|
См. катехизис.
Сменить серп и молот на восьмиконечный крест или другой религиозный символ оказывается значительно легче, чем расстаться с совковостью мышления. Можно сказать, что будущее христианства в России в значительной мере от того, насколько удастся это сделать сегодняшним российским христианам.
Один мой знакомый священник любит повторять, перефразируя Чехова: «Нужно по капле выдавливать из себя совка!» Как сложилось, что из всех духовных советов христианам России наиболее актуальным ему представляется именно этот?
Те, кто пришел в Церковь еще в советские годы, очень остро ощущали несовместимость своей веры с коммунистической идеологией и самим строем советской жизни, да и власть не забывала им об этом напоминать регулярно и доходчиво. Но у тех, кто крестился, «когда стало можно», этот врожденный иммунитет оказался несколько ослабленным. Не все и не сразу начинали понимать, что христианство – не просто еще один крутой поворот генеральной линии государственной политики, не очередная идеологическая мода и даже не элемент фольклора, а нечто совсем, совсем иное. Нередко оказывается, что воцерковление бывшего советского человека означает лишь смену вывески и перетасовку готовых оценок всех явлений (с плюса на минус и с минуса на плюс), тогда как на самом деле оно должно бы означать полное преображение внутреннего мира человека. И потому в наше время стали сбываться слова монахини Марии Скобцовой, сказанные ей в 1936 году в Париже:
«Есть одна страшная вещь, из которой переключиться не так просто: диктатура не власти, не силы, а идей, той или иной генеральной линии, вера в легко осуществимую в жизни непогрешимость. В сущности, это основное, что страшно в современной психологии советского человека. Если в церковь, одаренную терпимостью и признанием со стороны советской власти, придут новые кадры людей, этой властью воспитанные, то придут они именно с такой психологией. Что это значит? Это значит, что сначала они, в качестве очень жадных и восприимчивых слушателей, будут изучать различные точки зрения, воспринимать проблемы, посещать богослужения и т.д. А в какую-то минуту, почувствовав себя наконец церковными людьми по-настоящему, по полной своей неподготовленности к антиномическому мышлению, они скажут: вот по этому вопросу существует несколько мнений – какое из них истинно? А если вот такое-то истинное, то остальные подлежат истреблению, как ложные. Они будут сначала запрашивать церковь, легко перенося на нее привычный им признак непогрешимости. Но вскоре они станут говорить от имени церкви, воплощая в себе этот признак непогрешимости».
Итак, одна из основных черт «советского христианина» – нетерпимость ко всему, что расходится с его представлениями о чистоте веры. Именно с его личными представлениями, потому что мнение людей, старших по церковному положению, интересует его обычно лишь в той степени, в которой оно совпадает с его собственным. Как только он убедится, что иерархи далеко не склонны к такому же черно-белому видению мира, он не замедлит обвинить их в уклонении в ересь. Разумеется, отсюда проистекает и постоянный поиск врагов. Святая Русь, как и Советская Республика, видится ему в кольце фронтов, и самый страшный враг – всегда внутренний. Ни с сатанистами, ни с атеистами не будет он бороться и в десятую долю той силы, которую обращает против представителей иной конфессии, и уж тем более – против уклонистов в собственном лагере.
Еще одна характерная черта – неприятие настоящего. Советское миросозерцание было сплошным рывком из свинцовых мерзостей прошлого в светлое будущее; для обратившегося в христианство полюса поменялись – из идеального прошлого мы теперь движемся в антихристово будущее. Исторические фигуры, бывшие в советское время пугалами, становятся подчас идолами – не случайно сегодня заходит речь даже о канонизации Распутина. Жить настоящим, как это и подобает на самом деле христианину, кажется такому верующему бессмысленным в силу «неправильности» этого настоящего, и он предается утопическим мечтам о возвращении Средневековья в одной отдельно взятой стране или, при большей доле личного оптимизма, все же посвящает себя строительству чего-нибудь грандиозного.
Стройплощадка – еще одна верная примета советского христианина. Как и в былые годы, все начинает измеряться в кубометрах бетона, и хозяйственные хлопоты, неизбежные и тяжкие при нынешнем положении дел, порой начисто вытесняют заботы духовные. Доводилось слышать рассказ о том, как настоятель одного из храмов во время службы, пока пел хор, беседовал в алтаре по мобильнику: «Кирпичи? Почем? Нет, дорого. А вот кровельного железа возьму листов 20…»
Пассивность в духовной и социальной жизни – еще одно родимое пятно социализма. Обо всем должны позаботиться партия (или Церковь) и государство, наша задача – только вовремя жаловаться, да всегда поступать «как батюшка благословит». Отсюда проистекает и все более возрастающая любовь к власти как таковой, особенно если эта власть берет на вооружение хоть какую-то христианскую символику. В годовщину инаугурации Путина некий молодой человек вдохновенно читал под кремлевской стеной стихи о президенте, его показали по телевизору. Завершались стихи так: «Россию славим, Путина, Христа». До Христа действительно дело доходит в последнюю очередь, вместо Евангелия читаются всяческие благочестивые брошюры, как и в советские времена мало кто заглядывал в первоисточники. Не отстает от народа и власть, вешающая в многострадальном городе предвыборный плакат: «Христос поможет Владивостоку!» (очевидно, в связи с подготовкой к следующему отопительному сезону).
Однако было бы несправедливо умолчать и еще об одной, более тонкой разновидности советизма – интеллигентской. Интеллигент, как и прежде, испытывает острое искушение противопоставлять свою маленькую, такую умную и начитанную тусовку всему остальному неправильному миру и лелеять в кармане свой фирменный кукиш священоначалию. Можно было бы сказать и о конфессиональных разновидностях, потому что ни одно из христианских сообществ в нынешней России от советизма не свободно… но, пожалуй, хватит.
Чего же ждать в будущем? Возвращаясь к совету, приведенному в начале статьи. предложу и свое решение: совка надо не только выдавливать, но и воцерковлять. В истории христианства уже был подобный опыт: в начале IV века Римская империя из беспощадного гонителя превратилась в покровителя христиан, и Церковь пережила великое нашествие вчерашних язычников, чей образ мышления был крайне далек от церковного. Тогда она справилась со своей задачей. Ревнители строгого, неразбавленного внешними влияниями христианства изобрели монашество, а многие из языческих элементов римской культуры были преображены и восприняты Церковью. Так, синтез библейского Откровения с эллинской философией явил миру святоотеческое богословие, а римская государственность переродилась в христианскую империю, существовавшую в том или ином месте и виде вплоть до 1917-го года.
Как знать – может быть, и из советского наследия получится что-нибудь путное?
Граждане неба с земной пропиской
статья из альманаха XPICTIANOC, № 9.
– У нас, протестантов, в центре стоит сотериология, а у православных – экклезиология. Все ваше богословие проистекает из учения о том, что такое Церковь.
Так сказал мне один знакомый протестант. Моей первой реакцией было возражение, что в Православии все взаимосвязано, и что экклезиология – лишь один из возможных отправных пунктов. Разумеется, точно так же можно начать и с других элементов нашей традиции – догматики, богослужения или даже иконописи – и от них придти ко всем остальным.
Однако после некоторого размышления я понял, что на самом деле он дал пусть упрощенную, но верную картину. Действительно, очень многое в Православии остается для стороннего наблюдателя, а подчас и для самого православного, загадочным и неясным, если он не осознал до конца, что само Православие видит себя не как систему догматов, набор обрядов или партию единомышленников, но именно как Церковь, или если он не вполне представляет себе, что именно вкладывается в это понятие.
О том, что такое Церковь, написано много прекрасных книг. Повторять их, пересказывать еще раз все замечательные и точные определения было бы пустой тратой времени. Эта статья о другом. Она – о Церкви как сообществе верных, существующем во времени и пространстве и потому неизбежно вовлеченном в жизнь окружающего мира.
Здесь не будут предложены окончательные и точные ответы, здесь скорее будут заданы вопросы о том, как живет Русская Православная Церковь здесь и сейчас, не только на уровне официальной хроники и заявлений иерархов, но и на уровне повседневной приходской жизни, в обыденном сознании наших сограждан и единоверцев. Эти вопросы, как правило, родились в ходе живых и непосредственных обсуждений, подчас острых споров. Они – плод не столько «ума холодных наблюдений», сколько «сердца горестных замет», и да не судит их строго читатель, который, может быть, знает гораздо больше ответов, чем автор. Говорить о проблемах матери-Церкви – задача дерзновенная и непростая, но я считаю, что умолчание в некоторых случаях равнозначно предательству. Чтобы исцелиться от болезни, нужно прежде всего задуматься о диагнозе, чтобы приступить к решению проблемы, нужно прежде всего суметь назвать ее.
Прикладная экклезиология?
Прислушиваясь к некоторым разговорам по поводу актуальных вопросов церковной жизни, которые ведут сейчас в России православные, приходишь к выводу, что несогласия по частным мнениям не вызывали бы подчас столь острых споров, если бы за ними не стоял вопрос о природе и историческом бытии Церкви.
Идет телевизионная передача, на которой светские журналисты пытаются понять, что же там у них, православных, происходит и, в частности, как они относятся к возможности реформ в Церкви. Как водится, представлены и сторонники, и противники реформ, они обмениваются уже давно привычными аргументами, и вот некий диакон, принадлежащий к независимой от Московской патриархии юрисдикции, предлагает окончательное решение наболевшего вопроса:
– Церковь есть тело Христово, а Христос во веки тот же. Значит, никаких изменений в Церкви быть не может по определению.
По-видимому, этот диакон прошел серьезную богословскую школу (иначе вряд ли бы его делегировали на телевидение!), скорее всего, изучил он в свое время, готовясь к экзамену по догматическому богословию, и монофизитскую ересь. Разумеется, эту ересь он с порога отвергает и не затруднится обличить в ней коптов или армян. Однако на практике оказывается, что он проповедует столь крайнее монофизитство (если не докетизм), какого, пожалуй, и в учебниках по истории Церкви не найдешь. Если тело Христово не подвержено изменениям, значит, Христос не рождался, не взрослел, не страдал, не умирал и не воскресал, ибо все это подразумевает самые серьезные телесные изменения. Разумеется, этого диакон совершенно не имел в виду и перекос здесь произошел не в области догматики, о которой давно уже никто у нас не спорит, а именно в области прикладной экклезиологии. Повторение заученных и совершенно правильных фраз («Церковь есть тело Христово») совершенно не гарантирует, что выраженная в этих фразах высшая реальность станет основой повседневной жизни человека.
Другой ярчайший пример искаженной экклезиологии был не так давно явлен нам в рекламной кампании по сбору средств на восстановление храма Христа Спасителя. Храм уже построен и освящен, не время обсуждать целесообразность и качество этого строительства, но я предлагаю задуматься о том, как оно преподносилось многомиллионной аудитории в рекламных телевизионных роликах. Иными словами, какой образ Церкви был явлен в них окружающему миру.
Трудно понять, что имелось в виду, когда восстановление Храма называлось актом покаяния. Личное покаяние разрушителей Храма, если таковое имеет место – не предмет для публичного обсуждения. Общее покаяние нас всех? Действительно, мы знаем немало примеров, когда к покаянию призывались целые города и народы. Но в чем состояло это покаяние? Вспомним, какой указ издал царь Ниневии в ответ на проповедь Ионы: «…чтобы покрыты были вретищем люди и скот и крепко вопияли к Богу, и чтобы каждый обратился от злого пути своего и от насилия рук своих» (Иона 3:8). Вретищем, а не позолотой. Впрочем, даже не в этом дело. Излишне было бы напоминать, что покаяние как отдельного человека, так и целого народа предполагает прежде всего перемену образа мыслей и образа действия («чтобы каждый обратился от злого пути своего»), и к такому покаянию, действительно, нелишне призывать денно и нощно наших современников.
Но к чему призывала телевизионная реклама? Ответ очевиден, если смотреть с точки зрения обыденно-магического сознания. Преступления коммунистических вождей прошлого очевидны, и теперь наша задача – возместить ущерб, нанесенный небу их действиями. Их, а не моими. Куда легче признать грешником Сталина, коммунизм или весь русский народ, чем себя самого, и гораздо эффектнее публично каяться в чужих грехах, чем смиренно признать свои.
И разве нет сегодня необходимости донести до сознания каждого христианина, что это совокупность наших личных грехов и недостатков, а не некие внешние причины лежат на пути духовного возрождения России, и что само это возрождение никак не измеряется кубатурой железобетона и квадратными метрами позолоты?
Но лозунги рекламной кампании обращались все к тому же обыденно-магическому сознанию. Хорошенькая молодая женщина говорила с экрана или журнальной страницы: «В этом храме мы будем крестить своего сына». Ей вторила не менее симпатичная девчушка: «Мам, а я в этом храме буду венчаться?» И все это мелькает на фоне столь же очаровательных дам и барышень, которые сообщают нам, что именно этим порошком они стирают свое белье и именно этой пастой чистят зубы – а о дальнейшем деликатно умолчим.
Надо признать, такая реклама бьет прямо в цель. Она обращена к людям, которых в Греции называют «христианами на колесах»: ездят в храм первый раз в коляске на крестины, второй раз в свадебном кортеже, а в третий раз – уже на катафалке. Действительно, если бы реклама говорила «в этом храме я буду молиться, причащаться, исповедаться» – она прошла бы мимо тех, кто еще не решил, сжевать ли сникерс, надеть ли памперс или пожертвовать на храм.
Наконец, благообразный дедушка объясняет, что сердце России находится в храме. Очевидно, восстанавливаемый собор воспринимается как сакральный центр страны, вроде ветхозаветного храма. Казалось бы, Тот, Кто заповедовал поклоняться Богу не на горе Гаризим и не в Иерусалиме, а «в духе и истине» (Ин 4:23), призвал нас к совершенно другому отношению к вере. Но… такое отношение, очевидно, непривлекательно для инвесторов.
Впрочем, дело, конечно, не только в деньгах. Люди, которые приходят в храм как в комбинат ритуально-бытового обслуживания населения, невзыскательны и никому особенно не мешают. Люди, которые приходят туда в поисках неба на земле, гораздо менее удобны. Высота их ожиданий обличает нашу греховную немощь, а их собственная греховная немощь обличает наше неумение и нежелание им помочь. Чем их меньше, тем нам проще. Чем прочнее забор, отделяющий нас от всего остального мира, тем комфортнее нам живется за этим забором. Но с другой стороны – разве не призвана Церковь отделиться от мира? Разве не говорим мы все время об «ограде церковной» как о чем-то безусловно необходимом, как о четко ощутимом пределе? Стоит разобраться.
Два града?
На протяжении всей истории христианства существовало много попыток определить отношение Церкви и мира, Царства Божьего и повседневной жизни. Один из самых известных образов был предложен блаженным Августином: «Создали два града две любви: град земной – любовь к себе до презрения к Богу, град же небесный – любовь к Богу до презрения к себе» (“О граде Божьем”).
Понимание этих двух градов может быть разным. Едва ли в нашем просвещенном веке многие всерьез верят, что “на небе голубом есть город золотой” как нечто физическое и материальное. Кто-то воспринимает небесный град как сверхъестественную реальность, недоступную нашим земным чувствам. Кто-то сочтет образ небесного града метафорой, передающей состояние человеческой души, раскрытой для Божественной любви.
Но всякий христианин знает: жителями земного града мы неизбежно являемся, жителями града небесного призваны стать. И вопрос о двойном гражданстве встает с небывалой остротой. Упрощенно говоря, и в истории христианства, и в нашей современности можно обнаружить два подхода.
Первый заключается в том, чтобы отгородить себе некоторую часть земного града и постараться сделать ее градом небесным. Нам не под силу преобразить земной град, но мы можем обустроить его отдельно взятую часть. Там мы будем существовать сами по себе, мы будем спасаться, не обращая внимания на соблазны окружающего мира.
Второй подход состоит в стремлении преобразить весь земной град, уподобив его небесному. Нам не под силу это сделать, но и не нашими силами земной град должен быть преображен – мы только проводники Силы Божией и вестники Спасения, и потому не имеем права вариться в собственном соку.
Конечно, христианство понимается и принимается разными людьми по-разному. Если вера – это жизнь в Боге, то у каждого жизнь эта будет своей, прожить чужую – просто не получится. Одним по душе созерцательный образ жизни, другим скорее активный, но странным было бы противопоставлять одно другому. Дело, здесь, конечно, не только и не столько в личном вкусе, сколько в личном призвании. Можно вспомнить не так давно почившего архимандрита Софрония Сахарова, одного из величайших подвижников нашего времени, который много лет провел в затворе на Афоне, молясь о мире, агонизирующем в пламени второй мировой войны – и не соприкасался при этом с миром. Но позже ему было суждено вернуться в этот мир и основать православный монастырь в Англии, куда стали стекаться сотни паломников в поисках пастырского совета и утешения. О. Софроний написал несколько книг, заново открыв для современного читателя – и в Европе, и в России – подлинные святоотеческие сокровища, причем сделал он это доступным и современным языком.
Читая эти книги, где изливает о. Софроний свою душу, можем ли мы задать вопрос: когда послужил он Богу больше и лучше – в Афонском уединении или в эссекском монастыре? Такой вопрос был бы просто неверен: это единая жизнь и единое служение, принимавшее разные формы в разное время. Одна грань без другой – извращение, будь то самодостаточный молитвенник, забывший в затворе о нуждах мира, или церковно-общественный деятель, забывший среди многосуетных трудов о мистическом духовном корне.
Уместно будет здесь вспомнить цитату из дневника священника Дмитрия Клепинина: «Келья внутреннего делания не есть глухой погреб, удаляясь в который, мы отделяемся от всего мира, а есть храм со стеклянными стенами, стоящий на холме, с которого мы видим все окружающее нас лучше, чем когда мы были вне этого храма»[1].
Впрочем, примечательны не только слова, но и сама жизнь о. Дмитрия. Никогда не задумывался он о героических подвигах, всегда стремился жить скромной частной жизнью. Но в истории бывают такие моменты, когда сама попытка жить обычной человеческой жизнью становится вызовом бесчеловечным режимам. В оккупированной Франции он стал помогать обреченным на смерть евреям, был за это арестован гестапо и отказался солгать – пообещать, что, если его отпустят, он перестанет нарушать фашистские законы. Несуразный отказ пойти на маленькое лукавство по отношению к гораздо более лукавым людям привел его в концлагерь. Оттуда о. Дмитрий писал письма к жене, надеясь вскорости пройтись с папиросой в зубах по Елисейским полям и не говоря никаких высоких слов о мученичестве. Служил вместе с другими верующими Литургию, готовил к рукоположению юношу по имени Юра – и для всех них этот путь был оборван нелепой лагерной смертью. Нелепой, если оценивать ее мерками земными и, возможно, великой, если мы осознаем непреходящее духовное и вместе с тем гражданственное величие этого подвига: сметь перед лицом людоеда оставаться простым человеком и более никем не притворяться.
Но эта статья – не о выборе созерцательного или деятельного образа жизни, который каждый делает сам. Она – о месте, которое мы отводим Церкви в этом мире. И чтобы показать, каким виделось оно первым христианам, приведу пространную цитату из небольшого анонимного произведения конца III в. н.э., “Послания к Диогниту”[2]:
«... Ведь христиане ни местом жительства, ни языком, ни обычаями не отличаются от прочих людей, поскольку не обитают в отдельных городах, не пользуются неким отличным от других наречием и не ведут особого образа жизни… Но христиане, населяя города эллинские и варварские, кому как довелось, и следуя обычаям соотечественников в одежде, пище и остальном быту, показывают при этом удивительное и, по общему мнению, необъяснимое устроение своей внутренней жизни:
живут на родине, но как иноземцы;
участвуют во всем, как граждане, и все терпят, как пришельцы;
всякая чужбина им – родина и всякая родина – чужбина; …
плотью обладают, но не по плоти живут;
на земле обитают, но гражданство их – на небе;
подчиняются установленным законам и собственной жизнью превосходят законы;
любят всех, и всеми гонимы;
не знаемы, но и судимы;
умерщвляемы, но и оживляемы;
нищенствуют, но многих обогащают;
во всем нуждаются и всем изобилуют;
бесчестят их, и в бесчестии прославляются;
злословят их, и в злословии праведность их открывается;
бранят их, а они благословляют;
издеваются над ними, а они почтительны;
творят они добро, и как злодеи, казнимы;
но радуются они казни, как новой жизни.
Иудеи с ними воюют как с иноплеменниками и эллины их преследуют, но не имеют ненавистники назвать причину вражды.
Проще говоря, что в теле душа, то в мире христиане. Как душа пребывает рассеянной по всем членам тела, так христиане – по городам мира… Душа заключена в теле, но сама содержит тело – так и христиане заключены в мире, как в темнице, но сами содержат мир. Бессмертная душа обитает в смертном жилище – так и христиане находятся среди тленного мира, ожидая небесного нетления. Душе идет на пользу, если ее ограничивают в еде и питье – так и число казнимых христиан возрастает с каждым днем. В такое положение поставил их Бог, и нет им дозволения от него отказываться».
Многое, слишком многое изменилось с тех пор, как были написаны эти слова. И все же мне кажется, что главное в этом Послании звучит по-прежнему актуально, и сегодня, пожалуй, даже актуальнее, чем сто или двести лет назад. Эти слова были написан в эпоху гонений. С тех пор Церковь обрела и иной опыт существования – не во враждебной, но в дружественной и даже подчиненной ей мирской среде. Христиане стремились быть в ней не только «душой мира», но и его плотью. На Востоке это привело к созданию тысячелетней Византийской империи и идеологии «Третьего Рима», на Западе – к блеску ватиканского престола и мессианскому пафосу протестантских пионеров Америки. Как относится к этому опыту? Он слишком разный, чтобы давать ему однозначную оценку. Царство Христово – не от мира сего и никогда не может быть введено в границы земного царства, но это еще не значит, что не стоит и пытаться устроить земное царство по небесному образцу. Стоит только отдавать себе отчет, что до конца это никогда не получалось, да и не могло получиться. Христианство по-прежнему – не столько однажды состоявшийся факт, сколько всегда открытая возможность. К опыту обретения Церковью мирской плоти стоит относиться именно как к опыту. Хранить его и учиться на его примере, но не абсолютизировать его, не пытаться вернуться в свое прошлое и застрять в нем навсегда.
Но сегодня «крещеный мир» мир изменился – из христианского он становится иногда явно антихристианским, но гораздо чаще – всеядно-безразличным. Открытые гонения на христиан сравнительно редки и практикуются только самыми тоталитарными режимами, но христиане, как и семнадцать веков назад, по-прежнему ощущают себя меньшинством, живущим в пренебрежении, а порой и в бесчестии. И потому совсем нелишним звучит сегодня напоминание о том, что христиане живут на земле, но гражданством обладают небесным.
Здесь мы подходим к великому таинству, которое гораздо проще описать словами, чем понять и принять в своей жизни: двойная природа Церкви. Называя ее Телом Христовым, мы исповедуем ее богочеловечество. Божественная природа Церкви вечна, неотмирна, неизменна и не причастна слабостям и порокам. Человеческая ее природа живет и развивается во времени и пространстве, наследуя все свойства падшего человечества. Сочетание одного с другим – великая тайна не только для богослова, но и для рядового верующего. Нередки случаи, когда приходящий в Церковь неофит ждет божественного совершенства не только от Церкви, невесты Христовой, но и от каждого ее члена, а не найдя такого совершенства, в разочаровании хлопает дверью или, что может быть еще хуже, становится безразличным циником.
И потому я призываю задуматься над несколькими частными вопросами, касающимися этой двойной природы Церкви и ее отношений с окружающим миром – вопросами, отвечать на которые нам, гражданам неба с земной пропиской, приходится ежедневно, если мы даже сами того и не осознаем. Где пределы Церкви? В каком смысле она отделена от этого мира, а в каком смысле – живет в нем? Как соотносится она с группами людей, объединенными по другим принципам – социальным и национальным? Вновь и вновь я убеждаюсь, что вопросов у меня гораздо больше, чем ответов.
Где предел Единой, Святой Соборной и Апостольской Церкви?
В Символе веры мы ежедневно исповедуем свою веру в «Единую, святую, соборную и апостольскую Церковь». Но можем ли мы точно определить пределы этой Церкви, в которую верим?
Существуют две точки зрения, обе из которых мне представляются равно ошибочными. Согласно первой, широко распространенной в протестантском мире, эта Церковь есть совокупность всех существующих общин и деноминаций, различия меж которыми не препятствуют им входить в единое Тело Христово. Лютеранин и православный, харизмат и католик, эфиоп и англиканин – одинаково и в равной степени принадлежат к Церкви. Боюсь, эта теория отражает прежде всего пресловутую политкорректность и некоторое безразличие ее сторонников к духовным проблемам. Если так, то все вопросы, над решением которых ломали голову многие поколения христиан, не имеют решительно никакого значения; если так – все равно, как верить; если так – ни одна разновидность христианства не имеет существенной ценности, потому что с легкостью может быть заменена любой другой.
Противоположная крайность состоит в том, чтобы полностью отождествлять Единую, святую, соборную и апостольскую со своей конфессией и своей юрисдикцией. Если так, то абсурдно само упоминание этой Церкви в символе веры. Едва ли можно говорить о вере в эмпирическую данность, например, в иконостас или молебен – стоит обратить внимание, что даже крещение мы, согласно символу веры, «исповедуем», а не верим в него. Вера же, по слову апостола, есть «уверенность в невидимом» (Евр 11:1), и следовательно, едва ли возможно поставить знак равенства между конкретной церковной организацией и Единой Церковью.
Чтобы лучше представить себе эту ситуацию, вообразим некий диалог между Ревнителем и Вопрошающим. В скобках отмечу, что практически все основные положения этого диалога я почерпнул из реальных разговоров, ведшихся в электронной переписке с несколькими людьми, причем я, как нетрудно догадаться, был в роли Вопрошающего.
Вопрошающий: – Как Вы полагаете, что такое Единая, святая, соборная и апостольская Церковь?
Ревнитель: – Разумеется, эта наша православная Церковь.
В: – А как относятся к ней неправославные?
Р: – Никак. Все они еретики. Это могут быть замечательные люди, но они впали в ересь.
В: – И что, они полностью лишены всяких признаков истинной церковности?
Р: – Конечно. Все неправославные «таинства» недействительны. Об этом пишет и Св. Киприан Карфагенский. Если еретик произносит слова таинства, он либо совершает богохульство, либо просто сотрясает воздух.
В: – Да, конечно, существует немало святоотеческих высказываний о полной безблагодатности еретиков. Но ведь практически все они относятся к учениям, искажающим самые основы христианской веры: арианству, аполлинаризму и т.д. Насколько можно применять те же определения к нынешним неправославным христианам?
Р: – В полной мере. Неважно, какова ересь, если она ересь.
В: – Но ведь есть и иные высказывания святых последних веков, например, Филарета Московского, который не дерзал назвать еретиками католиков или протестантов?
Р: – Это его частное мнение, он заблуждался. Почитайте лучше Игнатия Брянчанинова!
В: – И это мнение тоже может быть названо частным… Тут выбор все равно каждый делает сам.
Р: – Разумеется.
В: – Но что вы скажете относительно слов Самого Спасителя «Где двое или трое собраны во имя Мое, там и Я среди них»? Получается, что в подавляющем большинстве случаев это обетование оказывается ложным?
Р: – Эти слова относятся только к православным, потому что еретики не собираются во имя Христово. Господь ведь сказал и другое: «не всякий, говорящий мне “Господи, Господи”»…
В: – Но только Он не передал нам права решать, кто истинно призывает Его имя. Положим, монтанисты или гностики, действительно, собирались не во имя Христово. Но современные инославные христиане, которые всем сердцем поклоняются Святой Троице и всей своей жизнью исполняют евангельские заповеди – неужели к ним эти слова никак не относятся?
Р: – Да, никак не относятся.
В: – Мне кажется, это противоречит Евангелию.
Р: – Значит, Вы меня не поняли.
В: – Ладно. Но если все неправославные вне Церкви, то почему же при переходе их в Православие мы их обычно не крестим, при условии, что они уже были крещены во имя Отца, и Сына, и Святого Духа?
Р: – На самом деле они не были крещены, но при переходе в Православие плоды таинства крещения преподносятся им под видом других таинств, например миропомазания.
В: – А когда мы принимаем католических клириков «в сущем сане», что происходит тогда?
Р: – Плоды таинства священства тоже преподается им под видом других таинств.
В: – Но почему же мы им так прямо не скажем, что их надо и крестить, и рукоположить?
Р: – Из икономии.
В: – Что-то эта икономия больше на лукавство смахивает. Получается обман: человек думает, что он уже крещен, мы этого крещения не признаем, но и не говорим ему об этом, и не крестим его, а принимаем как крещеного.
Р: – Нет, вы меня совершенно не поняли.
В: – ???
Р: – !!!
В: – Значит, по Вашему, благодать их совершенно покинула?
Р: – Совершенно.
В: – В какой именно момент?
Р: – В момент отпадения от Православия.
В: – То есть, литургия, отслуженная сельским священником в Италии в один день 1054-го года, была вполне действенна и благодатна, а другая литургия, отслуженная точно таким же образом через неделю, месяц или год – совершенно безблагодатна?
Р: – Ну, не надо понимать так упрощенно. Как жизнь постепенно покидает умершее тело, так и благодать покидает сообщество, отпавшее от Православия. Но в умершем теле еще могут сохраняться живые органы и клетки. Если их пересадить живому человеку, они будут продолжать жить.
В: – Хорошо. Под православной Церковью вы имеете в виду конкретную историческую Церковь?
Р: – Разумеется.
В: – Вы имеете в виду все православные юрисдикции?
Р: – Ни в коем случае. Вот наша юрисдикция – такова.
В: – А наша?
Р: – Ну, она запятнала себя сергианством, всеересью экуменизма… (список может выглядеть и по-другому) и потому тоже отпала от Православия.
В: – То есть и она – сборище еретиков?
Р: – Как минимум, самочинное сборище.
В: – И безблагодатное?
Р: – Получается, безблагодатное.
В: – То есть все таинства, вся литургическая жизнь нашей юрисдикции, в отличие от Вашей – простое сотрясение воздуха или даже богохульство?
Р: – Нет, я такого не говорил. Безблагодатна Ваша иерархия. А те приходы, где теплится истинная вера и истинное благочестие, по-прежнему благодатны.
В: – То есть действенность таинства зависит от достоинства его совершителя?
Р: – Нет, я такого не говорил. Вы опять меня не поняли.
В: – ???
Р: – Помните аналогию с трупом? Вот в теле Московской патриархии еще есть живые клетки, но чтобы они не умерли, надо пересадить их в живое тело.
В: – Наша церковь – труп?
Р: – Увы.
В: – А я думал, Церковь – это Тело Христово…
Р: – Так и есть. Но Тело Христово образуют только живые клетки этого трупа.
В: – Тело Христово внутри трупа… Бр-р-р-р…
Р: – Опять Вы меня не поняли.
В: – Хорошо. А куда же пересадить эти живые клетки?
Р: – В нашу юрисдикцию.
В: – А почему не вон в ту, другую, тоже отрицающую и сергианство, и экуменизм?
Р: – Можно и в ту.
В: – То есть существует несколько равно благодатных юрисдикций, представляющих тело Христово, но при этом фактически находящихся друг с другом в расколе?
Р: – Я такого не говорил!
В: – Но так получается, если все равно, ваша юрисдикция или вон та, лишь бы без экуменизма.
Р: – Видите ли, в наш век всеобщей апостасии правильное церковное устроение уже невозможно. Возможны только отдельные православные общины, так или иначе сообщающиеся друг с другом.
В: – А вот этот иерарх вашей юрисдикции, затруднившийся назвать экуменизм всеересью, что вы скажете о нем?
Р: – Увы, он сам уклоняется в ересь.
В: – То есть и в вашей юрисдикции не все клетки живы?
Р: – Увы.
В: – То есть получается, что Единая, святая, соборная и апостольская Церковь на самом деле не равна ни одной конкретной православной юрисдикции или некоторому количеству этих юрисдикций? Что она лишь присутствует в них в большей или меньшей мере? Но это противоречит Вашему начальному тезису.
Р: – Вы меня опять совершенно неправильно поняли.
В: – ???
Р: – !!!
На сем разговор обычно кончается. Кстати, Ревнителю не обязательно критиковать именно Московскую патриархию – он вполне может принадлежать к ней и громить, к примеру, украинских самостийников, и не за сергианство, а за что-то другое. Но общая схема останется той же.
Но, как показывает этот диалог, всякая попытка провести четкое и видимое отделение Церкви от не-Церкви обречена на поражение. Впрочем, если Церковь, по слову автора Послания к Диогниту, – душа мира, то легко ли измерить физические пределы души? Да и нужно ли? Гораздо важнее понять, где мы сами можем приобщиться этой душе, чем заниматься рассуждениями о том, где другие люди не могут ей приобщиться.
На каком языке говорит Истина?
Мы с уверенностью можем сказать, что в нашей Церкви, более того – в нашей общине и нашем приходе – содержится полнота Церкви, подобно тому, как в Святых Дарах содержится полнота Плоти и Крови Христа. Без этой веры, как кажется, вообще трудно представить себе какую-то церковную жизнь.
Но что именно означает эта полнота присутствия Церкви в нашей юрисдикции?
Во-первых, значит ли это, что вся Церковь – тут, у нас, и больше нигде? Едва ли. Думаю, правы те, кто говорит: мы с уверенностью можем утверждать, где Церковь есть, но едва ли можем определить, где ее уже нет (разумеется, речь здесь идет лишь о сообществах, исповедующих веру в Иисуса Христа и претендующих на церковность – самоочевидно, что ни буддистский дацан, ни общество филателистов к Церкви Христовой отношения не имеют).
И во-вторых, означает ли полнота присутствия Церкви в нашей общине, что эта полнота уже дана каждому из нас, что она обязательно в полной мере нами реализуется? Кажется, в таинстве исповеди – в таинстве примирения с Церковью – мы вновь и вновь признаем, что наша церковность не вполне состоялась, что мы в определенном смысле отпали от Церкви.
Так в какой же степени влияет на историческое бытие Церкви наше греховное несовершенство? Представим себе две литургии. Обе совершаются по уставу и правильно рукоположенными священниками. Но одну совершает Иоанн Кронштадтский в переполненном соборе, а вторую – в пустом храме выпевают в качестве епитимьи пьяница-священник и полуграмотный дьячок. И там, и там совершается таинство. Дары на двух престолах равны меж собой. Но можем ли мы сказать, что Евхаристия в равной степени состоялась в одном и в другом случае? Едва ли, если мы считаем, что таинство совершается в жизни Церкви, а не просто автоматически «наступает» при соблюдении некоторого количества условий. И при всем равенстве даров на двух престолах не полностью равны меж собой Евхаристия, которая вводит тысячи людей в небо на земле и преображает их жизни, и Евхаристия, которая оказывается ненужной тягостью даже для ее совершителей.
Возможно, что-то подобное происходит и в жизни целых сообществ. Личные пороки людей, их богословские ошибки могут и не лишать благодати совершаемые этими людьми таинства, но они могут реально препятствовать благодати действовать среди людей. Разумеется, положение усугубляется, если с течением времени совершители таинства вообще забывают, что они совершают, или начинают видеть в таинстве просто благочестивый обычай, воспоминание о минувшем. Но очень трудно определить, где именно проходит эта грань в каждом конкретном случае. Камни, наваленные людьми на источник воды живой, могут совсем скрыть его из виду. Но если под грудой камней мы не видим никакого источника, этого еще недостаточно, чтобы утверждать, что его там нет, никогда не было и не может быть, или что источник не в силах однажды сам прорваться сквозь камни и разметать их. И потому мне кажется, что чем рассуждать о степени благодатности других конфессий, гораздо важнее обратить внимание на другой вопрос – о роли таинства в нашей собственной жизни, о том, как воплощается душа Единой Церкви в историческом теле нашей конфессии.
Но остается ли тогда для нас в силе такое понятие, как «ересь»? Может быть, нужно признать относительность всех богословских суждений, не вынося никакого самостоятельного решения и просто считать носителями христианской Истины всех, кто в какой-то степени считает себя связанным с главным героем Нового Завета (а в наше постмодернистское время появляются и такие определения)? Я уверен, что и такой подход неправомерен. Верность Церкви заставляет нас по-прежнему сверять свои умственные построения и поступки с духом и буквой святоотеческого богословия и не уравнивать источник, заваленный камнями, с источником, чистым и свободным от чужеродных напластований.
Богословие Отцов – как указатель на дороге. Кто им пренебрежет, скорее всего заблудится и не достигнет цели. Но не достигнет ее и тот, кто обнимет сам указатель и не пожелает сделать ни шагу в указанном направлении, и тот, кто воспользуется указателем как дубиной для побиения окружающих.
Можно представить себе и такую ситуацию, когда не изменилась ни цель, ни дорога к ней, но неожиданно разлившаяся река или упавшее дерево заставляет путника на время сойти с проторенной тропы, чтобы вернутся на нее чуть дальше, в безопасном месте. Примеры тому можно найти и в святоотеческом богословии – когда, например, Халкидонский собор отказался от формулировок Кирилла Александрийского, чтобы сохранить сам дух его христологии, выразив ее точнее и тоньше. Как мы знаем, монофизитский раскол возник в том числе и по той причине, что часть верных последователей Кирилла отказалась признать в новых формулировках прежнюю Истину.
Нередко и сегодня происходит нечто подобное, когда активное неприятие может вызвать не столько сами слова и поступки людей, сколько нестандартность формы, в которую они были облечены. Достаточно привести два примера – отец Александр Мень и мать Мария Скобцова. Казалось бы, сказанное и сделанное этими людьми заслуживает по меньшей мере уважения и рассмотрения. С их опытом, как и с опытом любого другого человека, можно не согласиться, но нельзя не увидеть в нем искренней попытки ответить в святоотеческом духе на вызов двадцатого века. В то же время многие, слишком многие отказываются даже всерьез говорить об этом опыте только потому, что отец Александр говорил другим языком, чем Златоуст, а мать Мария не была похожа на «амм» из древних патериков. Но неужели христианство уже однажды полностью состоялось, и теперь нам осталось только повторять сказанное и сделанное до нас? Неужели дом Отца, в котором, по слову Спасителя, «обителей много» (Ин 14:2), подобен казарме, где царствует унылое однообразие и бесконечный повтор? Как-то не верится.
По сути, здесь мы касаемся здесь важнейшего вопроса: на каком языке говорит Церковь? Речь, разумеется, идет не только и не столько о языке в узко лингвистическом смысле этого слова. Сколь важным не представлялся бы вопрос о языке богослужения[3], он все же вторичен по отношению к более существенной проблеме: в каких случаях Церковь использует свой, особый язык, а в каких она говорит на языке окружающего мира? На практике происходит и то, и другое. В Церкви всегда остается место для эзотерического языка, понимание которого возможно только в рамках определенной традиции. Иконопись, храмовая архитектура и символика богослужения – яркие примеры именно такого языка. С другой стороны, обращенная к миру проповедь неизбежно звучит на языке этого мира – или же она остается никем не понятой.
Здесь уместно будет привести еще одну цитату: «Тема языка, символа, соотнесения смысла и его выражения становится важнейшей в православном богословии. И дело здесь не только в том, что эта проблематика доминирует в современной науке и философии. Ведь задача богословия заключается в том, чтобы сделать упование и веру Церкви внятной как церковным людям, так и внецерковному миру, в котором сегодня живут христиане. Именно потому тема языка столь существенна и актуальна. В своем миссионерском служении Церковь должна иметь в виду не только те языки, на которых говорит она, но и языки современного мира». Эти слова были сказаны митрополитом Минским и Слуцким Филаретом на пленарном докладе Богословской конференции РПЦ «Православное богословие на пороге третьего тысячелетия» (7 февраля 2000, Москва).
И в Библии, и в отеческих писаниях, и в истории Церкви можно выделить две стороны: вечный дух и историческую плоть. Первое пребывает неизменным и принимается нами безусловно, второе может подвергаться очень существенным переменам и воспринимается каждым народом, каждым поколением и даже каждым человеком по-своему. Эти две стороны не отделимы друг от друга и не растворимы друг в друге. Принять одно за другое, перепутать вечное с временным – очень легко, и в то же время очень небезопасно, и когда мы говорим об отеческом наследии, нам всегда стоит об этом помнить.
Не стоит забывать и о том, что под Отцами мы разумеем практически исключительно отцов греческих, в основном византийцев. Но если мы посмотрим на отеческое наследие, дошедшее до нас из другой культурной среды, например, сирийской, то мы увидим совершенно иной стиль выражения, другой язык, другие образы. Посмотрим на латинский Запад – и там обнаружится совершенно иная картина, причем задолго до раскола. Тертуллиан и Августин, Ефрем и Исаак Сирин – изначально другие, чем Василий Великий и Иоанн Златоуст, хотя все они принадлежали к одной и той же средиземноморской античной цивилизации, одной и той же Римской империи и еще неразделенной Церкви первых веков. Их народы веками жили бок о бок, общались, перенимали друг у друга обычаи, образы и тексты. А что же сказать о нынешнем мире, о нынешней культуре, которая отстоит от греков, сирийцев и латинян гораздо дальше, чем они друг от друга?
Потому для нет ничего удивительного и, тем более, недопустимого в стремлении выразить ту же Истину на языке современной культуры. Хотя стоит отдавать себе отчет в том, что путь этот опасен и очень труден. К сожалению, для многих сама эта задача представляется святотатством. Православие видится им исключительно в рамках определенной греко-славянских культурных форм, причем в средневековом их варианте. И здесь встает еще один вопрос – о национальном начале в христианстве.
Национальное христианство?
Однажды мне довелось участвовать в удивительной дискуссии. Был задан вопрос: какой национальности был Иисус Христос? Оказалось, многие считают, что никакой. Но мне представляется, что для христианина возможен только один ответ: как человек Он был евреем, как Бог – не имел национальности. Следуя халкидонскому догмату (который у нас, увы, чаще исповедуют в теории, чем на практике), мы верим, что Сын Божий воплотился и вочеловечился в полном смысле этого слова, став точно таким же, как и все мы, кроме одного – Он был безгрешен. Любое отступление, даже мельчайшее, от этой веры ведет нас к самой настоящей ереси, и не в том даже дело, будет это монофизитство, докетизм или что-то иное, важно, что это будет уже не вполне христианство, или вполне не христианство.
Но если мы принимаем полноценность человеческой природы Христа, если мы верим, что он родился в Вифлееме, был потомком царя Давида, был распят при Понтии Пилате – т.е. жил человеческой жизнью, во времени и пространстве, подчиняясь законам естества – тогда утверждать, что Он не имел национальности, настолько же нелепо, как утверждать, что Он не имел цвета глаз или пола. Иными словами, это значит утверждать, что Он все-таки не совсем воплотился, был не совсем человеком, не жил на этой земле в полном смысле этого слова. Все это, думаю, вытекает именно из неумения примирить в своем сознании вечные категории с временными, понять, что означает воплощение Божества.
Так отчего же все-таки иных смущает еврейство Иисуса? Оставим в стороне заблуждение, будто Мария была не еврейской, а галилеянкой, и будто галилеяне – ближайшие родственники славян. Невежество вторично, на первом месте здесь скорее выступает психологический момент. Если кому-то не нравятся евреи или кто-то стесняется собственной еврейской крови, то вполне естественно желание «оправдать» Иисуса, как будто Он в этом оправдании нуждается. Или, скорее, оправдать собственный антисемитизм: ведь если один из евреев – Иисус, то ругать евреев как-то неловко. Странные богословско-исторические построения на самом деле призваны просто оправдать некоторые комплексы.
Но апостол Павел, рассуждая о пресловутом «еврейском вопросе», не пишет, что Израиль исчез или проклят, но что жертва Христа разрушила преграду между одним народом и остальным миром. Что в Ветхом Завете было частным, условным, временным, национальным, то в Новом Завете стало вселенским, абсолютным, вечным, общечеловеческим, и потому избранный народ более не закрыт от остального мира, но всякий, кто пожелает, становится его членом. Границы Израиля раздвигаются до границ всего человечества. «Если же некоторые из ветвей отломились, а ты, дикая маслина, привился на место их и стал общником корня и сока маслины, то не превозносись перед ветвями. Если же превозносишься, то вспомни, что не ты корень держишь, но корень тебя… Но и те, если не пребудут в неверии, привьются, потому что Бог силен опять привить их. Ибо если ты отсечен от дикой по природе маслины и не по природе привился к хорошей маслине, то тем более сии природные привьются к своей маслине. Ибо не хочу оставить вас, братия, в неведении о тайне сей, – чтобы вы не мечтали о себе, – что ожесточение произошло в Израиле отчасти, до времени, пока войдет полное число язычников; и так весь Израиль спасется» (Рим 11:17-18; 23-26).
Больным, кстати, оказывается далеко не только еврейский вопрос: совсем не так давно я видел книгу православного удмуртского диакона, переводившего Библию на свой родной язык. Ему в полемике с оппонентами пришлось отстаивать… само право существования Библии и богослужения на удмуртском языке. Оппоненты считали, что этот язык принципиально не может выразить божественной Истины и благословляли прихожан жечь все книги на их родном языке. В качестве одного из аргументов против удмуртского перевода Библии выдвигался тот факт, что удмуртское слово, обозначающее Бога, изначально применялось к языческим божествам. Но ведь ровно то же самое можно сказать и о древнееврейском элохим, и о греческом теос, и о славянском богъ!
Так возникает своеобразный и очень опасный соблазн: есть народы, предназначенные ко спасению, а есть народы, предназначенные к погибели. Чтобы спастись, из удмурта или еврея надо по возможности стать русским. А греки, кстати, скажут – греком… Один грек, представлявшийся монахом с Афона, в электронной переписке даже доказывал мне, что Иисус говорил с учениками по-гречески – на чужом для них языке!
Все это в конечном счете – идолотворчество, когда обожествляется определенная историческая, культурная и национальная реальность, когда свобода Божьего замысла спасения ограничивается чисто человеческими рамками. Надо ли говорить, что это одно из сильнейших средств, применяемых лукавым, чтобы сбить с пути человека? Он направляется по ложному пути, не к Богу, а к рукотворному национальному божку, достичь которого все равно не сможет: ему никогда не избавиться от «не тех» предков и связанных с этими предками комплексов, как не сможет он забыть колыбельные на «не том» языке и отрыгнуть молоко «не той» матери. В результате, если он будет проявлять рвение, он только еще больше запутается и издергается, или же махнет на все рукой... Если, конечно, живая Божья благодать не вернет его на верную дорогу.
История Православной Церкви как будто и в самом деле дает эллинам, да и славянам, немало поводов надмеваться: мол, только мы смогли вместить всю полноту христианства, а другие народы изначально не были к тому способны и со временем отпали – но такой подход как-то мало согласуется с евангельским Благовестием. И чем больше у нас видимых поводов для надменности, тем острее должно звучать в наших сердцах Павлово предупреждение о привитых ветвях маслины.
Но как же сочетать христианское и национальное начала? Вспомним ту фразу из «послания к Диогниту», которая дала название этой статье: «христиане… на земле обитают, но гражданство их – на небе». По-гречески она звучит даже еще короче: «на земле жительствуют, на небе гражданствуют». Эта формула предостерегает нас от двух ошибок, выводя, как обычно, на срединный путь.
Первая ошибка состоит в забвении того факта, что мы обитаем на земле. Земля конкретна, населена людьми, у которых есть язык, культура, государство, история. Отказываться от всего этого христианам непозволительно. Понятно, когда подобное происходит с «белыми братствами», но, к сожалению, случается такое и среди христиан. Пообщавшись в свое время с российскими баптистами, я (простите мою доброжелательную откровенность, господа протестанты!) убедился, что для многих из них страна, в которой они живут – дикая, невозделанная пустыня, повседневная жизнь соотечественников – сплошной мрак суеверия и язычества, а национальная история и культура – цепь недоразумений.
Мне, например, доводилось видеть ситуацию, когда человек в свой собственный день рождения отказывается выпить с сослуживцами, которые сами накрыли ему скромный фуршет: дескать, день рождения есть языческий праздник, и чокаться тоже языческий обычай. На российской почве такой человек выглядит не просто иностранцем, а даже инопланетянином. Да, наша реальная жизнь никак не соответствует евангельским заповедям, да, в российских условиях более чем оправдано настороженное отношение баптистов к спиртному – но вот Христос почему-то не брезговал пировать с грешниками и даже не пренебрег нуждой тех, кому не хватило выпивки в Кане Галилейской.
Понятно, что и в сфере культуры и истории при таком подходе рублевская Троица есть не более чем идол, пусть и симпатичный, а «Война и мир» – лишь описание бесконечных грехов и суеверий. Делается заявка на создание собственной, новой культуры, но нередко она выглядит как неумелый перевод с американского или даже корейского образца. Довелось мне видеть материалы лекций по русской религиозной философии, которые в одной из московских семинарий читал… американский профессор из провинциального университета, ни слова не знающий по-русски – и без смеха и слез читать эти конспекты было невозможно.
Словом, многие претензии православных к российским протестантам реально сводятся именно к этому поразительному нежеланию воспринимать серьезно традиционную культуру своей собственной страны и, грубо говоря, видеть в иконе нечто большее, чем идол (для этого, кстати, не обязательно вешать ее у себя дома). Разумеется, далеко не все русские протестанты таковы, и я очень рад, что немало общался и с другими, но все же подобный подход среди них довольно распространен. Сходу берется максимум, вершина, и отметается всякое земное подножие. А тогда и вершина может оказаться воздушным замком, абстракцией, существующей только в воображении.
Не мне судить, какими будут судьбы русского протестантизма. Но смею высказать предположение, что если ему суждено пустить глубокие корни на нашей земле, ему предстоит лучше узнать эту самую землю, ее культуру и историю, и принять их всерьез.
Но есть и другая пропасть, и в нее часто соскальзывают православные. Это, напротив, нежелание оставлять подножие и отправляться дальше, нежелание «гражданствовать на небе». Христианство – вера в абсолютное, неземное, невозможное. И гораздо проще оказывается потихоньку подменять абсолют чем-то земным и конкретным. Вместо Евангелия – «как батюшка благословит», вместо живой веры – скрупулезное исполнение обрядов, вместо надежды – великодержавные мечтания, вместо любви – поиск жидомасонов под кроватью. И тут есть опасность, что земная история и культура станут абсолютом, подменят собой небо. Тогда вместо небесного Царствия человека будет интересовать исключительно земное.
Соответственно и Царя небесного заслоняет царь земной. В разговорах о канонизации Николая II отчетливо звучит мотив совершенно удивительный, и звучит он все громче и громче: «Помазанник Божий принес себя в искупительную жертву за грехи народа». Речь здесь идет не о Христе, а о Николае II. Именно такая формулировка была в свое время приведена в публичном обращении одного из наших епископов, и можно только радоваться тому, что синодальная комиссия по канонизации от подобных формулировок категорически воздерживается. Неужели Голгофская жертва искупила все народы, кроме нашего? Или Николай II смог что-то к ней добавить, сделать то, чего не сделал Христос? Конечно, нет. Просто здесь нужно нечто-то видимое, более осязаемое, чем Голгофа.
И вот уже доводится слышать о Православии как о «складе национального характера» (именно так выразилась студентка православного ВУЗ’а), словно грузин и карел, румын и русских объединяет прежде всего характер! – или как о культурном наследии – словом, как о категории земной и ограниченной, не переходящей в вечность.
И если из этой картины мира выпадает личная вера в Единого Бога, получается страшная вера в единого вождя, наделенного неограниченными полномочиями и вершащего суд во благо «своих» (неважно, классово или расово «своих»). Или вера в единый народ, которая уже принесла и продолжает приносить столько горя жителям Балкан. И потом нам остается только удивляться, как Германия, страна романтиков и педантов, или православная Россия почти в одночасье породили монстров… И мы с легкостью признаем, что всему причиной были два вагона большевиков, плюс латышские и башкирские полки, да еще местечковые евреи. Только не мы сами.
Здесь, кстати, стоит задуматься и о том, в какой степени непонимание национальной специфики способствовало разного рода разделениям и расколам. Разумеется, в основе большинства из них лежали серьезные богословские разногласия, но нередко оказывалось и так, что оппоненты видели друг в друге несоответствие своим национально-культурным стереотипам. Вспомним горький упрек протопопа Аввакума, обращенный к царю Алексею Михайловичу[4]: «Воздохни-тко по-старому, добренко, и рцы по русскому языку: “Господи, помилуй мя, грешнаго!” А киръелейсон-от отставь: так елленя говорят, плюнь на них! Ты веть, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком: не уничижай ево и в церкве, и в дому, и в пословицах. Как нас Христос научил, так подобает говорить».
Прав ли был Аввакум? Не мне судить. Могу только отметить, что подобное настроение нередко охватывает и наших современников, которым, кстати, уже никто не предлагает исправлять современный церковный быт по греческому образцу. Подобный дух можно услышать в рассуждениях о том, что «Стамбульский патриархат», опекающий ничтожное число греческих жителей турецкого мегаполиса, никоим образом не имеет отношения ко всему, происходящему в России. Надо сказать, что роль Константинопольского престола в Православии нам вообще не вполне понятна. Вероятно, не вполне ясна она и самому Константинополю, да и всему окружающему миру, но нам стоит прежде всего разобраться с собственными чувствами.
К примеру, интересна резко отрицательная реакция, которая последовала со стороны радиостанции «Радонеж» на известие о возможной канонизации в Константинополе материи Марии Скобцовой. Часть радонежской критики была обращена на саму личность матери Марии, а часть – на Константинополь, посягающий на «русских святых». Пусть основную часть своей жизни (именно ту часть, которая дает основания говорить о канонизации) она прожила вне России, пусть ее служение и почитание переходит географические и национальные границы – но в силу своей русскости она объявляется как бы принадлежащей исключительно одной поместной Церкви. Получается, что только русские имеют право объявить окружающему миру, каких русских святых им почитать. Национальные границы переносятся и в Царство Божие.
Еще один поучительный пример – недавний фактический разрыв с Константинополем по поводу принадлежности эстонских приходов, к счастью, быстро закончившийся примирением. Вероятно, избранное компромиссное решение (каждый приход самостоятельно выбирает принадлежность Москве или Константинополю) было наилучшим, если исходить исключительно из сложившейся ситуации: мир был восстановлен. Но с другой стороны, такое решение явно попирает сам принцип поместной Церкви: на каждой территории существует только одна церковная организация во главе с одним епископом. Так закладывается основа для будущего нездорового соперничества, для переманивания клириков и приходов из одной юрисдикции в другую. Думаю, что причиной этого конфликта в немалой степени служит неумение двух поместных Церквей выстроить гармоничные отношения между собой, а возможно, и нежелание всерьез задуматься о внутренней структуре православного мира.
С нашей стороны нередко можно услышать и такие голоса, которые видят в обитателях Фанара[5] чуть ли не врагов и уж во всяком случае не считают их голос авторитетным хотя бы в силу их крайней малочисленности. Во всех этих рассуждениях о микроскопическом «стамбульском патриархате» явственно звучит одно не самое благородное чувство: подростковый комплекс неприязни к родителям. Самоутверждение происходит через умаление и отрицание Церкви, которая была и остается для российской Церкви матерью: мы ничем не хуже, мы даже мощнее, мы многочисленнее, мы православнее! Как и в случае с подростками, такие выступления свидетельствуют прежде всего о неуверенности в себе.
По-видимому, Православию все же не обойтись без какого-то единого координирующего и информационного центра, хотя конкретная роль этого центра может быть (да уже и стала) предметом самых серьезных дискуссий. Разумеется, Фанар никогда не станет восточным Ватиканом, но если он перестанет быть кафедрой Вселенского патриарха, слишком возрастет для исторического Православия риск распада на бесчисленное множество юрисдикций, не имеющих ни определенных отношений, ни четких географических границ, а порой – даже осмысленного оправдания своему существованию. Характерно, что именно на Украине, более многих иных православных стран увлеченной самостийностью, этот процесс уже развивается угрожающими темпами. Картина, когда на праздник Богоявления днепровскую воду одновременно выходят освящать несколько митрополитов и патриархов Киевских, служит достойной иллюстрацией к этому театру абсурда.
Весьма тонка грань между благодатной самодостаточностью поместной церкви и узколобым самодовольством, между национальной спецификой и спесивым провинциализмом. Впрочем, тонка и грань между подлинно христианским универсализмом и безликой всеядностью, и тут, как и обычно, царский путь проходит на равном удалении от двух крайностей. Вероятно, и Москве, и Константинополю, и другим поместным Православным Церквам предстоит нелегкая работа по нахождению этого пути.
Кстати, если в связи с Аввакумом мы уже заговорили о роли национального начала в расколах, осмысленно будет коснуться и другой темы. Обращаясь к истории христианства, нетрудно прийти к выводу, что раскол приводит к потере обеими сторонами какой-то части единого наследия. Да, мы верим, что источник благодати остается неповрежденным и не разделяется на части. Но с отделением какой-то части паствы способны обмелеть и пересохнуть некоторые русла, по которым растекается поток благодати. Сегодня наследники патриарха Никона нередко обращаются к старообрядцам в поисках собственного исторического наследия: подлинной иконописи, уставного богослужения, соборного начала и уверенной независимости перед лицом власти. Это не означает, что нам следует во всем уподобляться старообрядцам или считать, что в расколе они во всем были правы, а новообрядцы – во всем виноваты, но невозможно не пожалеть об утраченной части нашего наследия, невозможно не пожелать ее возвращения.
Углубляясь в историю, мы вновь и вновь будем обнаруживать нечто подобное. Возьмем разделение между Востоком и Западом – и вновь обнаружим обоюдную утрату. Нетрудно убедится, что современный христианский Запад в поиске собственных корней нередко обращается к живой и по сей день восточной иконописи или аскетике[6]. Но подобное происходит на Востоке – мы можем сколько угодно ругать «латинское пленение» русского богословия, но именно обращение к западным источникам в свое время помогло возникнуть великой традиции русского богословия. Именно оттуда, по мнению митрополита Минского Филарета[7], были заимствованы «дисциплинированность мысли, научный метод и научные принципы богословского исследования».
Религия и национальная культура идут рука об руку. Но не стоит замыкать свою веру в рамках именно такой культурологической религиозности – равно как и не надо отказываться от нее раз и навсегда широким жестом. Стоит действительно попробовать жить на земле, а гражданствовать на небе. Это очень трудно – но попробовать стоит.
Вне политики или вне общества?
Жизнь на земле предполагает причастность не только национальным, но и социальным проблемам окружающего мира. За последнее десятилетие мы привыкли с облегчением говорить: «Церковь – вне политики». Действительно, это замечательно, что в мире, где политика окружает нас помимо нашего желания на каждом шагу, мы можем обрести в Церкви свободную от политики зону. Но должны ли мы также сказать: «Церковь – вне общественной жизни; град небесный – вне земного града»?
Нередко возникает ощущение, что голос Церкви в обществе становится слышен только в тех случаях, когда от власть имущих ожидается некая материальная помощь, да еще когда в их действиях усматриваются нежелательные или сомнительные знаки: когда, например, частная телекомпания показывает скандальный фильм о Христе, или когда государство вводит систему налоговых номеров, в которых при известной доле воображения просматриваются три шестерки. Думаю, у нас есть право на беспокойство: даже если на самом деле ИНН или штрих-код на пакете с кефиром не содержит никаких зловещих шестерок, но многие наши собратья по тем или иным причинам их видят, можно постараться изменить принятую систему, «чтобы не соблазнить брата моего» (1 Кор 8:13).
Но почему речь заходит только о знаках? Почему православные христиане и не пытаются напомнить власти о христианских по сути своей ценностях, которыми сама власть оправдывает свое правление – о справедливости, свободе и порядке? Разве сурового обличения заслуживает только номер на бумажке из налоговой инспекции, а не сама налоговая политика, основанная на глубоко безнравственных принципах: кто пытается вести себя честно, с того берут последнее, кто обманывает и таится – того не трогают? Нормальна ли ситуация, когда при фантастически высоких налоговых ставках по прежнему нет денег ни на пенсии, ни на больницы, ни на пристойные зарплаты – но всегда находятся средства на помпезные торжества, безмерные привилегии начальствующим и кровавые войны? Когда государство открыто грабит граждан, а граждане потихоньку воруют у государства? Когда произвол и взятка становятся не только нормальным, но порой и единственным вариантом ведения дел? И будем ли мы в этой ситуации добиваться только послаблений для себя, к тому же чисто символических, а не перемены к лучшему общего положения дел?
Разумеется, мы, меньшинство, не можем рассчитывать на то, что нас сразу послушаются – но мы можем стремиться хотя бы к тому, чтобы нас услышали. Мы привыкли относить к себе слова Спасителя – соль земли, свет миру, город, стоящий на горе. Немного бывает в почве минеральных веществ (соли), но если их не станет совсем, почва потеряет плодородие. Не рассеет ночную тьму один светильник, но если погаснет и он, путники заблудятся. И если мы перестанем словом и делом напоминать миру о христианских ценностях, кто тогда вспомнит о них?
Разумеется, чтобы принять на себя этот труд, нужно действительно осознать себя гражданином неба, живущим на земле, нужно принять предлагаемую Евангелием ответственность за этот мир. А это не всегда нам по плечу, не всегда и по душе. Если даже мы и захотим возвысить свой голос, встает вопрос о том, как именно это сделать и чего это будет стоить. Будет ли проводником голоса Церкви какой-то официальный орган или голоса отдельных ее представителей, будет ли это проповедь с амвона, письмо президенту или статья в газете; будет ли это набор конкретных рецептов или напоминание об общих принципах – каждое из этих решений таит свои опасности, каждое вызывает немало вопросов. Но боюсь, что самая страшная опасность – полное молчание и бездействие.
Во всяком случае для меня очевидно, что сегодня мы слишком легко забываем о праве и обязанности Церкви «печаловаться» перед лицом светской власти об обиженных и несчастных. Именно это право отстаивал в свое время митрополит Филипп перед Иоанном Грозным – и подобает ли нам сегодня его почитать в лике святых, если мы не решаемся сделать того же по отношению к гораздо менее грозным правителям? Да, у нас мало сил и возможностей, но Христос посылает нас в этот мир не как вооруженных до зубов суперменов, а «как овец среди волков» (Мф 10:16), и это естественно, потому что это Он победил мир – Он, а не мы своими собственными силами. И это значит, что мы должны не ждать от мира для себя наиболее благоприятных условий, и тем более не требовать их, а нести в мир весть об этой Победе – весть, преображающую мир.
Перечитывая Новый Завет, нельзя не удивиться тому, насколько безнадежной и безуспешной была, казалось бы, проповедь апостолов – многие вообще не пожелали их слушать, из слушавших большинство отвергло их проповедь, а из принявших – многие вскоре совратились на ложный путь. С человеческой точки зрения КПД апостольской проповеди был необычайно низок, как, кстати, и КПД сеятеля из притчи Спасителя, расточительно бросавшего семена на негодную почву (Мф 13:3-8). Но он дал шанс каждому семени, и те, что проросли, с лихвой возместили потерянное. С точки зрения Вечности даже наши ошибки и неудачи могут иметь ценность – в отличие от боязливого бездействия.
Иногда говорят: Церковь молится за мир, и это главное. Это правда. Но разве только молится? Церковь всегда не только возносила молитвы к небу, но и обращала к земле свою проповедь. Можем ли мы представить себе богослужение, на котором священники затворятся в алтаре и будут там тихо молиться, предоставив мирян самим себе? По мере того, как происходит наше взросление в вере, мы все более убеждаемся, что христианство не только молитва и пост (говоря «не только» я никак не умаляю молитвы и поста!), а еще и просто жизнь. Обычная человеческая жизнь, но наполненная божественным содержанием. И что если мы хотим сделать более христианским тот поток людей, событий и слов, в который мы поневоле погружены в этом мире, то недостаточно просто сменить декорации.
Наша весть миру должна заключаться не только в словах, но и в делах. Сама христианская жизнь, как описывает ее автор «Послания к Диогниту», должна становиться началом преображенного мира, должна являть людям новый и убедительный пример. «Приди и виждь» – вот что должны мы быть готовы ответить вопрошающему, как можно преодолеть силу земного притяжения. Приди и виждь небо на земле, и если хочешь, присоединяйся.
Нередко можно услышать о такой мечте: создать своего рода параллельный мир, в котором будут существовать православные христиане, избегая тем самым основных соблазнов окружающего нас явно нехристианского мира. Сама по себе эта мечта представляется вполне правомерной – вопрос только в том, как будет соотносится этот параллельный мир с миром внешним? Будет ли он представлять из себя соль земли, прорастающее зерно, с которого начинается преображение этого мира? Или мы хотим просто спрятаться от боли и страданий окружающего мира, с головой укрыться одеялом? Иными словами, как захотим мы сочетать небесный град с земным градом?
Элементы такого «параллельного мира» уже существуют в России. Представим себе некий идеал, когда человеку практически не приходится выходить за его пределы: он рождается в православной семье, идет в православный детский сад, потом в такую же школу, потом в такой же институт. Юноши служат в армии только в особых православных частях. Женятся и выходят замуж только по благословению духовника. Работу подбирают себе при храме или в одном из таких православных заведений. Появляются уже такие православные фермы, мастерские, аптеки…
И в этом нет ничего плохого – если только за всем этим действительно стоит желание и умение как следует делать свое дело, служа Богу и людям. К сожалению, нередко оказывается так, что подобные православные заведения организуются по старому принципу, воспетому еще О. Митяевым: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!» – но лозунг этот, прекрасно подходящий для пения у костра, не всегда достаточен в повседневной жизни. И в результате порой получается так, что по конфессиональному признаку отбираются люди, в общем-то и не собирающиеся делать ничего всерьез, стремящиеся просто замкнуться в каком-то уютном маленьком мирке, собрать туда всех «хороших людей»…
«Неважно что, лишь бы православно» – именно такими словами ответила одна студентка одного православного ВУЗ’а на вопрос лектора (меня), чего ожидает она от предлагаемого курса. Возникает настоящая магия слов: стоит назвать какой-либо предмет православным, и это уже само по себе оправдывает его существование, само по себе решает все связанные с ним вопросы. Например, любая школа – клубок сложнейших проблем, но иным кажется, что стоит на вывеске дописать к слову «школа» слово «православная», как все они решатся сами собой.
В свое время мой крестник ходил в православную гимназию, одну из первых в Москве. В его тетради по закону Божьему я обнаружил записанную, вероятно, под диктовку, красноречивую проповедь известного московского батюшки о целомудрии. Когда же я его спросил, что такое целомудрие, он ответил в том духе, что это значит маму слушать и не шалить. А в тетради по литературе первой шла примерно такая запись: при выборе круга чтения мы должны руководствоваться не только содержанием книги, но и духовно-нравственным обликом автора. Я представил себе, кто из русских классиков останется при такой селекции, и убедился, что из величин первого ряда – ни один. Дуэлянты, прелюбодеи, социалисты… Во всем этом был заметен какой-то виртуальный мир, не желающий знаться с реальностью, где дети, в отличие от батюшек, не озабочены целомудрием, а гении бывают подвержены порокам.
Можно взять и другой пример – детские летние лагеря. Их еще очень мало, и порой стороннему наблюдателю они напоминают старый фильм «Добро пожаловать или посторонним вход воспрещен» (помню объявление об одном лагере, состоявшее в основном из «обязательно» и «запрещается»), но их становится больше, они становятся реальной альтернативой профкомовским путевкам. В то время, когда я пишу эти строки, две наших дочери отдыхают в маленьком лагере, организованном воскресной школой при нашем приходе. Конечно, условия довольно спартанские, конечно, нет ни должной дисциплины, ни организации – но зато есть столь необходимое в школьном возрасте чувство неформального единства, когда христианство становится не просто привычкой или обязанностью, но прежде всего жизнью во всей ее полноте. Когда Церковь – это не только батюшка, торжественно возглашающий ектенью, но и верный друг, с которым можно погонять в футбол, или задушевная подружка, с которой можно поболтать после отбоя.
И вот такой «параллельный мир» и детям, и родителям очень по душе!
Соборность?
С вопросом об отношении к миру связан и наболевший вопрос о соборности. Что это такое – вопрос сам по себе спорный. Разумеется, соборность не тождественна какому бы то ни было общественному строю или социальному принципу, но, пожалуй, все согласятся, что под соборностью мы понимаем жизнь Церкви как единого организма, в котором разные части исполняют разные служения, но нет деления на исполнителей, потребителей и наблюдателей, где каждый обладает определенной ответственностью и свободой в рамках необходимого единства.
Но проблема в том, что мы не всегда хотим ответственности для себя и свободы для других, не всегда понимаем внутреннюю взаимосвязь этих двух начал, не всегда готовы понести этот груз. Вместе с тем мы привыкли рассуждать о соборности как об отличительной особенности Православия, в противовес, например, католическому папизму.
Но давайте проведем – хотя бы мысленно – один простой эксперимент. Зайдем в средний московский храм и зададим его прихожанам ряд вопросов. Начнем с самого простого – знают ли они, кто их епископ, видели ли они его когда-нибудь вблизи, имеют ли возможность обратиться к нему по какому-нибудь важному для их прихода делу? Наконец, имеют ли они хоть какое-то влияние на принятие решений на уровне поместной Церкви, епархии или хотя бы прихода, считают ли себя лично ответственными за жизнь своей общины? Знают ли они, например, откуда берутся и как расходуются приходские средства; влияют ли на выбор новых клириков; могут ли, наконец, при необходимости представить епископу своего кандидата на рукоположение? В большинстве случаев ответ очевиден. И с идеей соборности он едва ли совместим.
Более того, сами вопросы покажутся большинству крайне некорректными, поскольку в храм мы зачастую приходим как в прачечную или булочную, за строго определенным набором товаров и услуг, и нас волнует только качество этих услуг, да еще приемлемая цена. Никогда не забуду церковный «иконный ящик» в одном из южных городов, напоминавший своими ценниками аптеку: «Иоанн Креститель от головной боли», «Мученик Варсонофий в недуге пьянства» и т.д. Разумеется, при таком подходе совершенно неважно, что и как происходит по ту сторону прилавка, лишь бы не обвешивали и не обсчитывали.
Немало способствовали такому безразличию и годы советской власти: гораздо проще было ей договариваться с узким кругом иерархов, чем с церковным народом. Впрочем, это замечание касается любой власти, от римских императоров и до новоизбранных правителей России.
Но дело тут далеко не только в позиции власти, но и в нашем собственном отношении. Можно сравнить российскую ситуацию с положением в приходах РПЦ в Западной Европе и США. И по собственному опыту, и по рассказам других людей могу с уверенностью судить, что приходская жизнь обычно протекает там в совершенно иных формах, нежели те, к которым привыкли мы. Чтобы описать эту разницу в двух словах, скажу, что приход там, как правило – далеко не абстрактное понятие. Приходское собрание включает в себя не только членов пресловутой двадцатки, но всех постоянных прихожан, которые приглашаются для обсуждения реальных проблем, для вынесения решений, влияющих на жизнь всей общины.
В таком приходе совершенно невозможно представить себе внезапное немотивированное перемещение или смещение священника; невозможно представить себе и ситуацию, когда финансовая и хозяйственная сторона жизни остается «коммерческой тайной» одного или нескольких человек, никому в своих действиях неподотчетных.
Наверное, дело отчасти объясняется тем, что бюджет общины реально складывается из пожертвований простых прихожан, а не из неких таинственных источников? А может быть, еще и тем, что у западных православных есть опыт жизни в гражданском обществе, которого и по сей день не имеют наши соотечественники? Этот опыт тоже учит ответственности и свободе, хотя и совсем по-другому, без мистического измерения и без ощущения единого тела. Но все же столь привычные для нас мелочная начальственная опека и приказное единомыслие для них просто невозможны.
И вместе с тем могу засвидетельствовать, что речь идет не о простой демократической уравниловке «один человек – один голос»: решение епископа и священника при отсутствии исключительно веских к тому оснований не будет оспорено. Но принятие этого мнения будет именно осознанным подчинением (даже при некотором внутреннем несогласии), а не автоматически-бездумным взятием под козырек. Мне кажется, что такой образ приходской жизни гораздо ближе к подлинной соборности, чем наша российская обыденная жизнь, в которой миряне существуют по большей части отдельно от клира, священство – от епископата, а контакты между различными частями единого тела Церкви нередко полностью ограничиваются заранее заданными рамками ритуала и протокола.
Характерная примета времени – печально известное происшествие в С-Петербургской академии и семинарии. Накануне Пасхи 2000-го года ректор собрался рукоположить одного из студентов, пользовавшегося среди товарищей не самой блестящей репутацией. Многие студенты и преподаватели высказывали возражения против этого рукоположения, но владыка ректор был непреклонен. По уставу в чине рукоположения есть момент, когда находящиеся в храме должны засвидетельствовать свое согласие: как правило, в этот момент хор поет «аксиос» (то есть «достоин»), тогда как большинство прихожан, лично ставленника не знающих, хранят благоговейное молчание.
На сей раз было иначе: значительная часть присутствовавших ответила «анаксиос» («недостоин»). Отметим, что случай был неординарный, для рядового рукоположения нехарактерный: большинство присутствовавших в храме семинаристов хорошо знали ставленника по опыту совместной бурсацкой жизни, более того – это были люди вполне церковно грамотные, хотя, возможно, не вполне еще зрелые, это были будущие священники. И что произошло далее? Богослужение было продолжено под вновь и вновь возглашаемое «анаксиос». Никакого обсуждения законности рукоположения (с канонической точки зрения довольно спорного при данных обстоятельствах) или личных качеств ставленника так и не произошло, а сама история получила огласку исключительно в светских СМИ (наиболее полно и объективно она была освящена в нескольких номерах газеты «НГ-Религии»).
Я не имею никакой возможности разбирать конкретные обстоятельства дела или рассуждать, насколько был плох или хорош тот или иной его участник. Я хотел бы обратить внимание только на два аспекта этой истории: литургический и церковно-общественный.
Свидетельство о достоинстве ставленника должно прозвучать на литургии по богослужебному уставу. Эта история ставит нас перед вопросом: какое вообще значение мы придаем словам, которые произносим на богослужении? Говорим ли мы с Богом всерьез или просто повторяем однажды заученные слова, сказанные давно кем-то другим и к нам не имеющие прямого отношения? Если первое, то всерьез требовалось от молящихся дать ответ, всерьез и по уставу ответ был дан. Семинаристы не только воспользовались своим правом, но и исполнили свою обязанность свидетельствовать о достоинстве ставленника – обязанность, налагаемую на них самим чином рукоположения. Можно оспорить их решение, но его нельзя просто не заметить.
Но есть и другое отношение к богослужению: застывшие формы, застывшие слова, которые произносятся просто потому, что их произносить положено. Если система дает сбой, то это просто досадная помеха, которую нужно скорее ликвидировать. Слова и жесты уже ничего сами по себе не означают, они превратились просто в окаменевшее свидетельство о том, что было живо когда-то и о чем мы можем сегодня лишь вспоминать.
Мне кажется, выбор очевиден.
Второе удивительное обстоятельство – молчание, с которым было встречено это событие. Нет, речь не идет о том, что это печальное событие не было вынесено на публику – беда в том, что оно не стало предметом обсуждения даже между непосредственными его участниками. Владыка ректор не счел возможным выслушать доводы студентов, желавших откровенного разговора; не пожелал объясниться со своими однокашниками и ставленник. Возможно, если бы такие беседы состоялись, дело было бы улажено полностью в стенах Церкви и не представило бы никакой лакомой сенсации для светских журналистов, но случилось иначе – и две стороны в этом конфликте начали общение только при посредничестве СМИ.
Вновь повторилась ситуация, когда та или иная внутрицерковная проблема становится предметом для публичного обсуждения где угодно, но не в Церкви. Привычно повторяя «не выносите сор из избы», мы легко забываем, что изобретшие эту поговорку предки не копили сор по углам, а сжигали его в печи внутри избы. Иначе есть немалый риск, что сор, даже не будучи вынесенным, станет слишком заметен и снаружи. И, пожалуй, нам остается только благодарить тех, кто указывает нам на этот мусор извне. Да, они делают это не всегда корректно, подчас со злобой и явными преувеличениями, но вместо того, чтобы гоняться за ними с метлой, лучше использовать метлу по прямому назначению.
И все же эта история – именно эта история! – позволяет мне закончить статью на оптимистической ноте. Крестившись весной 1986-го года, я застал еще те времена, когда казалось чудом уже одно то, что Церковь существует, что можно, пусть и с оглядкой, ходить в храм, молиться и читать Библию (хотя ее еще требовалось «достать»). Вопрос о достоинстве того или иного кандидата в священники или, говоря шире, того или иного образа церковного бытия казался настолько же далеким и абстрактным, что и вопрос о жизни на Марсе.
Вопросы, которые я задаю сейчас, едва ли могли прийти мне тогда на ум – тогда нам было не до них. И то, что они приходят теперь, говорит прежде всего о том, что Церковь живет полноценной жизнью. Да, у нас есть болезни – но это болезни роста. Да, мы немощны – но это немощь, в которой совершается Божья сила (2 Кор 12:9). Даст Бог, моим детям в свое время придется встать перед вопросами, на фоне которых сегодняшние рассуждения покажутся наивными и простыми. Будем живы – посмотрим!
[1] Альманах «Христианос», № 8, с. 46.
[2] См. сборник Раннехристианские апологеты II – IV веков. Исследования и переводы. Москва, 2000, сс. 124-125.
[3] О нем мне уже доводилось писать на страницах альманаха «XPICTIANOC» – см. статью «Богослужебный язык Российской Церкви», № 7, Рига, 1998, сс. 203-236.
[4] Памятники литературы Древней Руси. XVII век, книга вторая (выпуск 11). Москва, 1989, с. 436.
[5] Греческий квартал Стамбула, где расположена Константинопольская Патриархия.
[6] См., например, книгу Г. Бунге «Скудельные сосуды». Рига, 1999.
[7] См. упомянутый выше пленарный доклад на конференции «Православное богословие на пороге третьего тысячелетия».
Обвиняя католиков в «ереси папизма», православные на Руси нередко впадают в не менее серьезную ересь практической жизни, которую можно было бы назвать «попизмом».
Когда православные говорят о своих разногласиях с католиками, они могут приводить множество проблем из области богословия, политики и церковной истории. Однако вопросом номер один был и остается «папизм». С точки зрения православных недопустимо, чтобы один человек – римский папа – мог говорить от имени всей Церкви и претендовать на какую бы то ни было степень непогрешимости. «У нас, – говорят православные, – вместо папизма соборность, когда все принципиальные решения принимаются сообща, когда свое место есть и у архиерея, и у неграмотной старушки, и никто не подменяет собой всей полноты Церкви».
Православные верят, что эта полнота Церкви должна реализовываться в каждом отдельном приходе. Но если мы посмотрим на реальную жизнь, то окажется, что во многих приходах появились свои маленькие папы, и степень непогрешимости им приписывается такая, какая Ватикану и не снилась. Избегая «папизма», иные православные впадают в «попизм» – практическую ересь, при которой местный священник занимает место Бога.
Неумеренное употребление фразы «как благословите, батюшка?» – вот основной симптом этого заболевания. Сами по себе светлые и добрые, эти слова способны становиться наркотиком. И, как всякий наркотик, они подавляют волю и лишают человека чувства ответственности за свою жизнь (разумеется, при условии, что оно у него было), сводят все богатство красок Божьего мира к черно-белой схеме, созданной человеком.
Вера ставит нас лицом к лицу с Богом. Если относиться к этому всерьез, то это очень трудно. Собственно, Церковь и существует для того, чтобы человек не был в этом главном предстоянии одинок. Он окружен современниками и давно умершими святыми, ему есть у кого спрашивать совета и наставления, есть кому подражать, потому что до него по этому пути прошли тысячи и миллионы людей. Наконец, Церковь – это определенная структура, в которой не каждому дано право совершать литургию и принимать исповедь. Но все же никто и ничто не подменит собой живых отношений с Богом, которые у каждого – свои.
Впрочем, можно попытаться спрятаться от этих отношений за широкой (а то и не очень) спиной приходского батюшки. Он может быть далеко от евангельских идеалов, но к нему можно как-то приноровиться. А с Богом – как-то оно еще выйдет? И вот призванные к высочайшему и ответственнейшему званию детей Божьих предпочитают оставаться «духовными детьми батюшки N» и решать не столько духовные, сколько душевные свои проблемы, с которыми, вообще-то говоря, лучше бы обращаться к психотерапевту. Из реального мира человек бежит в виртуальный, и движется при этом не к Богу и даже не к другому человеку, а скорее к собственным фантазиям по его поводу.
Тут нужно понять и священников, особенно молодых, которые до семинарии и в жизни-то еще почти ничего не видели (впрочем, все сказанное ниже может касаться и тех, кто уже немолод и считает, что повидал в жизни достаточно). Человеку дается огромная духовная власть над людьми, а следом нередко приходит упоение этой властью как таковой и иллюзия всемогущества. И даже если у него нет ни особых духовных дарований, ни богатого житейского опыта, ни элементарных познаний в области прикладной психологии (и вот это уже явное упущение в учебных программах семинарий), носитель духовного сана может вообразить, что знает самую короткую дорогу на небо не только для себя самого, но и для всех окружающих. В православной традиции это называется «младостарчеством»: духовно и житейски незрелый священник пытается играть роль старца, то есть духовного гения, способного прозреть глубины души каждого из приходящих к нему на исповедь.
В результате подлинное духовное руководство подменяется мелочной опекой: батюшка «благословляет» своих прихожан (а в особенности прихожанок), какие им читать книги, на какую работу устраиваться и какую кашу варить на завтрак. А порой бывает и такое: священник на исповеди знакомит друг с другом юношу и девушку и объявляет им, что они должны вступить в брак. Некоторые из таких браков бывают счастливыми… Может выйти и так, что эту пару младостарец отправит, наоборот, постригаться в монахи. И то, и другое – без учета готовности людей к такому шагу, без учета их собственного выбора и, надо полагать, без сколько-нибудь внятных представлений о воле Божьей относительно этих людей. Словом, «по щучьему велению, по моему хотению». Как откровенно сказал один из таких пастырей, «я люблю ломать людей».
Не счесть приемов, с помощью которых младостарцы манипулируют сознанием своих подопечных. Один заставляет на исповеди бесконечно пережевывать подробности одних и тех же грехов, превращая таинство прощения и примирения в источник непроходящего чувства вины. Другой выводит свою паству на бесконечные митинги «против ИНН» или против чего-нибудь еще, превращая овец стада Христова в политизированных баранов. Третий запугивает прихожан туманно-мистическими пророчествами о скором наступлении конца света и (бывало и такое!) устраивает учебные сборы с вещмешками и запасом консервов, чтобы при появлении Антихриста немедленно «бежать в горы».
Такой пастырь, призванный быть иконой Христа, потихоньку превращается в самоценного идола. Умиленные прихожане начинают копировать его жесты, выражения и интонации, переживать самые ничтожные подробности его жизни куда острее евангельских эпизодов. Его слова ставятся выше библейских заповедей, святоотеческих писаний и постановлений церковных властей. «А наш батюшка сказал…» – вот энциклика, которая в рамках одного прихода может действовать сильнее, чем все вместе взятые официальные документы Ватикана в далекой католической Италии. Если позиция Патриархии чем-то не устроит младостарца, обычно он с легкостью необыкновенной переходит в другую юрисдикцию – к т.н. зарубежникам, катакомбникам, да мало ли к кому… Его девиз не «где Церковь, там буду и я», а скорее «где я, там и есть Церковь».
Разумеется, такое положение дел никак не устраивает ни трезвых и честных священников, которых у нас все-таки большинство, ни церковные власти – они в последнее время все активнее критикуют младостарчество (в том числе и в официальных постановлениях Синода), прекрасно понимая, что с такими клириками договориться будет гораздо труднее, чем с нестандартно мыслящими богословами или экспериментаторами вроде о. Георгия Кочеткова. Да, основная часть российского священства далека от младостарчества. Но если уж протестовать против «католической экспансии», если уж объявлять войну «тоталитарным сектам», то действительно стоит озаботиться поисками бревен папизма и тоталитаризма в собственном глазу.
А что же остается делать простым христианам, попавшим в сферу влияния «младостарца»? Наверное, прежде всего, помнить (перефразируя диакона Андрея Кураева), что, приходя в Церковь, мы не должны сдавать свои мозги ни в камеру хранения, ни в багажное отделения поезда, в котором нас обещают доставить прямиком в Царствие Небесное. Идти туда нам предстоит всем вместе, но каждому – своими ногами и со своей головой на плечах.
Сказание о граде Суроже
1 февраля в Лондоне состоялось епархиальное собрание Сурожской епархии, на котором митрополит Антоний Блум заявил о своем решении уйти на покой по причине преклонного возраста (88 лет). Строго говоря, Сурож – это древнерусское название крымского Судака. Но так уж повелось в Русской Православной Церкви, что старые названия давались новым западным епархиям, и, в частности, в Сурожскую вошла территория Великобритании и Ирландии.
О вл. Антонии я впервые услышал в середине восьмидесятых, в глухое советское время. Одна знакомая рассказывала: зашла как-то на всенощную в храм, где служил приезжий епископ. Он помазывал народ елеем, она подошла, встретилась с ним глазами и… увидела в них такой необычайный свет, что уже не помнила, кто она и где она. Очнулась лишь на улице.
Впрочем, уже тогда его голос доносился по волнам Би-Би-Си сквозь хрип глушилок. А потом началась перестройка, пришли его статьи, книги, магнитофонные записи. «Может ли еще молиться современный человек?»; «Исповедь как встреча с Богом» – такие названия носят некоторые из них. Этот спокойный и сильный голос повествовал о простых и важных вещах, не уходя от трудных вопросов, языком нашего современника – и одновременно языком епископа, хранителя опыта Церкви. Удивительно, но это имя – сегодня едва ли не единственное среди имен российских проповедников и церковных писателей, которое произносят с уважением все, вне зависимости от собственных взглядов и опыта.
Андрей Блум, потомок обрусевшего шотландского рода, родился накануне Первой мировой. Постранствовав по Европе, его семья осела во Франции. К Богу он обратился в 14 лет, когда решил порвать с религией, но сперва, чтобы окончательно убедиться в ее ложности, все-таки прочесть Евангелие. А дальше… «Евангелие у мамы оказалось, я заперся в своем углу, обнаружил, что Евангелий четыре, а раз так, то одно из них, конечно, должно быть короче других. И так как я ничего хорошего не ожидал ни от одного из четырех, я решил прочесть самое короткое. И тут я попался; я много раз после этого обнаруживал, до чего Бог хитер бывает, когда Он располагает Свои сети, чтобы поймать рыбу; потому что прочти я другое Евангелие, у меня были бы трудности; за каждым Евангелием есть какая-то культурная база. Марк же писал именно для таких молодых дикарей, как я. Я сидел, читал, и между началом первой и началом третьей главы я вдруг почувствовал, что по ту сторону стола, тут, стоит Христос. Помню, я тогда откинулся и подумал: если Христос живой стоит тут – значит, это воскресший Христос; значит я достоверно знаю лично, в пределах моего личного, собственного опыта, что Христос воскрес и, значит, все, что о Нем говорится, – правда».
Потом он выучился на врача и перед уходом на фронт в 1939 году тайно принес монашеские обеты. Во время немецкой оккупации лечил раненных борцов Сопротивления, однажды попал в облаву, но чудом был отпущен… В 1948 году его рукоположили в иеромонахи и отправили в Англию, где, он начиная едва ли не с нуля, он созидал то сообщество православных людей разных национальностей, которое и называется сегодня Сурожской епархией. Ради нее в 1974 году даже оставил пост Экзарха, то есть наместника Патриарха во всей Западной Европе.
Его уход на покой заставляет нас думать не только о прошлом, но и о будущем. Когда-то в древности епископы избирались самим церковным народом (кстати, старообрядцы сохранили этот обычай и до сих пор). Подобная «демократия» обычно не устраивала церковных и светских правителей, и в России уже несколько столетий епископат не избирается, а назначается сверху, при активном «содействии» государственной власти. Единственное исключение – это период поместного собора 191718 годов, когда действительно были избраны многие иерархи. Практика перемещения епископов (хороших – на доходные и удобные кафедры, несговорчивых – подальше в тайгу) и в дореволюционное, и в советское, и в нынешнее время часто приводила к тому, что епископ плохо знал свою епархию и хлопотал более о своей карьере, чем о ее благе. Типичные издержки «сильной вертикали».
Существует, впрочем, в РПЦ одна епархия, которая, хорошо помня о никем не отмененных постановлениях собора 1917-18 годов, приняла устав с положением о выборности епископа – Сурожская. Причиной тому и огромный личный авторитет вл. Антония, и, не в последнюю очередь, национальный характер англичан. Насаждать в Британии московский авторитарный стиль – все равно, что в Африке валенками торговать. Но этот устав не был утвержден Патриархией и потому формально не действует. В начале прошлого года Патриархия прислала официального преемника, – недавно рукоположенного епископа Иллариона Алфеева, тонкого богослова и, по московским меркам, большого либерала. Его задача, очевидно, заключалась в том, чтобы без грубого насилия потихоньку вернуть Сурожскую епархию к московским стандартам и через некоторое время сменить вл. Антония.
Но – не сложилось. Духовенство епархии в основном оказалось строиться, а многие даже заговорили в открытую о возможном переходе от Московского к Константинопольскому патриарху в случае «нажима» со стороны Москвы (вот как говорят в Англии о прямом начальстве!). Что же, из Лондона до Москвы действительно не ближе, чем до Константинополя. Сор, к тому же, не стали копить в избе: конфликт широко освещался в СМИ. Вскоре вл. Илларион отбыл в Брюссель, представлять РПЦ перед европейской бюрократией.
Конфликт этот разгорался на фоне недопонимания между двумя частями прихожан епархии. Одна часть – британцы и старая эмиграция, которым безмерно дороги традиции Сурожа. Другую часть составила новая волна приезжих, которые ожидали увидеть там точную копию московских порядков и были очень удивлены ее отсутствием. Одна из давних эмигранток описывала мне сцену, которая разыгралась в английском храме. Двое прикинутых братков оживленно беседуют во время службы о своих новорусских делах, к ним подходит англичанка и деликатно прикладывает палец к губам. «А ты, типа, кто тут такая? – возмущаются братки, – это чисто наш, русский храм!»
Итак, епархиальное собрание приняло одновременно отставку вл. Антония и его желание видеть своим преемником многолетнего помощника, епископа Василия Осборна. Архиепископу Анатолию Кузнецову, которому прежде пришлось уступить место вл. Иллариону, предложено принять на себя «особенную заботу о русскоговорящей пастве». Разумеется, эти решения не могут вступить в силу без одобрения Патриархии, и она сейчас находится в непростой ситуации. Согласие означало бы, что фактически сурожцы добились своего и ввели у себя выборный епископат. Отказ и назначение собственного кандидата, кем бы он ни был, по видимому, означала бы неминуемый уход части епархии в подчинение Константинополю. А может быть, Патриархия просто будет пока выжидать… Тоже очень по-московски.
Град Сурож – это православный Лондон. От того, как будут дальше развиваться события в этом небольшом, но широко известном городке, в какой-то степени зависит и будущая церковная жизнь нашего большого города.
Полумесяц против… против чего?
В нынешней странной войне своеобразная форма ислама столкнулась с миром, который с полным на то основанием принято называть постхристианским. Чтобы отстоять свою безопасность и сохранить свою идентичность, этому миру прежде всего необходимо вспомнить о библейском происхождении тех ценностей, за которые он ведет бой.
Нельзя не удивиться асимметричности начавшейся войны. С одной стороны – вся мощь супердержавы и ее союзников, которым, как казалось недавно, просто и не сыскать достойного противника в нынешнем мире. С другой – вообще непонятно, кто, где и почему. С одной стороны – современнейшая техника, способная вбомбить кого угодно в каменный век, а с другой – страна, уже давно и так стремительно приближающаяся к каменному веку во всех отношениях, разве что кроме методики ведения партизанской войны на своей и на чужой территории. С одной стороны – активная поддержка или по крайней мере унылое согласие почти всех правительств мира, а с другой – затаенная злоба толп против сытых, успешных, вооруженных. И, как ни парадоксально, с одной стороны – паническая неуверенность во всяком встречном, не террорист ли это, сеющий неожиданную и жестокую смерть, а с другой – полное спокойствие и внешнее единомыслие. До такой степени однороден этот мир, что западную журналистку немедленно опознали и под паранджой. А как опознаешь террориста? Наконец, для одной стороны нет ничего хуже потерь среди своих, а для другой джихад – это прямой путь в рай, строем и с песней.
Военным предстоит решать сложнейшую задачу: как перестрелять из пушки всех воробьев? И прицелиться трудно, и расход боеприпасов слишком большой, да и разлетаются наглые птички слишком быстро, притворившись мирными попугайчиками. Перед политиками стоит вопрос не меньшего масштаба: как государство может противостоять невидимому врагу, как порядок может ответить на вызов стихии хаоса? Пощечина государству как таковому была дана 11 сентября настолько мощная, что, наверно, не так уж и лицемерили диктаторы всего мира, осуждая этот теракт: что ни говори, а против кровавого хаоса выступит любое, самое людоедское государство, поскольку оно монополизирует право на кровопролитие. Нельзя не заметить, что само воздушное пространство как будто пропиталось этой осенью стихией хаоса и разрушения и действительно стало суверенной территорией «духов злобы поднебесной»: зенитная ракета попадает в пассажирский лайнер, неопознанные летчики бомбят Абхазию…
Но не менее сложная задача стоит и перед обществом: на какие ценности теперь ориентироваться? Долгое время мы говорили: «на общечеловеческие». Нам всерьез казалось, что все можно решать с помощью мирных договоренностей, и вдруг в последние несколько лет эта вера стала рушиться по всему миру: в Чечне, в Палестине, наконец, в Нью-Йорке и Вашингтоне. Скороспелые мирные договоры государства с бородатыми повстанцами выгодны государству лишь как краткосрочная подпорка для рейтинга правителей, а вот повстанец-то тем временем всерьез вооружается и готовится к новой войне. И ничего такого общечеловеческого.
И в каких же терминах нам теперь осмыслять этот конфликт? Бедные против богатых? Отчасти справедливо, но Усама Бен Ладен – миллионер. Юг против Севера? Но и эта схема весьма и весьма приблизительна. Наконец, исламский экстремизм против… а против чего, собственно?
Об этом стоит задуматься.
Но сперва – несколько слов о самих экстремистах. Говорят, они исповедуют неправильный ислам. Говорят, настоящий ислам подразумевает под джихадом не перманентную войну с неверными, а внутреннее самоусовершенствование. Оставим этот вопрос исламским богословам; в области вероучения представления о «правильности» слишком индивидуальны. Всякий считает свое собственное вероучение самым правильным, и у нас нет никаких оснований спорить с муллами, называющими ислам религией мира. В конце концов, христиане пролили в истории не меньше крови, чем мусульмане.
Несомненно одно: террористы – действительно мусульмане. Они молятся, изучают Коран и стараются жить по шариату. Они под предлогом богословского образования вербуют верующих юношей и посылают их на священную войну. Вся их деятельность вытекает из прочтения Корана – пусть, с чьей-то точки зрения, неверного прочтения. Пусть их ислам – неправильный ислам, но он остается исламом.
Кто же противостоит террористам? Легче всего будет сказать «неверующие», потому что даже если бомбящие Кабул и Кандагар летчики сами исповедуют ту или иную религию, это их сугубо личное дело. Они действуют от имени подчеркнуто светского государства. Но этот ответ не будет правдивым. Исламским террористам противостоит не просто атеистический, а постхристианский мир, и это не одно и то же.
Этот мир в последние два столетия провозгласил веру или неверие личным делом каждого, и большинство выбрало неверие, но он не стал от этого религиозно-стерильным. Библейские заповеди легли в основу его общепризнанной системы ценностей. Пусть «Декларация прав человека и гражданина», а равно и «Моральный кодекс строителя коммунизма», не ссылаются напрямую на Десять Заповедей, но они просто не смогли бы появиться там, где ничего не знали о безусловной и непреходящей ценности Заповедей.
«Не убий» и «не укради» – это общечеловеческое, говорите? Да бросьте. Не перевелись еще на земле племена, для которых доблесть воина измеряется количеством скальпов, снятых с первых попавшихся представителей соседнего племени. Они в принципе незлые люди, просто шкала ценностей у них такая. Возможно, это выходцы из таких племен сели за штурвал боингов 11 сентября. Да и мы еще не до конца расстались с тем строем, при котором умение украсть было просто необходимо в повседневной жизни.
Когда-то таким был весь мир. Вот, например, как описывал свое славные подвиги ассирийский царь Ашшурназирпал II: «Множеством моих войск город я осадил и покорил, шестьсот бойцов сразил оружием, три тысячи пленных сжег в огне, не оставив ни одного из них в заложники. Их тела я сложил башнями, их юношей и девушек сжег на кострах. Их начальника поселения я ободрал, кожей его одел стену города. Другое поселение в окрестностях я покорил, пятьдесят их воинов сразил оружием, двести пленных сжег в огне…» И так до бесконечности.
Библейская проповедь пришла именно в этот мир и изменила его до неузнаваемости. Величайшие злодеи современности – Сталин и Гитлер – не осмеливались предать огласке то, что для заурядных ассирийских правителей было бы предметом гордости. Да, в постхристианском мире тоже иногда зверски убивают пленных – но никогда этим не хвастаются, а порой даже предстают за подобные деяния перед международным трибуналом. Да, американские бомбы и ракеты тоже попадают в дома и школы, но не дома и школы закладываются в них как полетные задания, и в этом главное отличие бомбежки от террора. Возможно, в манере американских ВВС сбрасывать одновременно бомбы и контейнеры с продовольствием есть что-то фарисейское, но еще хуже, когда и в голову не приходит ничего, кроме бомб.
Вспомним, как обсуждаются сегодня итоги двадцатого века. Ужасы ГУЛАГ’а, геноцид евреев и цыган, атомная бомбардировка японских городов становятся предметом постоянных разговоров именно потому, что совершены эти действия были людьми, принадлежащими к пост-христианскому миру. Их потомкам просто необходимо осудить преступления предков или найти им хоть какое-то оправдание. Но кто сегодня в Турции вспоминает о геноциде армян 1915 года? В Японии – о массовых и жестоких, совершенно в ассирийском духе, убийствах китайцев в 30-е и 40-е? Никто. И, полагаю, главная причина состоит в том, что традиционная культура этих стран не основана на библейском представлении о человеке как об образе Божием и потому не считается с жизнью отдельной человеческой личности. И это только один конкретный пример…
Ценности, которые мы привыкли называть общечеловеческими, на самом деле есть ценности библейские, и не будет нарушением политкорректности, если мы скажем об этом открыто. Это не значит, что доступ к ним открыт людям и государствам лишь строго определенного вероисповедания. До сих пор скорее бывало так, что большинство людей во всем мире признавало превосходство этой точки отсчета над террористическим джихадом и хвастовством скальпами и потому строило межгосударственные отношения именно на их основе.
Объявлять ли нам теперь в ответ на террористический джихад антитеррористический крестовый поход? Рисовать ли кресты на крыльях боевых машин, крестить ли их пилотов? Безусловно, это просто не получится. Наш мир – действительно постхристианский, возвращение в Средние века уже невозможно. Но стоит просто задуматься об истоках того, что выглядит самоочевидным, и не стесняться отныне называть былое «общечеловеческое» – христианским. Не знаю, многие ли из американских летчиков видят себя рыцарями, но наверняка многие из них садятся в кабину с мыслями о чем-то большем, чем месть, государственное величие или высокая зарплата. И это уже немало.
Да и нам, в России, стоит также понять, что с Западом нас объединяет прежде всего не географическая данность и не прихоть политиков, и даже не геополитический компот из одного и другого, а именно эта общая причастность христианскому наследию. Характерно, насколько второстепенными показались теперь наши разногласия с Западом, насколько серьезно мы стали теперь говорить уже не о Западе, а о Севере, включая Россию – то есть, по сути дела, о постхристианском мире как о некотором несомненном единстве. Стоило грянуть грому, как мужик неожиданно для себя перекрестился.
Этот гром поставил перед нами немало серьезных вопросов. Вероятно, христианским богословам предстоит осмыслить все происшедшее и найти адекватный богословский ответ на вызов терроризма. Подставлять другую щеку тут просто не получается, потому что невозможно заранее предугадать, кому будет принадлежать эта другая щека. Невозможно даже применить ветхозаветный принцип равного возмездия («око за око»), потому что виновный в смерти невинных погибает вместе с ними и сам, а его заказчики остаются по большей части неизвестными. Какая форма общественной самозащиты будет в данном случае соответствовать христианским нормам поведения, пока просто непонятно.
Определенный выбор предстоит сделать и обществу, причем не только американскому. Идолы потребления и процветания еще не рухнули, но серьезно покачнулись под ударами боингов о небоскребы. Сквозь голливудообразные сводки о новой «войне по телевизору» слышны в Америке и голоса тех, кто призывает вернуться к ценностям иного рода и видеть в выражении «мы верим в Бога» нечто большее, чем традиционную надпись на монетах.
Подлинные христианские ценности против «неправильного ислама» – только в такой ассиметрии у Севера есть шанс на реальную победу.
Правота волкодава
Теперь мы узнали, что такое терроризм XXI века. И значит, мы должны как следует выучить этот урок, просто обязаны найти ответ к поставленной задаче.
Отныне мы знаем, что никакая современная система безопасности, никакие спутники и антиракеты, никакая мощнейшая армия мира не могут предотвратить массового и неожиданного кровопролития.
Сегодня все вспоминают про Перл-Харбор, но сходства тут не так уж и много. Почти шестьдесят лет назад Азия нанесла Америке сокрушительный, как тогда казалось удар: японские летчики, поднявшиеся с авианосцев, разгромили тихоокеанский флот, спокойно стоявший на рейде. Для этого потребовались мощные авианосные соединения, элитные отряды прекрасно обученных летчиков, воспитанных в лучших самурайских традициях, тончайшее стратегическое планирование и, наконец, хорошая погода. Чтобы потопить десяток-другой устаревших кораблей, огромной японской империи пришлось потрудиться не одно десятилетие. Но чтобы нанести несравнимый по силе удар по столице и главному городу страны, неизвестной организации не понадобилось ничего, кроме нескольких десятков отчаянных безумцев, знакомых с азами управления самолетом.
Скорее стоит сравнивать эту катастрофу с гибелью «Титаника». Именно тогда, когда всем казалось, что техническая мощь и политическая стабильность способны обеспечить пассажирам первого класса полную безопасность и комфорт, их погубила неспособность впередсмотрящего вовремя разглядеть глыбу плывущего льда. Так и сотрудники Торгового центра никак не могли предполагать, что само существование этого нервного центра мирового бизнеса зависит от способности охранника аэропорта распознать камикадзе в ничем не примечательном пассажире, у которого, возможно, нет при себе даже перочинного ножа.
Нет ничего опаснее сытой самоуверенности. Еще пророк Иеремия обличал тех, кто «врачуют раны народа Моего легкомысленно, говоря: “мир! мир!”, а мира нет». Нет ничего удивительного и в том, что этот удар постиг самый сытый и самый самоуверенный город мира. И нет ничего взрывоопасней отчаяния. Мы не знаем точно, кто были организаторами этого теракта, но исполнителями наверняка были те, кому нечего терять, кто провел детство в лагерях беженцев, а юность – в лагерях по подготовке боевиков. Можно бомбить эти лагеря, что наверняка и будет сделано в ответ, но бомбы не утолят ни отчаяния, ни нищеты, ни жажды мести. Источники терроризм пересыхают лишь там, где возникает уверенность в завтрашнем дне.
НАТО засвидетельствовало: взрывы в Нью-Йорке, как и взрывы в Перл-Харборе, означают войну. Пока. правда, до конца не ясно, с кем, но нам, в России, трудно рассчитывать на нейтралитет. Кто же в этой войне будет противостоять хорошо обученным и на все готовым смертникам? Российские двадцатилетние пацаны в военной форме, которые не всегда едят досыта и немалую часть времени тратят на благоустройство дач своих начальников? Или милиционеры, лениво собирающие дань с «черных» торговцев на московских базарах? Едва ли.
А может быть, это будут солдаты НАТО, хорошо обученные и оплаченные, размещенные в комфортабельных домиках и согласные вести только такие миротворческие операции, в которых они ни в коем случае не понесут потерь? Тоже сомнительно. Видимо, здесь потребуется готовность к пожертвованию одних и профессионализм других.
Наверняка эти террористические акты станут поводом для ужесточения мер против потенциальных террористов во всех уголках мира, от Чечни до Палестины. Даже если палестинцы и не были причастны к взрывам, на улицах палестинских городов бушевал садистский праздник, и за это им будут мстить. Подобные меры, как правило, носят карательный характер и обращены против населения в целом. Но допустимо ли на насилие против населения одной части земли отвечать насилием против другой его части?
Один из героев романа Солженицына «В круге первом» отвечает на этот вопрос так: «Волкодав прав, людоед – нет». Волкодав, заметим, ведет жестокий бой, в котором он рискует жизнью, людоед же наслаждается трапезой. Волкодав защищает стадо, людоед ублажает себя.
Смогут ли наши силовые органы стать настоящими волкодавами? Это означало бы беспощадность к врагам, но вместе с тем и готовность бережно охранять покой тех, кто предпочел мир. «Миловать подчиненных и смирять войною надменных» – этот рецепт предлагал римской власти еще Вергилий. Ни в Чечне, ни в Палестине не будет спокойствия до тех пор, пока рядовые жители этих земель не увидят, что ненавистная чужая армия все же несет с собой пусть жесткий, но эффективный и справедливый порядок, и не предпочтут его кровавому хаосу, из которого никак не могут их вывести собственные вожди. Шараханье от ковровых бомбардировок к разлюбезным заигрываниям с террористической элитой подобного эффекта, увы, не дает.
До сих пор мы позволяли себе быть равнодушными к тем, кто швыряет камни в наших соседей: Вашингтон принимал на высоком уровне делегации чеченцев, Москва поставляла оружие ближневосточным диктаторам и радушно принмала дальневосточного, НАТО вступалось за албанских боевиков… Похоже, приходит конец нелепым надеждам, что удастся выиграть в русскую рулетку, если револьвер в данный момент направлен в чужой висок, что можно будет отговориться, откупиться или, на худой конец, быстренько выиграть войну с высоты пять тысяч метров. Но мир со времен холодной войны изменился, а человек – нет.
Трудно сказать, что хуже: когда дети видят в ночных кошмарах ядерный гриб над своим городом, как было при холодной войне, или когда они опасаются встречи со смертником-одиночкой, как теперь. Непонятно также, не слишком ли высока цена, которую США приходится платить за мировое лидерство. Ясно одно: мы все на этой планете должны стать союзниками в борьбе с обезумевшей смертью.
Как мы творили историю
Десять лет назад у Белого Дома мы, кажется, действительно сотворили нечто эпохальное. Но не нарочно: мы просто были самими собой, и сама собой творилась история. С тех пор такое не повторялось.
Об августовских событиях 1991 года историки сказали уже все, что было нужно: одряхлевшая Советская власть попыталась сохранить свое существование единственным знакомым ей способом, но, надувшись, только лопнула с треском. Любой диктаторский режим держится хотя бы на одном из двух предохранителей: на готовности солдат стрелять в толпу и на неготовности толпы поддержать протест одиночек. Рано или поздно перегорают оба; именно это и произошло у нас в эпоху гласности и демократизации.
Но сегодня гораздо интереснее поговорить о другом: что чувствовали тогда мы, собравшиеся у Белого дома люди, и как теперь мы вспоминаем об этом.
К Белому дому мы попадали даже как будто случайно. Домашнее бдение у телевизора с бесконечным «Лебединым озером» вперемежку с бездарными манифестами вызывало острый приступ тошноты. За предшествующие годы мы слишком привыкли к неказенной информации, ее хотелось, как свежего воздуха. На улицах в центре Москвы собирались группы возбужденных и говорливых, их обтекала опасливо-молчаливая толпа. Как-то сами собой говорливые группы стекались, как ручейки, к Белому дому.
По дороге всюду натыкались на угрюмых солдат. Пылкие девушки тут же начинали дарить им поцелуи, а сердобольные женщины – хлеб и колбасу. Солдаты деловито распихивали провиант по явно не предназначенным для того емкостям боевых машин, и становилось ясно: в народ стрелять не будут. Через день-другой некоторые из них передвинули технику поближе к Белому дому и развернули дула орудий, обеспечив стремительную демократическую карьеру своим командирам.
У Белого дома уже были опрокинуты троллейбусы и снесены хлипкие заборы; коллеги по работе и старые друзья неожиданно сталкивались лбами на строительстве игрушечных баррикад. Наиболее хозяйственные уже разбивали палатки, в которых и прожили все три дня обороны, но большинство все же уходило домой отоспаться и переодеться. Жители окрестных домов снабжали нас бутербродами, и по тем голодноватым временам это казалось роскошью.
Немногие тогда задумывались, чем и как все это может кончиться, но многие верили: события, начавшиеся в праздник Преображения, обязательно приведут к благому преображению страны. Мы не были ни за Горбачева, ни даже за Ельцина – мы были сами за себя, за право слушать и говорить, что хочется. Американская декларация о независимости начинается словами «Мы, народ…», и тогда – единственный раз в жизни – мы наяву увидели, что это значит. Мы были очень разными и в другой обстановке нашли бы тысячу поводов переругаться, но самым важным оказалось новое, небывалое и неприказное единство: мы отказывались повиноваться беззаконию и насилию.
Нелепой аббревиатуре – ГКЧП – оставалось в изумлении подчиниться нашей совокупной воле или отдать приказ войскам. Они выбрали первое, но мы-то были уверены во втором, и вся надежда была лишь на то, что стрелять все-таки не станут. До какого-то момента еще можно было высматривать пути отступления, но потом становилось ясно: если начнется мясорубка, добежать никто никуда не успеет. С нашей стороны оружие было только у охраны в самом Белом Доме и немногочисленных десантников. Желающие шли записываться в какие-то особые отряды, куда брали не всех и где обещали оружие, но большинству было достаточно быть среди своих, вне официальных списков. Нас, кажется, разбивали на десятки, назначали старших и даже кому-то выдавали противогазы, но преобладал безалаберный тусовочный дух. Один раз какой-то проходивший мимо парень (видимо, провокатор) пытался раздавать прутья арматуры, но не помню, чтобы хоть кто-нибудь взял. Несерьезное оружие, да мы и не собирались отбиваться.
Самой запоминающейся стала ночь на 21-е августа. Каждый час сообщали, что вот-вот начнется штурм; под моросящим нудным дождем усталые люди поднимались и брались за руки. Не то, чтобы так можно было остановить танки, но так нам было легче. А каково было нашим семьям, которые отпустили нас в неизвестность и сидели у приемников, зная, что это им потом жить дальше и растить детей? Мой сосед слева, имени которого я так и не узнал, заметил, что меня бьет дрожь, но сам я этого не чувствовал. Сильнее страха было нетерпение: когда же начнут? Потом прямо мимо нас прошел Ростропович – наверно, никогда так не кричали ему «браво!» Потом послышалась перестрелка. В ночном городе звуки разносятся хорошо, и нам казалось, что это совсем рядом, и даже как-то радостно стало, что вот, дождались. В карманах у многих были паспорта, завернутые в полиэтилен, чтобы в случае чего можно было опознать и чтобы не залило ни дождем, ни кровью. Родившийся 21-го августа 1968 года, в день ввода войск в Чехословакию, я очень живо представлял себе официальную строку с двумя такими знаменательными датами…
Утром добрая женщина напоила нас кофе с коньяком, с белодомовского балкона передали потрясающую новость об очередном конфузе «Янайской орды», и стало ясно, что все будет хорошо. А 22-го были и митинги, и пьянки, и колонны демократических омоновцев, и кто-то хрипло орал в мегафон о «великой победе великой России», и нам стало ясно: теперь историю делаем уже не мы.
Большинство из нас не состоит ни в каких списках и не имеет никаких значков, и если когда-нибудь белодомовским ветеранам начнут давать праздничные заказы, нам они не достанутся. Но нам дано вспоминать эти дни как одно из самых светлых событий нашей жизни. Да, тогда мы и представить себе не могли, что последует за нашей общей победой, и каким силам мы расчистили дорогу. Но тогда не мы от них, а они зависели от нас, и не скрывали этого. Да, поднимая сегодня бокал за 91-й год, мы не можем не выпить и за упокой своих слишком наивных мечтаний о немедленном наступлении счастья на одной шестой части земного шара. Но все-таки мы сумели тогда стать народом. Это мы творили историю, и теперь нам по крайней мере не на кого жаловаться. И да простят нас наши дети, что получилось не совсем так, как мы хотели. |