Евгений Анисимов
РУССКАЯ ПЫТКА
К оглавлению
«ЦАРЕВ ГНЕВ – ПОСОЛ СМЕРТИ»
Как вели себя люди накануне ареста? Что они чувствовали, о чем думали? О простолюдинах, не оставивших воспоминаний, сказать что либо определенное трудно. Конечно, они боялись ареста, если оказывались участниками или свидетелями разговора, в котором прозвучали «непристойные слова». Страх давил всех и каждого. Человек маялся в ожидании ареста, не спал ночами. Но для многих арест становился полной неожиданностью – ведь они говорили «непристойные слова» без задней мысли, «спроста», в кругу близких людей и не предполагали, что уже есть на них извет и приближается их роковой час. Аресту же человека известного, знатного предшествовали события и действия, которые принято с древних времен называть опалой.
Опала – это гнев, немилость, нерасположение государя к своему подданному. Именно опала становилась часто исходным толчком для возбуждения политического дела, истинной причиной гонений, репрессий и даже террора. Недаром существовала выразительная пословица: «Царев гнев – посол смерти». Подчас царский гнев обрушивался на головы подданных внезапно. Но все же чаще опала надвигалась медленно.
Судьба попавших в немилость людей бывала решена еще тогда, когда они даже не знали об опале. Обычно повод для гонений на сановника искали тайно от него. Было несколько традиционных предлогов, поводов, чтобы начать «опальное дело». Как правило, жертвы опалы состояли на службе, поэтому власти старались найти их служебные огрехи и злоупотребления. Поводом для опалы А. П. Волынского стало поднятое из архива дело о его злоупотреблениях в бытность казанским губернатором. Как известно, Волынский был отъявленный вор, самодур и взяточник, но в 1731 году императрица Анна Иоанновна простила ему все «от него самого объявленные» взятки. Почти десять лет спустя старые дела пригодились сыску.
Обвинение (подчас голословное) в измене, в попытках связаться с заграницей было также весьма распространенным предлогом для опалы. Так, чтобы окончательно утопить сосланного в свое имение, но еще опасного власти А. Д. Меншикова, верховники осенью 1727 года использовали депешу Николая Головина – российского посла в Стокгольме. Он сообщил, что, по слухам, Меншиков вошел в тайную сделку со шведами и собирался якобы вернуть им завоевания Петра I. Тотчас верховники нарядили следствие, и начался новый цикл допросов Меншикова, после чего светлейшего сослали в Сибирь. Удачным поводом для опалы всегда являлся донос, о чем сказано выше. Можно проследить несколько этапов опалы.
Запрет ездить ко двору свидетельствовал о начале опалы. Это был старинный обычай запрещать государеву холопу, вызвавшему гнев повелителя, «видеть государевы очи». Нарушить этот запрет значило оскорбить честь государя. В 1740 году с запрета ездить ко двору Анны Иоанновны началась опала кабинет министра А. П. Волынского. С запрета входить в ранее всегда для него открытые апартаменты императрицы Елизаветы началась в 1748 году опала лейб медика И. Г. Лестока.
Человек, почувствовавший приближение опалы, увидевший несомненные ее симптомы, оказывался в ужасном, неестественном для себя положении. Мир вокруг него сразу менялся. Как тут не вспомнить пушкинское: Не смерть страшна. Страшна твоя немилость…
Узнав о запрете ездить ко двору, Волынский впал в унынье. Приятели и знакомые стали избегать его гостеприимный дом. По городу поползли слухи, что на друзей Волынского «кладены были метки». Лишь несколько человек остались верны дружбе с ним и пытались как то его приободрить.
Секретарь великого князя Александра Павловича майор Массой, который много лет жил и служил в России, был в 1796 году выслан за границу вместе со своим старшим братом – полковником русской армии. В своих мемуарах Массон младший подробно описывает состояние опалы, в котором он внезапно оказался. Массой был свой человек при дворе, водил знакомство с первейшими вельможами империи, имел много влиятельных друзей и покровителей. Дома его ждала молодая, красивая жена и новорожденная дочь. И вдруг все переменилось. Конечно, перемены эти зрели давно. Массой и не подозревал, что недавно взошедший на престол император Павел I с давних пор недолюбливал секретаря своего сына. 13 декабря 1796 года утром Массой собирался во дворец, но к нему внезапно вошел гвардейский офицер и приказал следовать к генерал директору полиции Н. П. Архарову. Причину вызова к начальнику полиции ему не объяснили, в приемной Архарова вскоре оказался и брат мемуариста, Архаров отсутствовал. Так в тревоге и томлении братья просидели до позднего вечера. Когда наконец явился Архаров, на недоуменные вопросы Массонов он отделался какими то общими фразами, ссылаясь на волю государя, и приказал им явиться завтра. Расправа же последовала через несколько дней.
Оказавшись в подобном странном положении, человек начинал метаться и искать содействия у друзей, знакомых, сослуживцев. В 1727 году А. Д. Меншиков, почувствовав близость опалы, пытался избежать погибели. Он безуспешно искал встречи с императором Петром II, писал просительные письма вице канцлеру А. И. Остерману (который втайне и подготовил крушение всесильного фаворита). Когда же 8 сентября 1727 года светлейшему объявили домашний арест, то он подал жалобную челобитную царю, прося освободить его из под ареста, «памятуя речение Христа Спасителя: да не зайдет солнце во гневе Вашем». Потом он послал во дворец свою дочь Марию – невесту царя, а также жену, написал письма сестре царя Наталье Алексеевне, своим коллегам верховникам. Да и позже он неустанно слал знакомым письма с просьбой о помощи. Стоит ли говорить, что никто ему не помог. Почувствовав приближение опалы, устремился по «благодетелям» и Артемий Волынский. Временщик Бирон – главный его погубитель – кабинет министра не принял, а фельдмаршал Миних в помощи отказал.
Каждый думал о себе, и все, как прокаженного, сторонились вчерашнего счастливца. Поддерживать опального человека, ходатайствовать за него, даже встречаться с ним считалось крайне опасным. Для этого требовалось большое мужество и даже самопожертвование, на которые царедворцы в большинстве своем способны не были. К опальному Волынскому по прежнему ездил только граф Платон Мусин Пушкин. Потом в Тайной канцелярии его с пристрастием допрашивали: зачем он, зная об опале кабинет министра, к нему все таки ездил, «не для заговора ли»? Простые человеческие чувства – дружба, верность, сочувствие как возможные мотивы поведения человека – сыску всегда были непонятны.
Тревожные мысли терзали человека, над головой которого нависла гроза царского гнева. Он напряженно анализировал все обстоятельства своей жизни, перебирал в уме тех, кто мог бы ему навредить, припоминал каждое свое неосторожно сказанное слово, но мог до конца своей жизни так и не узнать истинную причину государева гнева.
Домашний арест обычно становился следующей стадией опалы. К дому опального ставили караул, который не позволял хозяину выходить из дома и принимать гостей. 16 апреля 1740 года в доме Волынского заколотили все окна, заперли и опечатали все комнаты, кроме одной. В ней и держали опального кабинет министра, как в камере тюрьмы, при свечах. Все это делалось для того, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь… не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно». Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул.
Посаженного под домашний арест канцлера А. П. Бестужева Рюмина «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты». Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. Иногда домашний арест длился несколько дней, но бывало и по другому. Бестужев, к примеру, маялся под «крепким караулом» четырех гренадер целых четырнадцать месяцев. После домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, попадали туда и сразу, домашний арест не был обязательной стадией опалы.
Внезапность считалась главным условием ареста. Преступника надо было ошеломить, деморализовать, не дать ему времени подготовиться к аресту и следствию. На внезапности было построено задание, которое Петр I дал Г. Г. Скорнякову Писареву 10 февраля 1718 года. Ему предстояло нагрянуть в суздальский Спасо Покровский монастырь, зайти в келью бывшей царицы Евдокии (старицы Елены) и, арестовав ее, произвести обыск и захватить все ее бумаги и письма. Точно так же хватали и других соучастников царевича Алексея.
Бестужева Рюмина арестовали по обвинению в заговоре 25 февраля 1758 года. Он был болен, но именем императрицы Елизаветы ему предписали прибыть во дворец. «Приближаясь к подъезду дворца, он изумился, когда увидел, что гвардейский караул (обыкновенно отдававший ему честь) окружил его карету… Майор гвардии арестовал его как государственного преступника и сел с ним в карету, чтобы отвести его домой под стражею. Каково было его удивление, когда он увидел дом свой занятый четырьмя батальонами (думаю, что это преувеличение. – Е. Л.), часовых у дверей своего кабинета, жену и семейство в оковах, а на бумагах своих печати». В 1762 году так же внезапно был арестован Ростовский архиепископ Арсений Мациевич. К нему ночью нагрянули посланные сыском гвардейцы. 13 апреля 1792 года Екатерина II предписала князю А. А. Прозоровскому: «Повелеваем вам, выбрав… людей верных, надежных и исправных, послать их нечаянно (неожиданно. – Е. А.) к помянутому Новикову как в московский его дом, так и в деревню, и в обоих сих местах приказать им прилежно обыскать…» Так началось знаменитое дело Н. И. Новикова.
Обманный арест под видом приглашения в гости, на дружескую пирушку, под предлогом срочного вызова на службу также применялся нередко. Такой арест описывает в мемуарах Григорий Винский. Мемуарист сидел дома, когда «в 9 вечера послышался стук в передней». «Я, – пишет Винский, – пошел осведомиться, кто тут? Человек, стоявший в тени, берет мою руку и говорит тихо: "Чтоб не испугать Елеонору Карловну (жену Винского. – Е. А.), я скажу, что заехал звать тебя на вечеринку – потом громко: – А я тебя везде искал, был в двух трактирах, да вздумал и сюда заехать, чтоб взять тебя к Ульрихше"». Так назывался известный петербургский трактир. Оказалось, что за Винским приехал знакомый полицейский офицер, иногда бывавший у него в гостях.
«Жена моя, – продолжает Винский, – встревоженная, удерживает меня: "Как, теперь поздно – извощика не найдешь". Офицер отвечает: "У меня карета, пожалуй, проворнее поедем". – "Надобно одеваться?" – "Что за одеванье? Довольно сюртука!" И так торопливо накинувши сюртук, обнявши милую невинность, вышел я на улицу, где увидел карету, четвернею запряженную, и двух верховых. Спрашивать было не о чем…»
Обманные вызовы из за границы также практиковались сыском. Особенно знаменита история задержания «принцессы Владимирской» («княжны Таракановой»). По приказу Екатерины II ее обманом вывез из Италии находившийся в Ливорно с эскадрой Алексей Орлов. Он прикинулся влюбленным в «принцессу». Позже в отчете Орлов писал Екатерине II: «Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотой и женился на ней и в доказательство хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила. Признаюсь, милостивая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю Вашего величества исполнить».
Орлов заманил самозванку и ее свиту на корабль «Три иерарха», стоявший на рейде Ливорно. Здесь ее арестовали, а затем отвезли в Петербург. При этом Орлов послал ей якобы тайную записку, в которой писал, что он тоже арестован, просил возлюбленную потерпеть, обещал при случае освободить. Вся эта ложь нужна была, чтобы самозванка не умерла с горя и была доставлена в Россию в целости и сохранности. После ухода корабля Орлов вернулся на берег и написал Екатерине, что самозванка «по сие время все еще верит, что не я ее арестовал».
Стремление сыскных чиновников обмануть жертву объяснялось их желанием не поднимать лишнего шума, не вызвать паники среди родных и соседей. Опасались и возможной при аресте потасовки. В 1722 году офицер, посланный арестовать коменданта Нарыма Ф. Ф. Пушкина, столкнулся с вооруженным сопротивлением, и в завязавшейся стычке даже пролилась кровь. В 1739 году, когда пришли арестовывать белгородского губернского секретаря Семена Муратова, он заперся в доме и «людям своим кричал, чтобы били в колокола». В 1740 году при аресте отчаянно сопротивлялись герцог Бирон и его брат Густав. Солдатам пришлось «успокаивать» их тумаками.
Естественной реакцией людей, которые узнавали о предстоящем аресте, чувствовали его приближение или уже были схвачены, было желание бежать как можно дальше, скрыться от преследования. Когда в феврале 1718 года Г. Г. Скорняков Писарев внезапно нагрянул к бывшей царице Евдокии в Покровский монастырь, запер ворота монастыря и стал хватать всех находившихся там людей, протодьякон Дмитрий Федоров с женою «чрез ограду ушел». Можно догадаться, какая нечеловеческая сила перенесла протодьякона и его жену через высокую каменную стену монастыря. Этой силой был Великий государственный страх, ужас перед застенками Преображенского приказа.
Была еще одна, весьма важная, причина для внезапного ареста: о происшедшем как можно дольше не должны были узнать неизвестные еще следствию сообщники преступника. Нельзя было допустить, чтобы он как то предупредил их об опасности. Внезапность ареста, суровое обращение при этом с арестантом, быстрый и суровый допрос, да еще перед лицом высокого начальства, а то и государя – все это обычно выбивало людей из седла, и они терялись.
Слежка – наружное наблюдение – велась за некоторыми подозреваемыми задолго до ареста. Об этом сообщал голландский дипломат де Би. Его переписка с Гаагой летом 1718 года, во время дела царевича Алексея, перлюстрировалась, а за самим дипломатом следили. Де Би впоследствии писал: «Я узнал от слуг моих, что… в течение трех недель, с самого раннего утра, безотлучно находилось в саду моем неизвестное лицо, которое записывало всех, приходивших ко мне… я ни разу не выходил из дому без того, чтобы за мной не следили издали двое солдат, чтобы видеть, с кем я буду разговаривать дорогою». Слежка за иностранцами и верноподданными была делом обычным в России с незапамятных времен. Шпионами были, как правило, люди из полиции, переодетые солдаты, мелкие чиновники, торговцы, мелкие преступники, которых выпустили, чтобы они таким образом «отрабатывали» свои прегрешения перед законом.
В документах XVIII века часто встречается выражение «под рукой», что означает секретный сбор сведений. За цесаревной Елизаветой Петровной, которую императрица Анна Иоанновна, а потом и правительница Анна Леопольдовна опасались как возможной претендентки на престол, был установлен постоянный тайный присмотр. После того как Елизавета оправдала таки опасения своих предшественниц и стала императрицей, фельдмаршала Миниха обвинили в том, что он шпионил за цесаревной. Оправдываясь на следствии, он говорил, что организовать слежку за Елизаветой приказала ему еще в 1731 году сама императрица Анна. Возле дворца цесаревны установили особый тайный пост – «безвестный караул». По приказу Миниха шпионы нанимали извозчиков, чтобы всюду следовать за экипажем Елизаветы Петровны. По видимому, власти внедрили шпионов соглядатаев и в число слуг цесаревны. Когда весной 1741 года возникла опасность сговора Елизаветы с Минихом, то и за домом фельдмаршала установили тайный надзор. Сведения о подготовке дворцового переворота правительство Анны Леопольдовны получало из самых различных источников, как из за границы, так и в самом Петербурге. Ни одно тайное свидание заговорщиков не ускользало от секретных агентов. Однако Анна Леопольдовна не использовала их донесения с пользой для себя.
К услугам шпионов постоянно прибегали и другие правители России. Шпионов посылали в кабаки выведывать суждения народа о власти и хватать для острастки всякого, кто позволит себе критику в адрес правителей. Сразу после установления регентства Бирона осенью 1740 года французский посол Шетарди сообщал в Париж: «Кабаки, закрытые в продолжение многих дней, открыты. Шпионы, которых там держат, хватают и уводят в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении, осмелится произнести малейший намек» о правлении Бирона. С помощью шпионов, которые, по тогдашнему выражению, «лежали на ухе» у герцога Бирона, он узнавал многие придворные тайны, мнение армии и жителей Петербурга о его регентстве. Впрочем, помогло это Бирону, как известно, мало – он был лишен власти и сослан.
Перлюстрация почты, в том числе дипломатической, существовала с петровских времен. В июле 1718 года голландского резидента де Би вызвали в Коллегию иностранных дел. Там под угрозой ареста его допросили канцлер Г. И. Головкин и вице канцлер П. П. Шафиров о содержании и источниках отправленных им в Гаагу депеш. Оказалось, что все его депеши в Голландию вскрывали на петербургской почте и переводили на русский язык для Головкина. В то время как де Би допрашивали в коллегии, секретарь Федор Веселовский с солдатами приехал в его дом и арестовал все его бумаги. По его приказу солдаты взломали замки в дверях кабинета и выпотрошили секретер голландского дипломата.
Перлюстрация писем и обыски домов иностранных дипломатов не были редкостью в России, как, впрочем, и в других странах. Это было одним из распространенных способов добывания информации в политической борьбе. По приказу канцлера А. П. Бестужева Рюмина перлюстрировали все письма французского посланника маркиза Шетарди. Из них составили выписки, которыми страшно оскорбилась императрица Елизавета. В июне 1744 года она приказала выслать своего ранее ей весьма близкого друга из России за 24 часа. К перлюстрации дипломатической переписки часто прибегали и во времена Екатерины II. Императрица с большим интересом читала все, что о ней и ее правлении думают иностранные посланники.
Если власти не стеснялись распечатывать дипломатическую почту и обыскивать дипломатов, то естественно, что с собственными подданными церемонились еще меньше. Отметим, что интерес к личной переписке был вызван не только попечением о государственной безопасности. И Анна Иоанновна, и Елизавета Петровна любили совать нос в интимные тайны своих подданных. Из заурядного любопытства читала чужую переписку и Екатерина II.
Провокация – детище департамента полиции второй половины XIX века – использовалась и раньше. В 1718 году Петру I донесли, что тихвинский архимандрит по ночам «певал молебны тайно» перед образом Богородицы (надо понимать – знаменитой Тихвинской Божией матери). Царь приказал доносчику Каблукову пойти к святому отцу и просить его как бы от себя, чтобы «пред помянутым образом Пресвятыя Богородицы отпеть ему молебен тайно ж». И когда архимандрит начал ночную службу, тут то и нагрянул сам царь, который забрал сам образ и архимандрита с его людьми в Тайную канцелярию. Впрочем, материалы следствия не помогают понять, в чем же состояла суть ночных бдений – то ли архимандрит служил панихиды по царевичу Алексею, то ли считал, что ночная молитва лучше доходит до Богородицы.
Захват преступника с поличным являлся важным моментом ареста. При аресте старообрядцев и других противников официальной церкви власти стремились прежде всего захватить старинные рукописные книги и «тетрадки». Они служили самой надежной уликой для обвинения в расколе. При аресте колдунов забирали прежде всего подозрительные предметы: сушеные травы, кости, коренья и т. п. Особо важным поличным в то время считались письма, записки, деловые бумаги. Смертельно опасно было хранить различные «причинные письма» – запрещенные бумаги и листовки, бывшие причиной мятежей, «прелестные письма» с призывом к сопротивлению или бунту. В XVIII веке было небезопасно вообще писать что либо вроде дневника и тем более переписываться: за письмами шла настоящая охота. Кроме того, в почтовой переписке всегда видели способ связи шпионов.
Тщательно изучали следователи и отобранные при обыске книги, даже разрешенные к чтению и хранению, конспекты, выписки. А затем владельца книг вопрошали: зачем он читал эти книги? для чего делал выписки? что значат пометы на полях? Поэтому нет сомнений, что все, кто ждал ареста, старались избавиться от своего архива.
Перед арестом в 1740 году жег в камине свои бумаги и письма Артемий Волынский. В 1748 году по ночам перебирал и уничтожал свои бумаги и почувствовавший близость опалы лейб медик И. Г. Лесток. Жег документы или передавал их друзьям накануне ареста в 1757 году и погубивший ранее Лестока канцлер А. П. Бестужев Рюмин. Но не всем это удавалось, и тогда любая строчка, невинные личные, интимные записи, глухие пометки становились серьезнейшей уликой «для изыскания истины», вели людей к смерти на эшафоте и на каторгу.
Итак, наш герой выслежен, спровоцирован, арестован, и его нужно препроводить в узилище, по современному говоря – этапировать. В столице с доставкой «куда следует» арестованных преступников особых проблем не было – как уже сказано выше, за нужным человеком из Тайной канцелярии посылали на извозчике гвардейского или гарнизонного офицера с двумя тремя солдатами, которые и привозили его в Петропавловскую крепость. Почти так же поступали с людьми познатнее, только для них нанимали закрытую карету да усиливали конвой.
Намного сложнее было доставить арестанта из провинции. Инструкции требовали от охраны соблюдения нескольких важных условий. Везти преступника нужно было быстро («с великою борзостью»), тайно. Кроме того, конвою нужно было не допустить его контактов с окружающими, переписку, упредить побег, самоубийство, не дать перехватить арестанта возможным сообщникам. За благополучную доставку арестованного отвечал начальник охраны – при побеге преступника его ждали разжалование, пытки и каторга. По инструкции арестанта надлежало сразу же заковать в кандалы и так везти в столицу «под крепким караулом». Наиболее надежным средством от «утечки» в дороге считались «колоды», или «колодки» (отсюда столь распространенное название узников тогдашних тюрем – «колодники»).
Однако колоды были очень неудобны и тяжелы, поэтому чаще прибегали к ручным и ножным кандалам. Везли арестанта обычно либо в открытой телеге, либо в закрытом возке. Для людей знатных находили вместительные кареты – берлины.
Перевозку знатных арестантов организовывали, естественно, тщательнее, окружали особой секретностью. Так, в полной тайне везли в 1744 году семью свергнутого Елизаветой императора Ивана Антоновича (Брауншвейгскую фамилию) на север, вначале предположительно на Соловки. Никто из арестованных не должен был знать, куда его переправляют. О конечном пункте не всегда знала даже охрана. В город конвой с арестантом въезжал ночью, под покровом темноты. Доставив преступника в столицу, начальник конвоя сразу же сдавал его под расписку либо коменданту Петропавловской крепости, либо чиновникам Тайной канцелярии.
Арестованного следовало привезти к месту назначения «в невредном сохранении», поэтому охрана должна была заботиться о его здоровье и еде. Конвою следовало особенно внимательно следить, чтобы их поднадзорный не предпринимал никаких попыток самоубийства. Зная, что их ждут в пыточной камере страшные муки, иные арестанты пытались любыми способами покончить с собой. В 1739 году брат князя И. А. Долгорукого Александр бритвой вспорол себе живот, но был спасен охраной, а вызванный врач зашил рану. В 1720 х годах старообрядцу Петру Байгичеву удалось подкупить судью, и он дал возможность узнику зарезаться.
Побеги арестантов все же случались. В мае 1736 года чуть было не сбежала из тобольской тюрьмы старообрядческая старица Евпраксия. По совету братьев и сестер с воли старица в течение семи дней не пила и не ела, так что местный полковой лекарь (неподкупленный!) зафиксировал смерть колодницы. Ее обмыли, положили в гроб (специально надколотый, чтобы она в нем не задохнулась) и затем вывезли за город на кладбище. Поднятая там из гроба своими товарищами, она пришла в себя, переоделась. Но вскоре ее случайно обнаружил и арестовал гулявший вдоль Иртыша драгун.
Такие побеги были загодя тщательно спланированы. Так, в декабре 1736 года старообрядцы подготовили побег из Тобольского кремля Ефрема Сибиряка. Когда его вели по кремлю, он вырвался от охранника, прямо в ножных и ручных кандалах, вылез в заранее открытую, но тщательно замаскированную его сообщниками бойницу и затем скатился по снегу с высокого кремлевского холма туда, где его уже ждали сани, которые тотчас умчались из Тобольска.
Бежали арестанты и с дороги. Зимой 1733 года на конвой, который сопровождал старообрядческого старца Антония, было совершено внезапное нападение. Как показали конвойные, «нагнали их со стороны незнаемо какие люди, три человека… в одних санях, захватили у них вперед дорогу и, скача с саней, один с дубиною ударил крестьянина, с которым ехал Антоний, от чего крестьянин упал, а другого, рагатину держа, над ним говорил: "ужели де станешь кричать, то де заколю!", а старца Антония, выняв из саней, посадили они в сани к себе скованного и повезли в сторону, а куда – неизвестно». Добравшись до ближайшего жилья, охранники подняли тревогу и организовали погоню, «только ничего не нашли»: старец навсегда ускользнул от инквизиции.
Часто арестантам удавалось «утечь» именно с дороги, воспользовавшись малочисленностью охраны, усталостью, беззаботностью и корыстолюбием конвойных солдат. Как это происходило, видно из протокола 1752 года о побеге арестанта из партии, следовавшей в Калугу. Все конвоируемые были закованы в кандалы, однако один из них «на большой дороге, в лесу, разобувшись, скинув потихоньку кандалы и соскоча с телеги, ушел в лес, а чесовой не видал, понеже он сидел к нему спиною с обнаженною шпагою».
Поиски беглого государственного преступника были довольно хорошо отлажены. Как только становилось известно о побеге, во все местные учреждения из центра рассылали грамоты с описанием примет преступника и требованием его задержать. В «погонных грамотах» (от слова «погоня») отмечались главные приметы преступника: рост, полнота, цвет глаз, волосы на голове и в бороде, форма и величина бороды, форма бровей, носа, форма и цвет лица, особые приметы (шрамы и т. п.), манера говорить, возраст, вид и цвет одежды, за кого себя выдает, с кем едет и т. д. Вот пример: «Таскающийся по миру бродяга Кондратей, сказывающийся киевским затворником, росту средняго, лицем бел, нос острой, волосы светлорусые, пустобород, отроду ему около тридцати пяти лет, острижен по крестьянски и ходит в обыкновенном крестьянском одеянии, а притом он и скопец». Таким был в 1775 году словесный портрет знаменитого основателя скопческого движения Кондратия Селиванова. По этим довольно выразительно указанным приметам поймать беглого преступника было возможно. Знаменитая сцена в корчме на литовской границе из пушкинского «Бориса Годунова» вполне исторична и достоверна.
Кроме того, беглых преступников ловили особые агенты – сыщики. Для поисков бежавшего перед арестом проповедника Григория Талицкого летом 1700 года сыщиков из Преображенского приказа разослали по всей стране. За его поимку была обещана колоссальная по тем временам награда – 500 рублей. Талицкого поймали уже через два месяца. Больше пришлось повозиться с поисками другого беглого преступника – стрельца Тимофея Волоха. Необыкновенную энергию в его поимке проявил сам Ф. Ю. Ромодановский. Из дела видно, что всесильный глава Преображенского приказа был уязвлен побегом Волоха и сам многократно допрашивал его родственников, сам осматривал всех задержанных подозрительных людей. И в конце концов, через два года, Ромодановский все таки достал, словно из под земли, дерзкого стрельца. Его удалось захватить на Волге, в Саратове.
Скрыться в городе (кроме Москвы, изобиловавшей притонами) или в деревне беглецу было довольно сложно. В сельской местности появление каждого нового человека становилось заметным событием, чужак сразу попадал на заметку начальству. В людных городах была своя система контроля. В Петербурге каждый домохозяин обязывался сообщать в полицию о своих постояльцах, по ночам всякое хождение по городу было невозможно из за караулов и постов.
В петровское время внутри страны установили довольно жесткий полицейский режим. С 1724 года запрещалось выезжать без паспорта из своей деревни дальше, чем на 30 верст. Все часовые на заставах и стоявшие по деревням солдаты тотчас хватали «беспашпортных» людей. Действовать так им предписывали инструкции. В каждом беглом подозревали преступника. А если у задержанного находили «знаки» – следы наказания кнутом, клеймами или щипцами, разговор с ним был короток, что бы арестованный ни говорил в свое оправдание.
Бежать на Урал и в Сибирь в одиночку было очень трудно. Для успешного побега через «Камень» – Уральские горы – нужен был опытный проводник. По дороге в Сибирь власти зорко следили за «шатающимися» беглыми и гулящими. В воротах городов и острогов стояла стража, проверяя каждого пешего и конного. Бежать на юг или юго восток, к донским, яицким казакам нужно было по рекам, переправляться предстояло через броды и перевозы, кишевшие шпионами. Опасно было идти и по открытой степи, где беглеца легко замечали разъезды пограничной стражи. Поэтому то беглые на Дон стремились пристроиться к возвращающимся из России казакам – в одиночку пересечь или обойти все заставы в степи было непросто. Почти всюду до беглого дотягивались длинные руки власти. Одним словом, велика Россия, а бежать некуда!
Бежать за границу было также непросто. Беглецу предстояло быстро, не мешкая, опережая разосланные во все концы грамоты с описанием его примет, добраться до западной границы (польской или шведской) и перейти ее. Без подорожной для передвижения внутри страны и без заграничного паспорта сделать это было почти невозможно. Даже сам царь Петр I при выезде из столицы получал подорожную. Поэтому власти, послав сыщиков и нарочных с грамотами о поимке беглеца, успевали предупредить о нем местные власти, пограничную стражу и даже посольства России за рубежом. Добыть же паспорт беглецу без связей было нереально. С начала XVIII века, когда побеги крестьян за границу и на Дон резко возросли, власти постоянно усиливали наблюдение как за разрешенными выездом и въездом, так и за нелегальным переходом рубежа, что, как уже сказано, считалось изменой. Вдоль польской границы, куда бежали сотни тысяч людей, приходилось размещать целые полки, устанавливать густую цепь застав. Чтобы нелегально перейти границу, нужно было хорошо знать местность или брать с собой проводников из приграничных жителей, которые требовали денег, и немалых, а порой и выдавали беглеца пограничной страже.
Даже оказавшись за границей, беглец, особенно знатный, не мог быть спокоен. Русские агенты всюду его разыскивали, а Коллегия иностранных дел рассылала официальные ноты о выдаче беглого подданного. Особенно хорошо работа русской агентуры видна в деле царевича Алексея, который инкогнито бежал в 1717 году по дороге из России в Данию и укрылся во владениях австрийского императора. И тем не менее его убежище было раскрыто русскими агентами во главе с П. А. Толстым, который угрозами и ложными обещаниями вынудил сына царя вернуться в Россию.
Знатный беглец не без основания опасался не только выдачи его в Россию, но и попыток выкрасть его или убить. Поэтому становится понятно поведение русских дипломатов – братьев Авраама и Федора Веселовских, которые, не желая страдать за близость с опальным царевичем Алексеем, остались за границей и сделали все, чтобы там «раствориться», исчезнуть. Первым скрылся («пропал безвестно») Авраам Веселовский. В 1720 году Федор Веселовский – русский посланник в Англии – получил указ немедленно прибыть в Копенгаген к русскому посланнику А. П. Бестужеву Рюмину. Но в Данию Веселовский не поехал и из Марбурга написал Бестужеву: «Очевидно вижу я, что отзыв мой от сего двора (английского. – Е. А.) и посылка в Копенгаген ни для какой причины, ниже в иное намерение чинится токмо для моего брата Аврама, за которого определен быть страдателем, и вижу явно, что намерение положено по прибытии моем в Копенгаген бросить меня на корабль и отвезти в С. Петербург и чрез жестокое и страдательное истязание о брате моем, хотя сведом или не сведом, спрашивать. Ныне, государь мой, откровенно объявляю, что страх сей видимой и бесконечной моей беды привел меня в такое крайнее отчаяние, что я, отрекшись от всех благополучей сего миру, принял резолюцию ретироваться в такой край света, где обо мне ни памяти, ни слуху не будет, и таким образом докончаю последние бещастные дни живота моего, хотя в крайнем убожестве и мизерии (нищете. – Е. А.), но [со] спокойною совестию и без страдания».
Тем временем Петр I рвал и метал, он требовал, чтоб братьев достали хоть из под земли и привезли в Россию. Для того чтобы поймать их, была создана специальная группа агентов. Ей удалось выследить Авраама Веселовского под Франкфуртом на Майне. За операцией следил сам Петр I. Он приказал захватить Веселовского так, чтобы не вызвать подозрения немецких властей. Предполагалось обвинить беглеца якобы в неуплате им крупного долга и на этом основании задержать. Но Веселовский счастливо избежал расставленных ему ловушек и укрылся в Швейцарии. Федор Веселовский вернулся в Россию лишь при Елизавете Петровне в 1743 году, Авраам же остался за границей навсегда. Согласно легенде, уже будучи глубоким стариком (он умер в 1782 году), он не мог без страха проходить мимо висевшего на стене портрета Петра Великого, длина рук которого ему была хорошо известна.
«РУССКАЯ БАСТИЛИЯ» НА ЗАЯЧЬЕМ ОСТРОВЕ
Петропавловская крепость стала главной следственной тюрьмой политического сыска с того дня, когда сюда весной 1718 года перебралась Тайная канцелярия. До этого государственных преступников содержали в колодничьих палатах приказов и канцелярий. В Преображенском приказе узников сажали в высокие срубы без крыши и пола. Назывались они очень выразительно: «бедность», или «беда». «Попасть в беду» означало на языке тех времен быть «вкинутым» или «посаженным» в тюрьму.
То, что Петропавловская крепость стала резиденцией Тайной канцелярии и следственной тюрьмой, объясняется очевидным удобством этого мощного оборонительного сооружения на острове, отделенном от города с одной стороны Невой, а с другой – протокой. Еще до переезда сюда Тайной канцелярии тюрьма в крепости уже была. Первыми заключенными стали 22 моряка с корабля «Ревель», погибшего в 1717 году при невыясненных обстоятельствах. Из политических узников Петропавловской крепости первым был, по видимому, племянник гетмана Мазепы Андрей Войнаровский, схваченный русскими агентами в 1717 году на улице Гамбурга, тайно привезенный в Петербург и впоследствии ставший героем поэмы Кондратия Рылеева. Перед тем как сгинуть в Сибири, Войнаровский просидел в крепости пять лет. В казармах крепости держали и пленных шведских офицеров. Крепость стала последним земным пристанищем для царевича Алексея Петровича: 14 июня 1718 года его посадили «в роскат (бастион. – Е. А.) Трубецкой, в полату». Возможно, для содержания царевича использовали освобожденную для этого гарнизонную казарму. Пытали же его в каземате Трубецкого бастиона.
«Русской Бастилией» иностранцы стали называть Петропавловскую крепость с тех пор как в ней разместился политический сыск. Тюрьмы Тайной канцелярии размещались в казармах гарнизона. В 1722 году колодники сидели в семи восьми местах по всей крепости, а в 1737 году Тайная канцелярия имела уже 42 «колодничьи палаты».
Когда возникла самая страшная тюрьма в Алексеевском равелине, точно сказать невозможно. Историки города считают, что ее деревянное здание построили либо в середине, либо во второй половине XVIII века. Возможно и так, но известно, что в равелинах содержали узников и раньше. В одном из документов Тайной канцелярии за 1722 год отмечено, что колодник Игнатий Иванов сидел за «особым караулом в равелине, в офицерской» казарме. Равелин был особенно удобен для тюрьмы, так как представлял собой «остров на острове»: он отделялся от остальной территории крепости каналом, по берегам которого со стороны равелина возводили высокие деревянные заборы с воротами. Бастионы были также удобны для узилища тем, что их почти замкнутые пятиугольные дворы легко отгораживались забором от внутреннего пространства самой крепости.
Ощущения человека, впервые оказавшегося в тюрьме Петропавловской крепости, были ужасны. Пастор Теге, попавший в крепость в 1750 х годах, с содроганием писал об этом памятном дне своей жизни: «Сердце мое сжалось… При входе в каземат меня обдало холодом, как из подвала, неприятным запахом и густым дымом. У меня и так голова была не своя от страха, но тут она закружилась, и я упал без чувств».
Почти четверть века спустя сходные чувства испытал и Григорий Винский. Он описывает процедуру, которой его подвергли сразу же при входе в каземат: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: "Ну, раздевайте!" С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: "Ахти, никак сечь хотят!" заморозила мне кровь (напомню, что с 1762 года телесные наказания дворян были отменены. – Е. А.); другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергивали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось. Я скоро увидел, что с сюртука, камзола, исподнего платья срезали только пуговицы, косу мою заплели в плетешок, деньги, вещи, какия при мне находились… все у меня отняли, камзол и сюртук на меня надели. И так без обуви и штанов повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом дверь захлопнули и потом цепочку заложили… Видя себя в совершенной темноте, я сделал два шага вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, я ощупал прямую мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью и, на ней севши, старался собрать распавшийся мой рассудок, дабы открыть, чем я заслужил такое неслыханно жестокое заключение».
Винский, молодой и здоровый мужчина, в отличие от пастора Теге упал в обморок не при входе в каземат, а при выходе из него, когда его повели на первый допрос: «Накинувши сюртук и подпоясавшись носовым платком, я побрел за унтером. Но лишь только отворили наружную дверь и меня коснулся свежий воздух, глаза мои помутились и я, как догадываюсь, впал в обморок… Не знаю, как меня втащили в мою лачугу, но опамятовшись, я видел себя опять в темноте».
То, что Винский оказался в каком то мокром смрадном углу без света, было либо сознательным шагом следователей, решивших «подготовить» столичного щеголя к первому допросу, либо произошло из за нехватки мест: как раз в это время по городу шли повальные аресты, и камеры тюрьмы были заполнены. Через три дня его перевели в обычную для Петропавловской крепости камеру с окном и печью.
Каждую колодничью палату, как одиночку, так и многоместную, охраняли, как правило, три солдата. Охранники раз и навсегда прикреплялись к «своим» колодничьим палатам. Режим охраны был таков: день и ночь караульные, сменяя друг друга, находились в помещении с заключенным и непрерывно наблюдали за ним. Обычно один часовой с оружием в руках стоял или (в нарушение устава) сидел на посту в течение суток, а подчасок сидел или (тоже в нарушение устава) спал на скамье рядом.
Постоянное присутствие солдат, их разговоры или их молчание – все это было весьма тягостно для интеллигентного узника. Пастор Теге вспоминал, что с ним в каземате сидели непрерывно четверо гвардейцев во главе с сержантом, причем один держал шпагу наголо, и все вместе «ели» глазами «прусского шпиёна». Девять недель, писал пастор, «гвардейцы были немы, как рыбы, и на все мои расспросы не отвечали мне ни слова… Кто привык жить с людьми, тот представит себе, что я вытерпел».
Сущей пыткой становилось постоянное присутствие охраны для женщины колодницы, особенно если она принадлежала к высшему классу. В тяжелых условиях больше года провела в крепости графиня Аврора Мария Лесток, жена опального лейб медика императрицы Елизаветы. Солдаты и офицеры обращались с ней грубо, как то раз дежурный офицер даже плюнул ей в лицо. На глазах солдат ей приходилось отправлять свои естественные потребности. На невозможность жить под взглядами солдат жаловалась самозванка «княжна Тараканова», сидевшая в крепости в 1775 году: «Днем и ночью в моей комнате мужчины, с ними я и объясниться не могу». Однако это, как и лишение ее прислуги, теплой одежды, привычной еды, входило в ужесточение режима, определенное следователями для упорствующей в своем преступлении самозванки.
Вообще, охрана имела довольно много прав в отношении колодника. Если он начинал буянить, дерзить, не подчиняться распорядку, то солдаты избивали арестанта, связывали его, сажали на цепь. При нападении на стражу, при попытке бегства или освобождения колодников посторонними солдаты имели право применять оружие.
Окна камер закрывали решетками и деревянными щитами, поэтому в них постоянно горели свечи. Отапливались палаты печками, на них же готовили еду для колодников. Камеру часто осматривали, у колодников отбирали все острые и режущие предметы. Если узник все же сумел себя поранить, часового подвергали допросу и пытке. Его ждало разжалование и суровое наказание. Но прежде всего охранник должен был предотвратить побег узника. Это было главным в его деле. Причину побегов арестантов начальство, не без оснований, видело в «слабом смотрении» солдат за колодниками. Из архивных документов мы узнаем, что был «особый караул», так называемое «крепкое смотрение» за арестантами. «Обыкновенное смотрение» было мягче и гуманнее: узник мог принимать посетителей, его отпускали на церковную службу в Петропавловский собор, некоторых посылали под конвоем «за город» (т. е. из крепости) просить милостыни.
За провизией для арестантов свободные от службы караульные солдаты отправлялись на рынок, а потом стряпали еду для заключенного и для себя. Вместе, за одним столом, охранники и узники ели. Караульным предписывалось как можно меньше разговаривать со своим «хозяином» – так на тогдашнем языке у «Петра и Павла» (т. е. в тюрьме Петропавловской крепости) называли солдаты своего поднадзорного. Но застолье, как известно,– повод для разговоров, причем формально не запрещенных инструкцией, ведь от пищи зависела жизнь «хозяина». Знатные узники угощались не только кулинарными произведениями своих сторожей, но и блюдами из близлежащей австерии на Троицкой площади или еду готовили им собственные повара. В меню знатных арестантов бывали разносолы и напитки. Простолюдинам приходилось много труднее. На отпускаемые казной деньги (2 3 копейки на день) прокормиться было невозможно, и если арестанту не удавалось «на связке» с товарищами по несчастью собрать милостыню на улицах города, а родственники или доброхоты не приносили передач, то его ожидала голодная смерть.
Заключенным категорически запрещалось иметь перо и бумагу и вести переписку. Но в жизни было иначе: узники находились друг с другом в постоянной «пересылке» – письменной связи именно через свою охрану. Хлеб (калач, пироги) чаще всего служил «капсулой» для передач, таким способом пересылали деньги, записки, даже ключи от кандалов.
По традиции в тюрьмы (в том числе и в Петропавловскую крепость) имели почти свободный доступ женщины (монашки, жены, родственницы и знакомые), которые приносили заключенным милостыню: еду, одежду, деньги и лекарства. Часто они подкупали охрану, которая без обыска пропускала их внутрь «бедности» и в колодничьи палаты. Одно политическое дело было начато по доносу колодника, подслушавшего разговор своего сокамерника с пришедшей к нему женой, которая сидела рядом с мужем и «в голове у него искала».
Из воспоминаний, доносов и протоколов о происшествиях в крепости мы узнаем, что конвойные пили с колодниками, давали им полную свободу играть на деньги в шашки, карты, зернь, устраивать «гонки» вшей. Охрана как бы не замечала грубейших нарушений режима, а фактически получала с майдана (карточного круга) дань и поэтому больше заботилась о том, как бы не пропустить появления внезапно нагрянувшего с проверкой дежурного офицера.
Солдаты и колодники происходили в основном из одного «подлого» класса, их объединяли общие, весьма приземленные интересы, схожие взгляды на жизнь. Несмотря на различие положения, в котором они оказались, это были люди одного круга. Когда из казармы уходил дежурный офицер, им всем становилось легче и веселее. Арестанты и охранники вели задушевные беседы, спорили, выпивали, играли в карты. По дружбе или за деньги с охранниками можно было о многом договориться. Арестантам удавалось вовлечь солдат в разные авантюры, сыграть на стремлении подневольных служивых сбросить солдатскую лямку, поймать их на жадности к деньгам или к выпивке.
Такие же простые и вопреки инструкциям даже сердечные отношения складывались порой между охраной и высокопоставленными узниками. Пастор Теге пишет, что секрет его хороших отношений с солдатами в деньгах, которые он давал им на водку. Молчание солдат, карауливших его, прекратилось через девять недель, когда закончилось следствие по делу пастора, и гвардейцы «прыгали от радости, получив позволение двигаться и говорить по прежнему». Пастор выучился у солдат русскому языку и часто разговаривал с ними: «Добрые и услужливые, как вообще все русские, они старались развлечь меня разными рассказами. Так проходил не один бурный зимний вечер, и я жалел, что не мог записать некоторых в самом деле прекрасных рассказов, состоявших по большей части из русских сказок».
Прекрасные воспоминания об охране остались и у шведского аристократа графа Гордта. Он вспоминал: «Мало помалу офицеры и стража привязались ко мне и почувствовали жалость к моей доле. В двух гренадерах я приметил особенно искреннее участие, они дали мне понять, что готовы на все, что только может облегчить мои страдания. Однажды вечером один из них сказал мне, что офицер ушел с дежурства и что если я хочу выйти прогуляться на воле, то увижу весь город иллюминированным – то был один из праздничных дней… Я был в восторге… и мы отправились вокруг крепости». За подобную прогулку солдата могли казнить, как соучастника побега опасного государственного преступника. Но из этого и других описаний видно, что такие «вольности» не были редкостью. «Патриархальные», точнее – человеческие отношения узников и охраны – характерная особенность Петропавловской крепости как тюрьмы XVIII века.
В 1761 году часовой Дмитрий Алексеев был обвинен в том, что принес колоднику Ивану Зубареву бумагу, чернильницу и перо, чтобы тот мог написать письмо наследнику престола Петру Федоровичу. А потом товарищ Алексеева, Иван Пронсков, подошел к карете великого князя у театрального подъезда и со словами: «Пожалуй, батюшка, милостивый государь, прими!» передал ему письмо Зубарева, чем совершил тяжелое должностное преступление.
Здесь мы касаемся весьма интересного явления, которое можно назвать «эффектом Нечаева» – по имени знаменитого революционера XIX века, сумевшего распропагандировать в свою пользу солдат охраны. Часовые, эти простые крестьянские или необразованные дворянские парни, невежественные и легковерные, поддавались обаянию личности своего «хозяина», нередко человека незаурядного, яркого проповедника или опасного авантюриста.
Иван Зубарев, подведший под суд своих охранников, известен как редкостный проходимец и мистификатор. Он начал свою «карьеру» с того, что заявил о якобы найденной им серебряной руде, и во время пробы образцов «руды» в химической лаборатории М. В. Ломоносова сумел обмануть ученого, незаметно подбросив в тигель кусочек настоящего серебра. Потом разоблаченный в своем жульничестве авантюрист после серии побегов и приключений оказался в Пруссии и даже попал во дворец Сан Суси, где его принял сам Фридрих II, который не устоял перед обаянием авантюриста и его рассказов. Получив от короля деньги, Зубарев отправился в Россию, чтобы поднять восстание старообрядцев, а потом организовать побег из Холмогор узника императора Ивана Антоновича и всего Брауншвейгского семейства, но попался при переходе через границу. Неудивительно, что яркая личность Зубарева и его фантастические автобиографические рассказы зачаровали охранников, которые и стали действовать по его указке.
Сильное воздействие на простоватых солдат опытного узника, знавшего человеческую природу и умевшего убедительно говорить, становилось почти неизбежным потому, что многомесячная жизнь охранников и «хозяина» бок о бок делала свое дело. Времени у всех участников бесед под вой метели и в светлые летние вечера было много: у одного шел срок, у остальных тянулась такая же долгая казенная служба.
Впрочем, принцип: «Дружба – дружбой, а служба – службой» действовал почти без исключений, и охранник хорошо знал, что в случае побега «хозяина» его ждут пытки, военный суд, а то и каторга. Доносами друг на друга сокамерники и охранники также не брезговали. Кроме того, рано или поздно задушевный собеседник мог прийти за своим «хозяином», чтобы отвести его на казнь.
Несомненной легендой является утверждение о том, что из Петропавловской крепости не бежал ни один заключенный, хотя обычных для других узилищ помет типа: «Из под караула бежал и без вести пропал» – в документах сыска не очень много.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В декабре 1719 года из крепости бежали узники старообрядцы Иван Золотов и Яков Григорьев. Они сидели в казарме у Васильевских ворот вместе с несколькими другими колодниками. Получилось так, что из троих охранявших их гренадер двое пошли по делам: один повел колодника в канцелярию, а другой «пошел для покупки на рынок редьки». Третий же гренадер, Пахом фомин, так объяснял на следствии обстоятельства «утечки» узников: «И из оных раскольников один выпросился у него, Пахома, на сторону (т. е. в отхожее место. – Е. А.), и он его из караула выпустил, а другой [колодник] пошел за тем раскольником без спросу и, вышед они из той казармы, дверь затворили, а он де у оставшихся колодников в той казарме остался один, того же часа вышел он из казармы за ними и куда они пошли, того он и не усмотрел». Гренадер Фомин сразу же попал под следствие, его пытали, чтобы выяснить, не подкуплен ли он раскольниками, он же утверждал, что упустил их «простотою своею и недознанием».
Так же бежали и некоторые другие арестанты. Дело в том, что ночные судна стояли в камерах только самых секретных узников. Обычных же заключенных выводили из камер в отхожее место, находившееся неподалеку. Выводили их в тяжелых кандалах или на длинной цепи. Беглый солдат Петр Федоров в 1721 году рассказывал на допросе о своем побеге: «Пошел он ис колодничей избы в нужник, которой на дворе за колодничею избою и был на цепи и, не ходя в нужник, за колодничьею избою за углом цепь с себя скинул для того, что замок был худ и отпирался, а чесовой солдат за ним смотрел из сеней и как цепь с себя скинул, тот чесовой салдат того не видал, и без цепи он с того двора сошел в ворота».
Смерть узника в крепости была таким же важным для сыскного ведомства событием, как и побег, поэтому ее тщательно документировали. По решению Тайной канцелярии к умирающему допускали врача или священника. Если узник отказывался от услуг пастыря, то посмертно его наказывали: закапывали где нибудь на окраине без всякой погребальной церемонии. Зато исповедовавшиеся преступники получали милость: их хоронили в ограде кладбища. В Петропавловской крепости из за ее ограниченных размеров и близости подпочвенных вод кладбища (кроме Комендантского) не было. Единственное известное захоронение тела преступника прямо в крепости совершилось 5 декабря 1775 года. Тогда глубоко в землю на территории Алексеевского равелина закопали тело самозванки «княжны Таракановой».
Обычно тела узников вывозили из Петропавловской крепости и хоронили за оградой какого нибудь православного кладбища, где было принято закапывать утопленников и самоубийц. Чаще всего как место погребения умерших и казненных политических преступников упоминается кладбище у церкви Сампсония Странноприимца на Выборгской стороне. Там похоронили в 1726 году Ивана Посошкова, в 1740 году – Артемия Волынского, Петра Еропкина, Андрея Хрущова и других политических преступников.
РУССКИЕ ТОРКВЕМАДЫ, ИЛИ «УВЕЩЕВАНИЕ С ПРЕЩЕНИЕМ»
Идя с доносом в ближайшую канцелярию или крича «Слово и дело!» на площади, доносчик порой не подозревал, что его ожидает. Его сразу же арестовывали и сажали в тюрьму, где он проводил подчас несколько месяцев в компании отпетых преступников. Такая же участь ждала ответчика и свидетелей: пока велся розыск, все они сидели в колодничьих палатах сыскного ведомства. Первая стадия розыска, которая проводилась до применения пыток, называлась «роспросом».
Рассмотрим традиционное, рутинное начало обычного сыскного дела по политическому доносу. Первым на «роспрос» приводили изветчика. Вначале он давал присягу: клялся на Евангелии и целовал крест, обещая говорить только правду, а за ложные показания нести ответственность вплоть до смертной казни. Затем изветчик отвечал на пункты своеобразной анкеты: называл свое имя, фамилию (прозвище), отчество (имя отца), социальное происхождение («из каких чинов») и состояние, возраст, место жительства, вероисповедание (раскольник или нет). Далее в протокол вписывалась суть извета, начинавшаяся словами «Государево дело за ним такое…».
Было бы ошибкой думать, что изветчика принимали в сыскном ведомстве с распростертыми объятиями. За ним устанавливали тщательный присмотр, рекомендовалось обходиться с ним внимательно, но без особого доверия. Изветчик был необходимейшим элементом сыска (без него дело могло полностью развалиться, что и бывало не раз), но, вместе с тем, власти изветчику не доверяли. До самого конца положение изветчика оставалось крайне неустойчивым. С одной стороны, его защищал закон, но, с другой стороны, при неблагоприятном для изветчика повороте расследования, закон из щита для него превращался в меч. Доказать («довести») извет – вот что являлось главной обязанностью изветчика, поэтому он еще назывался «доводчиком». За «недоведение» извета по государственным преступлениям доносчику в начале XVIII века грозила смертная казнь.
Изветчик должен был доказать извет с помощью фактов и свидетелей, причем от него требовалась особая точность в описании преступной ситуации и при передаче сказанных ответчиком «непристойных слов». Неточный, приблизительный их пересказ рассматривался не просто как ложный извет, а как новое преступление – произнесение «непристойных слов» уже самим изветчиком. Поэтому всякая интерпретация изветчиком якобы слышанных им «непристойных слов», различные дополнения и уточнения их смысла («прибавочные слова») категорически запрещались – изветчик должен был сказанные ответчиком «непристойные слова» излагать точно, «слово в слово», «подлинно». При воспроизведении ситуации, в которой были сказаны «непристойные слова», также не было места мелочам и неточностям.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1762 году рассматривалось дело, заведенное в тюрьме по доносу одного колодника (конокрада Егора Пронина) на другого (церковного вора Прокофия Дегтярева), который, как сообщает изветчик, «встав ото сна, сидя на печи [в тюрьме], говорил слова такия: "Вот де ныне стала Великому государю [Петру III] присяга, это де шпион сядет на царство, так де будет нам головы рубить…"». Однако Дегтярев опроверг извет Пронина. Он сказал, что тех слов, лежа на печи, говорить утром не мог, так как в это время там грелся «пытаной колодник Иван Тюрин, а он, Дегтярев, лег на печь только вечером. Эти расхождения привели к тому, что следователи выясняли по преимуществу только одно обстоятельство: колодник Дегтярев лежал на печи утром или вечером? Изветчик пытался уточнить, что, мол, Дегтярев лежал на печи «после обеда в полдни, а не поутру на рассвете», а о том, что с утра на печи лежал Тюрин, он забыл. Но было уже поздно. Извет был поставлен под сомнение, и изветчик наказан.
Колодница Степанида Ильина (дело 1726 г.), напротив, оказачась памятлива и сумела точно передать подслушанный ею преступный разговор шести караульных солдат. На пытках они все подтвердили правильность нижеследующего извета Ильиной, который был «зашифрован» (из за обилия матерщины) в протоколе Тайной канцелярии таким образом: «Оные салдаты, стоя у нее на карауле, между себя говорили: "Под растакую де мать, мать де их в рот, что к Москве поитить, что тут (в Петербурге. – Е. Л.) не к кому нам голову приклонить, а к ней, государыне (Екатерине I. – Е. А.), есть кому со словцами подойтить, и она де их слушает, что не молвят; так уж они, растакие матери, сожмут у нас рты, тьфу!, растакая мать, служба наша не в службу, как де, вон, растаким матерям, роздала деревни по три трети и больше, растакой де матери…"» и так далее в таком же роде. За «непристойные слова», точно переданные изветчицей, солдаты были сурово наказаны.
Нелегко было изветчику, если он слышал «непристойные слова» без свидетелей, «один на один», особенно когда ответчик на следствии «не винился», то есть не признавал правильность доноса. В гораздо лучшем положении был тот изветчик, который мог указать на свидетелей. Но и здесь позиция изветчика могла стать уязвимой: отказ даже одного из свидетелей подтвердить извет порой приводил его к катастрофе. Если изветчик пытался уточнить свой донос, то новые его показания называли «переменными речами», их признавали «подозрительными», что вело изветчика к пытке. А наказанием за ставший, таким образом, ложным извет могли быть плети, кнут и даже смертная казнь.
«Недоведенный» извет означал только одно: изветчик, извещая власти о преступлении, не просто солгал, а сам затеял {«вымыслил собой») те самые «воровские затейные слова», которые он приписал в своем извете ответчику. Именно так расценили в 1721 году в Тайной канцелярии «недоведенный донос» матроса Сильвестра Батова. Его приговорили к наказанию кнутом и к ссылке на каторгу. В 1732 году казнили некоего Немировича, который донес на Жукова, но «о важных непристойных словах не доказал и затеял те важные непристойные слова, вымысля собою».
Что же ждало счастливого изветчика, то есть того, чей донос оказывался «доведенным», подтвержденным свидетелями и признанием ответчика? Когда по ходу следствия становилось ясно, что извет «небездельный», изветчик получал послабления: его освобождали от цепи, на которой он мог, как участник дела, сидеть, сбивали ручные или ножные кандалы или заклепывали в кандалы полегче. Через некоторое время его выпускали на волю под «знатную расписку» или на поруки. Он обещался «не съехать» из города и регулярно отмечаться в Тайной канцелярии. Перед выходом на свободу изветчик давал расписку (и даже иногда присягал на Евангелии) о своем гробовом молчании «под страхом отнятия ево живота» о том, что он видел, слышал и говорил в стенах сыска. Перед освобождением изветчика о нем на всякий случай наводили справки, «не коснулось ли чего до него»: не числится ли за ним каких старых преступлений, не был ли он раньше ложным изветчиком, не подозрительный ли он вообще человек? И после этого следовала резолюция, подобная той, что мы встречаем в деле 1767 года доносчика монаха Филарета Батогова: «Нашелся правым, и по делу ничего до него, Батогова, к вине его не коснулось».
При выполнении всех этих весьма непростых условий удачливый изветчик выходил из процесса, поэтому с таким счастливцем простимся еще до окончания всего сыскного дела. По закону и решению начальника сыска он получал свободу и награду «за правой донос». Как сказано выше, награды были самые разные и, чаще всего, в виде денег. Хотя в среднем количество сребреников составляло 5 рублей, четкого определения на сей счет не было. Из документов сыска известны самые разные суммы награды доносчику от 2 3 до 1000 рублей. Иногда деньги сочетались с иными видами поощрения. В одних случаях доносчики получали часть имущества преступника, в других – повышение по службе, новые чины и звания.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Самую большую денежную награду в истории сыска получила неверная подруга царевича Алексея Петровича Ефросинья Федорова. В журнале Тайной канцелярии сохранилась запись именного указа Петра I: «Девке Офросинье на приданое выдать своего государева жалованья в приказ три тысячи рублев из взятых денег блаженные памяти царевича Алексея Петровича».
Посадский Федор Каменщиков оказался единственным доносчиком из всей толпы, слушавшей на пензенском базаре 19 марта 1722 года «возмутительную» речь монаха Варлаама Левина. За свой донос он получил награду в 300 рублей и право пожизненной беспошлинной торговли своим товаром.
Сотни дворов с землями удостоилась в 1736 году Елена Возницына в награду «за правый донос» на своего мужа Александра, обратившегося в иудаизм.
В 1739 году получил большую награду изветчик по делу князей Долгоруких березовский подьячий Осип Тишин, донос которого привел нескольких членов семьи Долгоруких на плаху. Тишин был определен на очень «хлебное» место секретаря Сибирского приказа. Сверх того ему выдали 600 рублей.
200 рублей получил первый доносчик на Емельяна Пугачева крестьянин С. Ф. Филиппов. Именно по его доносу самозванец был схвачен как опасный болтун еще в 1772 году, но сумел позже бежать из казанской тюрьмы. Этой наградой, выданной доносчику уже после подавления мятежа, власть хотела подчеркнуть важность и нужность подобных доносов, которые, будь они вовремя услышаны, могли бы предотвратить общественную катастрофу.
После изветчика в «роспрос» попадал ответчик, то есть человек, на которого был подан донос. На первом допросе его, как и ранее изветчика, сурово предупреждали об особой ответственности за дачу ложных показаний и брали с него расписку клятву. Иногда ответчик сразу подтверждал поданный на него извет. Но это бывало достаточно редко. Ответчик прекрасно понимал, что последует за его безусловным признанием,– ведь, согласно закону, признание являлось главным доказательством виновности. Более того, даже если ответчик сразу признавал извет, его все равно пытали, чтобы он подтвердил свое признание. Поэтому ответчик часто «запирался» («не винился») или признавал обвинения лишь отчасти, с оговорками. Бывало, что ответчик признавался в произнесении «непристойных слов», но при этом уточнял, что он имел в виду что то другое, не то, о чем донес изветчик, неверно интерпретируя его безобидные слова как оскорбление чести государя. Порой ответчик, соглашаясь в целом со смыслом переданных изветчиком «непристойных слов», настаивал на том, что сказано это было не в столь грубой и оскорбительной форме, как это подает в своем доносе изветчик. Все эти уточнения следователи называли «выкрутками».
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1718 году киевлянин Антон Наковалкин сказал своему спутнику подьячему Алексею Березину: «По которых мест государь жив, а ежели умрет, то де быть другим». Березин донес на Наковалкина в Тайную канцелярию. И на допросе Наковалкин объяснил свою фразу так: «Ныне при Царском величестве все под страхом и мо[гут] быть твердо, покамест Его ц. в. здравствует, а ежели каков грех учинится и Его ц. в. не станет, то может быть, что все не под таким будут страхом, как ныне при Его величестве для того, что может быть, что он, государь царевич Петр Петрович будет не таким, что отец его». Так ответчик формально признал извет, но трактовал сказанное им как нечто весьма похвальное Петру I. Но «выкрутка» мало помогла Наковалкину: его пороли за саму тему разговора – рассуждать о сроке жизни государя было запрещено.
В декабре 1722 года было начато знаменитое дело о «полтергейсте» в Троицкой церкви в Санкт Петербурге. Когда дьякон Федосеев узнал о страшном ночном шуме и грохоте на запертой колокольне, он не только согласился с протопопом Герасимом Титовым, сказавшим, что на колокольне возится «кикимора», черт, но добавил фразу, которая живет уже три столетия: «Питербурху пустеть быть». На следствии в Тайной канцелярии дьякон стал «выкручиваться», и смысл его «выкрутки» свелся к следующему: «А толковал с простоты своей в такой силе: понеже де Императорского величества при С. Питербурхе не обретается и прочие выезжают, так Питербурх и пустеет». Федосееву, конечно, не поверили, стали допрашивать о возможных сообщниках, намеревавшихся опустошить столицу: «Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Питербурха?», а затем били кнутом и сослали навечно в Сибирь.
В 1723 году пытался «выкрутиться» швед Питер Вилькин, сказавший при многих свидетелях, что царю Петру I никак больше трех лет не прожить. В роспросе он утверждал, что «три года жить Его и. в. таких слов я, Питер, не говаривал», а якобы говорил, что царь проживет еще лет десять. Видно, он рассчитывал, что, «накинув» 51 летнему царю еще семь лет жизни, он спасет себя – прожить 61 год, по тем временам, мог желать себе каждый. По видимому, «версия» Вилькина о десяти отпущенных царю годах жизни вполне устроила Петра I. Царь приказал болтуна только «сечь батоги нещадно» и выпустить на свободу.
Все эти «выкрутки» затягивали процесс, а следователи между тем стремились по возможности быстрее достичь результата – признания ответчиком своей вины. Этой цели соответствовала вся обстановка «роспроса», который велся при сильном психологическом давлении на человека. Предварительно ответчика долго «выдерживали» (нередко – в цепях) в душной, грязной колодничьей палате, в компании со страшными безносыми и безухими ворами, нередко в полной неизвестности относительно причины ареста.
Как уже сказано выше, Григория Винского без предъявления каких бы то ни было обвинений неделю продержали в темной, сырой камере. Эту одиночку использовали для «подготовки» подследственного, который от ужаса и тоски три дня ничего не ел и все время напряженно думал о возможных причинах ареста и заточения. Приведенный на допрос Винский, грязный, небритый, с беспорядком в одежде, увидел сидящих за столом чиновников во главе с обер прокурором Терским, известным в народе под прозвищем Багор.
Терский встретил узника грозной речью: именем императрицы он предупредил его, что целью расследования является намерение власти «возбудить в каждом преступнике раскаяние и заставить его учинить самопроизвольное, искреннее признание, обнадеживая чистосердечно раскаивающемуся не только прощение, но и награждение, [тогда] как строптивым и непокорным Ея (императрицы. – Е. А) воле, за утаение малейшей вины – жестокое и примерное наказание, как за величайшее злодеяние». Это был типичный для сыска прием: действуя от имени верховной власти, следователи стремились запугать допрашиваемого.
Напугав ответчика, следователи применяли другой, также весьма распространенный прием – они заявляли, что им и без допроса все хорошо известно, что от ответчика требуется только признание вины: «Прибавлю еще,– сказал Терский,– что укрывательство с твоей стороны будет совершенно тщетным, ибо все твои деяния, до малейших, комиссии известны». После этого начался допрос.
Первый допрос строился на расчете сбить ответчика с толку, привести в замешательство, запутать. Винский вины своей не признал, и, убедившись в тщетности своих угроз, Терский приказал писцу не записывать оправдательные ответы Винского. После этого обер прокурор изменил тактику. Между ним и Винским произошел такой диалог:
«– Посему ты святой? Ась?
– Святой, не святой, да не очень и грешен.
– Ты еще и пошучиваешь… Я тебе говорил, что комиссии все твои дела известны.
– Говорили, но я знаю, что нечему быть известным.
– А как я разверну сию бумагу, тогда уж поздно будет.
– А разверните.
– О! Ты, брат, видно, хват, тебе смерть копейка.
– Смерти я не боюсь, а сказать напраслину не хочу.
– Посмотрим (понизив голос). Теперь пойди!
Так закончился мой страшный допрос».
Допускаю, что Винсгий не вел себя на допросе так спокойно и даже с вызовом, как он это описывает в мемуарах, но в приведенном отрывке хорошо видны приемы, к которым прибегали следователи при допросах. Само обращение на «ты» заведомо унижало честь дворянина. Учтем при этом, что в 1779 году Россией правила гуманная Екатерина II, а Винского обвиняли в хотя и важном преступлении – банковской афере, но все таки это не оскорбление чести государыни или измена. Винский был дворянин, его без особого на то именного указа не могла тронуть палаческая рука, да и пытки тогда формально не существовали. Сам хамоватый Терский не был так страшен, как Шешковский, одно имя которого вызывало ужас у современников. Что же было с теми людьми, которые в другую эпоху – при Петре I – попадали в палату, где за столом сидел страшный князь Ромодановский или сам государь? Легенда гласит, что когда в 1724 году к царю ввели Виллима Монса – разоблаченного любовника императрицы Екатерины, то этот мужественный человек, встретившись глазами с царем, упал в обморок.
В рассказе Винского примечателен момент, когда Терский запрещает писцу записывать его явно невыгодные для следствия ответы. Действительно, знакомство с делами сыска показывает, что записи допросов в большинстве своем отличаются необыкновенной гладкостью и не содержат ничего, что противоречило бы замыслу следствия. Они никогда не фиксируют сколько нибудь убедительных аргументов подследственных в их пользу, зато часто ограничиваются дежурной фразой отказа от признания вины: «Во всем том запирался».
Допрашивали ответчика по заранее подготовленным «вопросным пунктам». При ведении крупных политических дел «вопросные пункты» составляли сами монархи или наиболее влиятельные при дворе люди. В делах же ординарных, «неважных» вопросные пункты составляли в Тайной канцелярии. Письменные (собственноручные) ответы ответчик писал либо в своей камере (для этого ему выдавали обычно категорически запрещенные в заключении бумагу, перо и чернила), либо (чаще), сидя перед следователями, которые, несомненно, участвовали в составлении ответов, «выправляли» их. Часто ответы со слов ответчика писали и канцеляристы.
«Увещевать», «устрашать», «порядочно допрашивать» – такие выражения часто встречаются в протоколах «роспроса». Это синонимы морального давления следователей на допрашиваемого, которые старались уговорить его покаяться, припугнув пыткой и пригрозив, в случае его молчания или «упрямства», страшным приговором. Под понятием «увещевать» можно понимать и ласковые уговоры, обращения к совести, чести преступника, и призывы следовать доводам логики, здравого смысла.
Чаще всего увещевателями выступали священники. Они «увещевали с прещением (угрозой. – Е. А.) Страшного суда Божия», чтобы подследственный говорил правду и не стал виновником пытки невинных людей. Для верующего, совестливого человека, знающего за собой преступление, увещевание становилось тяжким испытанием, но многие, страшась мучений, были готовы пренебречь угрозой Божиего суда.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В июле 1790 года при разборе дела Радищева судьи постановили подвергнуть его (в своем присутствии) «увещанию священническому». Это была, в сущности, процедура открытой, публичной исповеди, на которой священник уговаривал подсудимого сказать правду. Таким образом судьи пытались выяснить, действительно ли при написании своей книги Радищев не имел иного намерения, как «быть известному между сочинителями остроумным» (так он показал о причинах издания «Путешествия») и что у него не было сообщников.
В качестве внештатных следователей священники использовались и позже. Как вспоминал декабрист Михаил Бестужев, сидевший в Петропавловской крепости, он под воздействием обстановки и мыслей о страдании оказался «в экзальтированном настроении христиан мучеников в эпоху гонений». «Я,– пишет Бестужев,– совершенно отрешился от всего земного и только страшился, чтобы не упасть духом, не оказать малодушия при страдании земной моей плоти, если смерть будет сопровождаться истязаниями. В одну из таких минут отворяются двери моей тюрьмы. Лучи ясного зимнего солнца ярко упали на седовласого старика в священническом облачении, на лице которого я увидел кротость и смирение. Спокойно, даже радостно, я пошел к нему навстречу – принять благословение и, приняв его, мне казалось, что я уже переступил порог вечности, что я уже не во власти этого мира и мысленно уже уносился в небо! Он сел на стул подле стола, указывая место на кровати. Я не понял его жеста и стоял перед ним на коленях, готовый принести чистосердечное покаяние на исповеди, перед смертью. "Ну, любезный сын мой,– проговорил он дрожащим от волнения голосом, вынимая из под рясы бумагу и карандаш, – при допросах ты не хотел ничего говорить; я открываю тебе путь к сердцу милосердного царя. Этот путь есть чистосердечное признание…" С высоты неба я снова упал в грязь житейских дрязг…»
Следователи применяли и разные специфические приемы и «подходы», чтобы вырвать у человека нужные показания. П. В. Долгоруков приводит семейное предание о том, что на допросе Александра Долгорукого в Тобольске в 1739 году следователи напоили его допьяна и «заставили рассказывать вещи, губившие семью», после чего молодой человек пытался покончить с собой.
Не брезговали в политическом сыске и шантажом, особенно если речь шла о родственниках упорствующего преступника. В ноябре 1748 года императрица Елизавета повелела бывшего лейб медика Лестока, сидевшего под домашним арестом, «как злодея, спрашивать и в город (т. е. в Петропавловскую крепость. – Е. А.) посадить с женою и разыскивать». Уже само по себе заключение в крепость, как мы видели выше, было серьезным испытанием для человека. Но тут Елизавета недвусмысленно предупреждала, что розыск коснется и жены Лестока. Это был умело рассчитанный, болезненный удар – все знали, что 56 летний Лесток безумно любит свою молодую жену Аврору Марию. И в крепости он действительно жестоко страдал и беспокоился о жене. Охрана перехватила письмо Лестока к Авроре Марии, в котором он умолял ее послать о себе весточку. После этого следователи допустили к Лестоку жену, но только для того, «чтобы она тово своего мужа увещала, дабы он, о чем был в Тайной канцелярии спрашивай, показал сущую правду».
По разному вели себя люди в сыске, когда шла речь об их родных. Многие стремились выгородить, «очистить от подозрений» своих детей, жен, родственников, просто – более юных и слабых, тех, «кого жалче». Так, несмотря на жестокие допросы и пытки в 1697 году, А. П. Соковнин стоял до конца, «очищая» своих сыновей и брата, замешанных в заговоре против Петра I. В конечном счете он своего добился: брата Федора сослали «в дальнюю деревню», а дети попали в провинциальные полки, а не в сибирскую каторгу.
Во время дела 1704 года товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета: «Теперь де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду де я один, а жену и сына не погублю напрасно».
Обвиненная в 1743 году в заговоре с австрийским посланником де Ботта Н. Ф. Лопухина на очной ставке со своим мужем выгораживала его, ссылаясь на то, что обо всех делах с посланником она разговаривала по немецки, а с этим языком ее муж не знаком. В том же положении оказался участник процесса по делу Столетова, князь Сергей Гагарин. Не без мрачного юмора исследователь этого дела М. И. Семевский писал, что незнание иностранного языка «спасло его, может быть, от урезания собственного».
Выше уже сказано о старообрядце Иване Павлове, который в 1737 году добровольно пошел на муки. До Тайной канцелярии его провожала жена Ульяна, и по дороге Иван уговаривал ее пойти с ним до конца, «а им де от Бога мзда будет», но когда жена отказалась, то ругал ее и «что с ним не пошла, плакал». На допросе же Иван утверждал, что жена его давно умерла. Когда следователи отыскали женщину и заставили ее признаться в том, что муж звал ее с собой, Иван стал выгораживать Ульяну. Он сказал, что он ее не звал, что она – пьяница, «старую веру хотя содержала, да некрепко, потому, что пивала хмельное, чего ради делами своими она умерла», но следом признался о главном: «Более де думал он, Павлов, ежели о жене своей он покажет, что она жива, то де возмут ее за караул и так же де, как и он, Павлов, будет неповинно страдать». С Павловым сыску было непросто: он, по словам следователей, «весьма стоит в той же своей противности и в том и умереть желает». Конец его трагичен: в январе 1739 года караульный донес, что Павлов «сделался болен». Попытки увещания священником результата не дали – старообрядец был упорен и исповедоваться отказался. Но умереть ему спокойно не дали: кабинет министры Остерман, Черкасский и Волынский приказали тайно казнить его в застенке, а тело бросить в реку, что и сделали 20 февраля 1739 года.
Но не всегда жалость и любовь могли устоять перед моральными и особенно физическими муками. В 1707 году Сергей Портной только с пытки сказал, что слышал «непристойные слова» о Петре I от своего племянника Сергея Балашова, однако не объявил о них ранее «из жалости к племяннику своему». Другие на пытках признавались, что не донесли на родственников и друзей, «жалея их…». Осуждать этих людей нельзя – ужасы пытки ломали самых сильных и мужественных.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1699 году в Преображенском приказе развернулась настоящая драма. Тогда Ромодановский начал расследовать дело стрельца Стремянного полка Тимофея Волоха. На него донес его квартирант Матвей Самопальщиков, который сообщил о «непристойных словах» хозяина. Своей свидетельницей он назвал жену Волоха Марфу. Поначалу, в очной ставке с изветчиком Марфа признала извет, но вскоре, убедившись, что сам Волох полностью отрицает вину, заявила: мужа «поклепала напрасно… со страха». Ее трижды пытали, дав ей 20, 15 и 24 удара кнута, но на всех пытках Марфа утверждала, что муж «непристойных слов» не говорил. С этими показаниями она прошла три пытки и тем формально «очистилась». Но ее пытали в четвертый раз и с прежним результатом – женщина «заперлась». После пытки изветчика Самопалыцикова (он также твердо стоял на своем извете) и пытки самого Волоха (упрямо отрицал извет) Марфа была поднята на дыбу в пятый раз и «зжена огнем», но и «с огня говорила те же речи». Мучения пошли по новому кругу: пытали изветчика и Волоха, они от своих показаний не отреклись. Так продолжалось и в следующем 1703 году. Дело обрывается на том, что к 1704 году мужчины выдержали по шесть пыток на дыбе, а Марфа семь (!), да еще была «зжена огнем». По всем обстоятельствам дела видно, что если бы Марфа вернулась к своему первому показанию и подтвердила извет, дело было бы закончено даже при полном запирательстве ее мужа и женщину освободили бы от дальнейших нечеловеческих мук. Однако Марфа избрала другой, поистине крестный путь…
Протоколы «роспросов» редко передают все своеобразие «бесед», которые вели следователи и ответчики. Лишь временами мы соприкасаемся с живой речью на допросах. Так, эту речь можно «услышать» через века из записи допроса в 1777 году самозванца Ивана Андреева генерал прокурором Вяземским. Андреев – «сын герцога Голштинского» – утверждал, что о своем знатном происхождении ему якобы в детстве сказал олонецкий крестьянин Зиновьев, сыном которого Андреев в действительности и являлся.
Воспроизвожу близкую к прямой речи запись протокола допроса Андреева с некоторыми сокращениями:
[Вяземский]: «Для чего он себя ложным именем называть осмелился?»
[Андреев]: «Крестьянину Зиновьеву не резон врать».
[Вяземский]: «Ну, да как крестьянин увидел, что ты – ленивец, то он на смех тебе сказал, что ты принц, а ты так и поверил!»
[Андреев]: «Как же ему не верить, ведь он клялся».
[Вяземский]: «Ну, совершеннейший ты безумец или, лучше сказать, плут, что ты словам такого же, подобного тебе, шалуна и невежды веришь, а здесь тебя уверяет генерал прокурор и другие, что это самыя враки и выдуманная ложь с ясными на все твои слова доводами, и так же уверяют тебя по закону Божественному, но ты верить не хочешь».
«На что оный Андреев более не говорил, как сие: "Воля ваша, что хотите, то делайте, но как крестьянину меня обманывать?"…»
[Вяземский]: «Ты и на попа солгал, будто бы ему объявлял, что ты принц Голштинский, ибо если б ты только в тогдашнее время этакую речь выболтал, то б поп тебя, связав, отвел в Тайную, а там бы тебя до смерти засекли».
[Андреев]: «А когда де вы мне не верите, то отпустите в мое отечество, в Голштинию».
«На что ему сказано: "В Голштинии та лишь бы только этакой дурак с таким враньем показался, то б тебя каменьями прибили как шалуна"».
В итоге «шалун» был отправлен не в Голштинию, а в Шлиссельбургскую крепость.
Подчас столкновение следователей с ответчиком становилось схваткой, полной драматизма, причем ответчик, казалось бы полностью бесправный, мог умелыми ответами нейтрализовать наиболее опасные для себя вопросы, уйти от особо тяжких обвинений. Так Н. И. Новиков сумел при допросах переиграть самого Шешковского и его помощников, которые чувствовали свою беспомощность перед умным подследственным. После «роспроса» Новикова Екатерина II не решилась передать дело в публичный суд и сама вынесла ему приговор.
Из протоколов допросов Э. И. Бирона в конце 1740 – начале 1741 года также видно, что бывший регент оказался достаточно умен, хладнокровен и сумел завести следствие по его делу в тупик. Опытный царедворец сразу понял, что «запирательство» к доброму концу не приведет, и предложил власти компромисс: правительница Анна Леопольдовна даст ему «царское слово» – гарантии сохранения жизни, а он признается во всем, что от него потребуют, и, если нужно, «вспомнит» и то, что забыл. Власти пошли на эту сделку. После этого торга Бирон взялся за перо и ответил тонко и двусмысленно на все «вопросные пункты».
Для ответчика (как и для изветчика) было крайне важно не впасть в противоречие с тем, что он уже показал на ранней стадии следствия. Противоречивые показания ответчика делали его положение весьма уязвимым, от подозрения во лжи ему было трудно избавиться. Из многих дел приведу наиболее яркий пример такого «неправильного поведения» ответчика.
Дьячок Семен Копейкин был арестован в 1730 х годах по доносу крестьянина Шкворова о произнесении им под хмельком «некоторых непристойных слов». На первом допросе Копейкин «заупрямился», утверждая, что никаких «непристойных слов» не говорил и что даже, против обыкновения, был трезв. В очной же ставке с изветчиком он сказал, что «непристойные слова он, Копейкин, говорил ли, того не упомнит, что де в то время был он, Копейкин, пьян и, может быть, в пьянстве те слова и говорил, только де у трезвого у него в мысли, чтоб такие непристойные слова говорить, не было». Следователи сразу ухватились за противоречия в показаниях и отправили Копейкина на дыбу.
На пытке Копейкин показал, что непристойные слова он действительно говорил «в пьянстве своем», но «не таким образом, как означенной Шкворов показал». Следователи, заподозрив в этом «увертку», спросили, почему же Копейкин сразу то об этом им не сказал? На это Копейкин отвечал трафаретной фразой, которая для сыска ничего не значила: «Не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». В очной ставке в застенке с Копейкиным изветчик Шкворов твердо стоял на своем («утверждался на прежнем своем показании»). Копейкин и этот раунд борьбы проиграл. Он вновь изменил показания: «Означенные непристойные слова говорил он, Копейкин, таким ли образом, как оной Шкворов показал, того он, Копейкин, за пьянством своим, не упомнит». Противоречия показаний ответчика привели следователей к выводу, что Копейкин «непристойные слова» действительно говорил. Но поскольку дело шло по разряду «маловажных» и сказанные дьячком слова не были, по видимому, особенно страшными (содержание их нам неизвестно), то генерал Ушаков решил не проводить «утвердительную» пытку – обычную для меняющего свои показания преступника, а приказал Копейкина бить кнутом и сослать в Охотск, «в работу вечно».
Однако следование раз и навсегда избранной линии, неизменность в показаниях ответчика не всегда оказывались самой правильной формой защиты. Так, если ответчик, несмотря на явные и многочисленные свидетельства против него, упорствовал, «запирался», то вскоре его положение ухудшалось. Для следствия непризнание ответчиком явной, доказанной многочисленными фактами вины означало, что речь идет о «замерзлом злодее», матером преступнике, который не желает склонить головы перед государем, не просит у него пощады за всем очевидные преступления. Это усугубляло тяжесть последующих пыток и наказания.
Еще хуже было тому ответчику, который начинал признаваться в том, о чем его первоначально следователи и не спрашивали. Эта ситуация на жаргоне сыска называлась «сказал прибавочные речи». В этот момент допрашиваемый с роковой неизбежностью выступал в роли закоренелого, затаившегося преступника, скрывавшего до поры до времени свои преступления, или же в роли столь же преступного неизветчика по делам, о которых надлежало доносить куда следует и как можно скорее.
Если бы Егор Столетов, допрошенный в 1734 году В. Н. Татищевым в Екатеринбурге о его непосещении церкви и каких то опасных высказываниях за столом, отвечал только на заданные следователем вопросы, то сумел бы выпутаться из этого дела. Но Столетов вдруг «собою» стал пересказывать Татищеву придворные слухи и сплетни о том, что якобы царевна Екатерина Ивановна (сестра императрицы Анны) сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским и что любовник царевны просил у него, Столетова, добыть некое средство от импотенции, чтоб при встрече с царевной «быть молодцеватым» и т. д. и т. п.
И можно уж точно сказать, что Столетов окончательно погубил себя, когда вдруг повинился Татищеву: «Я еще того тяжчае (т. е. хуже, страшнее. – Е. А.) о государыне императрице думал» и «в том упомянул графа Бирона». Оказывается, речь шла об обстоятельствах сексуальной жизни самой императрицы Анны. Белосельский как то поделился с ним, как с близким приятелем, такой забавной подробностью: «Государыня де царевна сказывала мне секретно, что де Бирон с сестрицею (т. е. императрицею. – Е. А.) живет в любви, он де живет с нею по немецки, чиновно».
Запись допроса, по видимому, привела государыню в ярость: после жестоких пыток Столетову отрубили голову, а Татищев получил строгий выговор за то, что стал выспрашивать у него вещи, которые его ушам и слышать не надлежало. Но Татищев и сам не ожидал, к чему приведут его допросы о пропущенных Столетовым обеднях, и очень испугался, услышав откровения ответчика. Это видно по его рапортам в Петербург.
Сибирский вице губернатор Алексей Желобов, привлеченный по делу Столетова в 1735 году, на первом же допросе в Тайной канцелярии не только подтвердил приписанные ему Столетовым «непристойные слова», но и с редким простодушием и наивностью для чиновника такого высокого ранга пустился в воспоминания о своих давних встречах с Бироном, о чем его никто не спрашивал: «Говорил я еще о графе Бироне, как он Божию милостию и Ея и. в. взыскан. Такова то милость Божия! Во время (т. е. раньше. – Е. А.) этого Бирона, в бытность в Риге комиссаром, [он, Желобов] бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня… И есть у меня курьезная вещица: 12 ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу – ведь ему золото и серебро не нужно!»
Последнее следовало понимать как намек на то, что Бирону, попавшему в постель императрицы, заботиться о своем благосостоянии уже нет нужды. И далее Желобов своими руками начал точить топор, которым ему вскоре отрубили голову: «Еще запросто припомнил я и говорил Столетову, как в Риге… будучи на ассамблее, стал оный Бирон из под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею, и он сунулся в стену». Столь откровенное добровольное признание ответчика было равносильно самоубийству. Желобов был казнен как взяточник, хотя истинной причиной расправы с ним был его длинный язык.
Добровольные признания князя Ивана Долгорукого на следствии 1738 1739 годов привели на эшафот и его самого, и других членов семейства Долгоруких. На жившего в Березове Долгорукого донес Осип Тишин, который обвинял ссыльного вельможу в произнесении «непристойных слов» о царствующей императрице Анне и ее предшественнике – покойном императоре Петре II. На допросе Иван Долгорукий в целом подтвердил извет Тишина, но при ответах на «вопросные пункты» вдруг, как записано в протоколе допроса, «без всякого спроса, собою объявил следующее…». И далее записаны его показания о том, как князья Долгорукие составили подложное завещание умирающего Петра II и Иван подписался за царя.
Все, сказанное Долгоруким, стало известно властям впервые – раньше на сей счет были только какие то неясные и недостоверные слухи. Теперь же вся эта история, благодаря показанию «без всякого спроса» князя Ивана, неожиданно всплыла на поверхность и позволила окружению Анны Иоанновны начать крупномасштабное политическое дело о заговоре. Долгоруких перевезли в столицу, начались пытки, а потом и казни всего их клана.
После первого допроса ответчика наступала очередь свидетеля. Число свидетелей закон не ограничивал – их могло быть и двое, и трое, и 11 человек. Так, в частности, было в деле 1729 года попа Давыда Прокофьева, который призывал прихожан своей церкви не присягать императору Петру II.
В политическом процессе свидетель играл значительную роль. Естественно, что показания его были важны для ответчика, но все же более всего в них был заинтересован изветчик. Можно без преувеличения утверждать, что отрицательный ответ свидетеля «писали» на спине изветчика. Если ответчик отказывался от извета, а свидетель не подтверждал показаний изветчика, то первым на дыбу, согласно старинному принципу: «Доносчику – первый кнут», попадал сам изветчик.
Идя с доносом, опытный изветчик должен был не просто представить сыску свидетелей преступления. Он должен был быть уверен в том, что свидетели, названные им, надежны, что они, как тогда говорили, «покажут именно», то есть единодушно подтвердят его извет именно в той редакции «непристойных слов», которую он изложил в своем доносе. Более того, дело изветчика считалось проигранным даже тогда, когда свидетели оказывались не единодушны в подтверждении извета, показывали «не все во одну речь» или, наконец, когда они проявляли неосведомленность по существу дела («скажут, что про то дело ничего не ведают»).
Допрашивали свидетелей «каждого порознь обстоятельно», предварительно приводя к присяге на Евангелии и кресте. Для политического сыска «негодных и презираемых» свидетелей не существовало. Среди них могли быть убийцы, клятвопреступники, разбойники, воры и т. д. Нередко извет насильника и убийцы, кричавшего «Слово и дело!» в тюрьме, подтверждали такие же, как он, личности с рваными ноздрями. И показания их принимали к сведению.
Не все ясно со свидетелями крепостными (в делах их помещиков), свидетелями подчиненными (в делах их начальников), наконец, со свидетелями родственниками, в том числе – женами. В принципе, было общепризнанно, что жена не может быть свидетельницей по делу мужа. Однако политический процесс не имел четкой правовой регламентации, его природа была иной. Когда следствию нужны были конкретные показания на политического преступника, проблема родства власть мало интересовала. В свидетели годились и жена, и сын, и дочь! Очень часто именно близкие родственники являлись свидетелями доносчика. В 1724 году в Тайной канцелярии допрашивали как свидетеля жену изветчика Кузьмы Бунина, которая, конечно, подтвердила донос своего мужа. В 1736 году главной свидетельницей по делу чародея Якова Ярова стала его жена Варвара. В сыскном процессе мы видим воочию старинный принцип: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло».
Свидетель мог попасть в ходе «роспроса» в очень сложное положение. Ведь если человек узнавал о государственном преступлении, то по закону он был обязан немедленно донести об этом куда надлежит. Однако, если по делу он проходил как свидетель, то это означало, что донос сделал не он, а кто то другой. Стало быть, это произошло по одной из двух причин: либо человек не захотел доносить, либо он заранее договорился с теми, кто оказался вместе с ним при совершении преступления, и взял на себя роль свидетеля. В первом случае он становился «неизветчиком», во втором – свидетелем изветчика. Так было в упоминавшемся деле солдата Седова в 1732 году. Когда Седов произнес «непристойные слова» про императрицу Анну Иоанновну, то свидетели изветчика – капрала Якова Пасынкова – солдаты Тимофей Иванов, Иван Мологлазов и Иван Шаров, «слыша означенные непристойные слова, говорили оному капралу, чтоб на оного Седова донес… к тому ж оные свидетели в очных ставках уличали того Седова о непристойных словах». В итоге награждены были как изветчик (он получил 10 рублей), так и свидетели как соучастники доноса (они получили по 5 рублей).
В других делах положение свидетеля не было таким ясным. Свидетели по делу Алексея Курносова – солдаты Копылов и Клыпин – слышали «непристойное слово» Курносова, на допросе и в очной ставке подтвердили донос изветчика. По приговору ответчика били кнутом, а свидетелей наказали плетьми «за недонос их на помянутого Курносова о вышепоказанных непристойных словах». Получается, что все, услышавшие «непристойные слова», должны были устремиться наперегонки в Тайную канцелярию. Кто добежит первым – тот считается изветчиком, а отставшие – только свидетелями.
Но свидетеля поджидали трудности и более серьезные, чем кара за недостаточно быстрый бег в сыскное ведомство. Хуже всего было положение свидетеля того изветчика, который на следствии отказывался от своего извета. Тем самым донос считался ложным, как – соответственно – и свидетельство по нему. Отрекшийся от доноса изветчик губил и своего свидетеля.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1713 году вор и убийца Никита Кирилов перед началом пытки в Преображенском приказе кричал «Государево дело» и на допросе у Ф. Ю. Ромодановского показал на пятерых посадских и крестьян как на раскольников, говоривших «непристойные речи» о Петре I. В подтверждение изветчик сослался на заключенного Ивана Бахметева, который всех названных раскольников знал лично. Бахметев – приговоренный к смертной казни фальшивомонетчик – полностью подтвердил извет Кирилова.
Однако на седьмой (!) пытке Кирилов, до этого упорно стоявший на своем извете, признался, что оклеветал названных им в извете людей («поклепал напрасно»), так как «чаял себе тем изветом от смертной казни свободы». В том же показании он признал, что «свидетеля… Ивашку Бахметева в тех словах лжесвидетельствовать научил он же, Никитка». Поднятый на дыбу Бахметев признался в лжесвидетельстве. По приговору обоих преступников казнили.
Словом, в политическом процессе человек мог оказаться одновременно и содоносчиком, и свидетелем, и ответчиком, причем граница этих столь разных в принципе статусов становилась фактически неуловимой. Так было с арестованным в 1740 году по делу Бирона кабинет министром А. П. Бестужевым Рюминым. Он привлекался к расследованию как свидетель, но после своего отказа подтвердить показания против Бирона тотчас превратился в ответчика как сообщник бывшего регента.
В ходе следствия свидетелю предстояло проскочить между Сциллой соучастия в ложном доносительстве (в случае, если изветчик в ходе расследования отказывался от доноса) и Харибдой недоносительства (если ответчик признавал извет, вследствие чего свидетеля могли обвинить в недонесении). Кроме того, его всегда могли заподозрить в даче показаний по сговору с родственниками изветчика или ответчика, а также за взятку. В таких случаях писали: «Сговаривает по засылке и скупу». Короче, проблема точного, выверенного поведения на следствии для свидетеля оказывалась очень важной – цена каждого его слова была велика, прежде всего для него самого. Редко кто без потерь проходил это испытание. Пожалуй, лучше других выпутались из такого положения два свидетеля по делу Развозова и Большакова, в чем им способствовала… собака.
Летом 1732 года Василий Развозов донес на Григория Большакова в том, что последний назвал его «изменником» (а это являлось обвинением в государственном преступлении). Большаков показал, что слово «изменник» он действительно произносил, но не в адрес Развозова, а так назвал сидевшую с ними на крыльце собаку, о которой он, якобы «издеваючись говорил: "Вот, у собаки хозяев много, как ее хлебом кто покормит, тот ей и хозяин, а кто ей хлеба не дает, то она солжет и изменить может, и побежит к другим", и вышеозначенный Развозов говорил ему, Большакову: "Для чего ты, Большаков, это говоришь, не меня ль ты изменником так называешь?" и он, Большаков, сказал, что он собаку так называет, а не его, Развозова… и слался на [двух] свидетелей».
Выдумка с третьим бессловесным свидетелем – собакой – оказалась необыкновенно удачной как для ответчика, так и для свидетелей. Они подтвердили, что «как оной Большаков к ним вышел на крыльцо, и в то время возле их была собака, и оной де Большаков… молвил тако: "изменник", а к чему оное слово оной Большаков молвил, и из них кому, или к показанной собаке – того они, свидетели, не знают».
Линия поведения свидетелей в этом деле оказалась для них самой безопасной, она удачно, с одной стороны, демонстрировала их осведомленность по существу «непристойного слова», и, с другой стороны, свидетельствовала об их непричастности к возможному «изменному делу». Показания свидетелей полны спасительной для них неопределенности и одновременно убедительной ясности в признании неопровержимых фактов. Полное отрицание свидетелями сказанного Большаковым неизбежно навлекало бы на них подозрение в неискренности – ведь в произнесении страшного слова «изменник» сам ответчик Большаков признался.
Обычно политический сыск с недоверием относился к тем свидетелям, которые говорили, что «предерзостных слов» не слышали или не расслышали, в момент их произнесения преступником дремали, размышляли, спали, были «пьяны до беспамятства», отвлечены посторонним разговором и т. д. Такие ответы не нравились следователям, и они стремились найти человека, который мог бы такие «увертки» опровергнуть. В данном же случае сидевшие на крыльце свидетели сразу же признались, что слово «изменник» они слышали. При этом они ничем не рисковали, когда утверждали, что наверняка знать, к кому именно оно обращено, не могут – ведь сам изветчик Развозов не был уверен до конца, что слово «изменник» относится к нему, иначе бы он не переспрашивал Большакова. И, наконец, свидетели могли без опасений для себя согласиться с версией Большакова о собаке. Опасаться же показаний против них этой бессловесной твари им не приходилось.
Как и в случае с изветчиком, если по ходу дела выяснялось, что следствие в свидетеле больше не нуждается, его выпускали из тюрьмы «на росписку», то есть с подпиской о неразглашении, и с обязательством явиться в Тайную канцелярию по первому требованию.
«Ставить с очей на очи» – так с древности называлась очная ставка. Она была непременной частью «роспроса».
Одним из самых удачных примеров успешного использования очной ставки сыском стал Стрелецкий розыск 1698 года. Первые допросы рядовых участников мятежа в разных застенках 19 сентября показали, что стрельцы, по видимому, заранее сговорились о том, как вести себя на следствии, и дружно отрицали все предъявленные им обвинения. Они держались двух главных версий: во первых, шли де в Москву не возводить на престол царевну Софью, а чтобы повидаться с семьями после долгой разлуки, и, во вторых, почти каждый из них утверждал, что в мятеж его увлекли насильно, угрозами и общей порукой, в бою же с правительственными войсками он действовал под угрозой смерти или побоев, а бежать из полка никак не мог опять же из за круговой поруки. Но, как часто бывало в розысках, люди по разному выносили пытки, и первым на следующий день, 20 сентября, в застенке дрогнул стрелец Сенька Климов. После третьего удара кнутом на дыбе он признался, что им, стрельцам, еще до похода был объявлен план действий в Москве: возвести на трон или царевну Софью Алексеевну, или царевича Алексея Петровича. Предполагалось, по словам Климова, расправиться с полками, оставшимися верными Петру I, а также перебить иностранцев и бояр. Самого же царя решили вообще не пропускать в Москву.
Показания Климова оказались тем «вирусом признания», которым «заразили» других стрельцов. Вот здесь то и пошли в ход очные ставки. Климова сразу поставили с «очей на очи» с каждым из его семерых товарищей по застенку. На очных ставках стрельцы подтвердили показания Сеньки. Это был большой успех следствия. Затем восьмерых покаявшихся стрельцов разослали по другим застенкам, и они начали уличать других участников мятежа. Многие из них не выдержали этих обличений и подтвердили, что план захвата власти был им известен. Так, благодаря очным ставкам, стена круговой поруки стрельцов, простоявшая весь первый день, разом рухнула.
Словом, очная ставка считалась одним из лучших средств добиться признания. Поэтому так часто мы видим запись в деле после допроса: «И в помянутых запорных словах дана ему… очная ставка».
По форме очная ставка имела вид одновременного допроса изветчика и ответчика или ответчика и свидетелей. Очная ставка обычно состояла из трех основных действий:
1. Изветчика заставляли повторять конкретные показания по его извету и уличать стоящего перед ним (или висящего на дыбе) ответчика.
2. Ответчика вынуждали подтвердить извет или привести аргументацию в свою защиту.
3. От свидетеля требовали подтвердить свои показания перед лицом ответчика.
Целью очной ставки ответчика Бирона со свидетелем А. П. Бестужевым Рюминым (февраль 1741 г.) было «уличение» преступника во лжи с помощью свидетеля. : Свидетель должен был подтвердить сказанное им ранее и обличить ответчика. Так обычно и случалось на очных ставках. Но в данном случае произошел сбой машины следствия. Оказавшись на очной ставке, Бестужев вдруг отказался подтвердить свои прежние показания против Бирона. Тем самым он разрушил замысел следователей, хотевших с его помощью обвинить регента в намерении захватить власть. Сам Бирон писал в мемуарах, что Бестужев в момент очной ставки сказал: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, – ложь. Жестокость обращения и страх угрозы вынудили меня к ложному обвинению герцога». Возможно, Бестужев испытал то, что часто случалось с людьми, вынужденными на очной ставке, «с очей на очи», смотреть в глаза человеку (нередко прежде близкому ему, невинному, а подчас и с более сильным характером) и уличать его в преступлении. Для некоторых людей это было настоящей моральной мукой, особенно если речь заходила о подтверждении заведомой лжи.
В записях очных ставок мы чаще, чем в других документах политического сыска, «слышим» подлинные, живые голоса, видим мелкие черточки поведения людей в сыске. Примером может служить запись очной ставки Емельяна Пугачева со свидетелем Коровкой:
«Злодей Пугачев спрошен был: "Самая ль истинная в допросе его на малороссиянина Коровку от него показана?"
На что оной злодей сказал, что он показал самую сущую правду.
При чем сказано ему, злодею, узнает ли он Коровку? Оной сказал: "Как не узнать!"
И потом, после допроса, взведен к нему Коровка и злодей, взглянув на Коровку, сказал: "А, здравствуй, Коровка!", где и Коровка его узнал.
Злодею сказано, что Коровка против показания твоего ни в чем не признаетца.
Злодей сказал: "Я уже показал".
При чем Коровка его уличал, что он на нево лжет.
Как же Коровка выведен, то злодей был увещевай. чтоб показал истинную, ибо инаково повосщик Алексей и сын Коровки (другие уличавшие Пугачева свидетели. – Е. А.) сысканы тотчас будут.
И оной злодей Пугачев, став на колени, сказал: "Виноват Богу и всемилостивейшей государыне. Я на Коровку… показал ложно"».
Очная ставка не была сухим перекрестным допросом. Следователи позволяли изветчику и ответчику спорить, уличать друг друга. При этом у каждого появлялся свой шанс: доносчик на очной ставке мог «довести» извет, а ответчик – оправдаться. Следователи, проводившие очные ставки, надеялись, что в споре участники процесса проговорятся, прояснят какие то детали или факты, которые ранее скрыли от сыска. Для следствия важны были каждое слово и даже жест. Следователи внимательно наблюдали за участниками очной ставки, отмечая малейшие черточки их поведения. В одном из дел о раскольнике записано, что, войдя в палату, где его допрашивали, этот человек перекрестился на иконы двумя перстами, что сразу уличило в нем раскольника. В протоколе 1722 года очной ставки монаха Левина с оговоренным им главой Синода Стефаном Яворским записано: «А как он, Левин, перед архиереем приведен, то в словах весьма смутился».
Если на очной ставке изветчик отказывался от своего доноса, то в протокол вносили, что он «сговорил» донос с ответчика, и тот «очищался» от грязи возведенного на него извета (в приговоре так и записывали: «И потом очистился и свобожден»). После этого уже брались за изветчика. Его начинали пристрастно допрашивать, не подкуплен ли он. Впрочем, на очных ставках нелегко приходилось и ответчику. После долгих отпирательств на допросах он мог на очной ставке сдаться перед уличением изветчика и его свидетелей и признать извет. Конечно, все зависело от множества обстоятельств дела, но психологическая устойчивость человека, его воля, уверенность и напористость могли стать той «соломинкой», с помощью которой удавалось выкарабкаться из смертельной ямы.
Оболганные доносчиком люди после установления их невиновности никакой компенсации за «тюремное сидение», утрату имущества и здоровья не получали. Естественно, что перед ними никто не извинялся. Их попросту выпускали на волю под типовую расписку о неразглашении тайны следствия. Впрочем, люди, вероятно, почитали высшей наградой уже то, что они вышли из сыска живыми.
Кроме допросов и очных ставок следователи прибегали к проведению чего то вроде следственного эксперимента. Во время Стрелецкого розыска 1698 года стрельчиха Анютка Никитина призналась, что в Кремлевском дворце от царевны Марфы для стрельцов ей передали секретное письмо. Никитину привезли в Кремль, и она довольно уверенно показала место во дворце, где получила послание, а потом опознала среди выставленных перед ней служительниц царевны Марфы ту женщину, которая вынесла письмо.
Повальный обыск – так называли поголовный (сплошной) опрос – также был в арсенале следствия. Еще в Древней Руси с помощью повального обыска выясняли запутанные обстоятельства дела, искали воров, проводили опознание преступника или краденых вещей, выявляли суждения множества людей о подозреваемом человеке. В политическом сыске повальный обыск использовался в основном, чтобы проверить показания подследственного, удостовериться в его политической, религиозной и нравственной благонадежности. Его понимали как вариант упрощенного допроса массы свидетелей. Екатерина II вообще считала повальный обыск наиболее надежным средством выяснения истины, он, по ее мнению, мог бы заменить пытку и вообще всякое насилие при следствии.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1700 году псковский стрелец Семен Скунила в пьяной ссоре с переводчиком Товиасом Мейснером обещал «уходить государя». В «роспросе» Скунила показал, что в момент стычки с переводчиком он был настолько пьян, что ничего не помнит. Петр I, который лично рассматривал это дело, указал провести повальный обыск среди псковских стрельцов, поставив перед ними единственный вопрос: «Сенька Скунила пьяница или нет?» По видимому, Скунила был действительно замечательный даже для Пскова пьяница: все, кто его знал (а таких оказалось 622 человека!), подтвердили: «Ведают подлинно (т. е. абсолютно уверены. – Е. А.), что Сенька пьет и в зернь играет». Глас народа и решил судьбу Сеньки: вместо положенной ему за угрозы государю смертной казни его били кнутом и сослали в Сибирь.
В 1721 году был обвинен в «недонесении» капитан Александр Салов, который находился в церкви села Конопата, когда Варлаам Левин кричал там свои «злые слова». На следствии Салов ссылался на то, что он «издества на ухо подлинно крепок» и поэтому не расслышал «злых слов» Левина. Тайная канцелярия показаниям Салова не поверила и прибегла к повальному обыску его соседей и сослуживцев. Вопрос «Глух ли капитан Салов?» задали 48 жителям Конопати. 14 человек ответили, что вообще его не знают, 28 человек заявили, что Салова знают, но разговоров с ним никогда не имели и сказать, глух он или нет, не могут. И только четверо утверждали, что Салов таки на ухо «крепок». Однако в феврале 1724 года Тайная канцелярия получила запрошенную ею справку из Пермского драгунского полка, в котором ранее служил Салов. Командир и офицеры полка утверждали, что пока Салов служил в полку, слышал он хорошо. Для Салова эта справка сыграла роковую роль: в октябре 1724 года его лишили чина, били кнутом и сослали в крепость Святой Крест.
Экспертиза специалистов считалась необходимой в вопросах сложных, связанных с верой, а также с литературной деятельностью. Для экспертизы почерка обычно привлекали старых канцеляристов. Благодаря им были изобличены многие авторы анонимок. Бывший фаворит императрицы Елизаветы И. И. Шувалов в 1775 году, когда велось дело «княжны Таракановой», возможно, даже не знал, что почерк автора найденной в бумагах самозванки безымянной записки эксперты сравнивали с его почерком – ведь его заподозрили в связях со скандально известной «дочерью» Елизаветы 0етровны. На экспертизу в Коллегию иностранных дел отдавали и письма, написанные самозванкой, как она утверждала, «по персидски».
Улики политический сыск искал всегда усердно, особенно при расследовании дел о магии. Ими считались особые книги, волшебные (заговорные) письма, записки, таинственные знаки и символы. Уликами являлись косточки различных животных (чаще всего – лягушек, мышей, птиц), волосы, травы, корни, скрепленные смолой или воском.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1720 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело супругов – лифляндских крестьян Анны Елизаветы и Андриса Ланг из под Пернова (Пярну). Анна Елизавета как то заметила на краю старого пивного чана «черные непонятные литеры», которые она, себе и мужу на горе, списала, а потом о них рассказала соседям и родственникам. Супругов схватили по доносу соседа, и оба умерли после пыток в Петропавловской крепости.
В том же году допрашивали монаха Порфирия, которому явилось некое небесное видение. Монах не только рассмотрел появившиеся на небе символические фигуры (мечи, кресты и т. д.), но и занес их на бумагу, что и стало причиной его несчастий и гибели на Соловках.
В 1735 году в Тайную канцелярию доставили Андрея Урядова, который был уличен «в ношении при себе потаенно, незнаемо для каких причин, коренья в воску и трав… И по осмотру явилось небольшой корень, облеплен воском, да от кореня маленькой обломок, да два маленькия куска травы, из которых один облеплен воском». Урядов долго «запирался» и лишь в застенке показал, что коренья и травы, как средство от лихорадки, дал ему знакомый тверской ямщик и «от того де была ему, Урядову, польза».
В 1754 году панику при дворе императрицы Елизаветы вызвала странная находка в государевой опочивальне: корешок в бумажке. Это был верный признак подброшенной кем то «порчи».
Скепсис и цинизм характерны для политического сыска всех времен. Чиновники сыскного ведомства XVIII века, вероятно, верили в Бога, но следы их работы свидетельствуют, что они были полностью лишены характерной для многих православных христиан того времени набожности, трепетной веры в сверхъестественное, чудесное. Дела о чудесах расследовались как обычные политические дела, по принятым шаблонам. Новоявленных пророков, блаженных и святых тщательно допрашивали, устраивали им очные ставки, а потом безжалостно тащили на дыбу, били кнутом и заставляли, как монаха Порфирия, признаться, что все он «показал ложно, будто видел на небе видения, чему и рисунок учинил». Кликуши, на которых в народе смотрели как на блаженных, попадали на дыбу и также слышали традиционный вопрос: «С чего у тебя сделалась та скорбь, не притворяешься ли, кто научал тебя кричать?» Законодательной основой для таких действий сыска служила знаменитая резолюция Петра I на запрос Синода о том, как поступать с людьми, ставшими свидетелями чуда. Петр отвечал: «Наказанье и вечную ссылку на галеры с вырезанием ноздрей».
Впрочем, в подходе сыска к чудесам и магии видна некая двойственность. С одной стороны, волшебников и колдунов разоблачали как шарлатанов, с другой – в их сверхъестественные способности наносить ущерб все таки верили. В сопроводительном указе о сосланном в Якутск волшебнике Максиме Мельнике сказано, что его нужно содержать прикованным к стене и «не давать ему воды, ибо он… многажды уходил в воду». Власть считала, что «мнимые волшебники» только обманывают людей и обогащаются за счет простаков. Однако наказание за это надувательство было самое страшное: «Оные обманщики казнены будут смертию, сожжены». Якова Ярова в 1736 году сожгли не как обманщика и шарлатана, а как чародея.
Традиционная жестокость наказания колдунов проистекала из убеждения, что магические силы действуют, дьявол не дремлет. Существование нечистой силы и ее агентов среди людей, в том числе и среди верноподданных России, рассматривалось как вполне реальное. Общение же с этой силой признавалось страшным государственным преступлением.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
В 1737 году томский воевода Угрюмов лично «допрашивал» сидевшее в утробе 12 летней калмычки Ирины «дьявольское навождение». На уловку этой легкомысленной девицы чревовещательницы попалось еще несколько солидных людей. Дело получило огласку и вызвало тревогу в столице. Специальная комиссия быстро распутала историю с чревовещанием, Ирина была подвешена на дыбу, ее били розгами, и вскоре она призналась, что после какой то болезни появилось «в утробе у нее… ворчанье, подобно как грыжная болезнь», и, когда воевода «спрашивал дьявола: "Кто де ты таков?", в то время отвечала она своим языком, тайно скрывая себя». Все участники этого дела по приговору Тайной канцелярии были «в назидание от легковерия» наказаны. Сама же Ирина за «ложный вымысел дьявола» была бита кнутом и с вырезанием ноздрей сослана в Охотск. Словом, в сыске с этим делом разобрались как заправские атеисты.
Дело Козицына из Яренска, начатое в 1756 году, заключалось в том, что он обвинялся многими соседями в «порче» женщин, на которых он насылал разные болезни, от чего эти женщины умирали или бились в судорогах. Вначале «чародей» полностью отрицал свою вину даже «под пристрастием битья батогами», но на увещевании священником Козицын, человек, по видимому, психически нездоровый, неожиданно дал показания на соседа, Гордея Карандышева, как на своего учителя чародейства. Якобы он Козицыну «показал у себя в доме пятерых дьяволов, которые невидимо в избе были» и сказал, что «ежели ты будешь людей портить, то оные дьяволы в том тебе будут послушны». Позже, на следствии, Козицын показал, что «работал» в основном с тремя дьяволами, которых он приводил в свое зимовье. Они появлялись перед ним в виде существ «малорослых, подобных человеку, у которых по всему телу шерсть, и сами все черные, а головы у них, против человеческих, вострыя, а одежды на них не было, а на спрос говорили человеческим языком, по русски… и потом, когда он, Козицын, намерение имел кого испортить, и дьяволы являлись, и наговоривши волшебными, упоминая дьявола, словами, хотя б на хлеб печеный, на муху живую и прочее, чтоб такое не было, с ними посылал, сказывая кого испортить, именно положить в питье, и как выпьет, то б те люди кричали и бились, и они, дьяволы, в том действовали, а ныне он портить не умеет и все то учение забыл, и дьяволы к нему не являются». На пытках Козицын «сговорил вину» с Карандышева, которого тоже пытали, и указал на другого «учителя». Найти его не удалось, но на четырех пытках (71 удар кнута!) Козицын подтвердил последнюю версию показаний, и в 1763 году Яренская канцелярия вынесла приговор: «Означенному чародею и волшебнику Андрею Козицыну, который имел волшебство и заговор с дьяволом, и портил означенных жонок и затейно говаривал Гордея Карандышева, при собрании народа, дав время к покаянию, учинить казнь смертную сжением в срубе». Смертная казнь позже была заменена битьем кнутом и ссылкой в Нерчинск.
В то же время Екатерина II писала А. А. Вяземскому: «Куды как бы я любопытна была видеть ваши колдуны. Ну как этому статься, чтоб пуская по ветру червей за человеком, он бы оттого умер? И подобным басням в Сенате верят и потому осуждают! Виноваты они в том, что от Бога отреклись, а что чорта видели, то всклепали на себя». Этим письмом императрица, в сущности, прекратила охоту на ведьм.
Любопытно, что те дела, которые по всем понятиям тех времен бесспорно свидетельствовали о вмешательстве неких сверхъестественных сил, сыск старался замолчать. В 1724 году началось дело великолуцких помещиков братьев Тулупьевых. Один из них, Федор, в 1721 году серьезно заболел, после чего онемел. Сам лейб медик Блюментрост, осмотрев больного, обнаружил у него «паралич глотки». Тулупьева отставили от службы и разрешили уехать в свое поместье. Однако через три года он во сне неожиданно упал с лавки и тут вновь обрел голос. При этом он рассказал, что во сне ему явился некий старичок, который отвел его сначала в церковь, потом на гору, а там столкнул Тулупьева вниз, после чего тот очнулся на полу и закричал от страха. Слух о чудесном исцелении Тулупьева пронесся по уезду. Федора и его брата взяли в Синод, где их допросили, как и еще нескольких свидетелей. Тулупьевы характеризовались как люди верующие, непьющие и честные, диагноз Блюментроста был авторитетен, одним словом, произошло явное чудо. Об этом глава Синода Феодосии донес Петру I. Вскоре царь указал: «Дело о разглашении про разрешение немоты уничтожить», то есть закрыть.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Осталось не расследованным в 1765 году донесение лекаря Рампау, который, ночуя в доме одной крестьянки, стал свидетелем того, как овцы «с хозяйкою стали человеческими голосами сквернословить, тихо говорить более двух часов… отчего я, – пишет ученый лекарь,– от великого страха и ужасти принужден из избы выбежать за солдатом, который ночевал в сарае». Когда лекарь и солдат вернулись в избу, то «овцы паки стали, при помянутом солдате, человеческим голосом говорить, меня по имени, отчеству и фамилии называют, и о себе имена человеческие сказывают: один из их – Федор, а двое – Гаврилы». После «знакомства» овцы стали просить хозяйку – явную чревовещательницу: «Алена! Выпусти нас!»
Сумасшедшие и люди с расстроенной психикой попадали в сыск потому, что имели несчастье бредить на политические, «непристойные» темы. Там же оказывались и дерзкие богохульники, находившиеся в состоянии «исступления» – буйного помешательства. Попадали в сыск и те, кто видел чудесные видения, а потом спешил предупредить власти о грядущем конце света, о необходимости срочно построить на каком то, указанном ему свыше месте церковь. Эти люди, движимые неведомыми «гласами», шептавшими им, как в 1726 году попу Василию Тимофееву: «Иди и повеждь о сновидении царице», являлись в Тайную канцелярию или ко дворцу и настаивали донести самодержице, что нужно срочно у каждой печи и во всех нужниках во дворце поставить часовых, «понеже в том есть великое опасение», или что светлейшего князя А. Д. Меншикова нельзя допускать во дворец, потому что Пресвятая Богородица сказала: «Меншиков, пребыв з женою своею, не обмываетца и ездит к Ея величеству в нечистоте, и на Полтавской баталии был он в такой же нечистоте, отчего на той баталии побито много силы». Перед следователями проходила вереница людей, объятых манией величия, бред которых тем не менее подходил под обвинения в самозванстве.
ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ
Подпоручик Дмитрий Никитин в 1747 году сказал, что он сын Петра Великого и сам император, и «когда де я был при государыне царевне Екатерине Иоанновне пажем, и тогда мне пожаловано тридцать шесть дьяволов, и я с ними по Москве ездил, а Михаил Архангел за мною на запятках стаивал».
Колодник Калдаев на допросе рассказал следователям, что «он в доме видел видение: очевидно влетел в избу ево орел и садился у него на живот, и говорил человеческим голосом, что будет он… царем Петром Петровичем».
В 1754 году в Тайной канцелярии допрашивали солдата Петра Образцова, который доверительно рассказывал, что ему явился дьявол и сказал: наследник престола Петр Федорович – «змей и антихрист, и оной дьявол невидимо всегда с ним, чрез плечо говорит и шепчет на ухо… и не дает ему Богу молиться».
Безусловно, в описываемое время сумасшествие («сумасбродство») признавалось болезнью. Но XVIII век еще не избавился от представлений о душевной болезни как материальном и даже живом существе, которое по воле злых сил вселяется в человека и «корежит» его, делает «беснующимся». Лечили больных «не в состоятельном уме» различными способами. Для того чтобы изгнать из них беса, кропили святой водой, держали в оковах на освященной монастырской земле, лечили «трудотерапией». Несмотря на все это умалишенные считались правоспособными и отвечали за свои слова и действия по законам. К душевнобольным, которые кричали «Слово и дело!» или публично говорили «непристойные слова», относились так же, как к здоровым преступникам: их хватали, заковывали, вставляли в рот кляп, чтобы они не произносили «непристойные слова». Как и здоровых преступников, их допрашивали в «роспросах» и в очных ставках. Данные ими показания пунктуально записывали, несмотря на их явную бредовость. Это объяснимо боязнью пропустить факт государственного преступления, причем ради этого следователям приходилось порой допрашивать совершенно больных людей.
Неправомочными признавались лишь те сумасшедшие, чьи речи было невозможно понять, а их бессвязные показания нельзя было занести на бумагу. Буйное поведение считалось свидетельством сумасшествия. Но и таких больных некоторое время держали под арестом, ожидая, когда они немного «придут в ум» и смогут давать показания. Если же буйство подследственного продолжалось и не было симуляцией (а за этим следили), то больного, находившегося «в исступлении ума», отправляли в монастырь «для содержания ко исправлению ума». При этом приписка в резолюции «До сроку» означала, что сумасшедшего посылали в монастырь на какое то время, до выздоровления, точнее – до прихода в то состояние, которое называлось «Пришел в ум», «Стал быть в настоящем уме». Монастырские власти обязывались тотчас сообщать куда надлежит об улучшении состояния больного. Навязанные монахам сумасшедшие были большой для них обузой, от которой они спешили избавиться. Возвращенного в сыск человека вновь допрашивали и пытали по сказанным им ранее «непристойным словам», игнорируя то обстоятельство, что слова эти были произнесены им как раз «в безумстве».
Словом, показания сумасшедших признавались политическим сыском как имеющие полную юридическую силу и их использовали в «роспросах», на очных ставках и в пытках. Сыск не отказывался и от доносов сумасшедших, видя в них рядовых изветчиков. Как и в делах о «непристойных словах», судьба колодника сумасшедшего во многом зависела от того, что он говорил, какими именно «непристойными словами» бредил. Если он объявлял себя царем или утверждал, что сожительствовал с императрицей, мылся с ней в бане, то наказание было суровое, если же он просто ругал государя по матерному, то кара была мягче.
Даже в екатерининские времена, когда медицинская наука сделала заметные успехи в постижении тайн человека и государыня не побоялась привить себе и сыну оспу, «политический бред» сумасшедшего оценивался по прежнему как государственное преступление. В приговоре 1777 года о заточении в Динамюнде отставного бригадира барона Федора Аша |