Реймон Арон
Номер страницы перед текстом на этой странице.
К оглавлению
Критическая философия истории
Эссе о немецкой теории истории
К началу
Философия жизни и логика истории
(Зиммель)
Вступление
Благодаря превосходному изложению Мамле учение Зиммеля в общих чертах уже хорошо
известно во Франции: полный релятивизм, смягчение кантовского формализма, психологическая
перегруппировка категорий, распространение на область истории критического субъективизма,
объединение тем, заимствованных из прагматизма и эволюционизма в обновленную теорию
познания Канта. В этой перспективе анализ исторической науки представляет собой
специфическое применение релятивистских принципов. Наука о прошлом больше не является
воспроизведением человеческой реальности, как физика не является копией природы;
она включает деятельность субъекта, разрабатывающего данное с помощью форм. Вывод
такой критики — преодоление историзма; дух свободен, поскольку он творит или,
по крайней мере, организует исторический опыт.
Если бы мы приняли эту интерпретацию как таковую, то нам почти нечего было
бы добавить к изложению Мамле. Самое большее, на что мы могли бы рассчитывать,
это на то, что идеи Зиммеля, которые занимают особое место в развитии исторической
теории, получили бы более точный смысл. Психологическая критика представлялась
бы решением проблем, промежуточным между объективизмом Дильтея и формализмом Риккерта,
между философией жизни и философией ценностей.
В самом деле, каково бы ни было значение релятивизма, на наш взгляд, он — не
самое главное в мысли Зиммеля. Конечно, Мамле уже заметил, что этот релятивизм
следует из эмпиризма и получает продолжение в философии жизни, но принимал его
за примирение этих сходящихся тенденций. Однако последние произведения Зиммеля
(которых Мамле не знал) разорвали рамки релятивизма. Они вынуждают рассматривать
все учение с новой точки зрения: релятивизм становится этапом эволюции, приведшей
Зиммеля от позитивизма к обновленной метафизике. Будучи общим элементом обеих
философий, релятивизм располагает рядом противоречащие друг другу проблемы, не
объединяя их.
107
Поэтому вместо того, чтобы искать повторение одних и тех же принципов, мы попытаемся
показать противоположность двух периодов философии истории Зиммеля. что. на наш
взгляд, более важно, чем перманентность релятивистской идеи. Само собой разумеется,
что этот метод подсказан нам не заботой о хронологической утонченности, речь идет
о собственно философской проблеме: мыслим ли релятивизм Зиммеля как оригинальная
система? Не проявляется ли при его углублении идеализированная форма натурализма
или метафизика жизни?
На эти вопросы теория истории Зиммеля, может быть, позволит дать ответ. Действительно,
она в большей степени, чем остальная часть его учения, характеризует манеру философствования
и эволюцию мышления Зиммеля. Первое издание «Проблем» [1] относится к 1892 г.
и предшествует формированию релятивистского подхода, которым отмечено «Введение
в гуманитарные науки». А в своих последних статьях Зиммель последовательно возобновляет
изучение исторического понимания, исторического времени и исторической «информации»
(Formung). Таким образом, мы имеем, по крайней мере, эскиз критики истории, адаптированной
к метафизике позднего периода творчества Зиммеля. Поэтому наше изложение по отношению
к Зиммелю будет иметь следующий смысл: набросать эскиз на особом примере интерпретации
целого. Мысль Зиммеля должна быть проанализирована в своем становлении, релятивизм
есть только пункт перехода между двумя несовместимыми видениями мира.
Применительно к нашей теме эта глава должна была бы иметь другое значение.
Собственные проблемы исторической критики проявятся постепенно, они в меньшей
степени, чем в творчестве Дильтея, смешаны с философией истории и в меньшей степени,
чем в логике Риккерта, скрыты формальными a priori. Своеобразие исторического
опыта лучше всего проявляется тогда, когда он противопоставляется то атомистическому
взгляду на вещи, то бергсоновской концепции длительности. Таким образом, в творческой
деятельности Зиммеля мы можем проследить за двойным движением к углублению одних
и тех же тем и к обновлению вдохновения.
1. Основные периоды творчества Зиммеля
В этой главе мы столкнемся с теми же трудностями, с которыми уже встречались
при исследовании творчества Дильтея. Вся деятельность Зиммеля связана с критикой
исторического разума в широком смысле, ибо она полностью посвящена человеку культуры,
человеку, создающему себе духовные миры, в которых он живет и которые он должен
преодолеть. Кроме того, нам нужно учитывать последовательность изложения учения
Зиммеля. С другой стороны, приемы Зиммеля носят такой личный характер, что невозможно
сохранить методы его изложения [2]. Наконец, мысли, которые он сам считает глинными,
темы его вступлении и включений часто менее глубоки, чем какая-нибудь деталь анализа.
108
Прежде всего нам нужно уточнить, как ставятся эти проблемы в разные периоды
его творчества, чтобы темы, сформулированные в явном виде, заменить главными.
Зиммель охотно ссылается на кантианство. Но можно задаться вопросом, так ли
он верен духу критики, как ему кажется. В случае с историей речь идет не о том,
чтобы учитывать предустановленную необходимость или истину, действительную для
всех. Просто мы должны следовать за деятельностью духа, подготавливающего исторический
опыт, чтобы осознать расхождение между реальным и знанием, которое мы о нем имеем.
Далее, ответ Канта на критический вопрос состоял в том, чтобы уподобить (для нас)
рамки реального миру феноменов, формам нашей чувственности и нашего рассудка.
Цель ответа Зиммеля заключается в том, чтобы отличить пережитое прошлое от нашей
реконструкции этого прошлого. Эту противоположность можно сравнивать не с противоположностью
чувственной материи и мысленного эксперимента, а с противоположностью двух миров
или с противоположностью непосредственной действительности (почти метафизической)
и интеллектуальной конструкции.
В этих условиях нас больше интересует двуединый анализ действительности и исторической
науки, чем интервал, который, бесспорно, их разделяет. И во всяком случае критика
получает смысл лишь тогда, когда уточняют, от какой реальности отдаляется наука.
Первое сомнение проявляется вот где: придает ли дух форму веществу или он подвергает
превращению уже оформленный мир? Извещает или извращает? Ответ таков: и то и другое
в зависимости от обстоятельств.
Иногда труд историка определяется по отношению к чувственным и первоначальным
данным, неясным для наблюдателя. В жизни, как и в науке, мы одушевляем автоматы,
ибо сознание других людей мы непосредственно не воспринимаем.
Однако обычная точка отправления анализа не такова. Наука сопоставляется не
с сырыми данными, а с реальностью. Стало быть, каково понимание реального, которое
использует или предполагает критика? Для начала разграничим формальное и реальное
определения.
В релятивистской философии в абсолютном смысле нет реального. Реальность есть
только категория, применение которой к некоторым содержаниям определяет некий
мир среди других возможных миров. Ценность как выражение определенного отношения
между вещами и нами, способна построить мир, соответствующий реальному миру и
независимый от него. Поскольку категории, интерпретируемые в психологических терминах,
представляют собой функции духа (можно сказать, почти реакции сознания на внешние
раздражения), реальность также проявляется как свойство вызывать определенные
представления.
Абсолютное реальное с этой точки зрения есть недоступное и неоформленное содержание,
которое улавливается интуитивно и непосредственно. Сам жизненный опыт есть только
определенное видение мира, которое следует из применения к содержанию формы «жизненного
опыта». Конкретнее, он представляет собой некое осознание, которое предполагает
существование определенных категорий. У нею нет преимущества и достижении подлинной
реальности. Если мы часто используем
109
жизненный опыт как ориентир, то это потому, что наш дух имеет единственную
способность мыслить объект как абсолют, но как только этот объект начинает мыслиться
он уже становится относительным. Следовательно, релятивность всякого познания
доказывается аргументом, на который указывал Шопенгауэр, но который не встречается
у Канта: разграничение субъекта и объекта, само понятие познания предполагает,
что «то, что известно», не есть «то, что в себе». Кантовское доказательство с
помощью чувственных форм не играет и не может играть роли в философии становления.
Было бы наивно придерживаться этого буквального перевода формулировок Зиммеля.
Допустим временно, что реальность навсегда останется понятием. Формальная дефиниция
почти не имеет значения, так как у Зиммеля во все времена было конкретное понимание
реальности. Он колебался между атомистическими представлениями и бергсоновским
изображением внутренней длительности.
Марафонская битва — не что иное как сумма бесконечного множества действий каждого
из воинов. Полное знание об этой битве означало бы перечисление всех без исключения
единичных действий, составляющих условное целое, которое мы улавливаем в понятиях.
Каждое действие — это реакция личности на раздражение среды. Стало быть, реальность
составляется только из комбинации этих атомов, из их беспрестанного взаимодействия,
но она не замыкается ни на какой индивидуальности, ни на каком фрагменте природы
или жизни.
С другой стороны, моменты нашей жизни сливаются в некий непрерывный поток.
Непрерывность есть характерная черта самой индивидуальной реальности. Движение
от проигранной битвы к отступлению, затем перегруппировка войск имеет непрерывный
характер, оно длится, как и наше сознание. Оно преодолевает разделение измерений
времени, так как нельзя составить длительность из мгновений, а пространство из
точек.
Соответственно эпохам такими соотносительными понятиями являются атомизм и
время. Несомненно, как в одном, так и в другом случае можно сказать, что реальность
есть категория. Но здесь эта форма восстанавливает натуралистическое видение,
которое доминирует в первых работах, а там — живое становление, находящееся в
центре философии последнего периода жизни Зиммеля. Поэтому не имеет особого значения
то, что он все время пользуется релятивистским языком; в «Философии денег» он
тем не менее заявляет, что с точки зрения бесконечного духа мир ценностей полностью
объясняется психофизиологическим механизмом. Напротив, в работе «Жизненные принципы»
(Lebensanschauung) только познание внутренней длительности имеет непосредственный
и абсолютный характер.
Несмотря на эту эволюцию, понятия исторической критики остаются теми же, и
они заимствованы из релятивизма. Различие между «содержанием» и «процессом» проявляется
во все времена, но с разным значением. Содержание — это прежде всего просто was
состояний сознания, представление или ощущение, которое они содержат. Что касается
процесса, то он просто обозначает психологическую, даже психофизиологическую реальность,
которая, по Зиммелю, полностью объяснила бы содержание, если бы мы могли полностью
изучить действия и взаимодействия элементов. Далее, термин «процесс» применяется
к живой длительности. Поэтому «содержание» принимает более широкий смысл, в последних
работах оно включает идеи, произведения, культуру, все, что творит жизненный порыв.
110
Стало быть, критика сохраняет те же термины для научной формулировки расхождения
между пережитым и мыслимым содержанием. Единая терминология позволяет Зиммелю
расположить рядом эти две противоречащие друг другу философии в третьем издании
«Проблем». Тем не менее тождество не является поверхностным. Природа науки и исторической
критики становится другой. Лучшим доказательством этого является переворачивание
смысла слова «форма»: вначале в соответствии с кантовской традицией она противопоставляется
веществу, затем она становится отрицанием жизни подобно тому, как расширение —
это отрицание в учении Бергсона. Форма принадлежит скорее не процессу, а содержанию
[3]. Релятивистские идеи интегрированы в философию жизни. Невозможность какого-либо
содержания без формы знаменует бессилие жизни добиться непосредственного контакта
или интегрального видения.
В философии истории Зиммеля мы выделяем три периода: период первого издания
«Проблем» (1892), период второго издания (1905) и третьего издания (1907). И,
наконец, период, связанный со статьями, вышедшими во время войны. Но в этой главе
мы не будем следовать указанным периодам, как мы это делали при изложении философии
Дильтея.
В самом деле, эволюция мысли Зиммеля кажется яснее при сравнении начального
и конечного пунктов его деятельности. Между этими двумя крайними пунктами происходит
переплетение тем, смещение идей, и было бы напрасно стремиться к воспроизведению
последовательного ряда теорий (особенно, если учитывать, что у Зиммеля никогда
не было системы в собственном смысле слова).
Возьмем еще раз три представления о реальном, которые мы анализировали выше:
чувственная данность, атомистический мир, жизненная непрерывность. Мысль о том,
что работа историка начинается с восприятий, сохраняется в первые два периода.
Но она исчезает в третий период: мы непосредственно и интуитивно улавливаем сущность
людей. Атомизм и непрерывность соединяются во втором и третьем изданиях «Проблем».
В последний период атомизм, кажется, полностью исчезает, хотя еще существует элемент
этого понимания (взаимодействие рядов в реальности).
Возьмем теперь тему исторической критики. В первом издании эта тема еще не
присутствует. Целью книги, по-видимому, является разграничение науки и метафизики,
метафизики и критики. Философская рефлексия правомерна до и после науки, до, чтобы
анализировать субъективные условия исследования, после, чтобы свободно конструировать
интерпретации целого, не верифицируемые, но внушительные. Что касается науки,
Зиммель подчеркивает сомнительность ее результатов: априорные суждения связаны
с индивидуальной метафизикой. С другой стороны, было бы невозможно выявить причинные
связи, не покидая
уровень явлении. Наконец, вообще проблемы поставлены в психологических терминах.
Во второй период Зиммель выдвигает на первый план критическую идею (опровержение
реализма, расхождение между реальным и наукой). В третий период вопрос ставится
примерно так: как нам удается осмыслить жизненный опыт, каким образом сама жизнь
улавливает себя?
Тем не менее темы первого периода сохранены во втором, а иногда и в третьем.
Ненадежность результатов, невозможность определить причинные связи повторяются
во всех изданиях «Проблем». Критическая идея преодолена, но не отброшена в последний
период, и, наконец, в третьем издании «Проблем» все замыслы последнего периода,
по крайней мере, уже обозначены. Таким образом, нет трех философий истории Зиммеля,
но нет и единственной философии. Эволюцию мысли Зиммеля нам придется выявлять
в каждой главе, в связи с каждой проблемой.
Каковы главные проблемы? В ходе двух первых периодов рамки изложения у Зиммеля
остаются теми же. Три главы «Проблем» просто соответствуют трем следующим вопросам:
1. Каким образом мы понимаем мысли и действия других? 2. Каким образом мы устанавливаем
законы или, скорее, почему мы неспособны дойти до элементов и реальных сил истории?
3. Каким образом мы придаем последовательности событий смысл, цель или ценность,
предположив, что за действиями скрываются какие-то состояния сознания, а за поведением
— какие-то чувства?
Со второго издания это деление больше не соответствует основным разграничениям.
Соображения надтеоретического характера, которые мы анализировали в последней
главе, уже обозначены в разработке научного эксперимента. За неимением элементарных
законов законы, предлагаемые историком, подобно художественному видению реального,
как раз и приводят нас к идеям первой главы. Так одни и те же проблемы возникают
в разных местах. Расхождения науки и метафизики, донаучной критики и посленаучной
философии теряют свою определенность.
Стало быть, нам нужно заменить разграничения Зиммеля на такие разграничения,
которые, на наш взгляд, вытекают из самого материала. Последние эссе Зиммеля и
предыдущие главы нашей книги подсказывают нам это. Сначала мы рассмотрим детерминацию
исторического факта (объекта истории) [2], затем понимание прошлого и проблемы
объективности[3], т.е. попытки выйти за рамки понимания с помощью объяснения или
за неимением объяснения обосновать значимость научной реконструкции прошлого другим
способом. Наконец, мы попытаемся показать место исторической критики в философии
Зиммеля [4], связь формальных проблем с конкретными интерпретациями человека и
истории.
12
2. Детерминация исторического объекта
Зиммель не исходит ни, как это делает Дильтей, из совокупности существующих
гуманитарных наук, ни, как это делает Риккерт. из форм нашего познания. Его метод
не является ни объективным, ни субъективным: он одновременно рассматривает свойства
реального и любознательность духа. Наша главная задача состоит в том, чтобы понять
этот отказ от выбора: другими словами, какую роль играют в детерминации науки
структура исторического мира и интерес историка?
Философия первого периода
Исторический факт психологичен. Реальность, которую изучает историк, была бы
бессвязной и абсурдной, если бы мы не предположили, что движения или преобразования
в пространстве, которые мы называем действиями или событиями, наполняют идеи,
желания, одним словом, состояния человеческого сознания. В истории видимые явления
представляют собой только промежуточное звено между импульсами, которые их произвели,
и реакциями, которые они вызывают. «Здесь дух говорит с духом».
С другой стороны, деятельность ученого, которая необходима, представляет собой
только определение исторического факта. В самом деле, реальное в своей уникальной
целостности недоступно. У нас нет такого органа, который бы его уловил. Если мы
a priori не будем производить отбор, то нам покажется, что исследование обречено
заранее, настолько ничтожной по сравнению со всеобщим, представляется часть природы,
которой наше изучение способно достичь.
Отбор предпринимается в двух направлениях, которые характеризуют два взаимодополняющих
метода научной деятельности. Законы формулируют отношения между явлениями, и эти
законы действительны, но нам не сообщают, какие явления будут иметь место на самом
деле. Если бы мы даже предположили, что наше законное знание завершено, все равно
нужно было бы исследовать исторически состояние мира на данный момент. Исходя
из этого состояния, мы могли бы вычислить всю последовательность будущих состояний.
Практически наше законное знание никогда не имеет интегрального характера. Следовательно,
сотрудничество истории и теории необходимо. Мы дополняем фрагментарные исторические
данные интерполяциями или экстраполяциями, базирующимися на установленных законах.
Мы восполняем недостаток открытых связей путем накопления фактических данных.
Во всех исторических и естественных науках общее и особенное постоянно меняются
местами. Их границы корректируются в зависимости от нашего продвижения в том или
ином направлении.
113
И тем не менее справедливо то. что история — это особая наука, а не только
некоторый способ рассмотрения реального. В естественных науках установление законов
является целью, а детерминация фактов — средством, тогда как исторические науки
стремятся к реконструкции последовательности событий, а законы используются только
как инструменты исследования. Определяется ли противоположность — или, по крайней
мере, расхождение нашего интереса к природе и к истории — решением субъекта или
сущностью вещей? Несомненно, нужно ответить: она определяется отношением человека
к природе и к истории. Решение человеческое, но обоснованное, а не произвольное.
Природа как таковая предстает перед нами в одном плане. Она не дает основания
для различения ценностей. Нет таких вещей, которые сами по себе интересуют нас
больше, чем другие. Только наша наука вводит такое различие, согласно которому
речь идет о фактах, ставших известными недавно или давно, легко доступных или,
напротив, скрытых. Богатство чувственного мира эстетически может нравиться нам,
реальность в своей целостности вызывает метафизический или эмоциональный интерес,
но смысл не связывается ни с каким особым содержанием. Следовательно, познание
универсального, количественных отношений, которые под изменениями раскрывают нам
постоянство и монотонность субстанции или энергии, полностью отвечает нашему желанию
познавать.
Зато различия смыслов в историческом мире связаны с самой сущностью явлений.
Надтеоретический интерес, который воодушевляет историка, имеет двоякий характер:
он прежде всего касается качества событий, затем их реальности. Настоящее привязывает
нас именно своей реальностью, тогда как реальность будущего или прошлого имеет
тенденцию к ослаблению. Но один лишь этот интерес не мог бы дать представления
об истории, ибо нам следует сделать выбор в бесконечном мире. Среди фактов мы
выбираем те, содержание которых независимо от их свойств, реальных или воображаемых,
волнует, увлекает, возмущает нас, одним словом, содержание которых, как нам кажется,
имеет смысл. Наш интерес к прошлому есть синтез этих двух интересов, которые должен
разделить анализ: мы исследуем такое-то событие с хорошо определенным содержанием,
в его реальности, т.е. в такой-то точке пространства, в такой-то момент времени.
Этот синтез носит настолько глубокий характер, что собственные свойства события
неотделимы от обстоятельств его реализации, т.е. от временной локализации.
Таким образом в детерминации объекта (в критическом смысле) сочетаются субъективные
и объективные принципы. Все науки используют особенное и общее, но, поскольку
исторический мир пронизан имманентными смыслами, общее не удовлетворяет наше любопытство.
Мы хотим одновременно знать и понимать то, что произошло. Реконструкция последовательности
фактов отвечает этому двойному требованию, поскольку, в конечном счете, мы понимаем
факты в их единичности, только найдя для них место в человеческой эволюции.
Эта теория позволяет Зиммелю решать логические проблемы, которыми уже занимались
Дильтей и Риккерт: отношение психологии и истории, отбор фактов.
114
Историческая реальность психологична, но историк рассматривает ее под иным
углом зрения, нежели психолог. Последний связан с движением содержаний сознания
больше, чем с самими этими содержаниями. Он стремится установить законы, согласно
которым содержания сознания сменяют друг друга. Историк, наоборот, делает акцент
скорее на содержаниях сознания, чем на их движении. Он рассматривает их реальную
последовательность, а не психологический механизм процесса. Отсюда следует, что
историку нужен психолог, когда он хочет понять, как протекают психологические
состояния. Но отсюда также следует, что психология не могла бы служить фундаментом
истории, ибо констатация фактов, понимание содержаний сознания играют более важную
роль, когда речь идет о прошлом, чем о дедукции на базе законов.
Несомненно, что это различение покажется несколько утомительным. Именно здесь
перемешиваются многие трудности. Возьмем последовательность каких-нибудь исторических
событий: демарш маршалов, размышления Наполеона и отречение императора. Рассуждение
Зиммеля можно воспроизвести так: все эти факты являются психологическими, и поэтому
если бы психология была завершенной наукой, то она объяснила бы с помощью психологического
механизма решение императора. Но она всегда занята рассмотрением скорее этого
механизма, чем исторического содержания события. Историк, напротив, интересуется
прежде всего смыслом события. Один имеет в виду законы психического процесса,
другой реконструкцию единичных фактов. Кроме того, связь каких-либо содержаний
сознания по праву объяснима психологией, но фактически мы прибегаем к умопостигаемым
связям, потому что наша наука о законах развита недостаточно. Это последнее различение,
которое едва обозначено в тексте второго издания, постепенно будет уточняться.
Умопостигаемые связи содержаний сознания (от мотивов до решения) заменят психологические
гипотезы или, по крайней мере, будут сочетаться с ними. Именно понимание постепенно
организует порядок становления.
Таким образом, Зиммель заимствует у Риккерта только часть аргументации против
сближения истории и психологии [4]. Он не воспроизводит утверждения о том, что
никакая наука о законах не освещает единичные психические события [5]. В это время
он еще допускал, что законы реального теоретически могут объяснить все состояния
сознания при условии, что их собственным смыслом придется пренебречь (но разве
не этот смысл интересует историка?). Однако в другой форме он находит противопоставление
значимого факта психическому. Интеллигибельные связи между содержаниями сознания
относятся к психологическому механизму так, как смысл относится к реальностям
сознания.
Что касается отбора фактов, то Зиммель в какой-то степени использует теорию
Риккерта, но переносит ее в психологический план. Понятие ценностей используется
скорее для подчеркивания трудностей, чем для их разрешения. Действительно, ни
значение, ни цель не смешиваются с ценностью; наше внимание привлекают «типическое»
или «крайнее», абстракция производится от морального суждения в целом. Ясно, что
цель этой дискуссии заключается в том, чтобы придать слову «ценность» более ограниченный
смысл, чем тот, который встречается у Риккерта. В этом случае эстетическая, интеллектуальная
или моральная ценность личности или действия отличается от значимой характеристики,
которую мы ей приписываем. Риккерт же под этим термином подразумевал нее то. что
имеет ценность, но не существует. В таком случае все понятия Зиммеля оказались
бы видами ценности, а исследования относились бы к психологии историка, а не к
логике истории.
115
Каково значение этой противоположности? Она соответствует двум различным концепциям
критики. На взгляд Риккерта, отношение к ценностям представляет собой методологический
принцип, сравнимый с синтетическим единством апперцепции в критике или принципом
законов в науках о природе. Логическое выражение практики и есть сама цель философского
анализа. Зато если интерпретировать психологически отношение к ценностям, то это
отношение будет служить только для постановки проблемы: какие ценности мы принимаем?
Чему мы приписываем ценность? Не интересуют ли нас ужасное и абсурдное сами по
себе?
Кроме психологического смещения Зиммель изменяет теорию Риккерта еще и в другом
направлении. Ему бы хотелось избежать полной субъективности отбора фактов, а следовательно,
и его произвольности благодаря понятию порога исторического сознания (сформулированному
сначала как спекулятивное и гипотетическое понятие, которое постепенно становится
все более правомерным). Вместо того чтобы утверждать, что событие в самом себе
имеет смысл или не имеет его, разве мы не могли бы заранее объективно путем изучения
последствий подтвердить такого рода суждения? Безусловно, заявление о важности
последствий можно использовать только для того, чтобы отодвинуть трудность, поскольку
оценка важности была бы субъективной и качественной. С другой стороны, в плане
природной каузальности порождение последствий происходит до бесконечности. Поэтому
речь идет о подсчете количества последствий, принадлежащих миру истории. С этой
целью мы можем использовать какой-нибудь факт наблюдения: отсутствие пропорциональности
между действием и последствиями, между собственными силами и достигнутым успехом.
Внутри исторических рядов достойны упоминания события, которые породили многочисленную
цепь последствий. Так, любовные связи генерала Буланже заслуживали бы сохранения
историей, если бы они содействовали провалу его попытки совершить государственный
переворот. Изолированное событие без видимого следствия находится ниже порога
исторического сознания. Подобно тому, как для проявления восприимчивости необходимо
определенное количество раздражения, для пробуждения исторического сознания необходимо
определенное количество представлений событий. Зиммель неоднократно возвращается
к этому понятию порога, которое он интерпретирует психологически и которое он
обобщает: по его мнению, существует порог юридического, эстетического, экономического
и т.д. сознания. Можно задаться вопросом, точно ли понятие «количество представлений»
отражает намерение Зиммеля. Эта формулировка в первую очередь объясняется влиянием
натуралистической психологии, желанием придать научную форму идее, имеющей совсем
другое происхождение и особенности. В конечном счете мысль Зиммеля можно резюмировать
так: было много пророков, похожих на Иисуса, на Будду, но успех, приписываемый,
быть может, обстоятельствам, решил вопрос об исторической ценности Верно, что
мы теперь очень далеки от объективного восприятия смысла. Несмотря ни на что,
каким бы случайным ни был успех, он избавляет историка от выбора. Отбор с помощью
критерия эффективности — это отбор, который осуществляет само становление.
116
Философия последнего периода
Осталась ли только что изложенная нами теория навсегда теорией Зиммеля? Чтобы
ответить на этот вопрос, мы разграничим, с одной стороны, детерминацию объекта
надтеоретическими интересами, а с другой. — свойства объекта, определенного таким
образом. Что следует подразумевать под надтеоретическими интересами? Просто другой
интерес, отличный от интереса объективного знания, например, любовь, ненависть,
понимание смысла. В первом издании надтеоретические интересы вдохновляют философию
истории, которая выходит за рамки законов, как законы выходят за рамки фактов.
Но здесь есть разница: недоступные в действительности, законы по праву возможны,
напротив, даже по праву проблемы смысла эволюции не имеют позитивного решения.
Правомерность метафизических спекуляций является только психологической. Мы слишком
глубоко заинтересованы в ходе событий, чтобы не интерпретировать его согласно
ценностям, которые мы утверждаем, и смыслу, который мы придаем жизни. В то же
время, начиная с первого издания Зиммель подчеркивал, что надтеоретические интересы
способствуют формированию самой исторической науки. Но поскольку они исходят из
самой глубины нас самих, мы проецируем их очень далеко по ту сторону реального
в трансцендентный метафизический объект. К тому же, поскольку смысл имманентен
историческому содержанию, отбор неизбежно определяется нашей личной заинтересованностью.
Стирается ли различие науки и философии до такой степени, чтобы поставить под
угрозу объективность исторического познания? В «Проблемах» Зиммель, если можно
так выразиться, придерживается совершенно фиктивного решения. Он неявно предполагает
становление вещей, на которое накладывается интерпретация смысла или ценности.
Так, по мнению Зиммеля, история — это рассказ, который подчеркивают эмоциональные
реакции, причем невозможно различить необработанный рассказ и рассказ, преобразованный
чувствами историка. Следовательно, философия истории в действительности есть более
или менее произвольная и односторонняя систематизация того или иного ценностного
суждения, которое уже способствует организации исторического опыта.
Если придерживаться позиции противопоставления реального и смысла, объективного
и субъективного, то наука представляется скомпрометированной, как только выясняется
роль нетеоретических интересов в позитивном исследовании. Напротив, наука получит
новое подтверждение, если будет показано различие между позитивным и метафизическим
использованием одних и тех же принципов интерпретаций. Так же, как это делали
Дильтей и Риккерг. Зиммель превращает в позитивные или крити-
117
ческие термины метафизические гипотезы. Даже в то время, когда он придерживался
предположения о нейтральной реальности, он имплицитно противопоставлял регулятивное
и трансцендентное использование субъективных интересов. В чем состоит это противопоставление?
Прежде всего исторические ряды являются результатом неизбежной изоляции: историк
не забывает о расчленении, метафизик же, напротив, придает ряду спонтанное движение.
Далее, отбор тех или иных событий зависит от надтеоретического интереса: историк
признает правомерность различных точек зрения, метафизик же предписывает становлению
цель, соответствующую его собственным предпочтениям. Вообще ученый противостоит
философу, как критика противостоит догматизму: история имеет частичный характер,
но она осознает свою ограниченность; философия истории исходит из желания довести
до абсолюта необходимые гипотезы, совместить частичные тотальности, которые мы
строим, с интегральной недоступной всеобщностью.
В том, что такова была мысль Зиммеля, по крайней мере, в последний период,
мы не сомневаемся. Тот факт, что он больше не говорит о надтеоретических интересах,
— еще не доказательство, ибо свое последнее учение он полностью так и не изложил.
И, может быть, он снова взялся за понятие экспрессии. Но главное состоит в том,
что он рассматривает деятельность историка так, что больше не остается места для
реконструкции становления, которому лишь придают смысл впоследствии. Или, по крайней
мере, речь больше не будет идти о том, чтобы придать смысл всеобщности, решить,
например, вопрос о том, развивается целое или нет. Это возвращает нас к предыдущим
замечаниям: догматическое ценностное суждение заменяет методическое применение
ценностей.
Что касается детерминации объекта, то мы опять-таки находим что-то очень похожее
в произведениях последнего периода. Более того, начало статьи об историческом
времени представляет собой завершение теории исторического факта, которую мы вкратце
изложили выше. Интерес к содержаниям исторических фактов и к реальности объясняет
двойное желание понять события и локализовать их. Таким образом, размышления Зиммеля
в последних статьях всецело вращаются вокруг этой уникальной проблемы: понимание
фактов прошлого и процесс эволюции.
В частности, отношения единичности фактов к их временной локализации теперь
ясны. Бесспорно, что в определенный момент, в определенном месте совершается только
один факт. Но отсюда нельзя делать вывод, что тот же самый факт не имел и не будет
иметь места в другой момент. Уникальный характер (Einmaligkeit) факта еще не говорит
о его единственности. В данном случае это значило бы приписать какой-либо детали
качество, которое присуще в целом мировой истории: это качество единственно, потому
что оно уникально. Дедукция действительна для события только благодаря синтезу
понимания и локализации. Индивидуализированное событие исторично, потому что оно
может быть понято на своем месте в процессе становления. Оно — частица уникального
процесса всеобщего становления.
118
Стало быть, объектом исторической науки остается один из аспектов истории человечества:
интерес к содержанию исторических фактов и интерес к реальности, локализация исторического
факта и его понимание являются лишь двумя различными формулировками одной и той
же идеи, которая неразрывно связывает свойства реального с интенцией духа.
3. Категория понимания
В сущности, понимание является центральной проблемой, можно было бы даже сказать,
почти единственной проблемой логики истории. Действие, творчество, чувство, исторический
факт характеризуют определенный момент человеческой жизни: знать их — значит понять
этот момент. Стало быть, вся позитивная часть критики сливается с теорией познания.
Сначала понимание изучалось Зиммелем чисто психологически: каковы необходимые
априорные предпосылки реконструкции нами состояния сознания другого? В частности,
как нам удается уловить личность другого в ее единстве? Этот последний вопрос
ведет нас по ту сторону первоначальной постановки проблемы, понимание является
уже не психологическим участием, а «интеллекцией» (процессом мышления). В этом
направлении нам постепенно открывается исторический мир, который строит историк,
жизненная непрерывность, занимающая как соотносительное понятие место непостижимой
реальности психических процессов.
Философия первого периода
Последуем за анализом понимания в том виде, в каком оно представлено в первом
издании «Проблем» и в текстах второго и третьего изданий, которые исходят из того
же принципа.
Мы помним, что Зиммель сначала предполагает чувственно данное. Активность духа
в этом случае прежде всего проявляется в том, чтобы оживить автоматы, которые
попадаются нам на глаза. Мы делаем доступными пониманию воспринятые движения,
приписывая действующим лицам сознание, подобное нашему. С другой стороны, как
внешний, так и внутренний мир, ход действий, как и ход мыслей, нам известен только
в его фрагментах. Мы дополняем одно другим, мы истолковываем поступки людей с
помощью чувств и наоборот. Всякое повествование содержит большую или меньшую долю
воображения. Отсюда сомнительность свидетельств, в которых мы напрасно стремились
бы отделить то, что воспринято, оттого, что выдумано.
119
Все эти интерпретации, которые базируются на гипотезах и на априорных допущениях
единства и психической непрерывности, проявляются как в науке, так и в жизни.
Однако, за исключением очень простых случаев, они быстро становятся сомнительными
Одному и тому же факту можно дать различные объяснения. Одни и те же обстоятельства
могут вызвать противоположные реакции. Благородный поступок может смягчить поведение
противника или, наоборот, сделать его безжалостным. Робеспьер снискал благосклонность
эбертистов, исполняя их желания до тех пор, пока он в них нуждался: он возбудил
их ненависть, подчинив своей воле, как только завоевал всемогущество; стоит ли
говорить, что благосклонности и ненависти всегда добиваются такими методами. И
Зиммель цитирует многих историков, чтобы показать сомнительность общих положений,
на которых базируется (логически) понимание частных случаев. Мы должны употреблять
такие неясные понятия, как страх, амбиция, великодушие, мы не способны точно определить
оттенок или силу чувства, неповторимую особенность личности. Точно так же некоторой
внешней причине (по-видимому) соответствуют в зависимости от случая разные следствия.
Разлука может погасить или усилить любовь, юридическое освобождение делает терпимой
или, напротив, еще более отвратительной реальную зависимость.
Если объяснения сознательными мотивами уже двусмысленны, то еще добавляется
соображение недостоверности, поскольку мотивы часто имеют неосознанный характер.
Бесспорно, неосознанное — это главным образом убежище нашего неведения. Но здесь
также речь идет о подлинном различении. Мы ясно замечаем мотивы некоторых наших
действий, но мы не всегда находим осознанные мотивы поведения масс и толпы, иногда
внешне аналогичного обдуманным действиям индивидов. И эта недостоверность имеет
тем большее значение, что она соответствует изменениям в самой реальности. Привычка
формирует определенные способы действовать бессознательно, и прогресс цивилизации
ведет к осознанию некоторых импульсов, когда-то инстинктивных. Место, предоставляемое
тому или иному типу объяснения, зависит от личных убеждений историка, и эти убеждения
имеют скорее метафизический, чем научный характер. Чем больше эффективности признают
за деятельностью великих людей, тем больше расширяют область сознательного. Напротив,
чем больше группы, коллективные творения, исторические эволюции кажутся трансцендентными
и несводимыми к индивидам, тем сильнее поднимают роль бессознательного, непроизвольной
целенаправленности или механической последовательности событий. И фраза, действительная
для индивида в истории «никакой ткач не знает того, что он ткет», достаточно подтверждает
эту последнюю тенденцию. Зиммель заключает: «Таким образом, кардинальный вопрос
всякого исторического объяснения отдается во власть инстинктивных гипотез или
догматики интерпретаторов».
Из первоначальных исследований некоторые сохраняют постоянную ценность, другие
связаны с первичным предположением сенсуализма. Однако не следует строго проводить
это разграничение, потому что даже те исследования, которые входят в эту последнюю
категорию, при переводе на другой язык сохранили бы некоторый смысл. Допустим
имеете с самим Зиммелем. что наше восприятие непосредственно улавливает жизнь
других. Тем не менее сознание другого становится известно нам только фрагментарно
и опосредованно. Нам не нужно предполагать непрерывность или единство посторонней
личности, но мы обязаны дополнить путем интерпретаций наши частичные сведения.
Поэтому большинство предыдущих формулировок пересматривалось бы, но не исключалось
другой философией.
120
Однако эти результаты предполагают и более серьезное возражение. Они очень
характерны для первого периода философии Зиммеля. Прежде всего, будучи негативными,
они слишком быстро останавливаются на поверхностном скептицизме. Возьмем, например,
то, что он называет «кардинальным вопросом всякого исторического объяснения».
Несомненно, что границы сознательного и бессознательного, продуманной мотивации
и темных сил масс не определены. Но приписывать теории познания невозможную задачу
фиксировать эти границы, задачу, которая принадлежит только историку, безосновательно.
И последний может фиксировать их только в определенных случаях и для них. Общий
вопрос не может быть решен и не должен ставиться. Или, по крайней мере, философия
всегда носит неопределенный характер и приписывает себе функцию продолжать или
направлять науку с помощью довольно туманных и амбициозных гипотез о «факторах»
истории.
Понимание другого
С первого издания внимание Зиммеля привлекает прежде всего одна проблема —
проблема понимания индивида. В его исследованиях преобладают две мысли: всякое
единство сконструировано, всякое понимание содержит в себе круг.
О характере личности мы можем судить только по ее поступкам, а поступки мы
объясняем через характер, представление о котором мы составляем на основании этих
поступков. Здесь мы имеем один из кругов, в фиксации которых Зиммель находил удовольствие,
потому что видел в них не отрицание научной объективности, а подтверждение своего
философского релятивизма.
С другой стороны, неважно идет ли речь об индивиде или о группе, единство —
это результат интеллектуальной обработки, ибо как реальное или фиктивное оно нам
непосредственно не дано. Когда Маколей говорит о двух аргументах, ставших причиной
того, что виги согласились принять закон, ясно, что никто из вигов не думал об
этих двух аргументах сразу. Следовательно, речь идет о мысленной конструкции:
группа — это воображаемое единство множества феноменов, единство, подсказанное
реальностью, может быть, частично реализованное, но существующее в своей полноте
только в уме историка и благодаря историку.
Настоящие трудности возникают по ту сторону этих замечаний. Они появляются
со всей отчетливостью, как только встает вопрос: как это возможно, чтобы я думал
так, как другой, чтобы я хотел того, чего хочет другой, чтобы я чувствовал то.
что он чувствует? Отсюда вопросы: 1. Каким образом я могу иметь в себе состояние
другого? 2. Каким образом я могу испытывать состояние другого И тем не менее знать,
что это состояние не мое? 3. Как определяется характер, какова природа синтеза
качеств, которые по нашему представлению образую! личность? Именно благодаря последнему
вопросу Зиммель должен был преодолеть чисто психологические формулировки понимания.
121
Каким образом другой в каком-то смысле присутствует в нас? Ответ относительно
легкий, поскольку речь идет об интеллектуальном акте. Мы понимаем слова, произнесенные
не нами, потому что, взятые в их значении, они, собственно, не принадлежат индивиду.
Но историк претендует на то, чтобы понимать скорее говорящего, чем его слова.
Каковы бы ни были изменения, вызываемые чувствами при переходе от одного сознания
к другому, условием понимания является именно тождество субъекта и объекта. Но
не будем обобщать, воспроизводя банальную формулировку — тождественность человеческой
природы, скажем только: «Тот, кто никогда не любил, не поймет влюбленного, холерик
не поймет флегматика, трус героя, герой труса».
Отсюда непосредственно следует парадоксальный вопрос: нужно ли быть Цезарем,
чтобы понять Цезаря? Другими словами, можем ли мы понимать только то, что сами
испытали? Зиммель считает достоверным фактом то, что наше понимание выходит за
рамки нашего реального жизненного опыта. Но, учитывая психологические интерпретации,
он вынужден прибегнуть к рискованной гипотезе. Каждый носит в себе опыт, накопленный
своими предками и остающийся в глубинах сознания. Современная теория наследственности
позволяет возобновить платоновскую мысль о припоминании. Как влюбленный при виде
красоты вещей чувствовал бы, что его привлекают высшие реальности, которые он
когда-то созерцал, так и историк был бы тем, в ком при малейшем толчке пробуждался
бы опыт предков. Прародительская память отчитывается о даровании, т.е. о способности
избежать узости личностного видения, чтобы благодаря симпатии слиться с другими
людьми или с другими эпохами.
Мог ли Зиммель избежать этой биологической теории воображения? Конечно, он
мог бы привести и другие аргументы. Нам было бы достаточно рассмотреть эти темы,
чтобы догадаться о происшедших изменениях. Или еще, мы уловили бы то, что в состоянии
другого является относительно общим, то, что у него есть общего со многими. Или,
наконец, мы преобразуем содержание своего опыта, приблизив его к опыту другого.
Но, может быть, строгость, с которой Зиммель развивает последствия этой психологической
гипотезы, имеет больше значения, чем то или иное решение, которое дало бы возможность
сэкономить прародительскую память. Ибо если мы понимаем других только по аналогии
с собой, если мы проецируем во вне наши собственные состояния, то верно, что понять
других означает именно найти в них себя. В этом случае понимание достигнет не
другого как такового, а превращенной формы нас самих. Может быть, мы обладаем
способностью мыслить сразу все жизни, хотя, конечно, живем мы только один раз.
Если понимать — значит жить или снова жить, то мы понимаем только самих себя.
Тогда единственным средством остается расширение «Я» до самих границ человечества:
как мы уже отмечали, таков вывод Дильтея. Но Зиммель не допускает такого решения
(оно кажется ему слишком легким), так как он знает только психологическое «Я»,
которое определяется тем или иным качеством. Понятно, что человек содержит в себе
человечество, но его отличительная черта заключается в его сингулярности.
122
Каким образом нам удается испытывать состояние сознания, которое, как известно,
принадлежит другому, тогда как эти состояния — наши, ибо находятся в нас?
Быть может, вопрос покажется бессмысленным: когда мы понимаем чей-либо гнев,
то одновременно мы узнаем, что не мы находимся в состоянии гнева. Как раз поэтому
Зиммель отклоняет проекцию, которая следует за пониманием. Понимание непосредственно
есть понимание другого. Но и на этот раз Зиммель является заложником терминов,
в которых он поставил проблему. Мы воспроизводим в себе психические процессы,
которые приписываем другим. Поэтому нужно, чтобы сами содержания сознания обладали
определенными свойствами, которые придают им объективность по отношению к нам
и держат их на расстоянии.
Действительно, некоторые психологические отношения представляют внутреннюю
необходимость, дающую им независимость от сознания, в котором они реализуются.
Эти отношения имеют универсальную ценность, несмотря на их уникальность, как,
например, единство поэзии добивается признания благодаря своей выстраданной полноте,
без которой это единство нельзя вывести ни из закона, ни из правила.
Эта «тональность» представлений снова обнаруживается, когда речь заходит о
целостной личности, а не о событии или частичном ряде. Внутреннюю необходимость
уникального синтеза также трудно анализировать, как и ставить под сомнение. Совокупность
психических свойств, которые могут быть логически противоречивыми, кажется нам
замкнутой в самой себе, как произведение искусства. Мы можем приписывать индивиду
различные типы поведения и тем не менее заметить единство его поведения таким
образом, что различия становятся доступными пониманию, исходя из первичной идеи
этой личности: уникальная комбинация и тем не менее универсальный смысл, оригинальная
и вместе с тем необходимая комбинация, не вступают в противоречие.
Но спрашивается, какова логика психических феноменов, позволяющая нам считать
одну комбинацию необходимой, а другую абсурдной?
Первый ответ, который был дан, естественно имеет психологический характер.
Мы находим внутреннюю необходимость в той или иной комбинации, потому что она
соответствует нашему обычному представлению о людях, нашему знанию законов. Но
по этому пункту Зиммель, начиная со второго издания, дает другой ответ. Нельзя
смешивать понимание человека ни с причинным объяснением, ни с рациональной дедукцией.
Таким образом, не будучи ни каузальной, ни рациональной, связь уникальных свойств
остается значимой: смысл (Sinn) лежит где-то между причиной и разумом.
123
Каково точное определение смысла экзистенции? Нам достаточно интерпретировать
это выражение в обычном смысле. Зиммель постарался вложить точное содержание в
термин «смысл». Всякий исторический опыт в конце концов состоит из значимых связей.
Пока что не будем также задаваться вопросом, как сочетаются реальный детерминизм,
логические связи и значимые ряды, отметим только преодоление психологизма.
Добавим: по мнению Зиммеля, понимание изменяет природу, чтобы «схватить смысл»,
вместо того, «психически воспроизвести» его. Он также никогда не считал, что это
воспроизведение должно быть точным. Тот факт, что понимание достигает только смысла
того, что было пережито, служит ему аргументом против реализма, но он не замечает,
что этот реализм возможен, потому что в первую очередь связан с психологическими
формулировками понимания. Другими словами, он вводит роль смысла в теорию понимания,
понятого как «психическое участие».
Что, стало быть, следует запомнить из этих дискуссий, в которых Зиммель, кажется,
израсходовал все богатство своей изобретательности, чтобы разрешить трудности,
которые он себе создал без всяких на то причин? Прежде всего, без связи с рассматриваемыми
проблемами, сделаем несколько замечаний относительно внутренней необходимости
исторических представлений и конкретных условий понимания. Чтобы понять других,
историк, далекий от устранения своего «Я», должен иметь сильную личность, а с
другой стороны, располагать некоторыми моделями личности, подлежащими четкому
обсуждению или, наоборот, движениями масс, облегчающими задачу писателя. Истина,
или, скорее, точность понимания, как портретное сходство определяется по отношению
к темпераменту художника.
Наконец, на заднем плане можно заметить проблему, которая находится в центре
метафизики Зиммеля: существует ли единство человека не только в истории, но и
в реальности, является ли оно иллюзорным или существенным? [6] Если можно так
выразиться, Зиммель оказался зажатым между своей личной метафизикой и положительными
и критическими принципами. Единство «Я» часто тоже, по-видимому, имеет чисто функциональный
характер. По мнению Зиммеля, содержания состояний сознания гетерогенны, они выявляются
под влиянием извне, они принадлежат миру, где господствует взаимодействие элементов.
И поскольку психологическая критика Зиммеля не знает трансцендентального «Я»,
в этом случае «Я» едино только в той мере, в какой мы его представляем себе как
единое целое. Однако по ту сторону этого функционального единства, этого материального
разнообразия Зиммель замечает, хотя вначале ему и не удается это сформулировать,
неповторимое единство каждой души, сущность каждого человека. Неопределимое, доступное
лишь интуитивному угадыванию, но не познанию, оно служит глубинным источником
различных содержаний сознания. Во втором и третьем изданиях «Проблем» схватывание
смысла связывается то с этим сущностным единством субъекта и объекта, то с каузальной
реальностью психических процессов, то с функциональным или трансцендентальным
единством индивидов.
124
Мир исторической науки
Между проблемами натурализма, которые мы только что рассмотрели, и проблемами
длительности, с которыми мы встретимся ниже, особое место занимает анализ исторического
опыта, в котором мысль Зимме-ля развивается непрерывно и необратимо. Единственный
вопрос состоит в том, чтобы знать, каким образом содержания состояний сознания
организуются в историю и, как они становятся здесь близкими к идеям.
Начиная со второго издания «Проблем» Зиммель под предлогом опровержения реализма
указывает на направляющую идею. Вся история имеет частичный характер, потому что
она заключается в наблюдении реальности с некоторой точки зрения, под некоторым
углом. В качестве инструмента отбора выступает какое-нибудь понятие, например
понятие внешней политики. В этом случае расчленение вынуждает искусственно выделить
ограниченное целое, как если бы оно было достаточным, хотя в действительности
внешняя политика может быть объяснена только с помощью внутренней политики, экономической,
социальной и т.д. ситуации. Индивиды проявляют себя через свою функцию, а не через
всю полноту своей индивидуальности. Можно описывать деятельность министра, рискуя
забыть при этом человека. Безусловно, расчленение не всегда имеет такой произвольный
характер, как в примере с внешней политикой. История нравов, социальная история
всегда частично изолированы самой реальностью. В большей или меньшей степени сформированные
жизнью рамки науки тем не менее всегда представляют собой творение духа.
В этом же направлении ориентированы и другие размышления «Проблем». История
филологии изучает объект, уже очень близкий к понятиям. Поэтому она меньше отдаляется
от реальности, чем история нравов, которая затрагивает опыт, пережитый массами
более или менее бессознательно. Расхождение между наукой и реальностью также меняется
в соответствии с тем, что реальность прерывается, как, например, в случае с искусством,
или продолжает существовать, как в случае с церковью. И здесь именно историк объединяет
отдельные результаты творчества, воображая непрерывную эволюцию стилей или мнимых
субъектов. Напротив, жизнь церкви как общественного института представляет собой
непрерывную длительность, которую повествование должно постараться показать. Поэтому
непрерывность в данный момент представляет собой только более или менее выраженное
свойство реального, а не сущность всякой реальности.
На это различение, которое сближает нас с проблемами последнего периода, указывает
одно дополнение к третьему изданию. История исходит из содержаний состояний сознания,
она имеет возможность выбора между двумя направлениями исследования: либо она
воспроизводит жизнь тех, кто пережил эти содержания, либо она ограничивается воспроизведением
их становления, такова, например, история философов пли история философских идеи.
Либо мы придаем идеям единство и непрерывность эволюции, которыч они не имеют
(по крайнем мере, необязательно имеют), либо мы, исходя из идей, стремимся заново
вос-
125
становить единство жизни. Эта альтернатива представляет собой лишь методическую
проекцию основополагающей антиномии между пережитой полнотой и порядками содержаний
состояний сознания. Эта антиномия имеет двойное значение: непрерывность идей противопоставляется
непрерывности внутреннего опыта, логика содержаний состояний сознания необязательно
соответствует закону жизненной преемственности.
Как мы увидим ниже, может быть, эта антиномия в конечном счете останется без
разрешения. Для методологии точкой отправления как раз и является эта противоположность
науки и жизни. Жизнь идет от процесса к содержаниям состояний сознания, а наука
— от этих содержаний к воспроизведению исторического процесса. Исторический опыт
есть организация содержаний состояний сознания, а сами содержания — выражение
жизни.
Эта организация в основном состоит в том, чтобы формировать целостные образования.
Какая бы история ни имелась в виду: история ли какого-нибудь периода времени,
история ли эволюции или история человека, — это всегда история какой-нибудь целостности.
Взаимосвязь событий, единство последовательности или разнообразия есть правило
науки. Но когда речь идет о человеке, мы располагаем только фрагментарными сведениями.
Обязанный воспроизводить жизнь во всей ее полноте, историк представляет эти фрагменты
более стилизованными, более типичными, так сказать, снабженными меньшим количеством
подробностей, чем те люди, с которыми мы сталкиваемся непосредственно. Мы знаем,
что они сделали, какие функции исполняли, чему они принадлежали в свое время,
но мы не знаем, что в сущности они собой представляли.
Требование полноты одновременно неизбежно и опасно. Неизбежно, потому что жизнь
продолжается, потому что умопостигаемое единство — это подмена жизненной непрерывности,
условие понимания. Опасно, потому что в сущности полнота — это только эстетическое
впечатление. Мы хотим уловить целое с первого взгляда, а в конце исследования
мы отбираем, дополняем, организуем. Но каковы бы ни были наши источники, мы всегда
сможем выстроить целое при условии, что элиминируем то, что противоречило бы нашему
видению, и восполнить пробелы нашего знания. Полнота изображения не свидетельствует
о целостности знания.
Становление, человек, ситуация (Zustand), — все эти понятия предполагают круг.
В длительности нет остановки, нет ее и тогда, когда мы говорим о состоянии или
ситуации, когда мы приписываем становлению стабильность, исходящую от нас. Поскольку
во множестве фактов мы находим одинаковую окраску, мы фиксируем их в единстве.
Определенное отношение классов становится социальным состоянием. Так продолжающаяся
жизнь подразделяется на несколько периодов, а непрерывная эволюция — на последовательность
состояний. Изучая свою собственную историю, мы применяем те же методы: мы дистанцируемся
от событий, относя их к определенному периоду своей жизни. Мы расчленяем свое
прошлое таким образом, чтобы снести течение времени к небольшому числу образов,
доступных пониманию и тем не менее очень близких к жизненному опыту.
126
Более того, ученый, видимо, не только воссоздает, если не создает особый мир,
он переворачивает направление жизни. Историка нельзя сравнивать с человеком действия,
который использует воспоминания для того, чтобы действовать в настоящем. Он интересуется
самим прошлым: вместо того чтобы идти от настоящего к будущему, он идет от прошлого
к настоящему. Поэтому он стремится объяснять, исходя из следствий, а не из причин.
Прошлое проявляется только в той мере, в какой оно лежит в истоке настоящего;
оно не только объясняется, но и отбирается своими последствиями, и это объясняет,
почему настоящее не может быть объектом истории. Стало быть, история в некотором
смысле противоположна жизни: дух служит тому, чего больше нет.
Историческая наука — это созерцание прошлого. Исторический опыт соткан из умопостигаемых
связей. Обе эти идеи проходят через все периоды творчества Зиммеля. Но реальность,
с которой соотносят исторические суждения, меняется: дискретная реальность с одной
стороны, непрерывность сознания — с другой. К этому двойному сравнению нам нужно
приступить.
Исторические законы
Существуют ли исторические законы? [7] Этот неоднократно повторяющийся банальный
вопрос встает и перед Зиммелем. Но в большинстве случаев он как бы ставится извне:
не историк как таковой задается вопросом, ведь у него нет повода формулировать
законы или даже искать их — это положительный идеал науки экспликативной, т.е.
науки, которая объясняет явления мира. Он предлагается Зиммелю и вынуждает его
соизмерять свою деятельность с нормой познания.
В первом издании «Проблем» Зиммель связывал формулировку законов с этапом объяснения,
который следует за установлением фактов. Во втором и третьем изданиях вопрос о
законах возникает снова, но в другом аспекте: речь идет о том, чтобы определить,
в какой мере мы достигаем подлинной реальности. Таким образом, в исследованиях
Зиммеля присутствуют два намерения: с одной стороны, сравнение между исторической
и каузальной наукой, с другой, — сопоставление исторического видения прошлого
и реальных событий.
Перед Зиммелем возникает двойная трудность. Он пытается верить в уникальность
индивидов, но законы должны иметь универсальную силу. Настоящие законы действуют
на уровне элементов, а историк улавливает только целостные образования.
Первой трудности он пытается избежать, разведя действие законов и причинность.
Индивидуальную причинность можно понять: в определенной точке пространства и времени
феномен А вызывает В, а в другой — С. И в обоих случаях эта связь будет совершенно
необходима, хотя она предшествует всякому закону и является внешней по отношению
к нему. Однако Зиммель сразу же добавляет, что эта абстрактная возможность остается
без последствий: необходимость каузальной связи познается только путем повторения,
переменная каузальность для нас не отличима от чистой случайности.
127
Какой мысли отвечает эта игра понятий? Несомненно, следующей: если бы каждый
человек был особым миром, если бы индивидуальность каждого человека была индивидуальностью
единственного в своем роде существа, если бы законы, действительные для какого-нибудь
индивида, отличались от законов, применимых к другому так же. как законы физиологии
отличаются от законов геологии, то в этом случае никакой психологический закон
не имел бы значения одновременно для многих душ. Все психические явления определялись
бы собственной сущностью каждого из нас: каждый реагировал бы на одни и те же
обстоятельства по-своему, и в зависимости от момента своей жизни один и тот же
индивид реагировал бы по-разному. Тем не менее здесь действовала бы единичная
каузальность, а не случайность или свобода.
Конечно, Зиммель показывает, что такую каузальность познать нельзя, потому
что либо мы постоянно находим повторяющиеся характеристики бытия индивида и тогда
каузальность перестает быть единичной, либо каждый случай несравним с другими
и тогда необходимость связи от нас ускользает. Несмотря на эту видимую неудачу,
мысль о том, что индивид представляет собой замкнутый мир, очень глубоко укоренилась
в мировоззрении Зиммеля. С этого момента чтобы прийти к такому утверждению, ему
нужно только преодолеть позитивизм.
Что касается другой трудности, на которую наталкиваются исторические законы,
то она кажется непреодолимой. Настоящий закон действителен для элементов, он обладает
объяснительной силой в той мере, в какой он не ограничивается, как, например,
закон Кеплера, фиксацией состояния вещей; он должен применяться к отношениям между
элементами. Но когда историк формулирует закон преемственности форм правления,
когда он интерпретирует историю в соответствии с развитием свободы или морали,
он описывает сложные единства, не сообщив нам ничего нового ни о реальных силах,
ни об их причинах.
Верно, что эта противоположность между естественными законами, действительными
для элементов и историческими законами, применяющимися к целостным образованиям,
не имеет абсолютного характера. Почему бы не открыть по ту сторону гравитации
более простые соотношения между частями пространства так, чтобы закон Ньютона
стал констатацией факта, как закон Кеплера?
Происходит ли то же самое в истории? Вначале кажется, что единства нам даны
непосредственно. Индивиды являются элементами становления. Тогда законы индивидуальной
психологии будут законами истории, они будут раскрывать поведение того или иного
лица в тех или иных обстоятельствах. Но даже не останавливаясь на трудностях психологических
законов, мы не имеем права рассматривать как нечто абсолютное единство индивидуальной
души. Единство сознания действительно есть начало всякого единства, но отсюда
нельзя сделать вывод о том, что оно субстанциально. Более того, именно определенное
содержание сознания мы должны объяснить. Но как объяснить чувство или мысль без
учета тex бесчисленных влияний, которые воздействуют на всех людей? Дать полное
объяснение Марафонской битвы означало
128
бы объяснить каждый шаг каждого воина. Но объяснение каждого шага отослало
бы нас к бесконечности прошлого индивида и среды. Таким образом мы бы вышли за
пределы истории, мир человеческого прошлого перестал бы быть автономным; остались
бы только естественные, а не исторические законы, так как на уровне элементов
больше не существуют отдельные области. Если и дальше так вести анализ так называемых
исторических законов, то можно дойти до того, что исчезнет само понятие истории.
Этот чисто негативный вывод — не единственный вывод Зиммеля. Цель, которую
мы определили для познания, не только не реализуема, она даже не является идеалом,
ибо не отвечает всем нашим требованиям. Греки, поведение которых мы хотим понять,
— это не просто сумма всех воинов-индивидов, они образуют некоторое специфическое
единство. Поэтому нам нужны понятия, не сводимые к единичным фактам, с помощью
которых мы могли бы охватить единым взглядом множество событий. Таким образом,
мы еще раз возвращаемся к мыслимой перестановке прошлого. Сначала Зиммель защищает
исторические законы, представляя их как метафизическое предвосхищение более точных
результатов, которые должен дать прогресс исследования в двух направлениях: поисков
простого и формулировки общего. Но он также видит в них особый способ воспринимать
вещи. Высказывания, которые утверждают прогрессирующую дифференциацию обществ,
устанавливают частоту самоубийств в данной группе, не являются законами в строгом
смысле слова, так как мы не знаем действительных причин, которые ведут к разъединению
действий и людей внутри обществ или которые определяют число индивидов, склонных
к самоубийству. Эти высказывания группируют огромное число фактов, каузальных
связей, эволюционных рядов в определенное понятие, они представляют собой промежуточное
звено между наукой и искусством: именно здесь сосредоточена сама проблема, которой
завершается анализ исторического понимания.
Научились ли мы чему-нибудь с помощью этой дискуссии? На самом деле Зиммель
едва затронул реальную проблему, а именно: проблему отношений между индивидами
и целостными образованиями. Он отмечает, что Марафонская битва есть нечто иное,
чем просто сумма единичных действий, изучение частоты самоубийств — нечто другое,
чем психология самоубийств индивидуальных. Но он оказывается зажатым между собственным
мышлением историка и метафизикой дискретной реальности (и особенно перенесением
материалистической формулировки закономерности, может быть, имеющей силу для атомов
природы, на атомы общества). Таким образом ему приходится защищать реальность
целостных образований, значимость синтетических понятий, не придавая им в теории
никакого значения, отличного от художественного видения или метафизического предвосхищения.
Конечно, остается очень сильный аргумент против этих синтезов, если мы признаем,
что они игнорируют реальные силы. Но сам этот вопрос Зиммель не анализирует. Мысленные
связи по определению чужды. трансцендентны каузальному детерминизму, который,
в сущности, имеет индивидуальный и естественный характер. Однако этот постулат
есть
129
не что иное, как очевидность. Индивиды могут, не зная и не желая того, создавать
произведения и учреждения, которые их переживут. Необходимость, может быть, носит
коллективный характер. На каком уровне история доступна пониманию? На каком уровне
следует изучать каузальный детерминизм? В каждом случае только историк, а не философ,
способен ответить на эти вопросы.
Зиммель так до конца и не провел принципы атомистического реализма. Однако
он не был уверен в том, что полностью отказался от предыдущих результатов, по
крайней мере, от духа этих результатов. Конечно, атомизм сменяется непрерывностью,
которая предшествует разграничению детерминизма и свободы, а это разграничение
предполагает предварительное разделение состояний и моментов времени. Но взаимодействие
эволюционных рядов, взаимосвязь всех явлений внутри этого непрерывного развертывания
остается характерной чертой реального. Тем не менее может быть, понимание идет
в противоположном направлении.
Философия последнего периода
Жизнь непрерывна, наука дискретна. Каждый момент нашей жизни есть только пульсация
непрерывного становления. Напротив, каждый атом повествования замкнут в самом
себе и отличается как от предшествующего, так и от последующего. Деление времени
на мгновения наступает после осознания жизненной непрерывности: зато непрерывность
целого в науке, по-видимому, с избытком перекрывает прежнюю непрерывность.
Если мысленный ряд исторических содержаний воспроизводит для нас образ исчезнувшей
жизни, то это происходит потому, что непрерывность жизненного опыта передается
конструкции разума. Мы предполагаем длительность, проверенную в нас посредством
этого развертывания идей, мы мыслим ее как непрерывную последовательность исторических
событий, потому что непосредственное осознание длительности в некоторых случаях
приходит для того, чтобы оживить эту мысленную последовательность [8]. Таким образом
связываются жизнь и дух.
Таковы вкратце проблемы и решения проблем исторического понимания в последний
период творчества Зиммеля. В статьях последних лет он всегда приходит к одному
и тому же выводу, а именно, к преодолению главной антиномии между реальностью
и наукой становления или вообще между жизнью и наукой о прошлом. Однако здесь
тоже будет небесполезно проследить в деталях трудности, с которыми встречается
Зиммель, еще раз, может быть, они имеют большее значение, чем решение, которое
он дает.
Прежде всего, в каких условиях осуществляется этот синтез? В каких условиях
мысленный ряд, как нам представляется, пронизывается течением жизни? Первоначальный
ответ был дан понятием «предел расчленения». Нужно, чтобы исторические атомы оставались
историческими, т.е. одновременно и единичными, и знаками непрерывности событий.
Если под предлогом изучения битвы при Аустерлице мы дойдем до ана-
130
лиза индивидуального столкновения между каким-нибудь французским солдатом и
гренадером русской гвардии, то нам не удастся с помощью таких элементов воссоздать
целое. Теперь уже нет необходимости в том, чтобы подобная встреча происходила
в тот или иной день в том или ином месте, она потеряла свою самобытность и могла
бы иметь место во многих других битвах империи. Другими словами, она не вызывает
в нас ощущения длительности, она безлична и мгновенна. По ту сторону некоего предела
атом перестает быть историческим, жизнь покидает его. Можно сказать, что исторический
атом должен быть разложим, а внутреннее многообразие, которое мы в нем замечаем,
является показателем определенной непрерывности жизни.
Этого первоначального ответа было бы достаточно, если бы мы были историками
только самих себя. Но каким образом мы оживим ряды, которые соответствуют жизни
других? Как мы уловим чужое ощущение длительности? Прежде всего важно освободиться
от натуралистической идеи, которая еще присутствует в «Проблемах» и согласно которой
нам первоначально даны непонятные и разрозненные перцепции, за которыми нам нужно
было бы отыскать наше «Я». В действительности, мы не должны оживлять автоматы,
так как в глазах другого мы сразу же замечаем индивидуальную и чуждую нам жизнь,
а не отражение или иллюзию нашей жизни. Этот факт, такой простой, уже является
опровержением традиционного предрассудка: никто не знает своего собственного взгляда,
но каждый понимает взгляд другого. Мы не пережили тот опыт, который выражается
во взгляде, направленном на нас, и тем не менее мы его понимаем. Мы интуитивно
постигаем уникальность личности в целом, ее оригинальную сущность, исходя из которой
объясняются все ее поступки. Понимание, таким образом, имеет в качестве объекта
бытие в целом; понимание как контакт и общение двух лиц для меня есть средство
выйти из этого контакта, а не вновь встречаться с другими.
Понимание других людей непосредственно оживляется этим схватыванием целостных
характеристик. Содержания состояний сознания суть выражения или знаки того, что
таится в глубине души. Историческое понимание за неимением реального контакта
исходит из содержания действия или произведения. Безусловно, непосредственный
опыт, который мы имеем от столкновения с целостными образованиями, позволяет нам
построить из множества содержаний единство личности. И личность по праву полностью
проявляется во всех своих действиях. Эта работа унификации, как мы видели выше,
предполагает круг. Угадывание целого служит объяснением деталей, а реконструкция
элементов есть первоначальное условие действительного угадывания.
Но тогда возникает новый вопрос: соответствует ли взаимосвязь содержаний состояний
сознания становлению жизни? Или, нет ли противоположности между порядком этих
содержаний и порядком времени? Оставим пока в стороне понимание отдельных личностей
и возьмем проблему во всем ее объеме. Можно понимать слова или понимать того,
кто говорит, понимать связь высказываний какого-нибудь силлогизма или понимать
побудительные причины того, кто рассуждает. Относится ли историческое понимание
к тому или другому типу?
131
Поскольку оно исходит из результатов действия, оно представляет собой понимание
вещей (Sachverstehen). Но, с другой стороны, так как оно является наукой, оно
должно служить объяснением результатов действия людей. Таким образом, между «объективным
пониманием» и «пониманием психологическим» существует антиномия. Понимание объективное
множественно и неоднозначно: «Юная Парка» или «Критика чистого разума» имеют не
одно, а столько значений, сколько они допускают непротиворечивых интерпретаций.
И при этом нельзя утверждать, что только одна интерпретация истинна или даже более
истинна, чем остальные. Напротив, правомерно только одно истинное психологическое
объяснение того или иного исторического действия. Кроме того, объективное понимание
по существу носит вневременной характер, истина или воспринимаемая красота не
принадлежат ни к какому времени и месту, тогда как исторический факт по существу
локализован во времени.
Эту последнюю антиномию разрешить легко. Понимание каждого события как такового
имеет вневременной характер, но порядок событий составляет цепь становления. Историческое
время имманентно, оно присутствует внутри научного познания прошлого, оно складывается
благодаря связям, которые мы устанавливаем между ранее разделенными содержаниями.
Мы понимаем (и это не имеет отношения ко времени) характер Цезаря, чувства заговорщиков
и т.д. Мы также понимаем решения Цезаря после его победы, его стремление привлечь
к своему делу своих противников. Мы также понимаем последовательность событий
в битве, например, план командира, атаки на фланги, затем прорыв в центр, наконец,
преследование. Этот ряд сам по себе вневременен, но он уже представляет внутреннее
время, он предполагает определенную последовательность своих элементов. Если мы
поместим этот частичный ряд в целое войны, затем эту войну в целое политики, то
мы сможем повторить то же рассуждение: время есть всегда порядок смены содержаний
состояний сознания. Такое же рассуждение применяется ко всей истории человечества,
которое не вписывается в историческое время, поскольку это время находится внутри
него.
Что касается антиномии объективного и психологического понимания, то можно
также попытаться ее разрешить. Психологическое понимание по праву уникально, но
фактически мы никогда не уверены в том, что достигаем его. Мотивы наших действий
неясны даже нам самим. Более того, продукт созидания часто более или менее выражает
во всяком случае нечто другое, чем то, что сознательно хотел сделать созидатель.
Человек определяется по своим делам неоднозначно. В этих условиях историк, который
хотел бы с помощью строгого метода построить причинное объяснение, действительно
не должен придерживаться психологических гипотез. В самом деле, он прибегает к
объективному пониманию, потому что начинает с понимания продуктов творчества людей.
Связь, которую мы устанавливаем между частями целого или между отдельными содержаниями
состояний сознания, часто ближе к цепи силлогистических высказываний, чем к гипотетической
реконструкции непонятной последовательности психологических состояний. Понимание
остается историческим в том смысле, что оно касается жизни, а не вечных идей,
это понимание происхождения, а не того, что есть. Но это и есть порядок идей,
который раскрывает нам порядок времени.
132
Не в этом ли действительно кроется подлинное решение, синтез объективного и
психологического понимания? Могут сказать, что всякое объективное понимание есть
также и психологическое, поскольку последовательность высказываний предполагает,
по крайней мере, фиктивный субъект, способный мыслить эту последовательность,
поскольку понимание связано с движением, а движение — с жизнью. Могут сказать,
что всякое психологическое понимание также и объективно, поскольку оно передается
с помощью содержаний состояний сознания. Но здесь речь идет о сотрудничестве,
а не о синтезе. Остается первоначальное противопоставление: порядок идей «Критики
чистого разума» не имеет ничего общего с порядком жизни Канта. Другими словами,
содержания состояний сознания, даже если речь идет об интеллектуальном творчестве,
связаны с живой личностью, которая живет по своим законам, и эти законы не совпадают
с законами духовных миров, в которых эти содержания находят место. Таким образом,
остаются возможными две интерпретации: история идей или история людей, понимание
творчества Канта как такового или понимание личности Канта через его биографию.
По всей видимости, есть еще и другие антиномии. Исторические общности представляют
собой образы, которые, по-видимому, являются целостными, и в то же время результатами
искусственного расчленения. Историк не знает или, по крайней мере, частично игнорирует
действия и взаимные реакции людей и среды, разные последовательности фактов. Ни
всеобщая история человечества, ни история искусства или политики, ни история отдельной
личности не объясняются сами по себе. Но тем не менее мы их понимаем как таковые.
Следовательно, существует противоречие между пониманием, с одной стороны, позволяющим
изолировать какие-либо факты и целостности, и структурой реального (и принципом
всякого объяснения), с другой, — структурой, которая предполагает взаимосвязь,
бесконечное взаимодействие вещей и людей.
Но с другой стороны, — и эта антиномия, по-видимому, противоречит первой —
объяснение с помощью среды есть объяснение собственно историческое, оно ведет
к игнорированию самой глубокой интерпретации через сущность человека. Каждый индивид
в самом себе имеет свою сущность и свое значение, уникальное и незаменимое: внешние
влияния могут так или иначе заполнить содержание каждой жизни, сам же закон каждого
переживания времени имманентен и индивидуален.
Могут ли эти три антиномии быть соединены в одном и том же учении? Вопреки
видимостям, на мой взгляд, нужно ответить утвердительно. Мысленно постигаемый
опыт прошлого не схватит ни запутанного переплетения потомков ушедшей реальности,
ни наивности судьбы героя, ни. может быть, невыразимой сущности жизни.
Проблема объективности
Итак, историческая наука не схватывает реального: имеет ли она тем не менее
значение истины? Способен ли релятивистский критицизм обосновать историческую
объективность? Легко показать, что напрашивается негативный ответ.
Несомненно, Зиммель использует некоторые релятивистские принципы. Он отмечает
круги исторического познания между действиями и характером личности, между множеством
событий и понятиями ситуации, настоящим и прошлым, фактами и законом. Но если
даже релятивизм отдает себе отчет относительно кругов, все равно обосновать значимость
какой бы то ни было совокупности взаимосвязанных высказываний недостаточно. Нужно
прибегнуть к прагматическому или кантовскому критерию — адаптации к жизни, пользе
для действия или универсальности форм. Однако Зиммель никогда не стремился использовать
эти критерии в логике истории.
В самом деле, априорные суждения истории — суждения второй степени, они соответствуют
тому, что Риккерт называл «методологическими формами» в противоположность универсальным
формам теории познания. Они имеют ту же природу, что и априорные суждения первой
степени, т.е. психологические функции. Они используются только в особой области,
и, более того, строго говоря, они одинаковы не для всех индивидов. Личностные
предпочтения окрашивают интерпретативные гипотезы историка, поэтому априорные
суждения скорее порождают скептицизм, чем доказывают объективность.
Что касается прагматизма, то трудно сказать, как он мог бы обосновать ценность
знания, в сущности созерцательного и бесполезного, или, по крайней мере, знания,
которое, по-видимому, могло бы претендовать на истинность только при условии,
что оно описывает факт со слов настоящего очевидца.
Таким образом, возможен единственный вывод, и он состоит в сравнении с искусством.
Реконструкция прошлого представляет собой промежуточное звено между наукой и искусством.
Изначально обязанный быть верным факту, придерживаться текстов и устанавливать
согласно вероятности то, что произошло, историк впоследствии становится свободным
как художник, целостности не подлежат оценке на истинность или ложность, ни одна
интерпретация не исключает других, и множество разных образов совместимо между
собой и с объектом.
Макс Вебер [9] где-то отмечал, что он бы перевернул предыдущее высказывание:
на его взгляд, историк с самого начала свободен в выборе фактов, а затем он подчиняется
реальному. Поучительное и удивительное противопоставление: как мы увидим ниже,
Вебер считает возможным формулировать каузальные связи, действительные для всех.
Но только в этом случае исходный пункт субъективен. Зиммель, напротив не знает
объективной каузальной связи. Установление фактов, по его мнению, зависит от исследователя,
и никакое повествование не довольствуется простым изложением фактов. Но почему,
с точки зрения Зиммеля. устанавливаемые историком отношения не могут быть названы
истинными?
134
Ответ на этот вопрос дается нашими предыдущими исследованиями. В первый период
своего творчества Зиммель, безусловно, признал бы, что, согласно классической
формулировке, объяснить — значит найти причины или установить законы. Но дискретная
реальность недоступна, а наши законы — это только концептуальное выражение того,
что является способом представлять себе вещи более близкими к искусству, чем к
науке.
Согласно же представлениям Зиммеля характерным для второго периода его творчества,
историческая наука, не схватывает жизнь в том виде, в каком она действительно
протекает. Поэтому на сей раз единственный вывод будет эстетическим. Исторические
повествования сравнимы с тем, как художники изображают природу или людей. В зависимости
от расстояния, перспективы и методов образы будут варьироваться. Таков, действительно,
эксплицитно сформулированный Зиммелем вывод, сохраняющий силу для всех периодов
его творчества, но, как мы видели, по разным причинам.
Есть ли место в его философии для более удовлетворительного ответа? Точкой
отправления нам могут служить два указания. Первое представляет собой новую постановку
проблемы объективности. Вместо того чтобы исследовать невозможность совпадения
становления и его изображения, важно понять историю-реальность и историю-науку,
исходя лишь из одного абсолютного понятия — из жизни: наука о прошлом и есть течение
жизни, а самим объектом этой науки является жизнь. Расхождение между познанием
и становлением, в таком случае, может принимать положительный смысл, а не только
обозначать провал или бессилие.
Более того, жизнь подготавливает науку. Сначала мы понимаем настоящее, чтобы
жить, а потом прошлое только ради радости познавать. Память начинает построение,
которым занимается историк, и каждый уже есть историк своей собственной судьбы:
выделение разных аспектов, составление рядов, ситуаций — автобиография — открывают
нам всю технику науки. Наконец, логика идей не чужда жизни: непрерывный труд,
возвращение к прежней идее представляют собой прообраз научной деятельности.
Однако Зиммель не мог далеко продвинуть ни одно из этих указаний. Понимать
историю как некий акт жизни в его значении для настоящего — эта мысль, конечно,
была плодотворной. Поиски объективности могли бы быть таким образом перенесены
в надкритический план. Но тогда надо было бы отказаться от анализа познания прошлого
как чистого созерцания в соответствии с вневременными отношениями субъекта и объекта.
Но чтобы решиться на такой поступок, Зиммель так полностью и не преодолел и не
покинул критицизм. Больше того, он считал, что история становится наукой только
тогда, когда отказывается служить жизни. Что касается подготовки истории жизнью,
то фундаментальное противоречие между жизненным порядком и порядком идей может
быть ослаблено, но не уничтожено: истории удается быть более или менее верной
своему объекту: во всех случаях присутствует главная антиномия.
135
Таким образом, мы в конце концов снова возвращаемся к эстетическому решению.
Неудача ли это? В каком смысле? Обращение к искусству может интерпретироваться
двояким образом. Либо Зиммель напрасно искал модальность исторического суждения
как промежуточное звено между необходимостью физического суждения и субъективностью
произведения искусства. Категория правильности имела бы тогда такое же отношение
к историческим наукам как категория истины — к естественным. И Зиммель, за невозможностью
углублять эту оригинальную логику, довольствовался бы сравнением с живописью.
Либо действительно следовало бы показать связь этого решения с учением в целом.
Обращение к искусству свидетельствует о невозможности предоставить в некоторой
критической философии место познанию как познанию прошлого, не соответствующему
модели естественной науки. И, наконец, нужно напомнить, что беспомощность истории
присоединиться к своему объекту неотделима от участи самой жизни.
4. Логика истории в философии Зиммеля
Если предыдущий анализ верен, то эстетизм был единственным выводом из критики
Зиммеля с учетом прежде всего позитивистской концепции науки и натуралистической
концепции реального, а затем и с учетом метафизических антиномий. Здесь еще более
четко проводится критика исторического познания, чем в двух предыдущих примерах,
связанных с видением мира. Так ли происходит в действительности? Каково место
логики истории в философии Зиммеля? Таков вопрос, который нам остается рассмотреть
в этом параграфе.
Таким образом мы можем расширить рамки нашего изложения. До сих пор мы придерживались
философии истории в узком смысле, т.е. логики познания. Теперь мы должны изучить
со своей точки зрения практическую деятельность Зиммеля как историка и его конкретные
интерпретации становления и настоящего. В конце этого исследования у нас будет
возможность определить значение исторической теории Зиммеля в целом.
Философия первого периода
Зиммель никогда не был историком в собственном смысле слова. Однако, будучи
социологом в первый период своей жизни, историком философии — во второй и моралистом
всегда, он стремился понять и истолковать общество, культуру, человеческую жизнь.
Поэтому небесполезно сравнить его практику с его теорией, а затем и то и другое
с его метафизикой. Мы ограничим это сравнение несколькими основными идеями.
136
Социология Зиммеля достаточно известна во Франции, и нам нет необходимости
повторять элементарное изложение, которое можно найти всюду. Нас интересует принцип
индивидуалистической социологии, иначе говоря, желание изучать движения масс,
сводя их к ряду индивидуальных и внутрииндивидуальных событий. Целое поддерживает
единство взаимодействия своих элементов: отношения между индивидами составляют
сущность социального.
Следовательно, мы находим здесь другое применение атомистического видения,
которое доминирует в критике истории. Теоретические размышления подтверждает и
практика: социология достигает реального не больше, чем история. Социология не
изучает то, что происходит в каждом индивидуальном сознании, она также не изучает
все отношения между индивидами, она подводит под ту или иную категорию (в частности,
под категории объединения или разъединения) множество индивидуальных событий.
Она исходит из того или иного понятия (власть, бедность и т.д.) и продвигается
от вида к виду, от аналогии к аналогии, заменяя бессвязность человеческого мира
мысленными образами, умопостигаемыми отношениями, более или менее близкими к психологической
или каузальной детерминации. Но эта ткань психологических высказываний не содержит
истины ни в себе, как во множестве математических теорем, ни по отношению к объекту
в качестве суждения о факте или физического закона. Или, по крайней мере, природа
соответствия реального и науки в этом смысле двойственна. Можно ли сказать, что
в некотором отношении социология «связана» своим объектом: как художник своей
моделью или как ученый экспериментальными данными? Было бы трудно ответить: если
подробно рассмотреть социологию Зиммеля, то можно заметить, что результаты ее
относятся ко всем жанрам; следствием недостоверности логики является свобода ученого.
За невозможностью добраться до элементов, мы имеем право довольствоваться целостностями,
но если эти целостности не соответствуют ничему в действительности, то какую ценность
могут иметь наши знания?
Действительно ли социология Зиммеля игнорирует реальность социальных целостностей?
Ни в коей мере: статистические группы, глобальные эволюции общества, связность
частей или классов, коллективные представления, объективный дух, — все, что французские
социологи обозначают туманным понятием «коллективное сознание», все это проявляется
здесь и там. Но Зиммель не делает отсюда никакого вывода ни для критики познания,
ни для теории социологии. И то и другое остаются подчиненными, с одной стороны,
атомистической физике, а с другой — некоторой интерпретации настоящего.
Социология есть наука о нашей эпохе, потому что ни одна цивилизация до такой
степени, как наша, не является цивилизацией масс. Вместе с тем социальная связь
никогда не была так ослаблена. Общество не является настоящим единством, сегодня
оно представляет собой беспомощную фикцию, парящую над враждебными классами.
Вообще социология — это наука, которая соответствует всевластию среды над индивидом,
поскольку она стремится объяснить индивида через обращение к прошлому и испытанное
влияние. И в первых работах Зиммеля, в частности во «Введении к гуманитарным наукам»,
доминирует подобная интерпретация нашего общества и мира (ибо видение общества
и видение мира соответствуют друг другу). Зиммель где-то указывает на аналогию
между решениями метафизической проблемы универсалий и теоретической проблемы существования
всего социального. Философия первого периода творчества Зиммеля — это интегральный
номинализм. Достаточно комбинации элементов, чтобы дать полное понимание целостностей,
взаимодействия атомов складываются в макроскопические явления, отношения индивидов
— в социальные факты. Но этот теоретический индивидуализм завершается отрицанием
индивида, точки пересечения социальных кругов.
Несомненно, историческое развитие способствует дифференциации индивидов, множество
социальных кругов, перекрещивающихся в каждом из нас, обеспечивают всем своеобразие
и определенную независимость. Но своеобразие — еще не единство, внешняя независимость
— еще не настоящая автономия. А как раз единство и автономию и хотел спасти Зиммель,
не найдя средства для их спасения в рамках первого периода своей философии. Это
ему удастся только в последний период жизни при утверждении первоначальной и метафизической
реальности индивидуальных целостностей.
Философия последнего периода
Только что раскрытый нами параллелизм первого периода творчества Зиммеля —
параллелизм между метафизикой, теорией познания и конкретной интерпретацией —
в последний период проявляется снова и еще более ярко. В самом деле, конфликт
жизни и ее творений находится в центре теории культуры как метафизики. Таким образом
исторический факт получает метафизическое значение: человек определяется как существо,
творящее миры, которые он все время должен преодолевать, иначе говоря, человек
определяется как существо историческое.
Между социологической философией и метафизикой жизни исследования «Философии
денег» составляют переходный этап. Раньше двумя главными идеями были идея образа
жизни масс и идея освобождения индивида в результате усложнения социальной структуры.
Освобождение здесь еще рассматривается, но лучше видна цена, которую надо за него
заплатить, более явно просматривается и положение современного человека, которое
из этого следует.
Вместо того чтобы подчиняться людям, что делает зависимость более тесной и
непосредственной, сегодня подчиняются безличным силам, абстрактной власти. Рабочий
завода больше не знает своего хозяина, так как его знал когда-то крепостной или
подмастерье, но чувство свободы, которое он испытывает, уравновешивается ощущением
рабской зависимости от вещей и огромных бездушных механизмов. С другой стороны,
человек все больше и больше исчезает за функцией.
138
Приказы отдаются не столько человеку человеком, сколько рабочему инженером,
гражданину чиновником.
Далее, либерализация легко перерастает в утрату корней. Современная жизнь имеет
тенденцию к обезличиванию вещей и людей, среди которых мы живем. Круговорот благ,
возможность приобрести их все за деньги отрывают человека от всякой конкретной
собственности. Без связи с землей, окруженный только абстрактным и изменчивым
миром людей, индивид оказывается предоставленным самому себе, перед выбором между
погоней за бесконечностью наслаждения и усилием уловить главное в самом себе.
Изолированный человек раздавлен результатами коллективной деятельности. Масса
накопленных обществом знаний, кажется, заранее обрекает на неудачу его попытки
освоить часть из них. Безликая сила экономики, объективные законы распределения
богатств лишают его решимость и его волю всякой эффективности. Общественные институты
и культура, рожденные человеческой деятельностью, восстают против своих творцов.
Таким образом Зиммель возрождает марксистскую тему как начинающий ученик, но
с той разницей, что там, где он говорит об объективации, Маркс охотнее говорил
об отчуждении. Эту противоположность следует понимать в буквальном смысле слова
и, на взгляд Зиммеля, объективация фатальна. Некоторые экстремальные ситуации
дают индивиду возможность сократить разрыв между объективной и личной культурой.
Но противоречие это существенно и неразрешимо. Воссоздание целостного человека,
к которому стремится Маркс, кажется ему идеей утопической. Что касается восстановления
экономики обществом, стремление заменить предвидение и организацию фатальностью
так называемых законов, несомненно. Если он и считал их возможными, то видел в
них не что иное как другую форму тирании, тирании вещей или коллектива — индивид
сегодня обречен на рабство.
Почему конфликт неразрешим, почему он трагичен? Можно ответить одним словом:
потому что он одновременно и метафизичен, и социален. Маркс придал процессу, посредством
которого дух выражается и объективируется, социальный смысл. Он отражает примирение,
которое заметил уже Гегель в Прусской монархии на другой день после революции.
Зиммель возвращается к метафизике, но не находит ни оптимизма, ни рационализма
и не покидает историческое поле. Процесс объективации совершается в конкретном
развитии обществ, возобновление процессов объективации — это и есть закон личности,
стремящейся к целостности, закон духа, ищущего по ту сторону неизбежной множественности
свое собственное единство. Метафизика вмешивается лишь для того, чтобы внести
трагизм во внешний конфликт, иначе говоря, чтобы внедрить этот конфликт в сущность
жизни.
Жизнь есть непрерывная длительность, творческий порыв: она — стремление к большей
жизни и к тому, что больше, чем сама жизнь. Она создает творения, которые ее отрицают.
Логика, наука, право, мораль, экономика, техника являются прежде всего инструментами.
139
находящимися на службе у жизни. Но эти результаты человеческой деятельности
стремятся к тому, чтобы освободиться и стать автономными: согласие мысли с собой,
истинное знание, правомерность действий, добрая воля являются уже не средствами,
а целями. От суждения требуется уже быть не полезным, а адекватным объекту. Таким
образом с философской точки зрения преодолевается психологическая интерпретация
морали и логики. Но вместе с тем в понятие жизни вносится трагическая двойственность.
В самом деле, эти однажды созданные миры подчиняются собственному закону, который
безразличен к закону жизни, если не противоречит ему. Не претендуя на то, чтобы
исчерпать все формы этого конфликта, укажем на основные.
Человеческая жизнь индивидуальна; каждый из нас прежде всего есть некая целостность:
наши качества, наши возможности, наши богатства должны быть моментами нашей длительности,
фрагментами нашего единства. Объективный дух, творения, накопленные человечеством,
должны находиться на службе объективной культуры. Но каждый мир развивается согласно
своей диалектике: накопление открытий, прогресс знания подчиняются бесчеловечному
автоматизму. «Технарь» ничто так не уважает, как законы техники, юрист полностью
погружен в мир законности. Художник только и знает, что свое творчество, а ученый
— истину. И в некотором смысле для человека это и есть один из способов самопреодоления.
Но вместе с тем на этом пути человек рискует потерять самого себя, ибо культура
должна быть едина, подобно тому, как индивид и человек реализует себя лишь тогда,
когда вовлекает в жизнь духовные объективации.
Ритм объективного развития и ритм длительности никогда не совпадают. Индивидуальные
миры растут до бесконечности, в то время как условия существования ограничивают
возможности каждого; они всем предлагаются, но полностью никем не осваиваются.
Они зафиксированы, и жизнь приносит свои плоды только при условии самообновления.
Религиозный порыв проявляется в догмах, но последние в один прекрасный день
могут перестать выражать живую веру. Производительные силы объединяются в систему,
которая завтра остановит рост богатств. Во всех областях жизнь обречена принимать
какую-либо форму. Творчество означает объективацию, и всякий объект облечен в
некую форму. Но, с другой стороны, жизнь должна восстать против формы, потому
что последняя сдерживает свободу расцвета первой.
В свете этой метафизики становятся ясными теория познания и практическая деятельность
Зиммеля как историка. Мы видели, что история идет от идеи к жизни, от творения
к человеку. Но этот шаг не раскрывает истинную сущность науки о прошлом. Напротив,
история постоянно колеблется между замыслом произведения, в отношении которого
одновременно существует множество интерпретации, и зaмыслом жизни, где все должно
объясняться, исходя из принципа человека. чтобы в конце концов утвердиться в промежуточном
замысле, где жизненная непрерывность оживляет непрерывность умопостигаемую.
140
Практика Зиммеля как историка иллюстрирует эти сомнения. Будучи биографом Канта,
Шопенгауэра, Ницше и Гёте, он имеет возможность выбора в соответствии со своими
предпочтениями между содержаниями сознания и процессами, между биографией человека
или, если можно так выразиться, биографией его творчества. Его книга о Гёте соответствует
второму типу, а книги о Шопенгауэре и Ницше — первому. Еще раз уточним, что переосмысливать
систему идей другого можно в двух направлениях: либо стремиться к воспроизведению
системы так, как она мыслилась (или должна была мыслиться) ее создателем, либо
стремиться расположить идеи системы в вечном мире идей. В одном случае получается
историческая интерпретация, в другом — вневременная. В отношении Шопенгауэра и
Ницше Зиммель избрал последний метод: Зиммель-историк, так сказать, лишен исторического
чутья, он освобождает прошлое от времени.
Таким образом, есть как бы три типа биографий. По мнению Зиммеля, во всех случаях
биограф заново составляет образ, один образ из своей модели, но он либо поднимается
до идеи творчества, либо придерживается реального единства творчества, как бы
оно ни было перемешано с историческими элементами, со случайными влияниями, как
бы оно ни было деформировано средой. Либо, наконец, он проникает в смысл этой
жизни, постигает его источник в сущности человека. Это ли не настоящая альтернатива?
Это примирение было предназначением ни с кем не сравнимого существа. У Гёте внешнее
влияние не противостоит призванию и не извращает его: всякая встреча для него
— судьба, поскольку все элементы его жизни, все содержания его сознания, по-видимому,
выражают саму его оригинальность. Все для него становится средством самореализации.
Более того, творчество не наносит ущерба жизни: Гёте не жертвует ни своим размахом,
ни разнообразием знания во имя необходимости творить, он не обедняется тем, что
отдает своим книгам, напротив, каждая из них представляет собой момент его внутреннего
развития. Таким образом, Гёте — это завершение идеи человека. Он демонстрирует
нерасторжимое единство жизни и творчества.
Этот уникальный случай имеет общее значение: он показывает, двигаясь в каком
направлении можно преодолеть конфликт. Речь идет не о том, чтобы выйти за рамки
антиномии в искусственном синтезе, логика жизни и логика идей всегда будут противостоять
друг другу. Чтобы выразить себя, жизнь всегда должна принимать какую-нибудь форму,
иначе есть риск застыть. Но индивид, проходя через объективации, может вернуться
к самому себе: культура в себе самой трагична, человек же может состояться.
141
Таким образом, формальная теория истории во все времена связана с метафизикой
человека и становления. С самого начала взаимодействие элементов — это конец ссылок
на логику, поскольку оно отражает взаимодействие. Индивид исчезает в группе; случайный
продукт среды и прошлого, он представляет собой место, где совершается движение.
Отличный от других благодаря развитию общества, он не располагает собой. Наоборот,
в последний период творчества Зиммеля индивид выступает как реальность метафизическая.
Он весь в своем времени или в своих делах, он избавлен от фатальной истории, поскольку
его сущность выше времени. Между этими крайними пределами вклинивается анализ
структуры жизни: конфликт между жизнью и идеями отделяет науку от реальности,
как раньше существовала антиномия между атомами и целостными образованиями. Стало
быть, пределы исторической критики Зиммеля устанавливаются метафизикой: Зиммель
довел анализ до такой точки, которой, по его представлению о мире, наука может
достичь.
Философские проблемы истории
Теоретически философской целью исторической критики было освобождение духа
от реализма. Эта опасность — более тонкая, поскольку история, видимо, представляет
собой дух, как и сам субъект, — не менее велика, чем опасность, которую создавал
реализм природы, опровергнутый Кантом, ибо история есть «сверхличностная сила,
данная реальность». Историзм увидел бы в творческой способности души господство
специфической наследственности, а в самой душе — место пересечения нитей, которые,
переплетаясь на протяжении истории, превращаются в ткань. Будучи законодателем
истории, дух будет спасен, как со времен Канта, будучи законодателем природы,
он избегает слепого детерминизма, заставляющего камень падать или растение распускаться.
Фактически эта тема, как мы уже видели, второстепенна в логике. Важна ли она,
по крайней мере, для конкретной интерпретации истории?
Прежде всего надо сказать, что Зиммель освобождает человека, пишущего историю,
а не делающего ее, т.е. историка, а не исторического человека. А может быть, тот,
кто действует и хроникер — это одно и то же лицо? Вывод от зрителя к действующему
лицу был бы правомерен лишь в том случае, если бы порядок познания и порядок бытия
совпадали: пока их считают различными, роли духа в формировании исторического
опыта недостаточно ни для гарантии автономии, ни для гарантии спонтанности индивида.
Может быть, возразят, что «Я» историка — это не трансцендентальное «Я», а конкретное
и эмпирическое «Я». Свобода такого «Я» даже в науке будет доказательством индивидуальной
свободы. Это рассуждение было бы правомерным, если бы можно было признать, что
«Я» творит универсальные априорные понятия, что оно рассуждает свободно. Но априорные
понятия историка являются более или менее общими психологическими понятиями. Какая
у нас есть уверенность в их спонтанной разработке? Почему нам не могли их подсказать
обстоятельства?
142
Далее, допустим даже, что предыдущие размышления были неточны, тем не менее
ясно, что настоящие проблемы этого учения находятся по ту сторону. Исторический
реализм, которого Зиммель желает избежать, похож только на его первоначальные
концепции. Индивид, определяемый перекрещиванием социальных кругов, находится
в центре его социологической теории. Историзм, в который он впадает, есть, стало
быть, не теория познания, а метафизика общества: но достаточно ли ее для опровержения
теории познания?
Во всяком случае Зиммель отказался от натурализма и встал на позиции метафизики
жизни и индивида. Почему он ссылается на принцип критицизма, вместо того чтобы
противопоставить метафизику метафизике? Ответ нетруден: только критика может претендовать
на истину.
В самом деле, если брать философию до и философию после науки, то только первую
из них можно верифицировать, поскольку она ограничивается разъяснением условий
самой науки. Что касается интерпретаций мира в целом, то они представляют собой
лишь реакцию личности во всей ее полноте на интегральный объект. Они состоят в
попытке охватить с помощью того или иного понятия (единство и множество, бытие
и становление) целостность мира. Будучи правомерными, поскольку они отвечают постоянным
требованиям духа, они не являются абсолютно и универсально ни истинными, ни ложными.
Опровержение критикой реализма или историзма сообщает изменению перспективы, а
замене образов — достоинство поступательного движения к истине [10].
В последний период творчества в философии Зиммеля, бесспорно, остается место
для логики исторического познания. Но ее целью больше уже не является опровержение
невозможного реализма — разве он смог бы опровергнуть разрыв между становлением
и повествованием?, — теперь это позитивная задача анализа мира духа. Историческая
наука, как и другие науки, — это творение жизни: только ей свойственно быть ближе
всех к метафизической тайне, поскольку одновременно она стремится (безуспешно)
к постижению духа и к нахождению жизни. Граница исторической науки, незавершенность
критики с этого момента получают более глубокий смысл, чем в философии первого
периода.
Бытие и становление примиряются только в ретроспективном осмыслении, которое
отказывается как от истины, так и от эффективности. Реконструкция прошлого обогащает
отдельную мысль, а не волю к действию. Отсутствие исторической истины есть признак
разрыва духа и жизни. Последняя может осмысливать себя только в односторонней
перспективе одного из своих творений.
Логика познания тоже остается бессильной против опасных истин «историзма»,
т.е. против интегрального релятивизма. То, что в философии Зиммеля угрожает духу,
так это действительно не столько тирания прошлого и общества, сколько противоречия
жизни, непрерывная эволюция идей или идеалов, груз мертвых творений. Другими словами,
конкретные проблемы исторической философии Зиммеля являются, если можно так выразиться,
проблемами Маркса и
143
Трёльча. Но какой ответ мы находим? Вместо марксистского желания вернуться
к проблеме отчуждения — покорность неизбежному процессу объективации. Вместо культурного
синтеза, стремления действовать в исторической ситуации и достичь в мгновении
фрагментов вечности — принятие бесконечной эволюции, страх перед стерилизацией
творческой плодовитости, безразличие к потере всякой фиксированной точки, какой
бы то ни было всеобшей убежденности.
Конечно, в «Lebensanschauung» дается эскиз решения, эскиз индивидуального закона.
Каждый обязан реализовать себя. Именно индивид должен преодолевать конфликты жизни
и культуры, но разве это решение: предоставить каждому следовать за своим демоном?
Если индивидуальная жизнь не определяется ни в истории, ни по отношению к универсальной
истине, то можем ли мы еще сознательно выбирать свою судьбу?
Это заключение допускает различные интерпретации. Либо в этой неуверенности
действительно можно увидеть проявление кризиса современного человека, учение о
котором разработал сам Зиммель. Либо можно отказаться видеть в ней неудачу: действительно,
таково условие жизни людей, и в этом и состоит основание сожалеть об отсутствии
синтеза. Либо, наконец, можно увидеть здесь противоречие, опасное для всех направлений
философии жизни: раз уж установлен первоначальный иррациональный принцип, нельзя
снова включать Разум таким образом, чтобы он мог определять и ориентировать жизнь.
Отсюда неизбежность трагедии.
Последним намерением Зиммеля было найти понятие жизни, которое лежало бы по
ту сторону чистой длительности и слепого порыва и могло бы примирить творческую
эволюцию с разумом. И в самом деле, бергсоновское влияние" (или влияние Ницше
и Шопенгауэра) сочетается в его творчестве с гегелевской традицией культурного
мира, объективного духа. Но синтез, как и у Дильтея, не завершен.
5. Заключение
Предыдущее изложение имплицитно содержит в себе наблюдения, касающиеся философии
истории Зиммеля, и мы хотели бы их представить более явно. Мы не стремимся к тому,
чтобы выявить смысл и границы этих положений, а, также, те пункты, которых коснется
дискуссия.
Мы очень долго показывали, что логика истории здесь в каком-то смысле связана,
как и у Риккерта или у Дильтея, с философией вообще. Но проблемы логики здесь
появляются, хотя и не освещаются в целом прежде всего потому, что Зиммель понимал
оригинальную природу исторических высказываний интуитивно верно, а с другой стороны,
потому, что специфика исторического опыта ясно выделяется на изменяющемся фоне
дискретности и непрерывности
144
Решающая проблема истории — это проблема понимания. Мы не будем критиковать
первоначальные концепции Зиммеля, поскольку он от них явно отказался (а они привели
к невозможным гипотезам). Мы просто хотим добавить, что принцип его последних
теорий, как нам кажется, тоже вполне может быть подвергнут критике. Невозможно
сразу понять душу другого человека, по крайней мере, создать таким путем представление
о неповторимом облике каждого, о том, что делает каждого индивида не сравнимым
ни с кем другим и похожим на самого себя в самых разных своих проявлениях. Но
было бы авантюрной метафизикой придавать этому почти эстетическому впечатлению
значение важного открытия.
Как мы уже отмечали, эта двойная ошибка не всегда шла во вред конкретным исследованиям.
Но нужно сказать, что, какими бы внушительными ни были эти исследования, они так
и не были завершены. С одной стороны, потому, что Зиммель избегает трудностей
благодаря обращению к искусству, с другой, — потому что он увековечивает антиномии,
придавая им метафизический смысл. Плюрализм значимых интерпретаций, бесспорно,
есть первичное данное логики, но множественность аспектов интерпретаций (психология,
логика, художественное творчество и т.д.) позволяет принять этот плюрализм, не
отказываясь от определенного понятия истины. Противоположность между пониманием
и объяснением, между объективной интерпретацией и объяснением по происхождению
правомерна, но она служит скорее отправной точкой, чем конечным пунктом логического
рассуждения. Сначала атомизм, а затем длительность дискредитируют ценность значимых
связей и не позволяют ставить проблему, которую углубит Макс Вебер, т.е. проблему
синтеза понимания и каузальности.
Что касается понимания индивидов, то противоположность между вневременной интерпретацией
главного индивида и исторической интерпретацией через внешние обстоятельства преувеличена.
Зиммель в своей теории не изучает плодотворные связи между человеком и его временем,
творческие контакты между людьми. Можно ли понять своеобразие личности без учета
времени?
Вообще воспроизведение прошлого посредством объективного духа, вместо того
чтобы проявиться как прием, характерный именно для историка, по-видимому, является
только одной из форм конфликта ( и примирения) становления и бытия, жизни и идеи.
Зиммель обеспокоен тем, чтобы показать неадекватность познания по отношению к
объекту, ибо жизнь недоступна для познания, как когда-то были недоступны атомы
природы. Исторические высказывания, в целом взятые как автономный мир, ни сами
по себе, ни в отношении к реальности не могут служить средством доказать свою
истинность. Поэтому, метафизика становления и атомистическое представление неизбежно
приводят к такому же выводу: историческая наука — это не что иное, как форма художественного
созерцания. Зиммель не имел в виду преуменьшить достоинство истории, уподобляя
ее искусству, он. можно сказать, превращает теорию в некий род истории. Но не
ошибался ли он. оценивая сущность научного интереса и деятельности историка?
145
Другими словами, проблемы Зиммеля, на наш взгляд, являются принципиальными
проблемами логики исторического познания: понимание и каузальность, плюрализм
значимых связей, необходимость образования целостностей и произвольный (а потому
и частичный) характер всех целостных образований, — таковы, действительно, темы
логики, стремящейся к описанию границ исторической объективности. Нам кажется
возможным пойти дальше в критическом исследовании, прежде чем обратиться к метафизике.
Но Зиммель столкнулся с этими проблемами в перспективе определенной философии,
которая остановила исследование.
Что касается философии Зиммеля, то о том, чтобы ее обсуждать, не может быть
и речи, поскольку он сам представляет ее как собственную точку зрения. Здесь опять-таки
«эстетизм», скептицизм в отношении других доктрин не позволяют ему утверждать
идеи, которых он придерживается в большей степени. Понятие жизни, к которому он
склоняется, должно представлять собой этап философской диалектики, но истина во
всеобщем движении присутствует не больше, чем в частной теории. Истины там нет,
разве что в положительной науке. Таким образом Зиммель завоевывает свободу умозрения,
но за нее расплачивается потерей всякой достоверности. Он знает только внутреннюю
необходимость в закрытых мирах или адаптацию к внешним случайностям или, наконец,
фантазию художника. Таким образом, остаются без решения поставленные проблемы,
которые лежат в основе второго периода современной философии истории: относительность
интеллектуальных и моральных понятий, преобразование истин и этических предписаний,
всеобщие императивы и индивидуальные законы.
Наконец, как и Дильтей, Бергсон, Ницше и Шопенгауэр, он придает философии истории
иррационалистическую направленность: принцип движения, метафизическая субстанция,
носитель истории, — это не дух и не человек, а жизнь, жизнь по эту сторону противоположности
бытия и сознания, чувств и разума. Поскольку он отказывается от обожествления
этого первоначального порыва, поскольку он отрицает всякую интуицию, в которой
исчезает дуализм объекта и субъекта, знание остается вечно отделенным от своей
конечной цели, ограниченной частичной перспективой, оно — только один из миров,
в котором проявляется недоступная жизнь. И сам человек не нагоняет самого себя
ни в рефлексии, как у Дильтея, ни в преодолении, как у Ницше. В этой трагической
ситуации у него только два выхода: созерцание или воля к самореализации. И если
он выбирает личную жизнь, то обрекает свою работу на смерть.
До конца жизни Зиммель оставался под кантовским и позитивистским влиянием,
но можно заметить возможные пути развития этих идей последнего периода. Через
современную философию истории можно проследить иррационалистические мотивы, пришедшие
от Шопенгауэра или Ницше. У Дильтея и Зиммеля эти мотивы имеют тенденцию к примирению
с критицизмом и философией культуры: после потери уважения к положительной науке,
отказа от принципов кантианства, открытия поля для метафизических спекуляций эти
иррационалистические мотивы расцветут в творчестве Л. Клагеса и Т. Лессинга и
философия истории сама себя разрушит, потому что эволюция потеряет всякий смысл.
Историческая наука не будет возрождением прошлого, так как все творения жизни
абсурдны, и напрасно стремление придавать смысл тому, что его не имеет.
146
Примечания
1 Проблемы философии истории (Die Probleme der Geschichtsphilosophie. Leipzig,
1892).
2 Прекрасный анализ методов Зиммеля можно найти в статье Крако (Logos, 1920).
3 Konflikt der modernen Kultur. S. 16. В последних работах сопоставляются обе
манеры говорить. Но решающее противопоставление — это противопоставление жизни
и мира, который она творит, а форма (связанная с содержанием) противопоставляется
непрерывности творческого сознания.
4 В первом томе (р. 2) он достигал понимания утопичности представлений о ставшей
истории с помощью успехов психологии, в том числе и психологии прикладной.
5 Живая индивидуальность как раз и ускользает от законов.
6 Единство души в той же книге представлено то как функциональное, то как реальное.
В последних текстах реальность индивида, ложность атомизма, редуцировавшего целостные
образования к комбинации элементов, получили очень ясное подтверждение.
7 Эта проблема освещена во второй главе «Проблем».
8 Gesammelte Aufsatze zur Wissenschaftslehre. S. 124.
9 См. комментарий К в конце книги.
10 В действительности, в последний период философского творчества Зиммеля свобода
была спасена, потому что само понятие детерминизма — это результат мысленного
преобразования непосредственной реальности, которая в своей непрерывности находится
по ту сторону альтернативы свободы и необходимости.
11 См. комментарий J в конце книги.
147
Границы исторической объективности и философия выбора
(Вебер)
Вступление
Макс Вебер хотел быть, и был, одновременно ученым и человеком политики. Как
часто отмечали, в этом и заключается его оригинальность и его величие. Многим
нравится противопоставлять беспристрастность историка патриотическим чувствам
гражданина Германии. В теоретическом плане он признавал только строгость истины,
в действии же требовал полного согласия. Ученым он запрещал высказывать ценностные
суждения, и с той же непримиримостью в политике он сражался с идеологами и моралистами.
Для разрешения этой антиномии было бы недостаточно увидеть в этом двойственном
проявлении одну и ту же скрупулезность честности или, если можно так выразиться,
чистоты. В действительности, Макс Вебер стремился к объективности в истории (и
в общественных науках) ради, а не, как можно было бы об этом подумать, вопреки
политике. Эту фразу следует понимать буквально: конечно, наука полезна, только
если она истинна, но единство науки и политики в мысли Вебера еще глубже, ведь
он требует от наук о культуре знаний, в которых нуждается человек действия: историк
ищет ответа в прошлом, и подобным же образом человек политики думает о реальном
и размышляет над своим поведением.
Отсюда для нашего объекта исследования вытекает важное следствие. Здесь логика
находится в зависимости от учения в той мере, в какой она стремится изолировать
объективное познание. Поставленные нами в предыдущих главах два вопроса получают
таким образом парадоксальный ответ. В творчестве Дильтея, Риккерта и Зиммеля мы
искали эскиз оригинальной логики гуманитарных наук, в частности истории. Затем
мы анализировали связи этой логики с различными системами взглядов. В случае с
Максом Вебером взаимосвязь логики и системы характеризуется полнотой, не нанося
при этом ущерба автономии логики, поскольку эта система провозглашает науку, действительную
для всех.
148
Изложение воззрений Вебера поэтому нужно начинать с анализа политики или, по
крайней мере, условий действия. Поскольку нас здесь не интересует политика как
таковая, возьмемся сразу же за логическую теорию исторического познания и постепенно
будем раскрывать философские основы установок науки.
1. Логика объективности
По мнению Вебера, позитивное знание должно быть действительно для всех (т.е.
для тех, кому нужна истина). Стало быть, проблема, которую он ставит, такова:
может ли историческое суждение обладать всеобщим значением? И в какой мере?
В соответствии с неокантианской традицией Вебер не верил в возможность научной
метафизики. Он рассматривал взгляды на мир как выражение восприимчивости или утверждения
воли [1]. На его взгляд, они, по существу, неверифицируемы. Поэтому исторические
знания должны быть независимы ни от какой метафизики в самом широком смысле слова
(ценностное суждение также метафизично, как и детерминация сущности). Всякое вторжение
метафизического понятия в позитивное исследование может скомпрометировать плодотворность
и верность результатов.
С другой стороны, историк вынужден выбирать между фактами. Только метафизика
позволяет определить, что интересно или важно само по себе. Поэтому философский
скептицизм Вебера предполагает особый характер отбора и вместе с тем односторонний
характер исторической науки.
Поскольку один и тот же выбор фактов не навязывается всем, истина может существовать
до или после отбора: в детерминации отдельного факта или в отношениях фактов.
Первое решение равносильно отрицанию истории, ибо подборка истинных фактов — это
еще не наука. Когда говорят о гармоничной или эстетической организации, отказываются
от всякой объективности: только связи между свободно отобранными фактами могут
быть универсально истинными. Такова центральная идея методологии Вебера.
Таким образом, Вебер оставляет место субъективности и объективности, воле историка
и необходимости вещей. А его полемика против тех, кто отрицает то или другое,
полна страсти. Даже если мы абстрагируемся от политического устремления, легко
понять, почему он так беспощадно сражается с противниками как справа, так и слева,
как с метафизиками, так и с художниками. Первые переводят трансцендентные представления
или религиозные верования в плоскость науки; они таким образом ограничивают свободу
ученого и искажают значение результатов. Отбор должен быть произвольным, потому
что взгляды на мир противоречивы, а понятия неадекватны богатству действительности.
Каузальные связи между фактами должны иметь объективный характер, иначе воспроизведение
прошлого распадется на множество несовместимых линий, потому что мир мыслим только
в том случае, если в нем царствует детерминизм.
149
Отрицание метафизики и утверждение каузальности, субъективность отбора фактов
и объективность отношений, — таковы направляющие идеи логики Вебера, делающие
легко доступной пониманию любую полемику, в которой, кажется, иногда можно затеряться.
Подсказанные в какой-то степени Риккертом, они идут еще дальше и даже завершаются
тем, что противостоят теориям последнего. Во всяком случае, они опять-таки связаны
с философией науки и действия Вебера, и если допустить, что они исходят из «Границ»,
то нужно было бы сказать, что влияние Риккерта на Вебера было только средством
самокритики.
Этих двух мыслей было бы достаточно для ориентации нашего изложения, если бы
Вебер, как и Риккерт, рассматривал понимание исторических фактов как нечто внешнее
главным проблемам логики. Действительно, понимание, наша способность со впечатляющей
очевидностью постигать события, имевшие место в сознании другого, является отличительной
особенностью исторической науки. Иначе говоря, отношение, существующее между двумя
фактами, может быть понято, даже если оно не доказано с помощью рассуждений о
каузальности. Отсюда ряд самых трудных проблем наук о культуре, которые связаны
с фундаментальной темой: нужно убедиться в том, что «понимающее» отношение, которое
мы устанавливаем между двумя фактами, — и только оно — действительно.
Мы последовательно рассмотрим этапы исторической конструкции, переходя от субъективного
к объективному, затем — к проблеме понимания.
Отбор фактов и конструкция объекта
Проблема исторического отбора — одна из тех, которые изучают как историки,
так и философы. В практической деятельности историки признают необходимость отбора
фактов, поскольку не все они могут найти место в науке, философы же пытаются оправдать
этот отбор, который с теоретической точки зрения представляется как неизбежным,
так и произвольным. В намерение Вебера не входит доказывать, как это бывает в
самых общих случаях, что отбор подчиняется принципу, обязательному для всех. Вместо
того чтобы склониться к результату, который почти всегда имеют в виду: «исторические
факты — одни и те же для всех», он умножает аргументы для доказательства следующих
высказываний: «нет такого факта, который бы не был историческим», а также «не |