класс" действительно проникнут полемической резкостью, отчасти объяснимой раздражением отставного коммунистического самодержца, ни здесь, ни в какой-либо иной из моих работ коммунистические системы не понимаются как результат случайного стечения обстоятельств или происков бесовской силы, которой, говорят, подвержен человеческий род и которая временами наваливается на него с непредсказуемостью и неотвратимостью стихийного бедствия. И в "Новом классе", и в других моих работах специально рассматриваются условия, способствующие возникновению сил, способных извратить суть коммунистических систем и поддерживать их в новом качестве. Я всегда старался избегать предсказаний, не говоря уже о безапелляционных выводах относительно природы коммунистических систем и присущей им тенденции к вырождению. Однако мои размышления о коммунизме приводят к выводу о неизбежности такого рода явлений: коль скоро они возникают и существуют, то подлинная их трансформация возможна лишь постольку, поскольку она соответствует природе вещей. Да и имей категории абсолютного добра и абсолютного зла свое реальное воплощение, не существуй они лишь в воспаленном воображении борцов, прельщенных идеалом, попытки подойти с этими мерками исключительно к коммунистическим системам, а тем более строить на их основе стратегию и тактику борьбы с коммунистической бюрократией, не говоря уж о коммунизме в целом, беспомощны и тщетны. Независимо от того, хороши коммунистические системы или плохи (я уверен, что чем дольше они существуют, тем хуже, ибо это - камень на шее народов), приходится признать, что их существование не менее реально, чем существование любой иной системы, и не учитывать факта их столь длительного существования и участия прямо или опосредованно в жизни всего человечества нельзя. Поэтому в отношении к коммунистическим системам прежде всего не следует принимать желаемое за действительное и необходимо освободиться от ненависти, замешенной на тоске по прошлому. Иными словами: кто не осознал обусловленность и неизбежность победы коммунизма в конкретных странах, тот не только не в состоянии поверить в возможность его вырождения, но и бессилен найти формы борьбы с ним.

Что касается замалчивания и запрещения в коммунистических странах "Нового класса" и других моих, даже беллетристических произведений, то здесь, вместо того чтобы затевать спор, полагаю, уместнее привести факты: "Новый класс" распространяется в самиздате во всех социалистических странах Восточной Европы и в Советском Союзе, из-за этой книги свободомыслящих людей бросают в тюрьмы: а в Югославии вряд ли сегодня даже среди руководящей элиты найдется человек, настолько несведущий, чтобы утверждать, что при социализме нет места ни антагонизмам, ни привилегиям. Поэтому не следует терять надежду на появление мужественных людей, способных на основе этих теоретических выкладок сделать практические выводы. В связи с этим замечу, что чиновники в коммунистических странах (здесь я, разумеется, в первую очередь имею в виду мое отечество), будучи не в состоянии объяснить мое "предательство", вынуждены скрывать от народа и мои книги, и свои противоправные действия, предпринимаемые в отношении меня. И чем труднее им заглушить голос нечистой совести, тем ревностней они распространяют обо мне разнообразные измышления.

Я никогда не стану ни здесь, ни где бы то ни было в будущих своих сочинениях принимать в расчет возможные преследования или арест, имеющие всегда единственную цель - запугать тех, кто готов последовать за "отступниками" вроде меня. Однако считаю своим долгом объяснить всем коммунистическим соглашателям и просто наивным людям, которых удалось ввести в заблуждение относительно того, что я якобы конфронтирую с коммунизмом из корыстных соображений и при этом умалчиваю о недостатках западных государств и существующих там социальных систем. Упрек этот не более чем полуправда, здесь все перевернуто с ног на голову. Когда-то я, подобно всем добротным догматикам, полагал, что, приобщившись к марксизму, обретешь и мировоззрение, и необходимое знание, дающее право критиковать не только свою страну, но и мир капитала, то есть социальные системы и государственные структуры Запада. Со временем, однако, я понял, что мое знание этих стран недостаточно, а их проблемы и изменение их жизни - скорее дело тех, кто там живет. Это, однако, не значит, что у меня не сложилось хотя бы поверхностного представления об этих обществах, и тем более не значит, что эти системы или какое-либо из западных государств я рассматриваю как источник моих идей или образец для принятия тех или иных решений как в моей стране, так и в любом другом коммунистическом государстве. Я и сегодня стараюсь учиться у всех и готов в случае необходимости признать свои заблуждения перед обеими сторонами. Но я всегда помню, что балканские народы веками существуют распятые между Востоком и Западом и обретают собственный путь только благодаря синтезу чужих и собственных форм жизни и представлений о природе вещей. Для этих народов не существует более судьбоносной и насущной задачи, нежели единство с остальными народами, - в каких бы социальных системах они ни жили, какие бы идеологии ни исповедовали. Родившись на этом перекрестке, они должны сохранить себя, а их борцы и художники не имеют более высокого и благородного предназначения, нежели, будучи постоянно открытыми всем ветрам, найти собственный путь.

Упомяну и об упреках, последовавших также от обеих враждующих сторон в том, что мои взгляды, как и я сам, противоречивы и непоследовательны. Действительно, нелегко выстроить по порядку и понять все перипетии, приведшие коммуниста-революционера, теоретика марксизма и сталиниста в стан бунтовщиков вначале против Сталина, затем против собственной государственной системы и, наконец, против господствующей идеологии. Однако подобные упреки можно предъявить не только большинству еретиков, известных в истории человечества, но и любому из зачинателей чего-либо нового. Разве не правомернее искать объяснение в катаклизмах нашего века, в обстоятельствах, в которых я принужден был жить и работать? Мне нетрудно принять любой упрек, за исключением того, что я, мол, не смог остаться верен самому себе. Мое решительное неприятие такого рода упреков представляется тем более оправданным, что в своих трудах я и не претендую на создание всеобъемлющих идеологических концепций, но, высвечивая фрагменты своего времени и формы бытования своей среды, стремлюсь лишь к расширению диапазона человеческого знания и представления о судьбе человека.

И сегодня, когда я пишу эти строки, мною руководит то же врожденное, полученное с молоком матери, стремление к добру, которое в молодости заставило меня оказаться в самом пекле революции, а в зрелом возрасте поставить под сомнение мои тогдашние достижения, взгляды, совесть - словом, всего себя. И сегодня куда вероятнее предположить, что из-за этой книги, как это происходило в дни моей молодости и как это было еще совсем недавно, я вновь буду оклеветан и подвергнусь гонениям, нежели меня оставят в покое. А ведь я мог бы и дальше жить, как живу теперь, в относительном благополучии, окруженный теплом и уютом семьи.

Стремление реализовать себя, выразить на бумаге свои мысли и мечты неистребимо, как сама жажда жизни, а порой и сильнее ее. И подчинение творческому императиву есть долг не менее священный, чем любой иной... Ведь созидательная борьба и творчество вечны...

В заключение необходимо сказать несколько слов о более глубоких побуждениях, непосредственно подтолкнувших меня к написанию этой книги и связанных как с желанием идти в ногу со временем, так и с голосом моей совести как частицы окружающего мира.

Все бесы, которых в соответствии с коммунистическими верованиями коммунизм изгнал не только из реального, но и из воображаемого мира, угнездившись в душе человека, стали самой сутью этого явления. Коммунизм из идеи и порожденного ею движения, заставивших трудовой и угнетенный люд всего мира воспылать надеждой на научно обоснованное Царство Небесное на земле, оплатив эту извечную мечту смертью миллионов борцов, вырождается в форму национально-политических государственных бюрократий, которые грызутся за свой престиж, влияние, источники обогащения и рынки сбыта - словом, за то, что испокон веку не могли поделить между собой все политики и государства, и, судя по всему, эта вражда продлится до тех пор, пока существуют политики и государства, - такова природа и тех и других. Сперва идея, затем реальность вынуждают коммунистов бороться за власть - поначалу с врагами, затем между собой. Такова для них высшая из услад, такова судьба всех революционных движений в истории человечества. Коммунисты тем очевиднее начали поддаваться и наконец окончательно поддались искусу властолюбия и стяжательства, чем более абсолютной и тоталитарной становилась их власть; в борьбе за нее всем этим посвященным, этим людям из железа, какими их пытался изобразить Сталин, пришлось осознать, что они лишь простые смертные, подобно всем, подверженные греху. При этом коммунизм, подчинив созданной им государственной машине народы, обладавшие разными возможностями и разными судьбами, должен был отказаться от тактики существования в качестве мировых центров, поскольку в такой форме они уже не могут претендовать на мировое господство. В национальных костюмах и на национальной почве коммунизм попадает в тупик. Именно здесь, на национальной почве, взошло семя интриг, вражды, коррупции, которые проникают затем во все сферы жизни. И ничего иного с движением, претендовавшим на тотальное объяснение миропорядка, стремившимся к абсолютному господству над человеческим бытием, произойти не могло. Экономика, которую коммунисты "сознательно" и "планомерно" вели к "отмене товарно-денежных отношений", к "каждому - по потребностям", а тем самым, как говорил Ленин, и к снижению ценности золота до сплава, пригодного лишь для изготовления нужников, сегодня энергично ищет спасения в свободном рынке и золотом запасе. Вопреки обещаниям навсегда избавить человечество от войн, коммунистические сверхдержавы порабощают более слабые коммунистические государства, в результате чего человечество оказалось перед угрозой столкновения коммунистических колоссов - Советского Союза и Китая, не менее вероятного и губительного, нежели столкновение любого из них с капиталистическим миром... "Спасители" человечества дерутся друг с другом, "благодетели" народов вынуждены спасать собственную шкуру...

С крахом коммунизма мир ничего не потеряет, хотя рассеянным повсюду группам "правоверных" это, конечно, покажется истинным концом света. Однако коммунисты не пропадут: даром что не удалось построить общества, предсказанного их теоретиками, отдельные коммунисты, а частично и само движение непотопляемы, ибо, изменившись, способны приспособиться к такому обществу, каковым оно может и каковым ему надлежит быть.

Коммунисты более всех виноваты в постигших их бедах, ибо они тупо стремились к вымышленному обществу, полагая, что способны изменить природу человека, в то время как и сами идеи, и их носители неумолимо разрушались и гибли, уничтожаемые безумием совершаемого ими грандиозного насилия. И при коммунизме, как и на протяжении всей своей истории, человек проявил себя существом, непригодным для каких бы то ни было идеальных моделей, отвергающим те из них, которые пытаются обузить его натуру и определить судьбу.

Однако вопреки сказанному радость противников коммунизма преждевременна; особенно недальновидными окажутся те из них, кто полагает, что будут увенчаны успехом попытки апеллировать к накопленному порабощенными народами опыту страдания, борьбы, утраченных иллюзий.

Впрочем, на противоположной стороне, в стане некоммунистов, уже произошли и продолжают происходить многие перемены. Будь эти люди способны освободиться от доставшихся им в наследство догматических иллюзий, вырваться из тисков и поныне существующего разделения и противопоставления людей, уже в наше время можно было бы со спокойной совестью провозгласить: нет больше ни капитализма, ни коммунизма, во всяком случае в Западной и Восточной Европе. Описанный Марксом западноевропейский капитализм, гибель которого он предрекал, если не исчез с лица земли, то настолько изменился, что напоминает свой юношеский облик ничуть не более, чем современный ему восточноевропейский вариант коммунизма - райское, бесклассовое общество из сновидений упомянутого философа. Модели общества, разделенного на капитализм и социализм, больше не существует. Она, в сущности, никогда и не существовала, если не считать более или менее приблизительных и недолговечных выкладок теоретиков, зыбких грез мечтателей или узколобо-жестоких представлений о жизни, характерных для боевиков-практиков, которые приводили к неудачным и оттого еще более страшным экспериментам тиранов как над отдельной личностью, так и над целыми народами. Капитализм, коммунизм, социализм как понятия вовсе не означают более высокую степень свободы личности, более широкие права общественных групп и более справедливое распределение благ, нежели те, которые мы имеем сегодня; и то, что они по сей день имеют хождение и на Востоке, и на Западе, и то, что, судя по всему, борьба с породившей их идеей предстоит и в будущем, связано со способностью идей, подобно вампирам, жить и после смерти прельщенных ими поколений, правда, лишь в виде духовной горячки, свидетельствующей о немощи социальных групп и общественных отношений, обреченных на вырождение и гибель.

Страны, народы, весь человеческий род живут уже в мире новом, хотя все еще мыслят по-старому. В этом источник наших бед, но и нашей надежды...

 

 

*Darendorf R. Class and Class Conflict in Industrial Society. Stanford, California, 1959.

МРАК ИДЕОЛОГИЙ

 

1

Трудно найти слова, способные описать беды и страдания, которые мне довелось пережить в последние пятнадцать лет, особенно это относится к годам, проведенным в тюрьме, куда я попал в результате собственных решительных действий, продиктованных потребностью донести до людей мои идеи и соображения об их глубинном смысле, практическом применении, следующих из них выводах; а также размышления о революции, ее надеждах и ее последствиях, ее иллюзиях и ее вероломстве. Удручает не то, что столь многое (радость жизни, литературное творчество, молодость) пожертвовано делу распространения идей революции, - это была величайшая радость и лучшие годы моей жизни. Под вопросом оказалось не больше и не меньше - само существование моей личности. Ведь в течение десяти лет, проведенных на каторге, я не встретил никого, с кем можно было бы поделиться своими сомнениями и мыслями, в муках рождаемыми моим одиноким сознанием, но безжизненными среди необъятной, равнодушной пустоты мира железных решеток, тюремных стен, охранников и разведенных по камерам преступников.

Все годы меня держали в изоляции от большинства осужденных, чтобы не подвергать их моему отрицательному влиянию, как мне было не без цинизма официально заявлено. На самом же деле для того, чтобы они не передавали никакой информации обо мне или чтобы я с их помощью не передал какой-либо информации. Обычно в моем окружении было человек пятнадцать неграмотных стариков разных национальностей и разного вероисповедания, осужденных за убийство, к которым всегда подсаживали грамотного заключенного, а бывало, и двоих-троих образованных служащих, членов партии, сидевших за растрату; хотя скрывать было нечего, я опасался, и в некоторых случаях не без оснований, что среди этих людей окажутся стукачи. Неизменно, раз в месяц, с преданностью тех, кто вынужден бороться один на один с равнодушно-жестокой реальностью за жизнь единственного и самого дорогого в мире существа, меня навещали жена Штефания и сыночек Алекса. Но охранники, боясь обвинений в потакании ереси и ее носителю - главарю отступников, из кожи вон лезли, чтобы эти свидания не превышали положенной половины часа, так что мы с женой и сыном успевали лишь обменяться друг с другом заботами, тревогой да беглой улыбкой истомившейся нежности...

Старики-убийцы, за редким исключением слабоумные, безграмотные или едва умеющие расписаться, были единственными человеческими существами, с кем у меня сложились естественные отношения, державшиеся на беседах об урожае, об их родственниках, о деревенской жизни и о ежедневных, жалких в своей ничтожности, но неизбежных и неиссякаемых тюремных неприятностях.

Все это были набожные люди, и я часто задавался вопросом: что заставляет их веровать в Бога? Может ли жить человек без веры, без некоего подобия верований, без цели и идеалов? Ответа, разумеется, не было, да и не могло быть, хотя среди заключенных попадались как честные и неглупые, так и недалекие, подленькие, ненадежные люди, которых ни долгая каторга, ни болезни, ни старость не избавили от агрессии. И все же жизнь рядом с ними многому научила меня, патентованного безбожника, не щадившего ни своей, ни тем более чужой жизни ради всеобщего братства. Дело, конечно, не в том, что я, скажем, перенимал их слова или копировал поступки, но само общение с ними, размышления об их судьбах способствовали появлению во мне, несмотря на столь разные жизненные пути, чувства полного единения с этими людьми, укрепившегося затем опустошающе нескончаемым тюремным заключением... Они навсегда останутся и в моей памяти, пока она существует, и во всем, что я делаю, пока это приносит людям хотя бы малую пользу...

Среди более молодых заключенных тюремные власти пытались вести антирелигиозную пропаганду, однако всерьез никому, особенно старикам, не запрещали молиться. Тем не менее в тюрьме не было ни священников, ни молящихся в полном смысле этого слова: одни, боясь рассердить власти, молились тайком, для других открытая молитва становилась единственной порукой постоянства в вере, третьи же, афишируя свою религиозность, выражали тем самым в единственно возможной, безнаказанной форме свое неприятие безбожной власти и данного общественного порядка. Суть отношений между властями и верующими людьми сформулировал кто-то из охранников, отвечая на вопрос одного помешанного старика, запрещено ли, мол, креститься: "Не запрещено, но нехорошо". У стариков не было практически никакой, в том числе и религиозной солидарности, случалось даже, что они доносили охранникам на тех, чье религиозное рвение хоть чем-то выделялось на фоне предписанного порядком и, стало быть, посягало на никем не установленные, но всем понятные политические доктрины и авторитеты.

Но, будучи вот такими, несхожими друг с другом, часто подверженными ненависти, отравляющими свою жизнь ябедничаньем, с тревогой и надеждой ждущими освобождения, все они неотступно верили в нечто доброе, безгрешное, необъятное, к чему эти люди приобщились благодаря глубинной сути своей души, чистой от грехов и свободной от жизненных обстоятельств и бед... И у меня было некое схожее, невыразимое сознание собственной причастности к вечным ценностям, сходное с необъяснимым ощущением собственной силы, позволяющей противопоставить себя объективному миру или, точнее, тем людям и законам, которые им управляют. Это чувство возникало у меня благодаря иным верованиям и побуждениям, нежели те, что были у моих стариков, но оно было идентично их вере своей невозможностью подчиниться жестокой реальности, упованием на некую будущую внематериальную высшую справедливость. Все это крепло во мне под влиянием одиночества заключения, к которому меня принудила полицейская машина, а более всего под влиянием двадцатимесячного пребывания в одиночке, где я, оказавшись перед дилеммой - безумие или покаяние, избрал безумие, одержав победу и над собой, и над силами, навязавшими мне этот выбор... Да, это чувство становилось частью моего сознания, я помню день и даже час, когда оно возникло, подобно тому как - я читал - новообращенные или отшельники помнят, когда на них впервые снизошла благость...

Это случилось в ночь с 7 на 8 декабря 1953 года.

Заснув, по обыкновению, около полуночи, я вдруг очнулся как от удара плети, с ясным, фатальным пониманием невозможности отказаться от своих взглядов. В то время "Борба" уже печатала мои "ревизионистские" статьи, и я понимал, что они неизбежно приведут к конфликту с моими товарищами из Центрального комитета. Вместе с этими людьми я сжег в огне революции молодость и добрую половину зрелых лет жизни ради идеалов, которые после стольких упований, крови, усилий на поверку оказались фикцией.

Моя жена Штефания бесшумно спала в противоположном конце комнаты, в полутьме уходящей в бесконечность тишины я все время знал, что она рядом, и старался отогнать предчувствие необратимости такого решения, невозможности не подчиниться ему и неизбежности жертвы привычной жизнью, своими надеждами, дорогими людьми. Я знал и то, что победа невозможна, и, вспоминая о Троцком, твердил себе: лучше судьба Троцкого, чем Сталина, пусть лучше я проиграю, и они меня уничтожат, чем предать свои идеалы и совесть. В сознании даже мелькали цифры, чаще всего 7 или 9, означающие число лет заключения, на которое я будто уже осужден. Я видел, как остаюсь один, без друзей, оклеветавших и презирающих меня, без ошеломленных всем этим родных, среди так называемых простых людей, которые не понимают, кто перед ними, умалишенный или мудрец. Но эта внутренняя борьба была недолгой - всего несколько минут, пока я полностью не очнулся от сна и ясновидения. Я уже тогда знал - да, именно знал, что это моя суть, от которой нельзя отречься, несмотря на сомнения и грядущие испытания. Я встал, перешел в кабинет, зажег свет и коротко, в двух-трех предложениях, записал это ощущение необходимости отмежеваться от руководящих деятелей партии: о собственной силе или, может быть, бессилии свернуть с выбранного пути... Дней двадцать спустя, когда Кардель, с которым у нас не было до тех пор никаких разногласий, в одночасье превратился в моего обвинителя, официально сообщив о начале расправы, я (хотя жена была против) уничтожил эту запись, боясь, что она попадет в руки тайных агентов и будет ошибочно истолкована как свидетельство того, что я преднамеренно, "сознательно и планомерно" готовился к "антипартийной" деятельности. Моя антидогматическая позиция действительно имела концепцию и план, но мне бы никогда не победить в опустошающей борьбе с самим собой (я имею в виду мои тогдашние представления об обществе, о товарищеской верности плюс необходимость отказаться от того единственного в своем роде наслаждения, которое дает только власть), не будь во мне непреодолимой внутренней потребности сопротивления сложившимся общественным силам...

С той ночи я постепенно, но неуклонно отходил от официальной догмы и ее установок, понял истинное положение вещей как в своей стране, так и в коммунистическом мире, однако до сего дня не сознавался ни себе, ни другим, что тем самым я порываю с марксизмом, становлюсь "антикоммунистом", склоняюсь на сторону Запада, поддаюсь "чуждым идеологиям". То же самое и с моим отношением к религии: отказавшись от марксистской догмы, я не пришел к вере, если не считать чем-то подобным все более крепнущее во мне убеждение, что жить надо по совести, то есть в моем случае бороться с извращением сути человеческого бытия; убеждение в неразрывной связи человека и космоса, личной судьбы с судьбой человечества; убеждение в неисчерпаемых возможностях разума, способного отстраниться, воспарить над материальным миром. Словом, я старался поступать, руководствуясь скорее совестью, нежели знанием и опытом. Поэтому я не столько сравнивал теорию марксизма с реалиями коммунистических стран, сколько стремился изложить собственное видение будущих перемен. Ибо полное совпадение идеи и ее воплощения в реальности неосуществимо, этого не может быть никогда, ибо человек способен лишь описать действительность и за нее бороться, а создавать заново не его, но Божье дело. Я готов был принять все - любую критику, любое наказание, вызванные моими новыми мыслями и поведением. И я не связываю свое "отступничество" с разочарованием или неудовлетворенными амбициями, хотя в какой-то степени, конечно, было и то и другое. Это - творческий акт, рожденный необходимостью выразить новые идеи, осмыслить новые возможности моего народа, отечества, всех людей на земле.

И если есть готовность жертвовать привычками всей жизни, сконцентрированность совести на идеях в ущерб реальности и есть вера, значит, в ту ночь я обрел ее, - и, подобно старикам-заключенным, моим товарищам по несчастью, вера согревала меня, укрепляла мой дух в столкновениях с трудностями и унижениями. Это было сильнее меня самого и больше того, что способны понять мои притеснители. Возможно, что мой рассказ о пережитом окажется кому-то полезным, хотя должен оговориться, что подобное поведение я отнюдь не считаю геройством. Многие способны подчиниться внутреннему императиву, оказавшись в положении человека, вынужденного отстаивать свое право на свободный выбор, право на полноценную жизнь. Среди моих стариков вряд ли бы нашелся неспособный умереть за свою веру; и я тогда не смог поступить иначе, даже если бы захотел, не смог бы вопреки страху, лишениям и сомнению.

Впрочем, творчество хоть и "божественное действо", для самого творца не что иное, как муки и проклятие. И ради идеи, ради ее воплощения приходилось считаться с реальным положением вещей.

Одержав победу над Сталиным, Тито чувствовал себя триумфатором, однако к нему постепенно возвращался трезвый взгляд на вещи, он опасался, что, ослабив узду, не сможет удержать жизнь в намеченном русле; кроме того, он находился в кровной вражде с державами, определявшими мировую политику, которые, в свою очередь, разделившись на два военных блока, взвинтили гонку вооружений до абсурдных, космических размеров. Это была своего рода остановка в тоннеле, пробитом уже в толще сталинизма. И я тогда не расценивал это как свидетельство того, что жертвы были напрасны, а надежды обмануты, но скорее как угрозу самой возможности расширить стены тоннеля, разобрать завалы, препятствующие нормальному движению общества. Апокалипсическая же враждебность окружающего мира казалась залогом его неизбежного объединения в будущем. Я понимал, что иду на огромый риск, обрекая себя на страдания, но я понимал и то, что Тито - не Сталин, что у Тито сталинское безумие догматика эволюционировало в осознанный прагматизм. С одной стороны, его ни на минуту не покидало инстинктивное чувство опасности, нередко приводившее к скоропалительным выводам. С другой стороны, я видел, что он осознает эту свою склонность к скоропалительным заключениям и на этот раз постарается с ней справиться, ибо речь идет о важном политическом решении. Я чувствовал, что уничтожать меня Тито не станет, хотя бы для того, чтобы не повредить своей репутации и не способствовать повышению значимости моих идей.

Однако полной уверенности все же не было: Тито тогда снова занялся укреплением личной власти в партии, а эта власть, благодаря его борьбе со Сталиным, с одной стороны, обрела уже характер олигархический, но, с другой - на уровне личных взаимоотношений членов партии несколько демократизировала порядки, типичные для организации сталинского типа. Резкое изменение в поведении Тито и мое окончательное прозрение относительно того, что партия вступила в период застоя и ограничения демократизации, произошли на пленарном заседании Центрального комитета (Бриони, лето 1953 года). Я не мог скрыть ни от Карделя, ни от некоторых других товарищей своего возмущения тем обстоятельством, что вопреки обыкновению ЦК в полном составе собирается не в своем здании, в Белграде, а на острове, в личной резиденции Тито. Кардель ответил, что это, мол, не столь важно, остальные смущенно промолчали. Было что-то настораживающее в окружающей обстановке: мы утопали в роскоши и комфорте, но одновременно, будто в крепости, кругом расставили охранников из гвардейских офицеров. А во время самого заседания Тито, наклонившись ко мне, значительно прошептал: "Тебе, Джидо, тоже надо выступить, чтобы не думали, будто мы неладим". Меня поразил и этот жест, и прежде всего то, что Тито окольным путем давал понять, что нам следует поладить. И я выступил, хотя повестка дня никак не была связана с областью моих интересов. Это было довольно сумбурное выступление человека, пытающегося одновременно угодить и не изменить себе. Ночью я собрался с духом и назавтра по дороге через Лику, куда мы завернули половить форель, сказал Карделю, что не могу далее поддерживать подобный курс.

Он сдержанно промолчал, заметив только, что я драматизирую ситуацию, все это - не более чем переходный этап, с его малосущественными в масштабах "нашего социалистического строительства" недостатками. Последовавшие затем две встречи с Тито не смогли остановить дальнейшего движения по течению. Первая состоялась по моему настоянию ранней осенью 1953 года в Белом дворе, когда я попросил его высказать личное мнение о моей книге. Вторую вскоре после этого устроили наши жены в моей квартире, на этом ужине кроме нас присутствовали также Кардель и Ранкович с супругами. В Белом дворе Тито сказал, что книга ему нравится, но чувствовалось, что думает он иначе, но у него пока нет на этот счет своего мнения. Тогда на ужине только для партийной верхушки - единственном за все время - все получилось довольно складно, но как-то излишне сдержанно: собрались люди, победившие в смертельных схватках, ставшие теперь мудрыми и осторожными в личных отношениях...

Таким образом, вплоть до той ночи с 7 на 8 декабря 1953 года я жил в состоянии разлада с самим собой, борясь с сомнением; и тем решительнее позднее я высказывал свои мысли, тем ревностней работал над их углублением, одновременно борясь с искушением пойти на компромисс в отношениях с Тито и товарищами по ЦК и более всего против искуса вступить с кем-либо в сговор против них. Между тем вокруг меня уже ширилась пустота, и все чаще вместо дружеской сердечности приходилось сталкиваться с холодной сдержанностью и злобной насмешкой...

Так я начинал, так вырабатывал взгляды, веря в свою правоту, мало или совсем не заботясь о своей победе... Так было, так обстоят дела сегодня, надеюсь, что так будет и впредь.

Поэтому естественно, что, в конце концов оказавшись в тюрьме, я все время спрашивал себя: какое отношение имеют моя участь и вера стариков-каторжников к ленинскому по сути своей и не "историческому", и не "жизненному" определению сущности Бога, данному им в одном из писем к Горькому: "Бог есть (исторически и житейски) прежде всего комплекс идей, порожденных тупой придавленностью человека и внешней природой и классовым гнетом, - идей, закрепляющих эту придавленность, усыпляющих классовую борьбу"; или его "научное" и бунтарское - вульгарное и механистическое "объяснение" религии: "Религия - есть один из видов гнета, лежащего везде и повсюду на народных массах, задавленных вечной работой на других, нуждою и одиночеством. Бессилие эксплуатируемых классов в борьбе с эксплуататорами так же неизбежно порождает веру в лучшую загробную жизнь, как бессилие дикаря в борьбе с природой порождает веру в богов, чертей, в чудеса и т. п."1.

Ни одно даже из самых глубоких мест у Маркса не могло больше объяснить мне смысл какой бы то ни было веры, и менее всего смысл моих верований, которые не слишком принимали в расчет реальность и не слишком соотносились с перспективой собственной смерти: "Религиозный мир - лишь отражение реального мира. Для общества товаропроизводителей, характерное общественно-производственное отношение которого состоит в том, что продукты труда являются для них товарами, т. е. стоимостями, и что отдельные частные работы относятся друг к другу в этой вещной форме как одинаковый человеческий труд,-для такого общества наиболее подходящей формой религии является христианство с его культом абстрактного человека, в особенности в своих буржуазных разновидностях, каковы протестантизм, деизм и т. д... Религиозное отражение действительного мира может вообще исчезнуть лишь тогда, когда отношения практической повседневной жизни людей будут выражаться в прозрачных и разумных связях их между собою и с природой. Строй общественного жизненного процесса, т. е. материального процесса производства жизни, сбросит с себя мистическое туманное покрывало лишь тогда, когда он станет продуктом свободного общественного союза людей и будет находиться под их сознательным, планомерным контролем. Но для этого необходима определенная материальная основа общества или ряд определенных материальных условий существования, которые представляют собою естественно выросший продукт длинного и мучительного процесса развития"2. Разве вера моих стариков отражала иную реальность, кроме внутреннего мира их самих и их предков? Разве для "буржуазного пути развития" католицизм менее пригоден, чем протестантизм? Разве, скажем, буддизм для Японии не столь же оптимальная форма религии, сколь любая другая религия для "общества товаропроизводителей"? И разве "практическая повседневная жизнь" демонстрирует нам "прозрачные и разумные" связи между людьми и природой? Отчего же некоторые религии продолжают жить, хотя не являются "отражением реального мира", который их якобы породил?

Сознательный выбор своей судьбы (я понимал это и до тюрьмы) не является достаточным основанием для сведения моих идей лишь к "отражению реального мира"; поэтому общая со стариками-заключенными участь, постигшая нас сегодня, при коммунизме, "когда продукт... находится под планомерным контролем", заставила меня быть последовательно справедливым по отношению к ним, признав то же и за их верой.

Уже в 1956 году, оказавшись в тюрьме, я знал, что марксистский тезис об "отмирании" религии не более достоверен, чем аналогичный тезис об "отмирании" государства. Но сомневаюсь, чтобы это сколько-нибудь повлияло на мои поступки или суть моих взглядов. Размышляя над своими идеями, я укреплял их и благодаря им укреплялся в своей правоте. Но одновременно становился все более убежденным атеистом, однако не по рационально объяснимым, научным и прочим подобным причинам, но по причинам личного идейного и экзистенциального характера. Я никогда не был одним из тех коммунистов, которые, разочаровавшись в коммунистической действительности, возвращаются к прежней вере или стремятся к созданию некой новой. Я свою "веру" не терял, я верю в необходимость улучшения условий человеческого существования, в неизбежность изменения и замены существующих обществ - как на Востоке, так и на Западе, - ибо и те и другие принадлежат минувшим временам, устаревшим догмам и формам.

А если меня, измученного, обезумевшего, и посещали порой сомнения в моей "вере" и мысль о существовании некоего высшего закона, управляющего всем, в том числе и моей личной судьбой, то во мне тотчас рождалось сопротивление соблазну, "греховной" слабости духа. Я наслаждался сатанинской мечтой о том, как я, если бы существование Бога стало очевидным, взбунтовался бы против его всесильной власти и неизменного порядка. И я наслаждался этим не меньше, чем той еретической заразой, которую внес в тираническое, античеловеческое, священное единообразие партии. Противостояние "высшим силам" казалось мне столь же естественной формой созидающего человеческого бытия, как его способность приспосабливаться. И будь мне тогда известны высказывания Альбера Камю: "Человек - единственное существо, которое отказывается быть тем, что оно есть"3 и "Я восстаю - значит, я существую"4, обязательно внес бы их в свои тюремные записные книжки, чтобы обозначить эти свои чувства и мысли.

Однако при этом во мне постоянно росло и уважение к человеческому существу - ко всему тому, что не представляет угрозы человеческому бытию, в том числе и к вере. В тюремном одиночестве, взглянув на величие, на атеизм, на доктрины и идеи через призму собственной судьбы, я понял, что это - необходимые формы, воплощающие разнообразие как самой жизни, так и связи человека с миром и людьми. Силы, чтобы выжить, я черпал в своей вере, а не в надеждах...

Отсюда следовал вывод: в материальной и общественной сферах жизни чрезвычайно важно то, во что люди верят, поскольку идеалы - те же знамена. Это бесспорно. Но в тот момент я полагал, что и мне, и всем тем, кто разуверился в коммунизме, необходимо прежде всего ответить на вопрос: должны или не должны люди верить, возможно ли бороться с коммунизмом при отсутствии идей и программы? Мой опыт и пережитое страдание были категоричны: человек без веры, идей и идеалов сравним лишь с неразумным существом, пребывающим в вакууме, то есть в мире собственного небытия. А утверждение, что человек может обойтись без веры, идей и идеалов, есть не более чем своего рода попытка создания собственных верований и отказ от борьбы. Это лишь особая форма приспособленчества. Я не отрицаю и не склонен недооценивать подобные взгляды и подобный образ жизни, однако абсолютно не верю в возможность изменить с их помощью любое общество, а тем более столь жестокое и неповоротливое, как коммунистическое: хотя "не тот борец, кто победил, а тот, кто вывернулся".

И эта исповедь, и мои размышления могут показаться читателю излишними. Но идеи, выношенные в одиночестве заключения, не могут иметь более достоверного подтверждения, чем последовательный рассказ об их возникновении.

Подобная мотивировка представляется мне наиболее убедительной еще и потому, что именно тюрьма и связанные с ней искушения, падения и взлеты духа сформировали во мне убеждение, что коммунизм нельзя заменить ни какой-либо из существующих религий, ни какой-либо новой.

Специально я этого не подчеркиваю, поскольку не вижу особой значимости и необходимости религий и верований, кроме того, я уже не склонен придавать слишком большого значения и моему бунту, и моим идеям. Другими словами, коренные перемены в коммунизме произойдут и уже происходят в рамках самого коммунизма, главным образом благодаря нереальности его посулов и бесперспективности его реальности. На отрицание сколько-нибудь значимой общественной роли религии в коммунизме прежде всего наводит знание природы этого явления, ибо религия так же, как и любая политическая доктрина, имеет дело не с определенным обществом или, скажем, с конкретной жизненной ситуацией, но с судьбой абстрактного индивидуума и нравственным аспектом существования человека. Религия одухотворяет и укрепляет человека сверх и помимо того, что он через свое сознание получает от действительности, но она не способна изменить общество, так как ее цель и ее сущность находятся вне любого конкретного общества. Кроме того, религия потому не пригодна для выхода из коммунистической действительности, что люди здесь и без того устали от бесконечных откровений и закономерностей, разумеется, "строго научного" свойства. Поскольку коммунизм меняется изнутри, то есть благодаря усилиям демократически настроенных коммунистов и социал-демократов, то критические идеи, сменяющие его, должны иметь новую, более убедительную и подлинно научную в сравнении с нынешней идеологией базу. Трудно переоценить роль сознания в жизни общества, что же касается коммунистов, то они долго еще не смогут освободиться от своей "науки" и "научности". То же и с социализмом: он обретает жизнь - то есть демократизируется - в том случае, если способен освободиться от марксистской догматики как "руководства к действию", а также от привилегий и власти, зависящих от идеологической благонадежности. Очевидно, что возможности коммунизма создать научную теорию, дающую исчерпывающее толкование мира и человека, претендующую на то, чтобы подменить собой религию, весьма ограничены, ибо ее постулаты, устарев, обратились в бесцветную догму, что, впрочем, никак не облегчает задачи религии, которой в новых условиях предстоит самой определить и свои возможности, и приемлемые формы. Тоска по горнему миру в человеке неугасима, но она не может заменить людям, пережившим страдание и безумие насильственно возведенных общественных построений, веру в возможность политической, интеллектуальной и экономической свободы.

Религия пережила коммунизм и доказала свою очевидную в сравнении с ним прочность, однако она не смогла осуществить действенную критику ни коммунистической идеологии, ни реальности. И это не есть ее слабость или грех - это противно ее природе, за пределами ее возможностей.

Как каждое правило, и это, разумеется, имеет свои исключения: одни конфессии меньше вмешивались в общественные отношения, другие - больше, есть и такие, что и по сей день контролируют политические партии. В этом случае речь идет об общественно-политической функции, определяющей большую или меньшую политическую значимость религии по сравнению с той, которую она в избытке имела в средние века и которую, вероятно, приобретет в будущем. Очевидно, в католических странах даже коммунистической власти не удалось лишить церковь и религию этих функций. Не исключено, что какая-то из партий, особенно в этих странах, обратится к религии в качестве идеологии, положив ее в основу как более или менее действенную политическую программу. Объясняется это как светским характером католической церкви, так и ее способностью улавливать движение жизни и учитывать ее реалии. Я не отрицаю возможности подобных общественных движений, но не верю, что они, и только они, способны осмыслить и охватить проблемы, которые порождены и навязываются коммунизмом во всей их новизне, разнообразии, неоднозначности, абстрактном схематизме и конкретной реальности.

Выяснилось, что обществу грозит неизбежный застой и несвобода, если свобода совести отдельных его граждан, а стало быть, и свобода вероисповедания, ограничивается давлением одной идеологии и церковь конфликтует с государством из-за верховенства.

Власть церкви не идентична политическому руководству государством, да и не может быть таковой, поскольку движение общества невозможно без четких, продуманных и реально осуществимых программ, реализуемых решительным и осмотрительным правительством. Так было и так пребудет вовеки между людьми - как бы к этому не относиться. Свобода имеет границы, но не является чьей-то собственностью: тот, кто пытался подчинить свободу той или иной доктрине в интересах конкретной социальной группы, преуспевал лишь в том, что лишал их свободы.

Подобные мысли возникают при пристальном рассмотрении современного соотношения религии и коммунизма: до тех пор пока коммунисты ставили перед собой религиозную, по сути, цель, они никак не находили общего языка с религией. Сегодня же общий язык найден в той мере, в какой коммунисты, пусть молча либо неофициально, готовы отказаться от утопических целей и, поступившись своей идейной и прочей монолитностью, размежеваться по принципу принадлежности к эмпирически оправданным, прагматическим идеям и конкретным, решаемым задачам, которые так или иначе объединяют все партии мира.

Коммунизму не только не удалось стать религией, разумеется "научной", но он потерпел крах и как всемирная, и как мононациональная идеология. В перспективе коммунистические движения в лучшем случае станут тем, что они на самом деле и есть, - общественно-политическими движениями, отстаивающими наравне с прочими движениями и партиями определенное общественное устройство и ведущими борьбу за власть в рамках заданных национальных условий.

2

Прошлое живой нитью связано с настоящим. Поэтому ни в наших размышлениях о прошлом, ни в научных изысканиях, связанных с ним, невозможно воссоздать объективную картину во всей ее полноте и разнообразии, даже если предположить, что тот, кто попытается это сделать, способен пренебречь собственными взглядами. Определить историческое значение Маркса тем труднее, чем очевиднее тот факт, что его учение не просто присутствует, но так или иначе проникло во все поры современного общества. Я пишу о Марксе не как историк, поскольку таковым не являюсь, и не как один из тех, кого это учение раздражает, ибо представляет прямую угрозу их положению, но как вчерашний приверженец марксизма, который на собственном опыте и опыте своей страны познал все его искусы и понял всю неосуществимость этих идей. И вот сегодня, я полагаю, заслужил право со всей возможной добросовестностью изложить свое, пусть не всегда исчерпывающее, понимание Маркса и исторической роли его учения.

Как творение гения, созданное Марксом, есть некий синтез: его учение обобщает и развивает английскую политическую экономию (А. Смит, Д. Рикардо), французский утопический социализм (К. Сен-Симон, Ш. Фурье) и немецкую классическую философию (И. Кант, Г. В. Ф. Гегель, Л. Фейербах). Это лишь наиболее радикальные течения тогдашней европейской мысли, составившие основу его взглядов. В этой связи должны быть также упомянуты достижения других мыслителей и ученых, некоторые из которых, пусть и не столь значимые в истории философской мысли по сравнению с упомянутыми (О. Минье, например, с его пониманием Французской революции как борьбы классов), вполне могли подтолкнуть его подвижный ум к дальновидным и вполне оригинальным обобщениям. Нельзя не указать на влияние Б. Спинозы на мысль Маркса (для меня неоспоримую) о тождестве свободы и необходимости, правда, при абсолютизации у первого - Бога, у второго - материи. Маркс - немецкий еврей, выходец из семьи, принявшей протестантизм. Однако утверждение, что двойственность, с одной стороны, обреченность на еврейство, с другой - теснейшая связь с немецким духом оказала влияние на его судьбу и воззрения, представляется весьма рискованным. Но то, что уже в начале своей деятельности (в частности, в работе "К еврейскому вопросу", 1844 г.) он проявляет себя одним из тех евреев, которые настрадались из-за своего происхождения, и именно из-за этого, постоянно, как проклятые, со все возрастающей одержимостью подтверждают его всем тем, что есть лучшего в еврействе и в них самих. И мне думается, что сегодня Маркс интересен прежде всего в качестве пророка, и корни его восходят к самой Библии - к тем предсказаниям, в которых древние пророки вещали "богоизбранному народу" и всему роду человеческому о неизбежном.

Но высочайшую несправедливость по отношению к гению мы проявляем тогда, когда изучаем его мысли в отрыве как друг от друга, так и от созданного им в целом; благодаря подобному подходу легко прийти к заблуждению, что у Шекспира и Аристотеля не так уж много оригинального. Однако Маркс принадлежит к тем исполинам духа, которые объемлют целые эпохи и - перефразируя Т. С. Элиота - заставляют всех предшествующих не только потесниться, но и соизмерять себя с ними. Маркс необозримо многосторонен, но наиболее ярко проявились три аспекта его дарования, которые и создают качество, отличающее все его произведения: он одновременно пророк, ученый и писатель.

Вероятно, сам Маркс посмеялся бы от души, услышав о своих пророческих способностях и, коль нелегко стать пророком в своем отечестве, куда тяжелее пророку знать, является ли он таковым, особенно в момент самого пророчества. И все же сегодня он оказывается не только пророком, но и первым пророком мировой значимости и мировых масштабов, чьи предсказания, подобно изречениям всех истинных пророков, выражены поэтическим словом исключительной силы и обоснованы с непоколебимой уверенностью того, кому открыта высшая и окончательная истина.

Эпоха Маркса, когда и крестьянское, и ремесленное хозяйство стремительно трансформировалось в промышленное производство, подчиненное плану и усовершенствованной научной технологии, естественным образом изобиловала пророками, ибо эти коренные перемены в жизни европейских стран сопровождались обнищанием массы крестьян и ремесленников, вынужденных порывать с вековым укладом жизни и привычным образом мышления. Однако никто из этих пророков, за исключением Маркса, не понял, да и не мог понять, ибо ни один из них не обладал столь всесторонне развитым, синтезирующим умом, не столь безоговорочно верил в силу науки и не столь виртуозно использовал ее методы, что все страны, все народы на земле должны подвергать изменению привычный строй жизни, а тем самым и привычные общественные отношения, приводя их в соответствие с процессом неудержимого совершенствования промышленных технологий.

Если пророчество не что иное, как предвидение неизбежного, то тогда Маркс - самый прозорливый пророк эпохи индустриализации общества, размывания границ между умственным и физическим трудом и подчинения рода человеческого процессу промышленного производства. Но, как и всякий пророк, Маркс ошибся относительно конкретных методов и сил, посредством которых все это должно осуществляться. По-видимому, он также предвидел и то, что эти перемены сломают существующий механизм собственности, но, как всякий революционер, ошибся относительно облика будущего общества. В тех обществах, которые он подверг беспощадной критике, частная собственность действительно не является больше святыней, но и облик обществ, развивающихся под влиянием его идей, отличается от его теории.

Как наиболее убежденный и наиболее убедительный, хотя и не единственный пророк, Маркс был последовательнее других в своем подходе к обществу как к объекту научного изучения, заложив основы современной науки об обществе (социологии). Приоритет Маркса не в силах оспорить ни Огюст Конт, ни Герберт Спенсер: первый потому, что больше размышлял об обществе, нежели его исследовал, отчего выводы, к которым он приходит, затуманены мистицизмом; а второй, если бы и обладал глубиной и воображением Маркса, по той простой причине, что его труды об обществе появились позднее трудов Маркса. Сегодня с точки зрения идейной и политической борьбы более важно, в чем Маркс оказался прав, а в чем не совсем, но для истории человеческой мысли и науки не менее существенно, что именно он первым подошел к пониманию общества, как к любому иному явлению, поддающемуся научному описанию. И в "Капитале" Маркс исследует одну из общественных формаций, уделяя внимание прежде всего английскому капитализму.

Литературный дар Маркса, отмечали даже его современники, однако этот аспект до сих пор никем серьезно не исследован. Я также (из-за объема и иных задач этой книги) не стану специально говорить о стиле Маркса, подчеркну лишь барочную роскошь его слога, живость и широту ассоциаций, олимпийскую высоту юмора и чудесную способность вдохнуть свою страсть в самые сухие цифры и самые ординарные ситуации. Его описание нищеты, оскотинивания пролетариата равнодушной алчностью капитализма периода начала промышленной революции принадлежит к наиболее ярким документальным страницам, когда-либо созданным пером человека; а его анализ политической борьбы во Франции, во время правления Луи Бонапарта, - наиболее пластичное и непосредственное воссоздание истории. За строками его сочинений слышится непрерывный гул кровопролитного боя, вызывающий в памяти жестокие битвы, описанные Гомером. В возрожденных им исторических картинах, как в трагедиях Софокла, угадываются основные параметры будущего безжалостного истребления целых цивилизаций ради одной из новых модификаций вечной мечты человечества о равенстве и братстве.

Все эти качества дарования Маркса даже сами по себе, даже в отрыве (будь подобное возможно) от того влияния, которое его идеи приобрели во всем мире, ставят его в один ряд с титанами духа всех времен и народов, позволяют рассматривать его наследие как неотъемлемую часть истории человечества, вне зависимости от того, когда и насколько его учение угаснет, утратив питавшую его почву.

Ни один из соратников и учеников Маркса не обладал ни красотой его стиля, ни его глубиной, ни, в особенности, его размахом, хотя среди них имена таких государственных деятелей, как Ленин, Мао Цзэдун, Сталин, взорвавших земной шар изнутри, сыгравших огромную роль в формировании общего облика внешнеполитических связей между всеми странами мира. Каждый из них, осознав революционное по своей сути учение Маркса, как правило, игнорировал его целостность, направляя всю свою творческую потенцию на развитие какой-либо одной из сторон учения: у Ленина - это партия и революция, у Сталина - партийный аппарат и индустриализация, у Мао Цзэдуна - искусство ведения партизанской войны и организации народных масс. Но при любых вариациях непременно присутствуют два компонента - проведение реформ, направленных на индустриализацию общества, и их осуществление посредством диктатуры.

Несколько иной, хотя и не принципиально, выглядит судьба самой марксистской идеологии и коммунизма как общественной системы. Холодная война обострила вопрос: победит ли коммунизм во всем мире или нет. Однако распад коммунизма на национальные партии, борьба за сферы влияния, которые делят между собой две коммунистические сверхдержавы, окончательно подтвердили бессмысленность самой постановки подобного вопроса. Многогранность - свойство природы человека, а коммунизм давно уже не только не удовлетворяет реальным потребностям человека, но и далеко ушел от породившей его идеи. Ревизия теории и практики в коммунистических странах все еще совершается во имя "чистоты веры", однако тот факт, что все коммунистические режимы до сих пор присягают на верность либо коммунизму, либо марксизму-ленинизму, не должен никого вводить в заблуждение. Формы национальной жизни становятся все разнообразнее, поэтому подобные заклинания сегодня скорее признак массового отхода от незаслуживающей доверия идеологии, чем свидетельство того, что кто-то в нее все еще верит. Правда, вожди Китая продолжают декларировать победу мирового коммунизма, но только потому, что это государство находится под давлением собственных революционных установок и делает все, чтобы обманывать и себя и других, - мол, остальной мир живет по тем же законам.

Однако сегодня дальнейшая судьба марксистской идеологии и коммунизма как общественной системы весьма сомнительна. Причем сомнения эти порождены не холодной войной, не "буржуазными предрассудками" и даже не "происками империализма", как нас пытается убедить советская пропаганда. Дело здесь в распаде самой марксистской идеологии, судьба которой прямо связана с переменами внутри самого коммунистического мира, той системы, которую долгое время строили и оправдывали с помощью марксизма. Плоды этой деятельности достались тем, кто ею непосредственно занимался: слепым приверженцам марксистской догмы, народам, задавленным властью политической бюрократии, борцам за свободу в условиях коммунистической системы. Теория и практика коммунизма всегда были тесно связаны. Идеология марксизма в избытке создавала софистские, утопические формулы, имеющие целью оправдание деятельности коммунистов; те же, в свою очередь, отдали слишком много сил для поддержания своей идеологии во всей ее мощи и блеске. Теперь, однако, это нездоровое, безвыходное единство разрушено, ибо коммунистическая практика все более далека от теории и все слабее монополия партийной бюрократии на хозяйство, государство и образ мысли граждан. Идеологическая, экономическая, политическая эклектика - та реальность, в которой существуют сегодня коммунистические партии и подавляемые ими общества. Но никакое общество нельзя осмыслить иначе как через его идеи и идеологические структуры, и тем неизбежнее встает вопрос: каково будущее коммунистической, то есть марксистской идеологии, что придет ей на смену?

Реалии современного мира, и прежде всего состояние коммунизма; выдвигают и перед восточноевропейскими коммунистическими партиями, и перед партиями западных стран (в последнем случае несколько иначе) проблему дальнейшей судьбы марксизма, которая имеет следующие основные аспекты: 1 ) возможность существования коммунизма как монолитной и монопольной идеологии; 2) омоложение и ренессанс марксизма; 3) сосуществование марксизма и иных идеологий, то есть так называемый идеологический плюрализм в коммунистических странах.

Сама жизнь уже наметила ответ на первую часть этого вопроса: международное коммунистическое движение давно поделилось по национальному принципу на локальные движения, более или менее независимые от двух мировых держав - Советского Союза и Китая. Правы те, кто полагает, что коммунизм как мощная мировая идеология под властью Сталина достиг наиболее широких масштабов, но вместе с тем обрел и свою наиболее мрачную античеловеческую, абсолютистскую форму. Попытки изменить марксизм, предпринятые после смерти Сталина - адаптированный вариант Н. С. Хрущева и догматизированный Мао Цзэдуна, - не дали существенных результатов ни в смысле расширения сферы его влияния, ни в смысле дальнейшего развития теории, поскольку само существование двух центров (московского и пекинского), которые борются за гегемонию, не могло не поставить под угрозу правоверность остальных. Все новое в современном коммунистическом движении привносится в него в основном национальными коммунистическими партиями или зарождается во взаимоотношениях между ними. Единство мирового коммунистического движения сегодня невозможно, даже если предположить, что Китай и СССР найдут общий язык, или если предположить, что они почему-либо перестанут существовать как суверенные мощные государства. Более того, продолжается и отход восточноевропейских государств от СССР, и никого уже не удивит отделение Ханоя от Китая в случае, если Вьетнам объединится под его властью.

Хотя национализм, согласно завету Маркса, считается грехом всех грехов, со временем коммунизм избрал именно этот путь к власти - через национализм, усладу его услад, суть всех его сущностей. Проклятие и наслаждение первородного греха безграничны. Впрочем, мы уже вошли в период распада национальных моделей коммунизма (или марксизма-ленинизма), функционирующего в качестве монолитной, монопольной идеологии, основанной на национальной почве.

Это рассуждение подводит нас ко второму аспекту проблемы дальнейшей судьбы марксизма.

Кризис коммунистической идеологии, порождающий инновации в самой коммунистической системе, развивается неравномерно как в разных государствах, так и в различных областях национальной жизни. Во всех коммунистических странах, кроме Китая, Кубы, Албании и в известной мере Советского Союза, практически отсутствует подчинение сферы искусства сиюминутным партийным нуждам или каноническим общественным догмам. В таких странах, как Чехословакия, Югославия, Польша, вопросы развития марксистской философии и социологии не являются больше прерогативой партийных форумов и профессиональных партийных идеологов, этими проблемами там с большей или меньшей степенью допустимой критичности и свободы занимаются философы и ученые.

Если приоритет в борьбе с современными идеологическими стереотипами ленинизма, сталинизма и иных модификаций марксистской догмы принадлежал прежде всего писателям и другим деятелям искусства, то сегодня к этому во многом спонтанно интуитивному протесту присоединяются планомерные, продуманные, творческие усилия философов, социологов и историков. На почве догматизма сталинистского типа в Восточной Европе выросли десятки и сотни неофициальных теоретиков марксизма, одни из которых, как, скажем, Д. Лукач в Венгрии, своим острым пером проложили путь к критическому анализу самого марксизма, другие же, как, например, Л. Колаковски в Польше, К. Косик в Чехословакии, Гайо Петрович и Михайло Маркович в Югославии, пришли уже к концепции "открытого марксизма", отрицающей марксизм как монопольную идеологию, предполагая существование наряду с ним иных равноправных теорий.

Так, марксисты некоторых восточноевропейских стран, за исключением Советского Союза, где наука о марксизме, будучи полностью подчинена нуждам партийной бюрократии и диктату государства, не продвинулась дальше социальной критики сталинизма, ушли намного дальше от концепции "национальных" моделей коммунизма, от сопротивления давлению Москвы с ее ленинским догматизмом. Однако сказанное никак не относится к представителям национальной партийной номенклатуры, которая всеми средствами игнорирует кризис правящей идеологии, дабы сохранить свое положение власть имущих. Им всегда недоставало мужества и решимости разорвать порочный круг партийной солидарности (хотя она давно уже стала мнимой) и идеологического монополизма, давно существующего только на бумаге. До настоящего времени свободомыслящей интеллигенции и демократически настроенным коммунистам демократической Чехословакии, стране культурно развитой и с богатой демократической традицией, удалось при помощи свободной печати - бельмо на глазу партийной номенклатуры всей Восточной Европы - нарушить границы дозволенного национальным коммунистическим режимом. Социализму, как таковому, это не нанесло прямого ущерба, разумеется, если не подменять это понятие абсолютной властью партийной номенклатуры. Именно она в Советском Союзе пришла в ужас от "чешской заразы", почувствовав угрозу своим имперским интересам.

Современный уровень развития Чехословакии есть более неопровержимое доказательство, чем венгерский переворот 1956 года, что движение происходит. О ренессансе марксизма говорить не приходится, напротив, налицо ослабление его идеологической монополии, которое привело к появлению различных вариантов марксизма, к рождению и существованию наряду с марксизмом иных философских концепций и систем. Так же и коммунистические партии, теряя свою "чистоту", марксистские ориентиры, революционность, становятся идеологически неоднородными и тем самым более демократическими; подчиненное же их власти общество приобретает более сложную социально-политическую структуру и демократические порядки. Поэтому мрак советского вторжения, затмивший рассвет венгерской свободы, приведший к убийству И. Надя, я не мог не пережить как личное несчастье, даже если бы и не попал тогда в тюрьму; временную же победу над темными силами в Чехословакии я пережил как надежду на личную радость, тем более сильную, что находился тогда на свободе, и вопреки тому, что у меня не было, не могло тогда быть никаких непосредственных контактов с событиями в обеих этих странах... Тот факт, что коммунистическое движение раскололось и размежевалось, еще раз подтверждает, что и отдельные люди, и целые народы в борьбе за свободу вновь, как и всегда, обретают единство, отрекаясь от личных интересов...

Но как далеко способны продвинуться "обновители" марксизма в своей критике современного положения вещей? Каковы возможности и перспективы такого рода критики? Ответ на этот вопрос смыкается с комплексом проблем, возникающим в связи с обсуждением возможности ренессанса марксизма, которая, впрочем, обсуждается всерьез только в рамках отдельных стран, никак не выливаясь в масштабы международных дискуссий или обмена опытом, имеющих вполне факультативный характер.

То, что все усилия, направленные на так называемый ренессанс марксизма, имеют сугубо национальный характер, раскрывает истинное положение вещей. Речь идет не столько о самом марксизме, сколько о поисках выхода из духовной и экономической стагнации, в которую одна за другой впадают национальные коммунизмы. Если оценивать возможности национальных моделей коммунизма изнутри, не выходя за национальные границы, они не выглядят полностью исчерпанными - ни для западноевропейских, ни для восточноевропейских стран. Так, в итальянской и французской, а также в менее сильных коммунистических партиях на Западе развивается весьма сильный отпор догматическому марксизму в пользу демократического социализма, который по мере их освобождения от влияния коммунистических сверхдержав и от интернационалистских иллюзий все более укрепляет свои позиции. А в Югославии марксисты, объединившиеся вокруг журнала "Праксис", смогли оградить свою интеллектуальную независимость от вмешательства официальных кругов и посредством критики того марксизма, который исповедует партийная бюрократия (к слову сказать, марксизма столь же малограмотного, сколь и нетерпимого к инакомыслию), оказывают определенное влияние не только на идейный, но тем самым косвенно и на политический климат. Студенческие волнения в Польше в марте 1968 года показали, что марксизм образца партийной бюрократии Гомулки, несмотря на свое национальное происхождение, не способен более защитить партию и страну от гегемонии Москвы, и только наивные люди или конформисты могут верить, что эта идеология добровольно откажется от привилегий, которые дает монопольная власть в политике и экономике государства.

Ренессанс марксизма, о котором грезят и которым, как правило, заняты профессора-обществоведы, в большинстве случаев является не более чем замаскированным стремлением гуманизировать и демократизировать общественные отношения внутри самого коммунизма. В этих границах подобные усилия вполне способны в зависимости от обстоятельств сыграть более или менее значимую роль в период отхода от абсолютистской власти и несвободных форм собственности. В таких случаях идеологи чаще всего возвращаются к источникам марксизма - даже к работам молодого Маркса, который, хотя и находился еще под влиянием гегелевских категорий, однако не был связан более поздними политическими и практическими потребностями движения (по сути своей догматичными), - создание общества сообразно с "подлинной", "неизвращенной" идеей утопии, по которой люди не были бы "отчуждены", поскольку не было бы ни государства, ни политики, ни товарного производства, один только реализованный принцип: "От каждого по способностям, каждому по потребностям"5.

Для того чтобы идея "возрождения" этой идеологической, чересчур выстроенной, далекой от идеала, проникнутой абсурдом и невежеством коммунистической реальности стала более объяснимой, мы должны ближе познакомиться с ее источниками, не забывая при этом и о ее реальных перспективах. Говоря о ренессансе марксизма, сегодня все чаще ссылаются на учение Маркса об отчуждении, которое он сформулировал будучи двадцатипятилетним молодым человеком (в основном в "Экономико-философских рукописях 1844 года", опубликованных только в 1932 году), чья мысль и в особенности метод лишь проклевывались из скорлупы так называемого младогегельянства. Ведь и само понятие отчуждения Маркс воспринял через идеалистическую философию, и прежде всего, разумеется, через Гегеля, у которого основная идея развивается в процессе ее отчуждения от самой себя в различных формах - в природе, обществе и так далее. Хотя Маркс свое учение о человеческом отчуждении позднее развил и обосновал в "Капитале" (в главе "Товар", а затем в разделе "Товарный фетишизм и его тайна"), старатели "возрождения" марксизма и коммунизма в большинстве случаев ссылаются на упомянутое раннее изложение Марксом этой идеи, исходящее из того, что частная собственность отчуждает работника от производимого им продукта, а тем самым - и человека от человека. Не опровергая и не подтверждая это учение, строго ограниченное рамками диалектического закона о единстве и борьбе противоположностей, вдохновленное нефальсифицированным гуманизмом, можно констатировать, что Маркс здесь, как и во многих других исходных положениях своей теории, одну из истин о человеке, а именно - неизбежность отчуждения субъекта как разумного существа от окружающего мира и людей наряду со способностью оного посредством творчества к непрестанному преодолению этого отчуждения - сводит к одному из ее исторических обликов, каковым является товарно-денежное производство. Следуя за Марксом, сторонники воскрешения безгрешного коммунизма попали в ту же диалектическую ловушку, отождествив конкретно-историческую форму с вневременным содержанием и придя к заключению, что отчуждение работника неизбежно, однако в условиях коммунизма путем устранения посредника между производителем и конечным продуктом оно способно трансформироваться в абсолютную свободу; по-видимому, полагая, что при этом можно избежать возвращения человечества к доисторическому "хозяйству" и что сам человек согласился бы с тем, что за "конечную свободу" придется заплатить не иначе как ценой отрицания своего разумного начала и исчезновением человека как вида.

Подобного рода обращение к работам молодого Маркса в действительности есть отчуждение истинного, единого учения Маркса от своего создателя. Ведь что в конечном счете останется от Маркса и коммунизма, если предположить, что возродить и обновить учение можно только посредством его же теории отчуждения - теории, столь же гуманной, сколь и утопической? Почему тогда, будучи последовательными, не вернуться к Гегелю, чья теория отчуждения более оригинальна, основательнее разработана, а возможно, и более глубока? Или к мифу о грехе прародителей? Впрочем, это уже был бы отход от материализма к идеализму и религии, от этого обновители марксизма впадают в ужас как от наибессовестнейшего из предательств. Не свидетельствуют ли подобные усилия ученых-обществоведов не столько о появлении новых тенденций в общественном сознании или каких-либо реальных потребностей в обществе, сколько об утраченных иллюзиях и о бессилии современных идеологов?

На деле вопрос о ренессансе марксизма - вопрос скорее теоретический, чем имеющий отношение к реальному развитию общества. Большинство старателей на почве возрождения марксизма вполне отдают себе в этом отчет, хотя, по-видимому, не осознавая, что осуществление этой идеи потребовало бы ни больше ни меньше, как новой коммунистической революции, гарантий положительного результата которой, даже если предположить, что в обществе наличествует сильное стремление к ней, ничуть не больше, чем в случае с уже осуществленными революциями, имеющими столь плачевные последствия.

Возможности ренессанса марксизма обозримы и ограничены той почвой национальных моделей коммунизма, которая и взрастила эту идею; национальный коммунизм способен лишь порвать с гегемонией правоверного центра, но не может изменить национальную общественную жизнь и национальную экономику в соответствии с нуждами народа и требованиями современной технологии. Таким образом, и "развитие", и "обновление" марксизма на национальной почве и в национальных масштабах не способно осуществить последовательную, действенную критику как марксистской догматики, так и самой коммунистической реальности.

Это, конечно, не означает, что некоторые из упомянутых ученых, а кое-кто из них блестяще владеет пером и способностью отстаивать свои мысли, в ходе дальнейшего распада общественных структур и изменения окружающей их действительности не пойдут дальше достигнутого и не внесут своего значительного вклада в развитие философской мысли современного общества. Но это уже будет не то общество, которое они стремятся вернуть к чистой идее и моделировать, сообразуясь с ней; и собственные их взгляды сохранят тогда от марксизма лишь то, что в нем свободно от догмы, а стало быть, прочнее остального - критическое отношение к обществу, его реалиям и мифам. В этом обществе, которое уже формируется на наших глазах, выживет и сохранится диалектика, однако не как наука или научный метод (ибо не является ни тем ни другим), но как искусство диалога, культивируемое еще в Древней Греции, как умение честно выразить свои взгляды и мнение. Ведь мир слишком устал от догм, а его обитатели истосковались по живой жизни...

Третий аспект вопроса о дальнейшей судьбе марксизма - проблема сосуществования марксизма с иными учениями. Действительность коммунистических стран до сих пор дает негативный, но не бесполезный опыт. Незаменимое и непревзойденное как революционное учение эпохи индустриализации, в качестве всеобъемлющего мировоззрения или идеологии, марксизм проявил себя совершенно неспособным к открытому, свободному диалогу. Именно то, что марксизм считает себя всеобъемлющим, общезначимым научным методом и мировоззрением, дает ему определенные преимущества над другими революционными доктринами, однако в обычных, человеческих, нереволюционных условиях (там, где в результате революции он становится идеологией привилегированной и всемогущей власти) марксизм является помехой для существования и развития других философских теорий, свежих идей - словом, свободы мысли. Поэтому иные, новые концепции и свежие идеи, не имея иных возможностей, как правило, возникают в русле самого марксизма - как его ересь - и обретают право на жизнь благодаря минутной слабости, "великодушию" или невежеству его официальных жрецов. Так или иначе, иные учения зарождаются, и уничтожить их уже невозможно.

Свобода в условиях коммунистических режимов неминуемо означает и конец марксизма как господствующей идеологии. Подобно тому как конец монополии власти коммунистов еще не означает конца экономических и иных основ созданного ими общества, но является лишь предпосылкой его несколько более свободного развития, так и крах несостоятельной марксистской идеологии не должен и, вероятно, не будет означать крах всех концепций, теорий и идей Маркса. Идеи Маркса, как и любого другого мыслителя, обретут свое настоящее место и свою истинную ценность только при условии полного освобождения от своей идеализированной формы существования, то есть в процессе отрицания и исчезновения своей идеологии.

Один из моих молодых друзей как-то сказал, что наиболее значительной в "Новом классе" ему представляется мысль о наступлении сумерек идеологий. Этому его наблюдению я и обязан заглавием первой части настоящей книги. Поэтому в заключение именно этой части необходимо подчеркнуть, что сумерки идеологий, и в первую очередь марксизма, как единственной действительно всемирной идеологии, не означают конца связанных с ним идей, теорий и концепций, а, напротив, являются предпосылкой их возникновения и бурного развития... В сумерках, из утраченных иллюзий, на развалинах идеологий возникает подлинная, светлая, бурная жизнь...

3

Если марксизм - первая идеология, распространенная действительно во всем мире, так или иначе всколыхнувшая весь род людской, - то это вместе с тем отнюдь не означает, что подобных намерений, хотя и невоплощенных, не имели философские учения прошлого.

Особенно знаменито и поучительно учение, имеющее глобальные цели, принадлежащее славному греческому философу Платону и изложенное в его "Республике". Здесь впервые в европейской философии детально разработана теория идеального государства, своеобразного (аристократического) коммунистического общества. При этом необходимо иметь в виду, что попытки Платона реализовать свое учение в Сиракузах во время правления Диона и тирана Пизистрата II потерпели настолько полный провал, что жизнь самого философа находилась под угрозой. Для учения Платона существенно важно, что руководить его государством должны философы, ибо они обладают качеством, необходимым государственным мужам, приобретаемым в учении и состоящим в приобщенности философа к абсолютным ценностям через познание устройства мироздания. Позднее Платон в "Законах", вероятно, наученный и собственным горьким опытом, молчаливо и не без сожаления отказался от идеального коммунистического общества как непригодного для нужд обычных людей. И если человечество до сего дня обращается к его "Республике", то более всего благодаря тому, что именно в этом произведении наиболее полно и гармонично изложена философия Платона.

Несмотря на то что между учениями Маркса и Платона напрашиваются некоторые поверхностные, как бы зеркальные аналогии (Платон выводит идеальное общество на основе знания "идей", его обществом управляют философы, более других приобщенные к трансцендентным ценностям добра; Маркс выводит идеальное общество на основе знания законов общественного развития, исходя из идеи исторической необходимости; у Платона закон олицетворяет философ; у коммунистов - партия), Маркс, видимо, не слишком ценил Платона; что же касается Ленина, то он, будучи уверен, что развитие философии есть "борьба идеализма и материализма"6, или "борьба партий"7, должно быть, испытывал инстинктивное раздражение по отношению к родоначальнику идеализма. Но ученика Платона Аристотеля Маркс ценил столь высоко, будто считал его своим далеким предшественником. И в самом деле, подобно Аристотелю, Маркс в равной степени ученый и философ. Особенно бросается в глаза их методичность и тщательность, с которой они анализируют любой предмет изучения. Существуют, однако, между ними и глубокие различия: исследуя общество, Аристотель ничего не принимает на веру, отказывается от презумпции неизбежности более совершенного общественного построения и остается в стороне от борьбы за него; в отличие от Платона и Маркса Аристотель в своей "Политике" избегает предсказаний, не предлагая никаких идеальных общественных структур, но лишь исследуя те, что имели место в реальном мире, причем делает упор, с одной стороны, на обстоятельства, обусловившие их возникновение, а с другой - на их способность исполнения своего долга - удовлетворение потребностей человека. Поэтому никому в истории человечества не пришло в голову строить общество по теории Аристотеля, хотя любой социолог или государственный деятель до сих пор находит у него и мудрость, и поучение, очевидные как в способе изложения, так и в тех выводах, к которым приходит философ.

Меня могут упрекнуть в неуместном или, во всяком случае, в преждевременном сопоставлении Маркса с двумя величайшими мыслителями античного мира. Но я не задавался целью сравнения их, по существу, они совсем разные, но и потому, что роль и величие великих людей трудно сопоставимы, ибо каждый из них велик постольку, поскольку ему удалось по-своему ответить на те вопросы, которые неотвратимо поставила перед ним сама жизнь.

И все-таки сравнение это не случайно, прибегнув к нему, я хотел подчеркнуть, что, хотя по мировоззрению и методу Маркс ближе к ученому-философу Аристотелю, по своим представлениям об общественном устройстве он скорее сродни Платону, который исповедовал не только рациональную метафизику и логику, но был также мистиком и утопистом. В учениях многих, если не большинства философов неизбежно присутствует стремление критиковать и улучшать общество, но никто не создал столь цельной концепции, как Платон и Маркс. Различные практические результаты общественных теорий Платона и Маркса - не только следствие исторических обстоятельств, они связаны прежде всего с различными методами исследования. Платон пришел к своему идеальному обществу через размышления, открыв в нем трансцендентальную "идею", в то время как Маркс выводит свои рассуждения из исторической закономерности, находя в ней условия для создания своего идеального бесклассового общества. Платон исходит из гипотетических идей, которые осуществляются у него сами собой, благодаря своему совершенству, по ним "формируется" материя. Идеи Маркса частично базируются на познании реальных общественных сил и производных от них отношений. Тот факт, что идеи Маркса о совершенном обществе, так же как идеальное общество Платона, не были воплощены в жизнь, но изначально были бесперспективны, никак не умаляет огромную разницу между этими общественными теориями, ибо идеи Маркса возымели последствия огромных масштабов, оказав существенное влияние на общество, хотя в ином месте и совсем иначе, чем он предполагал; а теории Платона повлияли лишь на развитие философской и религиозной мысли. Научность идей Маркса, благодаря именно тому, что она (в отличие от научности Аристотеля) имеет характер религии, прельстила и увлекла за собой сотни миллионов; в то время как идеальное государство Платона, благодаря именно тому, что строится по законам логики и метафизики, не продвинулось дальше его безуспешного сиракузского опыта. При этом атеизм и материализм Маркса имеют здесь второстепенное значение, равно как идеализм и мистика Платона. Маркс с его уверениями в неминуемости нового общества уподобляется великим пророкам, рассудочное же проектирование нового общества Платоном никого не могло увлечь; спустя несколько столетий философия Платона (ее создателю это не могло привидеться даже во сне) помогла мыслителю раннего христианства Оригену в создании новой религии.

Как видно из приведенных сравнений и как будет показано далее, некоторые аспекты воззрений Маркса (более всего диалектика) имеют общие точки соприкосновения с идеалистическими философскими теориями, а по своей конечной цели (построение совершенного коммунистического общества) - с эсхатологией8 в религии. Поставленная Марксом конечная цель (построение идеального, то есть коммунистического общества) ближе всего утопистам Т. Мору, Т. Кампанелле, и в особенности социалистам-утопистам К. Сен-Симону, Н. Чернышевскому, Ф. Фурье, Р. Оуэну. То же можно сказать о Марксе и анархистах М. Бакунине и других: их конечная цель аналогична, хотя у анархистов она даже более идеальна. Но Маркса от них отличает тот реалистический ракурс, под которым его учение рассматривает возможные направления, условия (как он бы сказал "закономерности") развития общества и общественных сил, которым надлежит реализовать его идеи. Цель, поставленная Марксом, отличается от религиозной лишь своей привязанностью к земной жизни человека, но по сути является религиозной, что, впрочем, подтверждается исторической практикой, доказывающей утопичность теории. Но предложенные Марксом пути к достижению этой недостижимой цели разумеется, в иных странах, при иных условиях и иными средствами, чем те, которые он имел в виду) доказали в основном возможность своего осуществления. Иначе говоря: если бы определенные общественные силы не сделали идеи Маркса своей программой или своего рода религией, они бы не оказали на общество большего влияния, чем иные утопии, и самому Марксу как ученому и писателю было бы отведено весьма значительное место, принадлежащее ему по праву даже и без той революционной роли, которую сыграли его идеи.

Ведь приживутся ли в обществе те или иные идеи, станут ли силой, влияющей на людей и историю, зависит не от той формы, в которую они облечены, то есть от их меньшей или большей научности, но от того, насколько созвучны они жизненным стремлениям народа, насколько способны повести за собой те или иные общественные группы. Иначе невозможно объяснить, почему настолько разные и даже противоположные идеи (в широком смысле к ним относятся и религии) имели в истории столь переломное значение... Английская революция (1640 - 1649) совершалась под знаменами англиканского пуританства во имя Библии, и Кромвель с дивной простотой определил ее идейный и реальный смысл, приказав своим воинам молиться Богу, но порох держать сухим. И французские рационалисты и материалисты в своем XVIII веке, конечно же, не были менее научны, чем Маркс в XIX или Ленин в начале XX века и, без сомнения, возникшее под влиянием этих идей общество, будучи другим, ни на йоту не было более "разумным" или "просвещенным", чем предшествующее. Но Руссо, не проповедуя революции и не нападая на религиозные предрассудки, с такой страстью переживал и клеймил общественное зло, что был куда опаснее философов, ибо успешнее внедрял в человеческое сознание желание перемен. Ясно, что с появлением "Общественного договора" (имеется в виду произведение Руссо. - М. Дж.) рождается и своеобразная мистика, поскольку общая воля9 постулируется здесь как сам Бог. "Каждый из нас, - говорит Руссо, - отождествляет свою личность и всю ее мощь с верховным управлением общей воли, и все мы воспринимаем любого члена общества как часть невидимого целого". Этот политический организм, став суверенным, также определяется как божественный. Он имеет все атрибуты божественного. Он непогрешим. "Под властью закона разума ничего не происходит без причины. Он полностью свободен... Он неотчуждаем, неделим и, сверх всего, в перспективе способен даже разрешить глобальную теологическую проблему - контрадикцию божественного всесилия и невинности... Если человек от природы добр, если природа отождествляется в нем с разумом, то блеск ума он проявит только при возможности свободного и естественного высказывания. Ему и в голову не придет теперь самому совершать свой выбор, ибо все решения носятся в воздухе. Общая воля (Маркс сказал бы "класс", "классовый интерес". - М. Дж.) есть прежде всего выражение универсального разума, который категоричен (Маркс сказал бы "способ производства", который также неоспорим в своей данности, - М. Дж.). Новый Бог рожден..."10

Таким образом, марксизм и коммунизм не более и не менее других идеологий и направлений философской мысли аналогичны религии, ибо конечная цель, которую они ставят перед собой, идеальна. Mutatis mutandis - это можно отнести и к коммунистическим революциям, и к коммунистическим системам. Им удалось осуществить только то, что позволяли общественные и исторические условия, но далеко не то, что они ставили своей целью, и в этом смысле они выражают реальное положение вещей, то есть они утопичны не более и не менее, чем все предшествующие политические системы и революции.

Это частичное, возможно, даже и мнимое сходство религии с философскими концепциями и закрытыми идеологиями (то есть марксизмом и коммунизмом) есть одновременно и преимущество, и слабость последних. Преимущество заключается в жизненно важной необходимости для смертного человека тех идеальных целей, которые провозглашаются идеологиями, этим они и прельщают массы. Но, поскольку жизнь рано или поздно доказывает неосуществимость идеальных целей, идеологии в конце концов принимают форму самообмана, становятся маской для далеко не идеальных, а уродливых и невыносимых отношений и сил, созревших внутри них. То же относится и к религиям, поскольку в той или иной степени им редко удается избежать идеологизации, хотя бы уже потому, что их проводниками являются далекие от совершенства простые смертные, находящиеся друг с другом в далеких от идеала отношениях. Но, представляя "земные", "конечные" и неэтические цели, религии на них, как правило, не настаивают, отчего и представляются более жизнестойкими, чем идеологии и философские концепции, способными пережить эпохи и общественные условия, совершенно иные, чем те, в которых они появились.

4

Скромный, добродушный профессор и прекрасный человек А. Эйнштейн, который живо интересовался политикой, считал себя социалистом, разумеется, демократического толка, с симпатией относился к событиям в Советском Союзе, и представить себе не мог, что его расчеты и формулы, пусть косвенно, способны поколебать доктрину, не только претендовавшую на понимание мира и происходящего в нем, не только задумавшую осчастливить человечество, но и завладевшую значительной частью земного шара.

Уже Николай Коперник своей гелиоцентрической системой начал расшатывать средневековую схоластику - и наконец свершилось... С иными знамениями, с иными персонажами, но история повторяется. Не случайно, что именно в первой стране победившего коммунизма - Советском Союзе - новое, эйнштейновское видение мира приобрело своих гонителей и своих мучеников.

Сегодня известно, что лично Сталин (через профессиональных философов и ученых, которые в приказном порядке насаждали его догмы) был инициатором разгрома теории относительности Эйнштейна. Не знающий ни современной физики, ни астрономии правящий империей диктатор благодаря инстинктивному чувству опасности угадал в относительной неоднозначности конечной картины миропорядка смертельную опасность для упрощенного взгляда на мир, основанного на четырех признаках его диалектики, а также диалектики Энгельса - Ленина, руководствуясь которыми, он смело брался управлять космосом, не говоря уже о послушном человеческом стаде.

С тех пор ситуация в этой области изменилась. Теперь в Восточной и Западной Европе днем с огнем не сыскать марксиста, который с подобной тупостью воинствующего невежества игнорировал бы теорию относительности. Поэтому сегодня всерьез оспаривать эту глупость - значит спорить с призраками. Но и в сталинское время нашлись марксисты, которые немало потрудились, чтобы обогатить теорией относительности и достижениями других наук упрощенные марксистские схемы, с трудом вмещавшие даже научное знание XIX века. Но все они были провозглашены ревизионистами, их либо заставили замолчать, либо уничтожили в концентрационных лагерях, либо казнили. Среди них косвенно оказался и Ленин: С. Маркович, один из лидеров югославских коммунистов межвоенного периода, рассказывал в 1933 году, во время пребывания в тюрьме на Аде Цыганлие, группе молодых коммунистов, среди которых находился и я, как на одном из конгрессов Коминтерна он виделся с Лениным. Узнав, что Маркович математик, Ленин предложил ему заняться истолкованием теории относительности с точки зрения марксизма. Маркович последовал его совету и, переборов свойственный ему тогда марксистский схематизм и косность отсталого балканского окружения, осуществил, может быть, наиболее значительную из адаптаций теории Эйнштейна. Однако, поскольку он считался "правым", то позднее был арестован и погиб в Советском Союзе, причем в сегодняшней Югославии за ним не признают даже этого.

Из сказанного очевидно, насколько по-разному Ленин и Сталин относились к науке. Ленин вынужден был отстаивать свою позицию перед ее противниками как в окружающем его враждебном мире, так и в науке, ему еще приходилось доказывать свои априорные истины, в то время как Сталин уже властвовал над миром, отбрасывая или попросту уничтожая все, что не укладывалось в его схемы или не соответствовало принятым догмам. Аналогично они относились и к марксистским теоретикам. Ленин, поощряя их работу, спорил с ними, Сталин же либо делал из них интеллектуальную прислугу, либо уничтожал. Но, вопреки этой разнице, очень важной с политической и общественной точки зрения в их время и, увы, живой еще и в наше время, между ленинским и сталинским способом, между Лениным и Сталиным нет существенной разницы в миропонимании, ибо оба они пребывали в убеждении, что марксизм в сколь угодно длительной перспективе является универсальной базой для истинного понимания мира, общества и человека.

Поэтому именно сталинское изложение марксистской философии, или диалектического материализма, есть основная мишень моей книги, что, однако, нисколько не означает, что я оставил без внимания труды других великих марксистов, прежде всего самого Маркса, Энгельса и Ленина. Просто дело заключается в том, что до Сталина ни один крупный революционный марксист не брался в сжатом виде и целиком излагать марксистскую философию. Сталина привела к этому необходимость освятить свою абсолютную власть абсолютом догмы. И для нашей темы сталинское изложение марксистского мировоззрения чрезвычайно важно, ибо оно суммирует развитие коммунизма от идеи к власти. Очевидно, что после Сталина не появился и, я убежден, уже не появится ни один значительный марксист.

Напомню, что в задачу этой книги не входит ни толкование, ни опровержение марксизма, она посвящена раскрытию тех форм насилия над человеческим сознанием, тех методов извращения человеческой личности, которые с неизбежностью возникают в обществе тотально насаждаемого марксизма. А поскольку в настоящей главе марксистское мировидение сравнивается с той картиной мира, которую рисует теория относительности, то должен добавить, что я далек от мысли как бы то ни было толковать теорию относительности (я не стал бы этого делать, даже если бы разбирался в современной физике), разве что ради ясности изложения потребуется привести некоторые цитаты из чужих трудов, специально посвященных этой проблеме.

Впрочем, время приступить непосредственно к теме этой главы.

В пику сегодняшним "спасителям" и "обновителям" "истинного", "неотчужденного" марксизма, которые со страстью обманутых, жаждущих покаяния верующих, занимаясь самобичеванием, открещиваются от сталинской работы "О диалектическом и историческом материализме", опубликованной в 1938 году в "Истории Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)"11, логика моего исследования заставляет обратиться именно к этой работе. Поскольку здесь Сталин, вопреки обычной своей безапелляционности и склонности к прикладному приземленному схематизму, излагает подлинные взгляды своих предшественников - Энгельса и Ленина, а в сущности, Маркса - на марксистское понимание материализма и диалектический метод.

Сталинское изложение марксистского материализма сводится к тому, что мир: а) материален; б) существует объективно, то есть независимо от сознания человека; в) познаваем. Сам диалектический метод он определяет как метод, позволяющий осознать, что: а) все в мире обусловлено и взаимосвязано; б) постоянно изменяется; в) изменения осуществляются "как прогрессивное движение, как движение по восходящей, как переход от старого качества в новое, как развитие от простого к сложному, от низшего к высшему; г) причем борьба противоположностей составляет внутреннее содержание этого процесса перехода количественных изменений в качественные"12.

Постсталинская критика упрекает Сталина в том, что он упустил важнейший аспект диалектики Энгельса-Ленина - закон отрицания отрицания, то есть закон, согласно которому развитие происходит как повторение на каждой определенной ступени предшествующих свойств, но на новой, более высокой основе. Упрек вполне бессмысленный, ибо он ничего не меняет в сути дела, равно как и тот факт, что Ленин в "Философских тетрадях" выделяет 16 элементов диалектики. Ибо проблема сводится не к количеству характеристик диалектики, не к меньшей или большей степени значимости одной из них, а к методу, как таковому, позволяющему свести многообразие природы, общества и человека к тому или иному набору "правил", "законов", "свойств", придуманных человеком.

Для меня, впрочем, бесспорно, что косвенно Сталин включил закон отрицания отрицания в свою интерпретацию марксизма, и поэтому его диалектико-материалистический метод и мировоззрение сжато можно сформулировать так: в мире, который объективно существует только как материальный и который познаваем, все взаимообусловлено, находится в постоянном прогрессивно направленном движении, осуществляемом как борьба противоположностей, обусловливающая переход количественных изменений в качественные.

Но марксизм-ленинизм не остановился на этой и без того не слишком многообразной картине мира и всего в нем сущего и мыслящего. Подобно всем учениям, превращенным в средство превозношения и защиты возведенных на престол общественных отношений и определенных привилегий, марксизм-ленинизм становился все более схематичным, вульгарным и догматичным. По сравнению со Сталиным Хрущев - лишь вульгаризатор; а Мао Цзэдун еще более фанатичный догматик, чем сам "отец народов"; во времена Хрущева под влиянием ревизионизма марксистская диалектика почти угасла, что помогло советской науке в определенной мере освободиться от колодок сталинской диалектики и лагерных методов убеждения; а Мао Цзэдун к тому времени созрел до "открытия" "основного закона универсума". "Марксистская философия полагает, что закон единства противоположностей - основной закон универсума. Этот закон действует универсально, будь то природа, человеческое общество или человеческое мышление"13.

Эйнштейновская картина мира совсем иная - и к счастью для человечества не знает об "основном законе универсума". "Как убедительно показал В. Гейзенберг (имеется в виду закон неопределенности Гейзенберга. - М. Дж.), с эмпирической точки зрения окончательно исключен любой вывод о строго детерминированной структуре природы..."14 "Классическая физика ввела две субстанции: материю и энергию. Первая имеет вес, но вторая без веса. В классической физике мы имеем два закона сохранения: один для материи, другой для энергии... В соответствии с теорией относительности, нет существенной разницы между массой и энергией..."15 "Наше физическое пространство, понятое через предметы и их движение, имеет три измерения, а положения определяются тремя мерками. Момент какого-либо события - это четвертая мерка... Мир происходящего составляет четырехмерный континуум". Нет ничего таинственного в этом, а последний вывод одинаково справедлив для классической физики и для теории относительности. Разница вновь обнаруживается, когда рассматриваются в отношении друг друга две С (координатные системы. - М. Дж.) в движении. Место движется, а наблюдатели изнутри и снаружи определяют координаты - время-пространство тех же событий. Классический физик опять-таки разрывает четырехмерный континуум, трехмерные пространства и одномерное время. Старый физик заботился только лишь о пространственных изменениях, поскольку время для него абсолютно. Разрывание (прерывание) четырехмерного мира - континуума - на пространство и время было для него естественно и удобно. Но с точки зрения теории относительности время также изменяется, переходя с одной С на другую...16 "Любое событие (происшествие), которое происходит в мире, определено координатами пространства х, у, z и координатой времени t. Так, физическое описание именно сначала четырехмерно... Четырехмерный континуум пространства не может быть разорван на время - континуум и пространство - кроме как искусственным путем... Благодаря общей теории относительности приобрела вероятность точка зрения, что континуум является бесконечным в своей временной протяженности, но конечным в своей пространственной протяженности..."17 "Пространство и время соединены в один четырехмерный континуум"18. "Материя гранулярной структуры состоит из элементарных частиц, элементарных квантов материи. Так, электричество имеет гранулярную структуру, а... также и энергия. Протоны - квантовая энергия, из которой состоит свет. Свет является волной или потоком протонов? Сноп электронов является потоком элементарных частиц или волной? Эти фундаментальные вопросы заставляли физику обратиться к экспериментам. В поисках ответа на них мы должны были оставить описание атомов как движения, происходящего в пространстве и во времени, мы должны были отойти еще дальше от старых воззрений механицизма. Квантовая физика формулирует законы, которые управляют множеством, а не частностями. Описываются не свойства, а вероятности, формулируются не законы, открывающие будущность систем, а законы, управляющие переменами во время вероятностей и охватывающие огромное множество частностей"19.

Столь обширно цитируя Эйнштейна, я вовсе не утверждаю, что эйнштейновскую картину мира следует принять как окончательную и что современные физики не ушли дальше Эйнштейна, поставив под вопрос многие положения его теории. Эйнштейн и эйнштейновская картина мира в этом моем изложении взяты как символ научных открытий, осуществленных одновременно с открытием Лениным и Сталиным их "законов диалектики".

Уже на первый взгляд очевидно несоответствие марксизма той картине мира, которую нам дает теория Эйнштейна, то есть современная наука. Правда, у них есть некоторые общие черты: объективная реальность, познаваемость и изменчивость мира. Но эти черты не являются характерной особенностью марксистской философии и менее всего ее открытием. Это исходные положения любой точной науки, и их формулировки и применение мы находим уже у Аристотеля и в догматически абсолютизированном виде - у французских материалистов XVIII столетия. Отличительной чертой марксизма и собственным его открытием является гегелевская идеалистическая диалектика, "поставленная на ноги", то есть оматериализованная в соответствии с достижениями современной науки, за исключением в известной мере истории и социологии, - эти открытия не подтверждаются современными сведениями об объективной реальности и тем самым и не находят своего места в современном знании о человеческом разуме.

В природе борьба противоположностей встречается только в форме человеческого размышления и переживания, то есть как человеческий и лишь в этом смысле общественный феномен. То же самое можно сказать и о "прогрессивном движении, движении по восходящей линии"; в самой природе не существует ни "высших", ни "низших" форм, это не более чем наши умозаключения о ней, выведенные из представлений человека о времени, связанные с его историческим опытом, с историей естествознания и знания человека о строении космоса, которое очевидным образом менялось, ибо пребывает в непрестанном изменении, в соответствии с теми законами, которые мы, будучи наделены мощной силой познания, постепенно познаем все глубже, но которые мы не в силах познать окончательно, ибо масштабы их безграничны, разнообразие форм реальности, частью которой, разумеется, является и сам человек, неисчислимо. Более того, ощущение, мысль, сознание, о которых Энгельс и Ленин говорят как о "высшем продукте особым образом организованной материи"20, - есть высшие формы и "продукт" только для самого человека и его взглядов. Если бы природа, то есть материя, была способна мыслить, она бы хорошенько посмеялась над нашей самонадеянностью, поскольку ей-то было бы хорошо известно, что мозг человека и его чувства просто иначе скомбинированы, у человека массы-энергии находятся в ином соотношении, чем у другого предмета или существа, что и обусловливает его иные возможности. Человек всегда стремился понять космос и мироздание, создать представления, отражающие уровень накопленных им знаний и опыта. Но и космос, и мироздание таковы, каковы они есть, несмотря на то, как мы их себе представляем и что о них думаем.

К этим выводам я пришел уже в 1953 году, но до сих пор у меня не было возможности изложить их публично. Во время нашей последней встречи с секретарями Союза коммунистов Югославии (Тито, Кардель и Ранкович)21 в середине января 1954 года, где обсуждался мой "идейный поворот" и вскоре после которой последовало мое исключение из членов ЦК и смещение с должности председателя Союзной скупщины, я сказал, что диалектика природы не подтверждается данными современной науки. Тито тогда быстро спросил: "Ты готов это повторить публично?" Я ответил, что готов. Сейчас я это и делаю, уверенный в том, что в такую диалектику больше не верит и сам Тито, а если и верит, то нет больше потребности ее защищать.

Эта мысль, к которой я пришел вполне самостоятельно, для Союза коммунистов Югославии была тогда несколько преждевременна, но уже задолго до меня, перед войной, к подобным выводам пришли, в частности, З. Рихтман (Югославия) и Ж. П. Сартр в своей "Критике диалектического разума". Однако сходство, почти тождественность того, что я думал о диалектике природы в 1953 году, и того, что я недавно прочел у Сартра, заставляет меня указать на наши сегодняшние расхождения во взглядах на диалектический метод в целом. Когда-то мне не хватило знаний, широты мышления, а может быть, и необходимых жизненных стимулов, чтобы полностью отказаться от гегелевско-марксистского понимания диалектики развития общества и теории познания. Сартр также остановился в своем отрицании диалектичности природы на полпути, а во многом даже вернулся назад - к попыткам искусственного синтеза марксизма и собственного, варианта экзистенциализма, другими словами, к политической спекуляции, построенной на "обогащении" марксизма за счет собственных теорий.

Однако критика Сартром "Диалектики природы" Энгельса, хотя и выраженная в духе немецкой философии с излишней усложненностью, настолько убедительна, что ее стоит здесь привести по возможности полнее: "... Дух видит диалектику как закон мира. Следствием этого является то, что он вновь впадает в полный догматический идеализм. Действительно, научные законы - это экспериментальные гипотезы, проверенные с помощью фактов. Вопреки этому абсолютный принцип - природа диалектична - сегодня никак нельзя доказать. Если вы заявите, что открытые учеными законы представляют известное диалектическое движение, заключенное в объектах, рассматриваемых этими законами, значит, вы не располагаете ни одним из методов, пригодных это доказать"22. Ни законы, ни "великие теории" не меняются в зависимости от способа, которым вы их рассматриваете... Мы действительно знаем, что идея диалектики вошла в Историю совсем иными путями и что Гегель и Маркс открыли и определили ее в отношениях человека с материей и во взаимных отношениях людей. Лишь позднее от потребности к объединению родилось стремление перенести принципы движения истории человека на историю природы. Поэтому утверждение, что существует диалектика природы, строится фактически на абсолютизации фактора времени, за ним идет тотализация темпоральности23. Сартр исследует диалектику следующим образом:

"Но посмотрим, что утверждает Энгельс о "самых общих законах природной истории и общественной истории". Он говорит: "Мы можем их свести к трем основным законам: закон перехода количества в качество и обратно; закон единства и борьбы противоположностей; закон отрицания отрицания". "Все эти три закона развил Гегель, пользуясь своим идеалистическим методом, как простые законы познания. Заблуждение состоит в том, что эти законы пытаются навязать Природе и Истории в качестве законов познания, вместо того чтобы последние выводить из них".

Неуверенность Энгельса проявляется на уровне слов, которые он употребляет: "абстрагирование" не то же самое, что "дедукция". И как можно дедуцировать универсальные законы из некоторого количества специфических законов? Это, если угодно, называется индукцией. А мы видели, что в природе на самом деле существует только одна диалектика, та, которую мы в нее привнесли. Упрекая Гегеля в том, что материал навязывает ему законы познания, Энгельс сам делает то же самое, ибо принуждает науку доказывать существование некоего диалектического разума, открытого им в общественных отношениях. Только в историческом и общественном мире. как мы увидим, действительно, речь идет о некоем диалектическом разуме; перенося его в мир природы, насильно проецируя на него другой, Энгельс отказывает диалектическому разуму в рациональности; речь больше не идет о диалектике, которую человек создает, создавая себя, и которая, в свою очередь, создает его самого, но - об одном из случайных законов, о котором можно лишь сказать: это так, а не иначе"24.

В истории человеческой мысли трудно найти большую бессмыслицу, чем марксистское учение о диалектике природы, которая бы при этом, увенчав собой марксистскую идеологию, играла бы столь большую роль в общественной борьбе: Кого-то, быть может, это заставит усомниться в возможностях человека и его разума. Пусть он утешится: человек так же, как целые человеческие общности, иным и не может быть, ибо вынужден бороться за свое существование, и здесь самыми мелкими или самыми великими становятся те верования и представления, которые якобы кратчайшей дорогой ведут к спасению и победе.

Не совсем так же, но аналогично обстоит дело с марксистским философским материализмом, который все еще сопротивляется воздействию времени и желчи, изливаемой на него еретической критикой. И связано это прежде всего с тем, что мало кто пытается оспаривать его исходные положения - экзистенциальность и объективность природы, связь познания с мозгом и органами чувств, заимствованные у французских материалистов и Л. Фейербаха и избавленные от механицизма соединением с гегелевской диалектикой. Представляется спорным и само марксистское определение материи, с одной стороны, как диалектической, а с другой стороны, как объективной реальности, воспринимаемой человеком исключительно посредством органов чувств. Так, Ленин вслед за Энгельсом определяет материю следующим образом: "Понятие материи ничего иного, кроме объективной реальности, данной нам в ощущении, не выражает25. "Материя есть философская категория для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них"26.

Уже само то, что материя наделена "диалектичностью" и это положение представлено в виде аксиомы или вечной истины, делает эту точку зрения в целом ненаучной, догматической. Кроме того, определение материи как "объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его", то есть через его органы чувств, "которая копируется, фотографируется, отражается нашими ощущениями", в силу своей упрощенности ничуть не менее ненаучно и догматично.

Философское понятие материи для Ленина, как и для всех добротных марксистов, сводится, по сути, к чувственно воспринимаемой, от чувств независимой предметности. Заметим, что это понимание не ново: стоит Энгельсу и Ленину забыть о диалектике или отвлечься от материалистического идолопоклонства, как они начинают говорить языком XVIII столетия. Впрочем, всем марксистам известно, да никто этого и не оспаривает, что марксистское понимание мира и материи есть соединение французского материализма XVIII века и гегелевской идеалистической диалектики. Именно это подчеркивает Ленин в известной работе "Три источника и три составные части марксизма": "Но Маркс не остановился на материализме XVIII века, а двинул философию вперед. Он обогатил ее приобретениями немецкой классической философии, особенно системы Гегеля... Главное из этих приобретений - диалектика..."27

Сегодня, когда я размышляю над этим, материализм, "обогащенный" идеалистической диалектикой Гегеля. кажется мне странным. Особенно значимым в этом смысле представляется то обстоятельство, что подобное понимание возникло, очевидно, не благодаря новым представлениям о материи, то есть не на основе новых данных о ней, а вследствие каких-то иных, не научных, не философских, но общественных и политических причин. С возникновением новых общественных сил и новых общественных движений возникла потребность в создании новой идеологии, которая, подобно другим учениям об обществе, могла сформироваться лишь на основе соответствующих заимствованных у предшественников воззрений. Возможно, это несколько снижает значение Маркса как оригинального философа, но отнюдь не делает его менее великим революционером и социальным мыслителем. Совершенно естественно, что идеологизированное мировоззрение, характерное для определенных общественных групп, не может сохраниться надолго: диалектика, "святой дух" материи, покидает его с изменением исторических обстоятельств и конкретных общественных потребностей, а его "чувственно познавательные" возможности расширяются посредством новых научных знаний о самом "божестве", то есть материи.

Однако критические соображения такого рода не являются основанием для отрицания чувственной данности мира и более всего его объективности. Речь идет о другом, более новом и существенном: современная физика привела понятие материи во взаимную связь с энергией и тем самым упразднила статические представления о материи, которых придерживались Энгельс и Ленин вопреки всей своей дальновидности и пресловутой диалектичности. В XVIII веке и даже позднее определение материи еще было возможно. Но с тех пор потускнели многие определения, в том числе и определение материи. Сегодня же вряд ли найдется определение, способное вобрать в себя все разнообразие форм, всю объективную внечувственную природу материи. Ни Эйнштейн, ни кто-либо иной из великих ученых мужей не решаются, в отличие от Энгельса и Ленина, на подобные опрометчивые поступки, избегая окончательных определений, тем более что в сфере их профессиональных интересов и для той общественной роли, на которую они претендуют, это может скорее повредить, чем принести пользу. Отказавшись от единения с каким бы то ни было вечным духом, я отрекся и от обожествленной материи, хотя не отрицаю объективность мира и его познаваемость, но не могу принять ни мистико-диалектическую, ни рационально-механистическую его интерпретацию... Материя не "исчезает", как думали эмпириокритицисты или русские махисты, которых критиковал Ленин, но умножаются и меняются знания о ней: "чистой материи", то есть материи, существующей вне энергии, больше не существует в наших представлениях о ней, энергия же оказывается материальной. Даже если сложнейшие приборы и вычислительные машины, дающие все новые и новые возможности постижения материального мира, понимать как усовершенствованную форму наших ощущений и нашего мозга как органа мышления, понятие материи не может быть сведено к тем данным, к тем представлениям и выводам, которые мы получаем с их помощью.

Возможности человеческого разума безграничны, он способен порой к весьма плодотворным и тонким наблюдениям, причем чувственное восприятие или, что одно и то же, инструментальные данные - не более чем необходимый фактический материал, на основе которого делаются выводы, строятся научные теории, открываются законы. Эйнштейну для создания теории относительности не понадобились ни приборы, ни лаборатории, ни научные эксперименты; он пользовался лишь карандашом, бумагой и мыслью, прибегнув к математическим вычислениям и, разумеется, пользуясь достигнутым к тому времени уровнем знаний. Теория относительности есть плод интуиции Эйнштейна, а не результат проведенных им экспериментов, и многие совершенно справедливо считают его теорию не только научной, но в не меньшей степени философской. Аналогичную двойную роль в истории современной мысли сыграли открытия Коперника, закон гравитации Ньютона, учение о происхождении видов Дарвина и экономическая теория Маркса.

Кроме того, любой современный психолог знает, что познание материи не есть простое "фотографирование", как его представлял Ленин. Материя независима от того, что люди, и в том числе Ленин, думают о ней; но мы не знаем о ней ничего, кроме того, к